Главная » Книги

Засодимский Павел Владимирович - Рассказы, Страница 3

Засодимский Павел Владимирович - Рассказы


1 2 3 4 5

iv>
   - Да что же, будет ли конец? - нетерпеливо спросил он следовавшего за ним по пятам урядника.
   - Скоро, ваше благородие! Тут и есть...- отвечал тот.
   - Да уж ты мне это не раз говорил, а все конца-краю нет! - пробурчал становой с досадой.- Этакий у вас лес-то кромешный, черт знает! Ступить невозможно... Точно тут нарочно пеньё наворочано! Тьфу ты - пропасть!.. (Становой при этом споткнулся и едва не клюнул носом в траву.)
   - Тут надо посноровнее...- заметил старшина.
   - Кой черт - "посноровнее"... Тут рыло себе расквасишь! - огрызнулся становой.
   - И очень просто...- согласился урядник.
   Не раз возбуждался вопрос: в том ли направлении они идут, в каком следовало идти, и понятые на этот вопрос как-то нехотя бормотали в ответ:
   - Надо быть, так... Бог ё знает! Вишь, ведь дороги-то без столбов!
   Становой шепотом высказал уряднику свое подозрение: не стакнулись ли между собой мужики и не с умыслом ли водят их по лесу зря. Урядник сначала молча тряхнул головой и пожал плечами, а потом шепнул становому, что едва ли мужики "осмелятся пуститься на такие шутки". Но оба они - становой и урядник - были не совсем спокойны: несмотря ни на форменную одежду, ни на оружие, они чувствовали себя в лесу совершенно беспомощными...
   - Зачем его черт понес в эту трущобу? - допытывался становой, обращаясь к старшине.
   - Это вы насчет Прохорова? - отозвался тот.- Да так... беспокойный был человек! Не захотел жить, как все... вот и ушел! Надо думать: просто дурь на себя напустил...
   Несколько раз садились отдыхать то на сухой пень, то на какую-нибудь мшистую колоду. Становой закуривал папиросу, чтобы отбиться от комаров и мошек, и усиленно обмахивался фуражкой. Старшина окончательно сомлел от жары и все жаловался, что негде покупаться.
   - Так бы, кажись, и разделся догола! - говорил он.
   - В чем же дело! - подшучивал урядник.- Разбола-кайся! Ведь баб нету...
   - Да что бабы - наплевать!.. мошкары-то здесь много больно! Так те нажгут, что - ой-ой-ой...
   Тихо было в лесу; только слышалось немолчное жужжанье насекомых, да кое-где пенье птичек в густых зарослях. Таинственный шорох расходился по чаще, словно вековые деревья переговаривались между собою о том: "что, мол, понадобилось под нашею сенью этим пришельцам? для чего они нарушают торжественное безмолвие наших зеленых сумерек своими пустыми речами?"... Картины леса разнообразились на каждом шагу. Местами дерево, выкорчеванное с корнями бурей, таращилось, как какое-нибудь сказочное чудовище; местами на зеленом фоне мрачно рисовалась обожженная сосна или ель; местами посреди чащи леса являлся овраг, и деревья, росшие на дне его, казались сверху маленькими деревцами...
   Наступал вечер, а зной еще не спадал. Глухие раскаты грома доносились издалека. Должно быть, собиралась гроза... Неба нельзя было видеть, только небольшие клочки его сквозили там и сям из-за зеленого навеса листвы и хвои.
  

