лосья, и в одни сутки на множестве десятин ржи оставалась только солома: все зерна бывали съедаемы дотла. Между тем бумага получилась начальством. Тотчас же было поручено чиновнику ехать на место, где саранча, и донести об этом деле во всех тонкостях.
В одно из воскресений, рано утром, по дороге к губернскому городу скакала тройка чахлых обывательских лошаденок, на средней из которых подпрыгивал мальчишка в белой свитенке, дырявых лаптях и в белой же, наподобие черепенника, шапке. Лошади неслись во всю прыть, сзади тройки взвивались клубы пыли, и веревки, составлявшие убогую лошадиную сбрую, вились в воздухе. Мальчишка потому так гнал своих кляч, что писарь при отправке как-то особенно напирал на слово "немедленно", да, кроме того, в сумке, которая была надета у мальчишки через плечо, лежал конверт с припечатанным к нему гусиным пером. Это еще более заставляло мальчишку гнать лошадей, и вследствие этой гоньбы сломя голову деревенские обыватели скоро увидали перед собой город.
Чиновник, назначенный для поездки на саранчу, торопился не менее мужика, потому что и у него в бумаге было "немедленно". Он наскоро завернул к обедне, - и то к самому выходу, - положил два-три земных поклона и вместе с прочими богомольцами направился к выходу.
- Прощайте, Петр Прокофьевич, - говорил чиновник: - еду!
- Куда это?
- На саранчу.
- Надолго?
- Да как вам сказать? Недели на две...
- Гм. На две! А что я хотел вас попросить: возьмите моего Костю?
- Извольте, - отчего же-с.
- Право! Мальчишка он любопытный, это ему будет очень занимательно.
- Извольте. Так вы уж собирайте Костю-то... Я заеду... часа в два...
- Ладно.
К двум часам Костя был совершенно готов; но чиновник не являлся: ему нужно было зайти проститься в два-три дома, ибо и у него тоже были царицы его сердца и проч.
- Прощайте, Марья Васильевна, - говорил чиновник.
- Пишите! - говорила плаксиво барышня.
- О! Я буду писать... каждое мгновение... каждую минуту. Но будете ли вы помнить обо мне?
- Несносный! - сказала барышня: - для чего ты еще мучишь меня!
- О женщины! - хватив ладонью по лбу, заключил чиновник.
Чиновник был растроган. В эту минуту он ясно понимал, что "Ехал казак за Дунай" и "Прощаюсь, ангел мой, с тобою" - вещи вовсе не достойные посмеяния.
Часа в четыре он был дома.
Он поспешно принялся есть и во время еды погонял всех и вся, чтобы торопились укладывать в тарантас разные погребцы и проч. Часам к шести все это было готово. Чиновник был в легком белом пальто, на пуговице которого болтался кисет с табаком... Этим, однако, еще не вполне обеспечивался выезд из города. Нужно было заехать за Костей, который в это время был совершенно готов, постоянно толкался на крыльце, постоянно выбегал на угол, чтобы посмотреть: "не едут ли?" Отец Кости спал, и когда, наконец, в седьмом часу подъехал тарантас, Костя опрометью бросился будить его.
- Что?
- Приехали!
Пока отец вставал, чиновник ходил по залу, поправляя виски. Наконец хозяин вышел.
- А! Готовы... Я сейчас: надо на дорожку посошок... - произнес он и скрылся опять.
- Федор, - поспешно и топотом говорил он кучеру в сенях: - беги, - бутылку донского:.. Проворней!
- Да зачем это вы, право? - во всю глотку орал в зале чиновник, желая, чтобы его услышали.
- Живей, живей!
Принесена была бутылка, через час другая, через полчаса - графин водки.
- Я все делаю; я страдаю. Я мучусь... - говорил один из подгулявших чиновников.
- За что они меня тиранят? Я руку вывихнул на следствии - этого мало?
Чиновники говорили такими жалкими голосами, что у непривычного человека сердце разорвалось бы, на части.
- Скоро ли? - твердил Костя.
- Счас, счас! - нетвердо владея языком, говорил чиновник.
- Лошади готовы... устали.
- Счас, милушка... Иди сюда... - Чиновник хватал Костю за шею, тащил к себе и потом целовал мокрыми и слизистыми губами, так что Костя после поцелуя принужден был обтирать рот рукавом.
А у тарантаса в это время происходили такие сцены. Няньки вытащили ребят, сажали их на подушки, причем, держа подмышки, заставляли слегка подскакивать, приговаривая:
- Вот поехали, вот поехали...
Дети захлебывались от радости.
- Меня... меня... - пищала девочка, протягивая с тротуара руки.
- Погоди, и тебя... Ты сколько ехала; Ванечку: только посадили, опять тебя?.. Ишь завидущие глаза... - строго сказала нянька.
