Главная » Книги

Успенский Глеб Иванович - Очерки и рассказы (1862-1866 гг.), Страница 3

Успенский Глеб Иванович - Очерки и рассказы (1862-1866 гг.)


1 2 3 4 5 6 7 8

я... Почему?.. Почему... висок есть самое чувствительное... Тьфу ты, господи, какая тоска!
  

III

  
   Для большего знакомства с жизнью села Кошки нам необходимо, хоть слегка, остановиться на другом пункте деревенской, исключительно мужичьей, жизни. Это - сборня. Оставшись после упразднения здесь волости, сборня не могла похвастаться слишком рьяною деятельностью в своих стенах, так как здесь не было даже писаря, а существовали одни караульщики и десятские. Половина дома почти пустовала, и для приезжего чиновника оставалась только одна комната со столом, сплошь закапанным сургучом, и множеством наставлений в больших черных рамах с синими стеклами, угрюмо смотревших с выбеленных стен. Мел на стенах сохранился только у верха, так как снизу стен мужичьи спины усердно вытирали его своими армяками, отчего бревна лоснились, как полированные. На дворе сборни, по очереди, стояли обывательские тройки на случай проезда чиновников по делам службы. Впрочем, местные власти не поскупились бы дать лошадей, ежели бы кому-нибудь из чиновников вздумалось проехать в монастырь на богомолье или писарю предстояла надобность купить в городе, верст за сорок, четвертку курительного табаку. Сборня собственно и существует для таких проездов. И если бы кто вздумал придти сюда с целью разобрать какое-нибудь дело, пожаловаться, требовать законного удовлетворения, - он не нашел бы ничего и никого, кроме старика - слепого сторожа, от которого бы он ничего и не добился. Все обиды, жалобы, просьбы берегутся и терпятся до приезда чиновника.
   Однажды в село донесся с поля сильный звон колокольчика. Казалось, что вот-вот еще немного, и колокольчик забьет в самом селе, но звуки его вдруг почти замирали; слышались с новою силою опять и опять замирали, - очевидно, что экипаж с колокольчиком ехал по извилистому проселку, который мог спускаться в овраги, перебегать перелески и прочее. Наконец-таки колокольчик загоготал на селе, и скоро около сборни остановился тарантас. Приехал чиновник особых поручений, и вместе с ним на двух-трех подводах пожаловали: головы, старосты и проч. из волости. Сборня оживилась; старик-десятник был отряжен к попу с просьбой самовара и чашек; другая пустовавшая половина сборни была отворена, и в ней затоплена печка; на крыльце сборни явилось сразу человек десять с жалобами.
   - Погодите, любезные, потерпите... Теперича им некогда, пойдут в училище. Разбор после пойдет.
   Бабы с бумагами в руках, завернутыми в платки, стояли молча, потом слезли с крыльца и, отойдя от него к воротам, стали снова. Бабы были задумчивы, ни слова не говорили друг другу.
   Скоро явился и закипел самовар; писарь нес посреди улицы на длинном чапельнике сковороду, на которой еще клокотала только что снятая с огня яичница. Закусив, чиновник вспомнил, что у него находятся похвальные листы, которые ему поручено раздать отличным ученикам, и поэтому отправился в училище. Надо сказать, что кошкинское училище не распространяло особенного просвещения. Иногда в нем можно было застать только двух-трех мальчиков из шестидесяти, как значилось в отчетах, и те не знали, что делать, потому что дьячка-учителя не было.
   - Зачем вы тут сидите? - спрашивали их.
   - А неравно придет дьячок и распустит.
   В настоящее время училище было заперто. Минут через пять был принесен ключ какого-то странного вида; это была длинная железная палка с железными же хвостами на конце; палку эту приходилось продевать в дыру, выверченную в притолоке, потом вертеть ею в разные стороны, пока железные хвосты не зацепляли веревки, протянутой с потолка и начинавшейся у щеколды. Тогда только можно было отворить щеколду и впустить публику. Операция эта была довольно затруднительна, потому что, несмотря на присутствие чиновника, имеющее способность возбуждать все силы и искусство десятских, сотских и других властей, - вход в училище оставался камнем преткновения. Человек пять, поочередно запускавшие и грохотавшие ключом в щелке, отходили с каплями пота на лбу, говоря:
   - Ах, чорт те возьми, засел как! Ничего не сделаешь!..
   Наконец попробовал удачи писарь:
   - Отойдите все; я ее сейчас обработаю.
   Писарь засучил рукава, поплевал на руки и запустил палку внутрь.
   - Иной раз так-то, - говорил мужик за спиной чиновника, - гремять-гремять, вертять-вертять - ничего... ребятенки ждуть-ждуть, ды и ко дворам.