9

  
   Путники порядочно умаялись, когда наконец вышли на прогалину и очутились перед избушкой. Это лесное жилище сильно смахивало на сказочную избушку на курьих ножках.
   - Это и есть? - с чувством облегчения спросил становой, указывая рукой на хатку.
   - Точно так, ваше благородие! - отозвался урядник и, по приказу станового, прямо направился к двери избушки.
   Не успел он дойти до нее, как дверь отворилась и из нее показался Андрей Прохоров, наш косичевский патриарх, в белой холщовой рубахе с расстегнутым воротом, в белых портах, босой, без шапки. Серебристые волосы оттеняли его загорелое лицо, а длинная борода спускалась на грудь.
   - Почто пожаловали, други милые? - спросил старик, спокойно и кротко посмотрев на пришедших.
   - А вот следовало бы тебя, старого дурака, в Соловецкий монастырь запрятать! - заворчал становой, усаживаясь на валявшееся тут бревно.
   Полицейский чиновник был не на шутку раздосадован и утомлен странствованием по лесным трущобам. Давно уж норовил он, по привычке, сорвать на ком-нибудь сердце. Теперь для ругани представлялся самый, так сказать, законный случай, но в эту минуту старшина, наклонившись, шепнул что-то ему на ухо... Становой нахмурился и искоса поглядел на понятых. А те в свою очередь молча, серьезно смотрели на него в упор, как бы ожидая, что будет далее.
   - И в Соловецком монастыре люди живут... Только за что же меня, барин, "запрятывать-то"? - спросил Прохоров, делая заметное ударение на последнем слове.
   Он стоял, опершись о притолоку двери, и по-прежнему спокойно смотрел на станового. Тот молча переглянулся с урядником и старшиной, как бы негласно советуясь с ними.
   - Вот такие-то вольнодумцы все и мутят народ! - проговорил становой, хмуря брови и как бы не обращаясь ни к кому в особенности. (Прежней решительности и воинственности в нем уже не замечалось.)
   - Я не смущаю народ...- твердо проговорил Прохоров, не сводя пристального взгляда со станового.
   - Молчи, молчи, старик! Чего ты это...- заговорил урядник, являясь на подмогу начальству.
   - Почто, Прохоров, из дому-то утёк? - ласковым тоном спросил старшина.
   - Здесь лучше! - просто ответил ему старик.
   - Мало ли чего! Да разве это порядок? - затараторил старшина.- Что ж это будет, ежели все этак по лесам разбегутся! Кто ж станет подати платить да повинности отбывать?..
   - Все по лесам не разбегутся. Вот ты первый в лес не побежишь...- с улыбкой проговорил Андрей Прохоров.- А повинности... Я уж пятьдесят лет отбывал их. Трое сыновей у меня - работники, на ноги поставлены. Мои счеты с вами кончены...
   - Да все-таки... нешто это в законе - по лесам-то жить! - возражал старшина.
   - Ой, родной!- жалостливо перебил его старик.- Не нам о законе-то говорить, да не нам бы и слушать о нем... Вот что!
   - А для чего народ-то к себе собираешь? - опять вмешался урядник.
   - Не собираю - народ сам идет ко мне! - отвечал Прохоров.- А добрых людей я от себя не гоню!
   - Ну, так вот...- размеренным, отчетливым тоном говорил становой.- Приказано избу твою уничтожить, тебя самого водворить на прежнее местожительство, а приношения, какие у тебя окажутся, передать причетникам. Слышал?.. Доход только у церкви отбиваешь!.. Показывай теперь: какие у тебя приношения!
   - Приношенья!.. А вот пожалуйте - возьмите, голубчики! - сказал старик, указывая на сенцы.- Немного у меня приношений... берите, коли надо!
   Урядник, по приказанию станового, тотчас же вошел в полутемные сенцы и, погодя немного, заявил, что нашел мешочек сухарей, весом около полупуда, столько же овсяной крупы да пяток яиц. Все эти убогие приношения немедленно вынесли из сенец и, как трофеи, разложили на прогалине.
   - И только? - не без удивления спросил становой, выразительно приподняв брови.
   - Так точно, ваше благородие! - отозвался урядник.
   - Гм! Странно...- проворчал становой, в недоумении переглянувшись со старшиной.
   - Да! Не велико богатство... позариться не на что! - промолвил тот, усмехнувшись.
   Очевидно, власти рассчитывали найти в "келье" чуть не целый клад и ошиблись...
   - Ну, ладно! Выноси теперь свое добро - да живее! Копаться нам некогда...- крикнул Прохорову становой, посмотрев на свои карманные часы.
   Часовая стрелка уже показывала VII.
   Прохоров, не говоря ни слова, вынес из хаты книгу в старинном порыжевшем переплете, надел шапку, сапоги, набросил на плечи армяк, а один из понятых взялся нести его овчинный тулуп.
   - Что за книга? Покажи! - обратился становой к Прохорову.
   Тот молча подал ему книгу. Оказалось - Евангелие. Становой слегка перелистал его и отдал Прохорову.