Девочка поднесла к глазам кулаки и залилась, а за ней заревели и все ребятишки.
Нянька расставила руки, присела и сказала:
- Слава богу!.. Дождались! Вот папенька услышит, он вас... плаксы... высекут как...
- Что такое? Кто? Передеру всех!.. - раздался голос папеньки, высунувшегося в окно.
Ребятишки утихли...
Часов в десять вечера, наконец, уселись все.
- Ты ел? - от нечего делать спросил мальчишку чиновник, весь налившись, как рак, и с трудом всползая со дна тарантаса на подушку.
- Никак нет...
- Трогай!
Уехали. Выехав в поле, чиновник сразу почувствовал потребность спасать отечество: именно в это время с особенною настойчивостию шумела у него фраза: "немедленно", и он с особенною ревностью кричал: "пашел!", но препятствия попадались попрежнему на каждом шагу. Только что они отъехали несколько верст от города и проезжали посредине небольшого подгородного сельца, как на дороге попался здешний священник: тары да бары - начались разговоры.
- А то чашечку чайку выпьем? - сказал священник.
- Разве одну... - согласился чиновник.
Заехали. Выпили и чайку и водочки и, стало быть, разговорились еще душевнее. Прощанье совершалось долго; сначала прощались в зале, потом в передней, потом на крыльце - и везде по крайней мере по часу. Наконец-таки тронулись. А между тем ночь была безлунная, и тьма кругом царствовала кромешная. Тарантас подвигался медленно; истомленные дневным стоянием на жаре, лошади плохо двигались вперед, колеса иногда не попадали в колею, и тарантас ехал боком, - чиновник злился.
Наконец дорога уперлась в какую-то лужу непроходимую, - чиновник вылез и приказал ямщику проехать с пустым тарантасом, чтоб не утонуть неравно. Тарантас зашумел колесами и скрылся во тьме: слышалось только хлясканье, и наконец лошади вернулись - переехали. До сборни, где должно было переменить лошадей, было всего верст пять, и эти пять верст ехали наши путники по крайней мере пять же часов; наконец въехали-таки в село. Тишина была мертвая, спали даже собаки и не лаяли по этому случаю. На улицах, черневших плетнями и непроходимою раскислою грязью от вчерашнего дождя, царствовала топь. Наконец добрались до сборни. Ямщик слез и принялся ногой дубасить в дверь. Послышался какой-то глухой голос, и на дворе залаяли собаки. Ямщик продолжал колотить; наконец во тьме вытянулась какая-то длинная фигура в белой рубашке.
- Ты десятский?
- Так точно, десятский.
- Проведи к батюшке.
Десятский без шапки забрался на козлы.
В доме батюшки все спали, и удары десятского в ворота не получили никакого ответа, только собаки страшными басами голосили на весь двор.
- Ах, собаки страшные! - сказал десятский.
- Толкуй!- оборвал его чиновник.
Десятский, видя, что без особенных стараний горю не пособишь, стал одной ногой на оглоблю, потом взобрался на дугу, с дуги на ворота, перелез через верх, и с улицы было слышно, как в топкую грязь плюхнули его лапти.
Скоро приезд чиновника всполошил весь двор; священник был очень рад гостям, бегал, суетился, торопил с самоваром и проч. Между разными разговорами шли толки и о саранче.
- Что, не слыхали ли про Лемеши чего? - спрашивал чиновник.
- Как не слыхать!
- Что же?
- Да там какую-то новую штуку изобрели.
- Какую же?
- А что-то такое вроде колотушки. Барин наш нарочно ездил - в случае, чего боже сохрани, вдруг у нас то же несчастие, так чтобы как-нибудь запастись преждевременно мерами-то...
- Да, да... Ну, так какая же колотушка-то?
- А видите ли: это палка такая, а на конце ее доска, так что палка-то втыкается в средину доски, и с этим орудием мужик должен ходить за саранчой: как увидит ее где кучу - так и должен прихлопнуть на месте.
Но сообщив это, священник, вместе с тем, сообщил некоторые мнения старожилов по этому поводу: во-первых, говорил он, колотушка эта неудобна потому, что она не раздавит, а только вдавит насекомое в землю, после чего оно всегда может выбраться оттуда и путешествовать дальше, а во-вторых, потому неудобен выше изображенный снаряд, что саранча боится всякого шороха и ваши шаги слышит бог знает за сколько расстояния, - следовательно, вам никогда не придется догнать ее, потому что о своем приближении вы напомните шуршаньем ног в колосьях и проч.