   - Ах, чорт тебя побери! - заключил и писарь, шваркнув ключ обземь.
   Староста между тем, без шапки, бегом побежал к дьячку известить его, что ревизор приехал. Дьячок в это время спал мертвым сном, отпуская носом тучи храпу и треску.
   - Побудите его, христа ради, - говорил голова дьячихе.
   - Побудить-то я побужу-с, ды право только не знаю, встанет ли.
   - Меркулыч! Меркулыч! Левизор спрашиваит! Прислали в сборню! - каким-то отчаянным голосом, необыкновенно быстро просыпала эти слова дьячиха за перегородкой, должно быть толкая при этом мужа, потому что трель храпения несколько заколебалась, словно заходила и зашаталась вся туча нависшего над дьячком храпа.
   - Не встает!
   - Как же это можно? Нет, вы уж его как угодно.
   - Ды что же я сделаю, когда человек спит навзничь? Что же с ним можно сделать? Я сама завсегда больше на спине... Ну, только это совсем другое.
   Дьячиха опять ушла.
   - Ах, кол те в горло, спит! - говорил староста.
   - Да вставай же ты, господи! Этакое безумие! Бога-то бы ты побоялся... Что это такое - ливазоры едут, начальство перепугамшись.
   А дьячок выше и выше забирал носом.
   - Ну, собака, спит! - сказал староста.
   - Ничего не могу сделать. Разве к ночи, может, опомнится на минутку.
   - Ну, прощайте... - заключил староста и снова пустился бежать в сборню, куда уже возвратился чиновник, не добившийся входа в училище.
   В это время у крыльца сборни стояла уже куча мужиков; на плетне, между двух растопыренных, выдвинувшихся вверх кольев, утверждено было ведро с водой; за углом плетня пряталась баба, выглядывая одним глазком на сходку; она, повидимому, старалась как можно менее занять места, потому как-то ежилась и закрывала одну босую ногу другой, словно ей хотелось, чтоб у нее была одна нога. Чиновник сел на крыльцо с трубкой в руках и, приготовляясь к беседе, соображал, что недурно бы мужикам сказать в приветствие "милые дети".
   - Ну, дети, - начал он.
   - Ваше благородие! - гаркнул вдруг пьяный голос.
   - Что скажешь?
   Мужик молчал и, покачиваясь из стороны в сторону, глотал рвавшуюся наружу икоту.
   - Ну, говори же, что ль?
   - Ничего я не смею сказать...
   - Как хочешь.
   - Даже ни-ни-нни...
   - Ну, так ступай, когда-нибудь скажешь.
   - Не смею говорить ннни-и...
   Мужика вталкивают в толпу. Чиновник снова приготовляется говорить и предварительно затягивается несколько раз.
   - Ваш благородие! - всем горлом возглашает мужик опять.
   - Это что еще?
   - Мне стыдно.
   - Уберите сейчас его, скота.
   - Братцы, уберите меня, - заканчивает мужик, изнеможенно обвисая на чьих-то могучих руках, подхвативших его подмышки.
   Наконец чиновник имеет возможность приступить к делу.
   - Я привез вам весточку: вам дают лес, в вашу пользу.
   Слышался радостный гул.
   - Чтобы вы не воровали... Поняли? Только вот что, друзья мои, - продолжал чиновник таким серьезным тоном, что мужикам почудилось, будто у них эту благодать отымут сейчас же. - Дело вот в чем; лес хорош, чудесный, только не лучше ли бы вам подумать. Тут около лесу есть болото, у вас же лугов нету. Так я про то говорю, что, положим, вы лес возьмете, хорошо; а ну как вдруг, лет через сто, болото высохнет? Сейчас казна его к себе берет.
   Мужики думали.
   - А ежели в казенном ваша скотина потраву сделает, что тогда? Как теленок, поросенок зашли - штраф! То-то и есть! А лесок, нешто я говорю? лесок чудесный, да ну-ко болото высохнет?
   Мужики долго думали, шептались.
   - Лучше болото взять, - сказал кто-то негромко.
   - Болото, - возговорили все.
   - Ну, вот и чудесно!..
   Чиновник снова курит. Староста и прочий синклит предпочитает навытяжку стоять за его спиной.
   - Что это у вас, братцы, скотина плоха? Ехал я - лошади как мыши.
   - С чаво ей расти-то.
   - С голоду сыт не будешь, ребры-то подведет, - слышалось из толпы.
   - Луга на оброке-с! - говорит писарь. - За двадцать пять рублей в год.
   - Так вот бы вы и сложились.
   - Целую зиму резку даем, - гудел кто-то, обрадовавшийся, что, наконец, вспомнили про его давнишнее горе.
   - Да у нас и так деньги были...
   - Откуда?..
   - С кабака. Под кабак старую сборню отдавали - пятьдесят целковых сбили.
   - Где ж эти деньги?..
   - Деньги у Егор Иванова...
   Писарь вдруг откашлянулся, выступил вперед, слегка тронул шею и живот и произнес:
   - Деньги точно что пятьдесят цалкавых я на свои руки брал, и как теперича в то время пошли у нас неурожаи, саранча, то я деньги эти для мужичков б церковь божию положил, чтобы две фаругьи (хоругви) справить, в случае, когда молебен, чтобы, значит, от чистого сердца...