   - Все вынес? Больше ничего нет? - спросил становой.
   - Нет ничего! - сказал старик.
   - Теперь запалим келью! - начал старшина.- Поторапливаться надо...
   - За что этак, братцы!.. Кому же я помешал-то здесь? - горячо заговорил старик.
   - Да и то...- проговорил один из понятых.- Ведь он - не убивец, не вор-грабитель... Что уж его оченно...
   - Молчи, молчи ты! - с угрожающим видом крикнул урядник, потряхивая своим тесаком.
   Становой, с явным беспокойством, исподтишка осматривался по сторонам. Понятые переговаривались о чем-то между собой и тоже, по-видимому, волновались. Старшина открякнулся, встал с бревна и поспешил на выручку.
   - Сказано ведь тебе, Прохоров, что в народе смуту производишь... Как это ты, братец, странно говоришь! - с ласковым видом заметил старшина, подходя к Прохорову.
   - Это точно, что никакой смуты от него нет...- опять заворчал кто-то из понятых.
   - Экий народ-то... а?.. Дерево! - выразительно промолвил старшина, хлопнув себя по бокам и как бы в величайшем удивлении посмотрев на мужиков.
   - Не ваше дело рассуждать! - прикрикнул становой, приосаниваясь, и в свою очередь поднялся с бревна и присоединился к старшине.- Не для того вас сюда взяли... Вы что тут за командиры, а?
   - Воля ваша... А старик он смиренный! - говорили понятые.
   В продолжение нескольких минут власти вполголоса совещались между собой, после чего становой вдруг выступил вперед.
   - Поджигай, ребята! живо! - скомандовал он, обращаясь к понятым и указывая на хату.
   Но тут, к сожалению, встретилось непредвиденное препятствие: ни у кого из понятых не оказывалось с собой спичек.
   - Ну, что ж? - нетерпеливо крикнул становой.
   - Спичек, говорят, нет, ваше благородие! - доложил урядник.
   - Что-о-о? Спичек нет! А! - огрызнулся становой.- Нет! У вас есть спички... А это только одно ваше медвежье упрямство!.. Все заодно... У-у, дубье!
   Становой был взбешен. Он даже слегка побледнел, чувствуя, что понятые молча нанесли ему оскорбление своим пассивным сопротивлением и в то же время тревожась в глубине души: как бы не увлечься и не озлобить мужиков. С одной стороны, "долг службы" и личное раздражение побуждали его "распорядиться" попросту, по-военному, и тем проучить упрямцев; с другой стороны, в голову лезли неприятные воспоминания о "потерпевших" чиновниках... Дрожащими руками принялся он отмыкать свою дорожную сумку и стал искать спички. Понятые стояли молча, крепко стиснув губы и серьезно посматривая на новую избушку, приговоренную к сожжению. Своею безучастною позой они как будто хотели сказать: делайте, что хотите,- мы вам не помощники! Хоть мы и стоим здесь по службе, но ничего ведать не ведаем!.. Становой решился оставить их в покое.
   Он сам чиркнул разом несколько спичек и ткнул их в соломенную крышу избушки. Солома вспыхнула, как порох. Синий дымок взвился и побежал по стрехе. Гарью запахло в воздухе... Прохоров с грустью посмотрел на свою загоревшуюся избушку, построенную для него усердием добрых людей, взглянул еще раз и махнул рукой.
   Скоро затрещало пламя, пробираясь по смолистому дереву, и через несколько минут вся хата была уже в огне. Вершины ближайших деревьев зашумели от усиленной тяги воздуха; вместе с густыми клубами дыма дождь искр полетел к небу. В вечернем воздухе, еще недавно таком чистом и ароматном, понесло смрадом и копотью... Тени сгущались в лесу.
   Вдруг Прохоров выпрямился - сермяга его спустилась с плеч, он поднял руку... Старик стоял, весь облитый красным отблеском пожарища, и в ту минуту походил на грозного заклинателя. Его седая борода слегка раздувалась от ветра; глаза пристально, настойчиво смотрели в темневшую даль. Он заговорил громко, твердо, словно отчеканивая каждое слово:
   - "Горе вам, творящим насилия..." Так сказано в Священном писании, братия...
   - Чего ты проповедовать-то выдумал!.. Молчи, молчи, старик! - в один голос напустились на него старшина и урядник.- Полно, полно, Прохоров...
   . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
   . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
   . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
   Через час уже догорали последние нижние бревна избушки. Старшина с урядником раскатывали и тушили тлевшие головни, заваливая их сырой землей. Оставалось одно догоравшее пожарище, и на нем черной тенью поднималась уцелевшая печь посреди груды угольев и пепла. Когда раскатывали последние бревна, старшина с усмешкой заметил:
   - Вот, Прохоров, и дворец твой догорел... Ступай-ка теперь на Косичево, да живи себе с богом!..
   Прохоров промолчал всю дорогу вплоть до Косичева...
  