Разговоры эти тянулись долго за полночь, и поэтому на другой день чиновник проснулся очень поздно. Начались закуски, проводы, и в путь можно было двинуться только в два часа. Через два дня после таких путешествий, поминутно прерывавшихся разными посещениями помещиков и проч., путники наши кое-как добрались до Лемешей. День был жаркий, и в деревне не было ни одной души. Словно вымер или ушел куда-нибудь весь народ; даже на улицах не было заметно ничьих следов; ветер, слегка подувавший по временам, замел песком колеи от проехавших колес и следы прохожих.
Чиновник пробрался в сборню; заглянул в одну половину - пусто, заглянул в другую - на лавке сидела старуха, положив на колени руку, завернутую во множество разных тряпок.
- Где десятский?
- Нету, милай, десятского.
- Как нету?
- На сарану все пошли... сарану бить...
- Все-таки кто-нибудь из мужиков есть?
- Никого нету... Сыну маму очередь ноне... Ну, только все они пошли на сарану, я за сына села караулить.
- Кого ж ты караулишь?
- Бог е знает...
Чиновник приказал ехать в поле. Несколько времени на дороге не попадалось ни одного живого существа; наконец вдали, изо ржи показалась одна голова, потом скоро выглянул целый ряд мужчин и женщин. Все они стояли длинной шеренгой, все были вооружены метлами, которыми слегка шумели по ржи, осторожно подвигаясь вперед и по уходе оставляя несколько пригнутые к земле колосья.
При виде чиновника всякий говор замолк. Один из мужиков, командовавших делом, первый снял шапку, - это был писарь.
- Что, братцы, как? - спросил чиновник.
- Теперь, слава богу, благополучно.
- Как?
- Гоним... Бежит очень шибко, потому шуму боится... Вот теперь изволите пройти вперед - долго не увидите ее... Очень далеко ушла...
- Куда же вы гоните ее?
- А в Махровский уезд; тут в двух верстах граница, - к вечеру, поди, выгоним всю...
- И тоже в рожь?
- Тоже; что делать-то?..
- Так ведь она и там есть рожь начнет.
- Что же-с... Пущай...
Чиновник был озадачен: спасать себя верной гибелью других - было не слишком добросовестным делом, тем более, что уезд Махровский был одной и той же губернии; дело неладное.
- Как же там-то?
- А там как знают... Мы донесем, что ушла... Бывают такие случаи - уходит.
Чиновник думал-думал и со вздохом пришел к тому заключению, что донести со слов писаря можно и что в этом случае от начальства за быстроту действий перепадет что-нибудь вроде признательности...
- Ну, как знаете... - проговорил он и тронулся назад в село.
К вечеру лемешовцы начали подвигаться к границе Махровского уезда. От ходьбы и усталости некоторые останавливались и пили воду из круглых кувшинов с узеньким отверстием, другие затягивали песни, говор слышался веселее и шумнее, и когда вся саранча действительно перебежала за границу, - песни загуляли на селе целую ночь; народ был счастлив, к начальству неслось донесение с известиями о разных усиленных мерах и проч. Отслужен был еще один молебен, и настал покой.
Но покой этот продолжался недолго: в одно утро лемешовцы увидали опять саранчу, увеличившуюся в страшных размерах; черным покровом покрывала она всю рожь, всю дорогу и даже соломенные крыши домов. Ее было такое множество, что когда пробовали пугать ее шумом, убегавшая шеренга принуждена была шествовать по головам своих братии, - такая была теснота. Произошло это самым простым образом. Жители Акуловой, небольшой деревеньки Махровского уезда, наделенные саранчой из соседней губернии, приняли те же меры, что и лемешовцы, то есть точно так же озаботились только перегонкою в другое место, и в то время, когда лемешовцы заливались горючими слезами, махровские власти слали в палату бумагу об усиленных мерах и служили молебен.
Через несколько времени не было видно ни одного колоса: саранча съела все, положила яйца и черной непроглядной тучей поднялась с своей опустошенной квартиры. Густота поднявшейся тучи была так велика, что солнечные лучи не проникали через нее. На народ напал ужас и панический страх - ждали последнего дня.
После лютой и голодной зимы настало голодное лето. Саранча отроилась во множестве и размножалась на целые уезды. Из палаты отнеслись в гимназию за советами у ученого мира насчет избавления от беды. Учитель естественной истории написал записку и решил, что крестьяне должны принимать меры к разведению каких-то еще других насекомых, которые должны были есть не рожь, а саранчу. Успех был бы несомненным не ранее как по истечении трехсот лет. Но помощь нужна была теперь, в эту минуту. Ее не было, и понятно, что настал голод - весь запас хлебных магазинов был истощен в прошлую зиму.
И пошли по миру толпы побирушек. Город за городом, деревня за деревней, дальше да больше, как говорят мужички, - и добрались до Питера...
В другой раз я расскажу судьбу этих деревенских побирушек в столице - историю, основанную на положительных фактах, а в настоящее время только прибавлю, что простой крестьянский ум в последнее время изобрел оборону против саранчи, выкапывая на границах своей и чужой ржи - канавы, шумом и шорохом сгонял туда врага своего и засыпал землею, придавливая ее потом ногами.
ИЗ ЦИКЛА "СТОРОНА НАША УБОГАЯ"
Скромный обыватель Овчинной улицы, чиновник Чернилов, начинал разочаровываться в жизни, которую встречал грудами собственноручных стихотворений, любовью и проч. Стихи писались реже и реже, потому что любовь все чаще и чаще приносила свои плоды в форме ежегодно возраставшей семьи и усиливавшихся хозяйских хлопот: Чернилов начинал делаться скучным, вследствие чего на окнах его квартиры появились две довольно объемистых бутыли с наливкою. Какой результат имело бы осушение этих двух бутылей и не повлекло ли бы оно за собою постоянного подливания - сказать не решаюсь, но полагаю, что это было бы так, если бы, к счастию Чернилова, бог не послал ему утешения, дозволившего снова открыть свою лирическую душу, снова тронуть пером, и притом тронуть уже на пользу отечеству, а не для того, чтобы самому наслаждаться плодами своих рук и головы. Дело в том, что Чернилов получил от приятеля из Петербурга письмо, в котором, между прочим, говорились такие вещи: "Об изложении не заботься: мы это здесь всё пересоорудим; главное дело, подхватывай на лету факты, события в провинциальной жизни, скандальчики (N. В. Слово скандал в провинции можно относить к происшествиям, вращающимся преимущественно в области физиогномии, как то: затрещина, оплеуха и другие хорошо известные в общежитии случаи. В столице слово скандал имеет гораздо более применений, потому что народ развитее). Так, главнее всего, старайся поболее накопить таких скандалезных историй (покража казенных денег, госпожу N застали с писцом К. на Хлебной площади и проч., понимаешь?). В этом, надо сознаться, для публики главный интерес; это распространяет издание в провинциях. Но не забывай и столицы: столица всегда смотрит на вашу братию, провинцию, с нахмуренными бровями, - дескать: "Я тружусь, я думаю за вас, вы-то сами делаете ли что-нибудь?" Для сего ты в конце каждого письма прибавляй какое-нибудь известие, которое бы нашим пришлось, как говорится, по-нутру; например: такого-то числа с быстротою молнии пронеслись слухи об женской гимназии; известие это, как электрический ток, пробежало, охватило, обрадовало, и проч. и проч. в этом роде. Или рассказываешь ты, например, о том, что тогда-то и тогда-то пьяные наделали бесчинство в собрании, - ты здесь и остановись на минутку, скажи: мол, грустно, господа, в настоящее время, когда пароходы, мол, или там железные дороги; понимаешь? А в конце все-таки: с быстротою молнии пронеслись слухи о публичной библиотеке, и проч. и проч. Платить тебе будут аккуратно, и ежели не поленишься, - то что твое жалованье..."
Дня через два Чернилов уже работал, запускал руку в волоса и ерошил их, отчего вид физиономии был ужасен и заставлял домашних скрываться по углам соседних комнат и там сидеть не шевелясь. При этом, несмотря на постоянную серьезность, по лицу Чернилова иногда пробегала улыбка; в эти минуты он мысленно трунил над своим приятелем, написавшим между прочим: "Об изложении не заботься, мы это здесь всё пересоорудим..."
"Гм... - думал Чернилов: - изложение. Погляди-ко ты, какое у меня изложение". Размышляя таким образом, Чернилов писал и писал. И так как он был лирик и, кроме того, так как радость, что есть возможность писать о провинции, вытекала исключительно из желания тронуть свои лирические струны, - то поимка, например, вора с узлом изображалась пером Чернилова в такой форме: привожу один образчик.
"...Мрак заметно бежал на землю, и на небе догорали последние, позабытые закатившимся солнцем лучи, окрашивая тонкими пурпурными штрихами края облаков, когда будочник Иван Федосеев встретил на заборе хищника.
"- Стой, подлец! - энергически произнес будочник, неколеблющейся рукой хватая вора за полу, и вдали, в соседнем саду тысячами переливов зазвучало эхо: "Подлец!" - говорили деревья, обнимая друг друга... "Подлец!" - прозвучала даль... "Подлец!" - замерло далеко, среди чистого поля, среди трав и благоуханий... У забора завязалась драка, и скоро прозвучала пощечина... Этот новый звук, словно ракета, невидимо взвивающаяся ввысь и ниспадающая каскадом бриллиантовых огней, рассыпался по каждому лепестку соседнего сада, выпорхнул в беспредельное пространство, где подхватили его крылатые духи и унесли к синему морю. Все это как нельзя лучше гармонировало с картиною вечера чудного, очаровательного, когда небо как бы просилось на землю, а земля как бы хотела на небо. Не потому ли и вора тянуло на забор!.."