   Итак, совершилось... "Келья" была сожжена.
   Сухари, овсяная крупа и пяток печеных яиц в точности были переданы на другое утро церковникам.
   Андрей Прохоров был "водворен"... Впрочем, пожил он у нас в Косичеве недолго, недели две-три, а после того опять скрылся - с тех пор его уже нигде не видали, а может быть, и видели, да не говорят... Надо думать, что теперь окончательно "пропал человек", и на прежнее местожительство его уже более никогда "не водворят"...
  
  

ОТ СОХИ К РУЖЬЮ

(Из деревенских летописей)

  

О край леса - леса темного

Пролегала след-дороженька,

Та дороженька поубитая,

Горючей слезой политая...

(Из народной песни)

  

1

  
   Время - июль 1877 года. Место действия - глухой деревенский уголок в одной из наших северо-восточных провинций.
   Ни одного облачка не видать на синем небе, и высоко стоит в нем горячее полуденное солнце. Теплый ветерок чуть подувает, и под его дуновением едва колышется колос желтеющей ржи, едва подергиваются легкою зыбью голубые воды речки. Зеленые луга расстилаются по отлогому берегу, далее раскидываются поля. Речка обмелела; берега ее теперь окаймляются песчаною, каменистою полосой. Берег, противоположный лугам и полям, крут и обрывист; на нем располагается большая деревня - Обросимово.
   Страда - в самом разгаре. Деревня опустела, словно вымерла. Только две старухи оставались на виду: одна сидела под оконцем, на завалинке, на самом припеке, и разогревала на солнышке свое зябкое, худенькое тело; другая, кряхтя и охая, расстилала по траве холст. Черный Жучко лежал в тени у колодца, под рябиной... Все Обросимово разбрелось по луговой стороне: одни лен дергали, другие жали, третьи еще сено дометывали; некоторые косили, а иные - поторопливее - уже принимались за озимовую пашню. Дело в том, что зимой снега были глубокие, вода весной была велика и не спадала долго, и весна выдалась холодная. С половины июня пошли жары, и лишь с того времени стала подниматься травка... Оттого и вышло, что сенокос еще не кончили, а рожь уже поспела и пришло время посева. Трудно было в этот год деревенскому люду справляться зараз с тремя работами.
   Зато и не зевали - жали иной раз до полуночи и возвращались домой, когда месяц уже скрывался за лесом. Теперь на лугу сверкали косы, на полях серпы блестели. Пестрели разноцветные платки; видны были с подоткнутыми подолами сарафаны - синие, желтые, розовые; попадались и дырявые холщовые рубахи. Ребята ставили суслоны, шевелили сено и, играючи, чуть не с головой зарывались в ароматной траве.
   Яков Бахрушин докосил свой участок; Марфуша перешевелила сено и сгребла его в валы... Наступал тихий, благодатный вечер. В олешняке над рекой громко чирикала малиновка; заунывная песенка доносилась откуда-то издалека.
   - Вон, люди паужинать собираются... Пора и нам! - сказал Яков, кладя на плечо косу и прихватывая другою рукой пустой бурак из-под воды.
   - Пора и то! - промолвила Марфуша, отходя к соседней копне.
   Там, зарытый в сено и обмотанный в тряпье, спал ее сынишка. Во сне малютка ухватил правой ручонкой горсть сухой розовой макушки, а другую подложил под свою разгоревшуюся щечку и спал тем блаженным, беззаботно-спокойным сном, каким, читатель, нам уже не спать. Марфуша бережно взяла его на руки и, прихватив на плечо грабли, пошла за мужем. Малютка не пробудился, только потянулся на другой бок и еще крепче прижался головой к материнской груди... Марфуша заботливо поглядывала на своего спящего Пашутку. И как ей было не поглядывать на него! Ведь это - ее единственный сынок, ее первенец, ее радость. К тому же и бабушка, и сестра, и все говорят, что Пашутка походит на отца... А Якова она крепко любит. Мужик хороший, добрый, непьющий, ни разу пальцем ее не тронул...
   И Якову было за что любить свою молодуху: баба - работящая, не пустомеля, не слезомоя, женщина здоровая и красивая. Лицо у нее продолговатое, с прямым, тонким носом и с пухлыми, алыми губами. Ее голубые глаза весело и открыто смотрят на белый свет. А над ними, словно кисточкой, проведены темные брови. Густой румянец играет на ее загорелых щеках. На голове теперь повязан ситцевый платочек, десять раз стиранный и уже кажущийся беловатым; пряди русых волос выбиваются из-под него. Ее холщовая рубаха кругом ворота незатейливо обшита кумачом. Свободно, легко сидит на ней синий, также полинявший сарафан, едва подтянутый по стану узеньким поясом. Высокого роста, стройная, довольно полная, идет она "с пе-ревалочкой" - и видно, как под рубахой вздымается ее высокая, здоровая грудь.
   Яков тоже - молодец, под пару ей. Недаром же был он "записан" в гвардию. Плечи у него - косая сажень, и по всему заметно, что силы ему не занимать. Лицо чистое, пригожее, а кроткие серые глаза словно хотят промолвить: "Мы смирны! Не обидим мы вас, добрые люди! Только нас не трожь"... Впрочем, теперь в этом дюжем мужике, обросшем бородой, трудно признать гвардейца. На нем - потертая фуражка с истрескавшимся козырьком, холщовая рубаха, синие пестрядинные штаны, далеко не доходящие до пяток. Ноги босы, грязны, местами наколоты до крови... Слегка сгорбившись, медленною поступью, шел он теперь к реке, а солнце так и поблескивало на лезвее его косы.
   Дойдя до реки, Яков стал перебираться через нее где по камешкам, торчавшим из воды, где вброд, благо было неглубоко. За ним, приподняв рубаху до колен, переходила Марфуша со своею живою ношей на руках. Взобравшись по узенькой тропинке на берег, они пошли вдоль деревенской улицы и, свернув в проулок, скоро очутились дома.
   Хата у них - небольшая, в два оконца, новенькая, три года тому назад поставлена. Налево от нее - двор, с двух сторон обнесенный сараями, а с третьей - от проулка отгороженный плетнем. В плетне проделаны ворота, сколоченные тоже из новых сосновых досок. За хатой разведен огород. Над самой хатой, широко распростерши ветви, стоит, наклонившись, старая черемуха, а в угол забилась дикая яблонь, обросшая шиповником и высоким лопухом.
  