Написав это, автор позвал жену и детей, желая насладиться их изумлением.
- Идите папашу слушать! - говорила мать, сзывая ребят. - Читать будет...
Разыгравшиеся на дворе ребята с изумлением стояли около стола во время чтения папенькиного сочинения... Кто-то из них нерешительно сапнул носом и был награжден ужаснейшим взглядом матери, которая искривленными и сжатыми губами словно говорила: "задеру". Другой, перепугавшись и не зная, что тут такое, потянулся к матери и тоскливо произнес: "мама-а, боюсь...", вследствие того был значительно заушен. Таким образом, чтение кончилось при совершенном внимании.
- Каково? - спросил автор...
- Хорошо, - сказала жена, не понимая в чем дело. Потом, спустя минуту, она прибавила: - Ты, смотри, чего дурного не напиши...
- Не!..
- То-то... Тогда тебе самому в шею-то накладут...
Муж улыбался только и запихивал письмо в конверт.
Приятеля он на первый раз просил, вместо высылки денег, выхлопотать ему, Чернилову, награду за отличие...
Через две с половиной недели приятель писал между прочим:
"Совсем не то; нужны факты. Для того, чтобы были они в твоих письмах, нужно искать их, самому натыкаться на них... Вор - это самое микроскопическое явление будничной жизни тем более, что правосудие, схватив его за полу, тотчас же прекратило существование злостного поступка, и благосостояние общества не нарушено... Вследствие всего этого советую выбирать явления крупнее, с участием лиц осанистых; подсматривай, подслушивай, подглядывай за фактом в щель, наблюдай на улице, в трактире, в салоне,- ежели это возможно... Излагай по возможности сухо и кратко; в прошлый раз, упоминая о синем море, - ты увлекся и не подумал, что подобного моря нет во всей вселенной... Избегай этого и в конце, как говорил я уже, - не забудь о пароходах и железных дорогах..."
Чернилов приуныл. Работа отрицала всякую возможность подхватывать говор ветра, подсматривать, как луна целовала землю, и проч. и проч. Нужно было натыкаться на факты...
"Как я на них буду натыкаться?" - недовольно думал Чернилов...
Положение неприятное.
"Бросить разве?" - размышлял он опять, - но практическая сторона работы тянула к себе, и Чернилов продолжал тосковать, как взяться за нее...
Делать нечего, как-нибудь надо...
В один день он собрался наблюдать...
"В салоне"! - соображал он. - Это что такое... А чорт его знает, что такое... про это не нужно... "Наблюдай в трактире"... Это, пожалуй, ничего... можно... Все-таки, чай, надо выпить, закусить... С женой воевать придется... Избави, господи, лихова лиходея! Не нужно и этого... Стало быть, только "на улице" да "в щель"... Гм..."
Напившись вечером чаю, Чернилов напялил шинелишку,- вышел на улицу наблюдать...
Слякоть, тьма, с крыш каплет, - дождь только что шел; ни души... Смерть царит кругом.
Чернилов послушал эту тишину и произнес вслух:
- Хоть бы что-нибудь, хоть бы караул закричал кто... А ни-ни...
Еще послушал...
- Тьфу!.. чтоб вам...
Кому? Неизвестно... и зашагал по грязи...
- Пойду... авось наткнусь на что-нибудь.
Чернилов прошел маленький переулок и очутился в другой улице.
Та же тьма... Только издали, с самого конца улицы доносится чей-то голос:
- Я те, шкурья порода, бока те поправлю... Жила! Чортова кукла!..
- Сам съешь, - едва внятно доносилось с другого конца улицы. - Сам съешь!..
И опять смерть...
- Тут хоть что-нибудь... Но все-таки - что же это... Это не годится... Впрочем, подожду...
Опять постоял, послушал: мертвая тишина, - даже страшно.
- Ничего... Пойду дальше...
Третья улица, и третье царство смерти. Где-то вдали чуть ухнули сани, донеслись едва внятно два-три аккорда гармоники.
- Ну что же? будет ли что-нибудь? - спрашивал Чернилов себя и мертвое царство...
- Ничего не будет, - отвечал кто-то: будто и сам Чернилов, будто и само мертвое царство...
- Господи! - вздохнув, произнес Чернилов, подобрал полы шинели и зашагал дальше.
Недолго странствовал он... Через полчаса Чернилов сердито скидывал калоши в своей маленькой передней и ворчал:
- Натыкайся! Вот и наткнулся!