2

  
   В то время как Марфуша, положив ребенка в зыбку, возилась с чем-то под навесом сарая, Яков пошел в огород за луком. Выдернув несколько головок и отряся с них землю, он задумчиво осмотрелся по сторонам.
   - А знаешь, что я хочу сделать!..- крикнул он Марфуше.- Сниму-ка я на будущий год у Кузьмича вот этот косячок, да и пригородим его... гряд десять лишних, глядишь, и выйдет...
   - А это хорошо бы, Яша! - отозвалась жена.
   - Гм! Еще бы - нехорошо...- продолжал Яков.- Посадили бы мы картошки - и важное дело! Картошка ведь - большое подспорье в еде. Хлеба-то на зиму, пожалуй, у нас и стало бы хватать. А то ведь не накупишься его... вон как зимось по рублю пуд...
   - Что и говорить! - согласилась Марфуша.
   - Вот то-то я теперь и думаю: сколько-то Кузьмич запросит за "угол"... Земля-то у него тоже без дела стоит...
   Яков почесал затылок и еще раз пристально посмотрел на прилегавший к его огороду участок соседской земли, стоявшей впусте.
   - Поспрошать ужо...- заметила жена.
   Обоим им пришлась по сердцу мысль: прихватить у Кузьмича землицы и расширить огород... Отправились паужинать. Похлебали квасу с натертым луком, хлебнули кислого молока с накрошенным в него хлебом и все это запили ковшиком студеной воды.
   - Сенокос завтра порешим! - заговорил Яков, усаживаясь на крыльцо.- Ты, Марфа, завтра лен дергай, а я сено перевожу... Слышь?
   - Ладно! - отозвалась жена.
   - Ну, а потом за рожь принимайся... я засеюсь той порой... А как с пашней управлюсь, с тобой на полосу стану. Вот тогда дело-то у нас ходчее пойдет.
   - Да с рожью-то торопиться некуда...- заметила Марфуша.- Овес-то еще с прозеленью, да такой неровный, бог с ним...
   - Овес нынче неважный... нельзя похвастать!
   - Что будешь делать! - с легким вздохом прошептала жена.
   Яков молча вытащил из кармана штанов трубку и кисет. Взял он горсточку истолокшегося листа, набил свою носогрейку, достал из кисета кремень, огниво и, оторвав зубами кусочек трута, высек огня и закурил. Дымок взвился над трубкой и пошел гулять в воздухе тонкими синеватыми струйками. Потянуло тютюном...
   Марфуша, управившись, тоже вышла на крыльцо и, присев на ступеньку, стала ублажать своего маленького крикуна. Расстегнув ворот, она обнажила свою могучую белую грудь и приложила к ней малютку. Тот мигом замолк, и слышно было его самодовольное мычанье и причмокивание... Пусть пьет малютка, пусть он, сердечный, набирается сил и бодрости: их понадобится ему в жизни много-много... Теперь ему нет еще дела ни до государственных, ни до земских податей. Теперь он не признает никакого государства... Он дышит даровым воздухом, сладко спит на груди материнской, и сны не тревожат его. Ни староста, ни "мир" ему не страшны: мать никому не даст его в обиду. Радостно смотрит теперь молодая мать на его розовые пухлые щеки, на полузакрытые светлые глазенки и на этот маленький ротик, крепко прильнувший к ее соску. А Па-шутка расположился со всем удобством, ухватившись левою ручонкой за грудь матери.
   - Смотри-ка, Яков,- какой провор! - сказала Марфуша, глазами указывя на сына.
   Яков повернул к ним голову и ухмыльнулся.
   - Ишь ты, баловник! - промолвил он, наклоняя над сынишкой свое загорелое, темное бородатое лицо и ласково поглаживая его по волосам, мягким и светлым, как чесаный лен.
   Пашутка при этом на мгновение широко раскрыл глаза и, усиленно зачмокав, еще ближе прильнул к груди, еще крепче сжал свой кулачок.
   - Пальцы-то как запускает... Ах, батюшки!.. Изо всей-то мочи...- смеясь, говорила Марфуша.
   - Боится, чтоб не взяли...- пояснил отец.- Ну, да ладно! Не отымут твою забаву... Оставайся с ней на здоровье!
   Посидели молча; тихий час нашел. Они были бедны; осенью им угрожало постукиванье под окном старосты, собирающего старые недоимки и новые подати; они устали сегодня, измаялись, но все-таки теперь они "по-своему" были довольны. С податью они как-нибудь справятся; ноги и рученьки их отдохнут ужо после покрова дня, когда они измолотят последний овин; с недостачей хлеба также сладят как-нибудь - призаймут опять у того же Трофимыча до новой ржи... Что ж делать, если придется за четверик два отдать! "Где наше не пропадало!.." А главное: оба они молоды, здоровы и не унывают...
   - Экий вечер-то сегодня тихий! - сказала Марфуша, оглядываясь и заслоняясь рукою от солнца.- Знать, и завтра будет вёдро... Дай бы бог - постояло такое времечко... С рожью-то управились бы живо!
   - Да! - промолвил Яков, поглядывая за реку на расстилавшиеся там поля и луга.
   Тишиной и миром, честным, святым трудом веяло отовсюду над этим укромным уголком земли в тот вечерний час. Воробьи громко чирикали, перескакивая и порхая по жердочкам плетня; куры кудахтали, роясь в песке. Темно-зеленые листья черемухи, росшей за плетнем, чуть-чуть покачивались.
   - Ну! сидеть-то тут хорошо, а идти - копны класть - все-таки надо... А то, гляди, росой хватит! - проговорил наконец Яков, поднимаясь с крыльца.
   Марфуша проворно накинула на пробой петлю и заткнула ее деревяшкой, тут же висевшей на веревочке. Когда Яков брался за грабли, завалившиеся за крыльцо, вдали послышался колокольчик, и все ближе, ближе...
   - Кого бог дает? - заметила Марфуша, выходя из ворот.
   - Может, писарь опять...- говорил Яков, идя за женой.
   Колокольчик той порой смолк. Яков издали видел, что какая-то пара лошадок остановилась у Старостиной избы. Дорожа последними часами заходящего дня, он, не останавливаясь, поворотил к реке и стал спускаться по тропинке, извивавшейся по обрыву.
   - Не беги! Тише! - крикнул он жене.- Урони ребенка-то...
   - Да круто больно... Так и толкает! - отозвалась та, сбежав с кручи и остановившись над водой.
   - Толкает! - добродушно передразнил ее муж.- Я вот ужо тебя толкну...
   "Он только что прошел"...- "Куда?" - "К реке... на покос, надо быть"... Этот отрывочный разговор донесся до Якова, когда он с женой был уже на середине реки. И почти в ту же минуту на береговой круче появился староста, порядочно запыхавшись, с раскрасневшимся лицом и без шапки.
   - Яков! А Яков! - кричал староста.- Подь сюда!
   - Чего тебе? Чего орешь-то?..- отозвался Яков, в полоборота оглядываясь на старосту.
   - Завтра тебе в волость нужно... бессрочных собирают...1 из правленья, вон нарочный...- выкрикивал староста, тяжело переводя дух.
   - Каких бессрочных? - переспросил Яков, переступая с ноги на ногу.
   - Ваших, слышь,- гвардейских!.. Да подь-ка сюда... Вон бумага...
   И староста, почесываясь, поплелся с берега.
  