Жена, сидевшая в соседней комнате, сочла нужным испугаться и подумала: "Господи? что там такое? не пьян ли?.."
- И наткнулся! - сердито произносит муж, швыряя шапку через всю комнату... - Черти!
Жена взглянула на него и обмерла...
- Где это тебя угораздило? Царица небесная!
Муж стоял к жене спиной и молча срывал с себя сюртук, жилет и проч.
- Думал, на факт, ан на пьяного наткнулся... Чтоб вам всем издохнуть, - говорил Чернилов, сердитыми руками надевая халат, схватил свечку и торопливо вышел в сени...
"Ну! втюрился!.. - размышляла жена: - истинно, как это говорится: сухо, по самое ухо..." Из сеней муж воротился спокойнее...
- Ну, в другой раз будешь умней, - сказала жена.
- Теперь ты меня хоть озолоти, - так я ни-ни-ни, боже мой, на это дело не пойду...
Чернилов говорил это без особенного сердца и развешивал около печки свое грязное платье.
Дня через два успокоившийся Чернилов решился в последний раз попробовать удачи посредством последнего источника для наблюдений - щели... И задумал совершить это тихонько от жены... Случай представлялся отличный: в гостинице остановился уездный чиновник, и множество канцелярской мелкоты хлынуло к нему за поживой... Это уж факт - настоящий... Чернилов рад был, что подкараулил, наконец, врага; вот он у двери... Глаза его прищуриваются в щель и видят множество беззаконий...
- Вы, Егор Кузьмич, нам уж поровну, - а то ему два целковых, а мне всего шесть гривен... - говорит мелкота приезжей поживе.
- Тебе-то за что?
- А как же-с?..
- Вот тебе еще двугривенный...
- Да как же это можно? - говорит мелкота обиженным тоном.
- Не пикни!
- Нет, пикну! Всем по целковому да по два, а мне - восемь гривен. Хуже я кого?.. Не пикни.
- Замолчи, - вон выгоню...
- Их, батюшка мой! какие приужасные ужасти, - издевается канцелярская мелкота, чувствуя обиду: - кто бы попробовал...
Пожива грозно вскакивает со стула, мелкота стремится к двери...
"Это факт, можно сказать..." - думает Чернилов и вслед за тем кубарем стремится с длинной лестницы трактира, страдая под напором собственной тяжести...
"...можно сказать, положительнейший факт!.." - додумывала голова, очутившись на улице, и более думать на эту и вообще на какую бы то ни было тему не продолжала, потому что это была уже вовсе не та голова, которая размышляла на плечах Чернилова за минуту перед тем: от верхнего края до нижнего - на физиономии воздвиглись рубцы, по числу ступеней лестницы, и всю эту ужасную сцену разрушения освещали несколько фонарей, разместившихся в изобилии на лбу, висках и проч. и проч.
На улице ходил народ, и поэтому Чернилов тотчас же вскочил на ноги и устремился куда потемнее...
"...И разрази меня гром... ежели я... хоть единожды... - слышалось жалобно из тьмы. - И с детьми и с женой лучше по миру буду, нежели... Провались я сквозь землю... Ах ты, владычица!.."
Чернилов бормотал это, обтираясь наскоро и по возможности приводя себя хоть сколько-нибудь в порядок.
Придя домой, он прямо стал против жены и сказал:
- Каково?
Жена взглянула и ахнула...
Муж стоял, опустив руки в карманы...
Потрясенная жена испуганными глазами смотрела на его физиономию, перевязанную крест-накрест двумя грязными платками, узлы которых выдвигались с боков головы и напоминали рога...
- Господи! - твердила жена, не отрывая глаз...
- Наблюдал! - с горчайшей иронией произнес муж и попрежнему начал озлобленно раздеваться, стоя к жене спиной и говоря:
- Истинно дьявол попутал!.. Бога забыл! "Подсматривай"!.. Ежели бы ты мне попался, - я бы тебя не так подсмотрел...
Молчание... Муж вздыхает, укладывая платье... Жена поняла, что теперь ее очередь, и начала:
- Что я ни говорю, сколько я ни твержу, что ни советую... Никогда, ни в одном слове ты мне удовольствия не сделал. Ну, и казнись...
Молчит.
- И носись с разбитой рожей... Чиновник!
Молчит и вздыхает...
- И где это видано, чтобы под чужими дверями подслушивать? Что ты, маленький, что ли? Слава богу, не первый годок... Вот бог-то и выдал... Хотел потихонечку да чтобы не знали, - ан вот господь-то сейчас и изувечил...
Муж лежал на диване лицом к спинке и молчал: стало быть, жена правду говорила, потому что в обыкновенное время он бы не дал слова сказать... Жена помолчала и произнесла:
- Ну уж вставай... Покажи рожу-то, может я ее свешным салом вымажу...
Муж лежал лицом к стене. Слышались всхлипывания...
"Неужто плачет?" - подумала жена, и у нее из глаз хлынули слезы...
- Ну тебя!.. Вставай!- не владея собой, произнесла она.
Когда муж встал и физиономия была развязана, то жена ревмя заревела... и покатилась на стул...
- Боже мой! боже мой! боже мой! - изнеможенно твердил муж, стоя перед женой и склонив усталую голову на плечо. - Убей ты меня, ежели я хоть раз... хоть подумаю... За писанье за это...
А слезы, вырываясь из закрытых ресниц, журчали по взрытой его физиономии...
Тяжела доля физиономии провинциального писателя!
А между тем из нашего города все-таки нет вестей, все не подает он своего голоса... Скорбит столичная газета, которой только и заботы, как бы насажать в свои столбцы побольше этих "из" (из Кременчуга, из Одоева), дабы все это множество "собственных своих корреспондентов" говорило, что действительно очень заботятся умные люди об своем отечестве, что действительно и отечество пробуждается и совершенствуется: дела нет, если с разных, если не со всех концов вести состоят только в том, что солдатка такая-то родила семерых или градом хлеб выбило: умные люди сумеют узнать из этого, что отечество все вперед да вперед. И непременно только это и узнают.
Грустно столичной газете, понукает она черниловского приятеля, и шлет этот приятель письмо:
"...Ждали-ждали - хоть бы словечко; приходится заключить, что или ты не можешь с непривычки исполнить заказную работу, или действительно у вас в жизни степь сирийская или Сахара, что ли... Если так, то вот совет: пробеги письма из других городов, подумай над общей конструкцией их, - узнай пределы, рамку и по возможности несколько окрась местными красками, хоть, откровенно говоря, такой метод изложения - довольно ветх. Но это не будет особенно зазорно, - ибо все города на Руси, как форменные фраки чиновников, - одни и те же. Поэтому-то и странно, что вы не даете о себе слуху; положим, так: в благоустроенном государстве думы, побуждения, стремления провинций - одинакие; все или почти все провинции заявляют нам свои симпатии (положим), заявляют о своем существовании и проч. и проч., вы - нет!.. Что это? В благоустроенном государстве одни идут вперед, другие стоят, а третьи идут назад? Нет! Это не благоустроенное государство... Неужели наше отечество не благоустроено??!! Видишь, до каких результатов, до каких страшных слов привело нас поведение вашего города, и на этот раз особенно твое... А поэтому пиши, пиши и пиши... Пиши, не выходя из комнаты, пиши по моему совету и не забудь в конце все-таки... Понимаешь? Пароходы, мол..."
"Не выходя из комнаты? - подумал Чернилов. - Что ж! Это, пожалуй, и ничего... Тут по крайности рожи не повредишь... Это можно..."
Благое намерение Чернилова скоро имело не менее благие последствия; он тщательно высматривал план других провинциальных корреспонденций и скоро нашел, что сначала нужно несколько фраз с когда, а потом несколько фраз с тогда... Дело нехитрое; тем более, что дальнейший план писаний тысячу раз начертан петербургским приятелем.
Вследствие всего этого в непродолжительном времени совершается следующая сцена:
Вечер. Чернилов сидит за столом, склонившись над листом бумаги и запустив руку в волоса; он думает; три фразы, начинающиеся с когда, уже готовы, нужно еще одну или две, непременно... Что бы это такое? Владычица, помози...
- Васька, уйди! - произносит Чернилов, топая на сынишку, который увивается около стола...
Васька отходит, но не уходит...
"Так что же бы еще-то? про пароходы? это внизу", - думает Чернилов и еще сердитее кричит на Ваську:
- Уйди, говорю...
Васька испуганными глазами смотрит на отца и держится за край стола, не идет...
Папенькина рука описывает в воздухе полукруг, и раздается затрещина.
Васька принимается голосить, а папаша, как бы вдохновленный свыше, макает поспешно перо и выводит:
"...Когда воспитание детей не ограничивается затрещинами и основано на кротком внушении, с присовокуплением сладкого конфекта..."
"Готово!" - сияя, думает Чернилов. Васька между тем, понимая всю прелесть сладкого конфекта, в дальней комнате дерет горло, насколько возможно драть его, а на Чернилова снова сходит тоска: "что бы еще?"
Корреспондент в задумчивости принимается ходить взад и вперед...
"Нейдет! - думает он... - Необходимо тово..."
Он подходит к окну, становится на колени, нагибает бутыль... За ораньем Васьки не слышно, как булькают глотки один за другим...
Через пять минут снова коленопреклонение...
Еще через пять - снова.