3

  
   Марфуша обомлела и стояла, не шевелясь, как вкопанная. В первую минуту ни один мускул в лице ее не дрогнул, только все лицо вдруг побледнело, да глаза с напряжением уставились вверх, на то место, где за минуту перед тем стоял староста и где теперь был виден лишь песчаный бугор да груда полусгнившей соломы, а выше - голубое сияющее небо, озаренное красноватыми лучами вечернего солнца... Впрочем, для Марфуши красного солнышка уже не стало; оно словно пропало, скатилось за край земли - и все кругом нее вдруг замутилось, потемнело; посерел, приуныл весь белый свет... И Якова словно обухом по лбу хватил староста своим известием.
   - Яша! Правда? - чуть слышным шепотом сорвалось с уст Марфуши.
   - Надо узнать толком...- отвечал Яков, возвращаясь в деревню.
   Он пошел к старостиной избе; жена - за ним. Тут уж не оставалось ни малейшего сомнения и никакой, надежды. Им, признаться, до последней минуты думалось: "Не вранье ли?"... Теперь уж, конечно, стало не до работы; некогда копны класть да сено убирать...
   - Ты домой ступай! А я - сейчас...- молвил Яков жене.
   Значит - "правда"...
   С тихим, надрывающимся плачем шла Марфуша по деревенской улице, ничего не видя, ни на что не глядя и спотыкаясь, точно пьяная. Горе одурманило ее... Слезы застилали ей глаза, текли по загорелым щекам, падали куда попало - наземь, на руку, на волосы спящего малютки. Непригляден, холоден показался ей теперь сквозь слезы этот красный догорающий вечер. "Господи! Что с нами будет? Что будет?!" - шептали ее побелевшие губы, а сердечушко кровью обливалось... Пришла она в избу, тяжело опустилась на лавку, да так и замерла. Ни одного ясного чувства, никакой ясной мысли не пробуждалось в ней. Жгучею, нестерпимою болью всю ее охватывало... Одно лишь с убийственною ясностью стояло перед нею, как дикий кошмар: "На войну его угонят! Одни мы останемся"... Вот что так сгорбило ее, так низко нагнуло ей голову и выжимало у нее слезу за слезой...
   Заплакал ребенок... Марфуша машинально, по привычке, расстегнула рубаху и прижала к себе ребенка. А у самой глухие рыдания так и рвутся из груди; сердечушко ноет болит, словно кто-нибудь железными щипцами зажимает его. И плачет она, наклонившись над Пашуткой, и кропя; Пашуткину голову ее горячие слезы. Уже смокли от слез его светлые волосики. А он и не чует, что мать с горя убивается он - знай себе - тянет свою соску...
   А Яков зашел в питейный и купил косушку.
   - Что ж делать! Надо, брат, послужить...- отозвался он, встряхивая волосами, когда целовальник выразил ему свое сожаление.- На то, брат, и солдат, чтобы воевать...
   Он кашлянул, выпил тут же залпом половину косушки, а остальные старательно заткнул пробкой и скляницу пихнул за пазуху.
   - Только знатьё - не жениться бы! - со вздохом про шептал он, выходя на улицу и торопливо проводя рукой по глазам.
   И вдруг во все горло затянул он песенку. Бесшабашное разгулье звучало в ее тоне... Неладная, дикая была то песня. Вышло бы лучше, не так больно и жутко было бы слушать, если бы Яков прямо, благим матом, заревел на всю улицу.
   Придя домой, он допил косушку и с напускной веселостью сказал жене:
   - Ну, Марфа! Надо мундир доставать, и кэпу, и все... Ступай в чулан, тащи... да почисти!.. Нет, погоди... сам вычищу... Где вам, бабам!..
   Напрасно Яков пил и шутил: вином горя не зальешь, разговорами не заговоришь и шутками не скрасишь...
   - Господи, господи! Да что ж это такое...- тихо причитала про себя Марфуша, роясь в летнем чулане и доставая из-под груды всякого домашнего хлама мужнину одежду.- Что мы теперь без него... Сиротинушки!.. Не думали не гадали, а вот... Кормилец ты наш! Красное мое солнышко...
   Все мигом припомнилось Марфуше... "Еще летось в троицын день с парнями баловал, надевал на себя всю муницию, по улицам ходил, балагурил, показывал всякие штуки... А теперь вот и в самом деле пришлось опять"... И Марфуша, склонившись над рухлядью, горько зарыдала.
   Яков - этот некогда бравый гвардеец, а теперь обросший бородой и с виду мужиковатый малый - также невесел сидел за столом перед пустой косушкой. Низко понурив голову, он барабанил пальцами по краю стола, исподлобья взглядывая на дверь, куда вышла жена и откуда должна была скоро появиться с его амуницией...
  

4

  
   Яков был ошеломлен нечаянным призывом.
   Уже четыре года он на Обросимове в бессрочном отпуску. Общество выделило ему землю; Яков поставил хатку, обнес ее двумя сараями, развел огород и в довершение всего женился года полтора тому назад. Через год Марфуша принесла ему сына. Бахрушин зажил семьянином, и мысль о службе гвардейской совсем-таки выпала у него из головы. Вспоминал он про нее только изредка, рассказывая ребятам про смотры и ученья, про генералов в золоте да про великих князей. Время шло, и Якову стало казаться, что уже ничто не потревожит его, что он так-таки и доживет до старости в своем родном Обросимове. В его голову и думушки никогда не закрадывалось о том, что его опять когда-нибудь потянут на службу, что придется доставать из чулана амуницию и прощаться с крестьянской рабочей долей...
   Правда, еще в прошлом году говорили про то, что много русских уехало на войну с турками. Только та война объявлялась не от России, а от сербского государства. Сказывали, что из первых уехал биться с турками наш генерал Черняев2. Писарь про него в газете читал и немало толковали про него в Обросимове... Но прошло лето, прошла осень - бог миловал: призыву не было... С весны опять начали о войне поговаривать. Писарь сказывал, что против турок войска наши пошли. Иной раз и про то поминали: как бы не стали бессрочных собирать...
   Но Якову никак не верилось, что за ним-то вот именно и пошлют... Он так сжился с деревней, со своим полем, с хатой, с мирной жизнью семейной, что ему даже дико было подумать о казарме, о солдатском житье-бытье, о войне и сражениях. Руки за пять лет уже отвыкли от ружья; зато он ловко управляется с топором, с косой, с цепом и вилами. Отвык он маршировать, зато - мастер ходить за сохой, дрова рубить, молотить, корчевать пни. Отвык он от барабанного боя, от шума и грохота маневров и смотров; привык к жизни тихой, деревенской... Неделю, бывало, работает он, как вол, а в праздник погулять выйдет, полштоф с ребятами разопьет, споет песенку - не боевую, не военную, а песенку обросимовскую - протяжную да унылую... Знать, эта песенка названа: "непогодою, невзгодою повитая, во крови - в слезах крещеная, омытая"3; про нее, знать, сказано, что "нанесло ее с пожарищ дымом-копотью, намело с сырых могил метелицей" ... А иной раз, бывало, и на улицу не пойдет, сядет с трубочкой у оконца и переговаривается с Марфушей. Когда же семьи прибыло, Яков реже прежнего стал уходить из дому в досужие часы...
   Но вот воротилась жена в избу с амуницией и, тихо плача, начала вытряхивать мундир и обчищать пыль с кэпи. Нужно было кое-что зашить, пришить две-три пуговицы. Марфуша села за работу.
   Скоро вся деревня уже знала, что собирают бессрочных и Якова завтра в город погонят.
   - Марфа-то, поди, убивается! - толковали бабы.
   - Еще бы ей не убиваться... только что было своим домом зажили, а тут - на-кось...
   - Все хозяйство теперь в разор пойдет! - рассуждали мужики.
   - Что и толковать! Где уж бабе управиться, да еще с ребенком...
   - Охо-хо! Горе-гореваньице, прости господи... Землю-то, поди, разложат на общество... две лишние души кормить заставят...
   - Знамо, что заставят... Это уж как есть... Ведь не с голоду же помирать бабе!..
   - Ох, как бы и всем-то нам с голоду помирать не пришлось! - заметил старик Прохор, посматривая на мужиков своими красными, слезящимися глазками.
   Соседи пришли к Якову понаведаться, посидели, потолковали, поохали и разошлись невесело.
   Сборы были недолги: Яков живо управился. Вечером поздно, после ужина, он уселся - может быть, в последний раз - на свое любимое местечко, на крыльцо, и закурил трубку... В труде, со спокойной душой, светло начат был им этот день. А вечером сразу все вверх дном стало, сердечушко ныло, болело, и темно было впереди. Все его планы и расчеты разлетелись мигом: не снимет он у Кузьмича в аренду этот клинышек земли, не насадит картофеля; не кончить ему полевых работ; жене одной придется дожинать и убирать хлеб.
   Наступала ночь, ясная, тихая. В синем небе золотые звездочки ярко горели. Полный месяц стоял над землей. Он приходился теперь за избой. От хаты и от плетня ложились тени... Вот - двор. В одном углу его лежит ворох полусгнившей прошлогодней соломы. Под навесом стоят дровни, оглоблями вверх. Вон черемуха раскинула над плетнем свои жиденькие ветви. Вершина ее не шелохнется и вся серебрится в месячном свете. Вон в огороде хмель высоко вьется по тычинкам, а вокруг него темнеет разросшаяся крапива и лопух... Все это очень знакомо Якову и со всем этим приходится теперь проститься... Надолго ли? Не навсегда ли?
   Яков лег спать, но долго ворочался, не смыкая глаз. Известно: время летнее... то муха укусит, то комар запищит над головой... Перед рассветом Яков задремал...
  