Потом в течение десяти минут - пять коленопреклонений.
Потом в течение пяти минут - десять коленопреклонений.
В результате оказывается, что Чернилов плохо владеет ногами. Направляясь к столу, он натыкается на стул, и в голове его мелькает опять приятная мысль.
Кое-как улаживает он в руках перо и, помогая ему тыкающимся в бумагу носом, выводит такую фразу:
"...Когда повсеместная трезвость не ищет с фонарем своего друга, когда упившегося столь же редко видеть, сколь редко видеть... и когда..."
"Стой... сстой!.. счас это я..." - нервно думает Чернилов, напрягая пьяную голову, чтоб догнать какую-то только что мелькнувшую мысль...
Мысль, однако, нейдет...
Чернилов быстро вскакивает с дивана, быстро подходит к бутыли, выпивает; возвращаясь, он уже не чувствует никакой бодрости в ногах, натыкается на стол, опрокидывает его со всеми принадлежностями, валится сам на всю эту груду, и в комнате воцаряется тьма...
Через десять минут входят кучера с фонарями (один из кучеров захватил лом, на всякий случай), жена чиновника командует, кучера и кухарка подхватывают с земли барина и, сказав: "ну-ко, господи благослови!" - несут... Потом просят на водку...
На другой день поутру Чернилов снова переписал свое сочинение и, тоскливо думая, как его продолжать, говорил жене:
- Марфуша! как бы рассольцу!.. Доконала меня эта подлая газета!.. - И в то же время думал, нельзя ли вставить такой фразы: "Когда утро встречаем мы не рассолом и кислой капустой, а теплой, можно сказать, даже очень горячей мыслию о благе отечества..."
Через неделю Чернилов, глубже вникнувший в смысл и форму провинциальных корреспонденции, одолел-таки корреспонденцию и из нашего города... В письме этом было все как следует: несколько раз когда и несколько раз тогда, пароходы и железные дороги, публичные библиотеки и женские гимназии, просвещение и трезвость... В статье были, кроме того, все приемы петербургских фельетонистов: мы пошли, мы съели, нас тронули в висок и проч.
Все как следует...
Одним словом, скоро и столичная газета и отечество узнали и продолжают знать теперь, что и наш город - хоть куда.
Вымученная такими усиленными приемами корреспонденция, очевидно, много говорила неправды, много врала, потому что наша родная убогая сторона и до сих пор та же; наша убогая Овчинная улица попрежнему не думает ни о чем, кроме самой Овчинной улицы, и живет она, как жила пять-шесть лет тому назад. Теперь я и буду рассказывать, как именно она живет.
На одной из улиц г. N стоит двухэтажный, необыкновенно узкий, как будто сдавленный с боков, трехоконный дом; вверху - жильцы, внизу хозяева. Как те, так и другие в мельчайших подробностях знают, что делается и даже думается в известную пору внизу или вверху: стоит наверху двинуть стулом и потом заскрипеть кровати - как внизу уже знают, что Марья Ильинишна легла спать, и т. д. Семейство хозяев состоит из вдовы, ее сына и его жены. Все это трио отличается необыкновенною тишиною нравов, признавая единственным законодателем и решителем всех вопросов исключительно маменьку; сама маменька с этим тоже вполне согласна; кроме этого, особенную, исключительную черту этой семьи составляет постоянное расстройство желудков и вообще крайне проховое телосложение: как будто материала, из которого вылеплены эти три существа, - отпущено было слишком мало, так что едва-едва хватило на всех, и то с весьма достаточною дозою воды; стоит взять одного из членов этой семьи за руку, чтобы получить ощущение мокрой губки. Такого рода телосложение заставляло членов этой семьи сызмальства ходить заткнув уши ватой, добиваться испарины и опасаться сквозного ветра; а так как подобного рода враги существуют постоянно, то постоянно и внимание было обращено исключительно на них; победа поэтому желалась только над ними, и, стало быть, полное счастие было при самых незатейливых условиях.
Сложилась эта примерная семья так: покойник Пискарев, занимавший какую-то теперь уже несуществующую должность, - оставил своей вдове дом, сына по одному году и крошечную пенсию. Положение вдовы было трудное: по смерти мужа ей одной приходилось иметь зубы, которые бы равнялись в сложности зубам обоих супругов, - потому что у ней попрежнему существовали куры, попрежнему со всех сторон существовали соседи и гнилые заборы, через которые куры будут летать точно так, как и при покойнике, только отбить их теперь будет много труднее, так как управлять приходится одной; вторая забота - надо воспитывать сына. Об этом нужно было уже думать и не ограничиваться одними зубами. Но господь помог ей в таких трудных обстоятельствах; к великому удивлению, куры хоть и перелетали через забор, но были во