5

  
   И пригрезился ему сон...
   В первом же сражении будто бы его ранили, и он, за непригодностью к службе, был отпущен домой. И вот он летел по чугунке, плыл на пароходе, тащился в телегах с попутными мужиками и наконец добрался до знакомых мест. Вот идет он Поземовским лесом; по его расчету, до Обросимова осталось не больше десяти верст. Пробирается он лесной окраиной, вдоль дороги, по сухой, крепко убитой тропинке. По ту и по другую сторону от него высокой стеной стоит лес. Густой кустарник разрастается по опушке. Из-за нежной зелени берез и осин там и сям торчат лохматые ели, высятся сосны. Розовый цвет шиповника алыми пятнами мелькает среди зелени, а из травы виднеются мелкие желтые и белые цветочки. Птицы чирикают в кустах... Красноватым вечерним светом, как отдаленным заревом, подергиваются лесные вершины. Свежестью, цветами, лесной глушью веет отовсюду. Здесь - мир и тишина...
   Устал Яков, слаб он стал после болезни, грудь ноет, болит, тяжело дышать ему... Но он скоро поправится на родной стороне; деревенский лесной воздух вылечит его. Теперь он с жадностью и надеждой впивает в себя свежий вечерний воздух... И хорошо, весело ему стало, когда вправо от дороги, на небольшой прогалине, показалась знакомая истопка4. От нее до Обросимова считается версты четыре... Лес наконец начинает редеть. Потянулись кусты и молодой, приземистый олешняк. Вот видать и Обросимово - видны его хаты с соломенными кровлями, с высокими почернелыми трубами. Яков чувствует, как начинает обдавать его дымком, жилым запахом. Струя теплого воздуха веет ему в лицо... Вот залаяла собака... и лает-лает...
   Яков раскрывает глаза... Серый утренний рассвет пробивается сквозь щели поветей, и с улицы явственно доносится собачий лай. Где-то петухи поют... Накинув на себя сукманину, Яков вышел на двор... Облака заволакивали небо; моросил мелкий дождь. Неприветливо, угрюмо глядели в то утро обросимовские хаты, потемневшие от дождя. Там и сям из труб поднимался дым... Обросимово принималось за работу.
   В последний раз Яков взялся за топор и стал колоть дрова. И много наколол он дров. "Надолго ей хватит теперь!" - думал он, смотря на поленья. Жаль только, что он так же скоро не может управить за Марфушу и все полевые работы. "Эх, знатьё бы - поторопился... Рожь-то бы хоть кончить!" -с сожалением сказал он про себя.
   Надо было собираться в путь. Натянул на себя Яков свой военный наряд с кантами и светлыми пуговицами. От платья пахло затхлостью, сыростью, как вообще пахнет от залежавшейся старой одежи. Неуклюже сидел на Якове потертый полукафтан и совсем как-то не шел к его мужицкому лицу, обросшему бородой. Кэпи тоже как-то странно торчала на его густых косматых волосах... Вообще Яков скорее выглядел переряженным мужиком, чем солдатом. Плечи его как-то опустились, спина согнулась, и походка стала чисто мужицкая, тяжелая, "с перевалочкой"...
   Попрощавшись с сельчанами и попросив "мир" не обижать его хозяйку, Яков еще раз взглянул на свою хату, судорожно перекинул с одного плеча на другое свой походный холстинный мешок и двинулся в путь. Баба с ребенком пошла провожать его.
   - На могилки зайдешь? - спросила Марфуша, когда они поравнялись с погостом.
   - Как же! Надо попрощаться с родителями...- промолвил Яков.
   Жалобно скрипнула калитка на ржавых петлях, и путники стали пробираться между буграми к знакомым могилам, где, наклонившись, стояли два деревянных креста. Кресты посерели, погнили - не ныне, так в будущую осень их свалит ветром. Могилы осели, опустились... Яков скинул кэпи, набожно крестясь, трижды поклонился в землю, касаясь головой основания погнивших крестов. "Простите и вы, могилы!.. Прости, прах родительский!" - говорил про себя Яков, смотря на густую траву, росшую привольно на могильных буграх. Высокая, сочная осока слегка покачивалась от ветра, и голубые незабудки выглядывали из-за нее.
   - Марфа! Нет ли у тебя какой ни на есть тряпочки? - вдруг спросил Яков, круто оборачиваясь к жене.
   Та молча пошарила в кармане. Никакой тряпки не оказалось... Тогда Яков присел на землю, стащил сапог и оторвал от своих онуч лоскуток. Обувшись снова, он взял с могилы горсточку сырой земли, завернул ее в холстину и этот крохотный узелок привязал на тесемку к кресту. Марфуша молча смотрела на мужа своими тусклыми, покрасневшими от слез глазами.
   - Вот так-то лучше...- проговорил Яков, застегивая у рубахи ворот.
   Глянул он на церковь и опять покрестился... Дорог и мил ему с малых лет этот старый деревянный храм с серою крышей и низкою колокольней! Он еще мальчуганом ходил сюда по праздникам к обедне. Здесь отпевали его отца и мать. Здесь, перед этим старым почерневшим иконостасом, он венчался. Здесь же крестили его сынишку... Бывать ли ему когда-нибудь в этой церкви? Бог весть... На войне по головке не глад

Категория: Книги | Добавил: Armush (21.11.2012)
Просмотров: 608 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *:
Форма входа