   Чиновник курил молча...
   - Я, вашескородие, для ихнего добра очень стараюсь... Тепериче в Щепыхах пруд изволили видеть? все я-е... Издавна была тут лужа, на этом, стало быть, месте. Ну, я собрал народ, говорю: для вашей же пользы, говорю, так и так... и ежели, говорю, не пойдет кто копать - по уши в землю вгоню... Пошли-с.
   - Ну, и выкопали?
   - Через неделю, даже трое утонуло...
   Писарь снова поправил шею и тронул живот, гордо посматривая на народ.
   Чиновник долго сидел молча, докуривая трубку и выпуская большие клубы дыма. Наконец он начал выколачивать трубку в пол крыльца, подул в нее и произнес:
   - Ну, братцы, ступайте с богом... Скоро поеду назад, тогда толканитесь.
   Мужики молча расходились, надевая шапки не иначе, как за углом.
   Желая отдохнуть после трудов, чиновник приказал запереть ставни и притащить сена; встал он поздно; в полуотворенную дверь смотрел розовый кусок неба; доносился топот лошадиного табуна, сзади которого промчался верхом мальчишка без шапки, болтая ногами и локтями; у крыльца пищали чьи-то утки, мычала корова.
   - Але, але, - шумела баба с хворостиной на двух басистых свиней.
   Писарь доложил, что когда их высокородие почивали, приходили какие-то солдаты с орденами и жаловались на дьячка, что он не учит их детей, а когда, месяц назад, приезжал штатный смотритель, то дьячок начал хватать ребят, попадавшихся на улице, за вихры и приговаривал: "Так-то вы свое начальство благодарите? Я об вас стараюсь, а вы что?"
   Чиновник решил, что нужно пойти к дьячку и внушить.
   Напившись чаю, он отправился. Дьячок обитал в новой, только что выстроенной после пожара избенке с одним окном; из соломы, покрывавшей крышу, далеко виднелись непокрытые жерди; несколько таких же жердей приставлены были к избе сбоку; дверь, выходившая на улицу, вела прямо в жилье. Это была необыкновенно маленькая комната, перегороженная от угла печи дощатой стеной, за которой почивал дьячок. Он только что проснулся и сидел на своем ложе, с ополоумевшими глазами. Даже появление чиновника не произвело на него никакого действия и не изменило выражения лица; он только несколько начал трясти головой.
   Чиновник что-то начал было говорить насчет школы, но дьячок так часто заговорил: "не взыщите нас... в нужде живем", что чиновник остановился.
   У потолка жужжали мухи, по стенам полчищами гуляли тараканы и шлепались звучно об лавку или пол. На полатях, на печи виднелись головы; все присмирели при появлении чиновника; два мальчугана, толкавшиеся у дверей, дали друг другу кулаками в живот и заорали на всю комнату...
   - Не взыщите нас, - твердил дьячок.
   - Не разгулялся еще, - оправдывала мужа дьячиха, выпихивая ребят наружу...
   Дьячиха вдруг села на лавку около чиновника, сделала слезливую физиономию и начала:
   - Две дочери-невесты... женихов нет... Думали, гадали - что придумаешь-то... хотели за мещанина... - Дьячиха начала сморкать рукою нос, что предвещало близкие слезы.
   Чиновник поспешил уйти.
   На другой день он уезжал. Перед отъездом ему вздумалось взглянуть казенную лечебницу.
   - Что ж, много больных? - спросил он старосту.
   - Никак нет-с... Никого больных не слыхать.
   - Так никто здесь никогда и не лежит?
   - Писарь выпимши точно лежит коли... Да вот, ваше высокородие, не можете ли вы этому мальчонке бумагу какую дать? - заговорил вдруг староста. - Эй, Мить, иди сюда.
   От плетня отделился маленький, лет двенадцати мальчишка с крайне старческим лицом, говорившим, что он много видел горя на своем веку. Он был без шапки, и ветер слегка приподнимал махры волос на висках.
   - Родители его ушодчи, - говорил староста.
   - Как?
   - Да бог е знает, куда ушли... Изволите видеть, батьку-то его перво отдали в солдаты - он и жил с матерью. Потом, кольки там ни жил, пришел отец из войны и жену взял, а этому говорят: "Ты маленько погоди, мы сейчас"... Как пошли - вот пятый год...
   Чиновник смотрел на мальчишку.
   - Который ему год?
   - Никак двадцатый, вашескородие, - отвечал староста.
   - Чем он занимается?
   - Да так: то то, то се: там попасет, там что...
   - Хорошо, я подумаю...
   Чиновник достал из тарантаса булку и дал ее мальчишке. Мальчуган тотчас же сел к плетню, натянул подол рубахи на свои колени и с великой осторожностью принялся за трапезу, так что ни одна самая ничтожная соринка хлеба не оставалась попусту в его подоле, над которым он держал булку. Это были счастливейшие минуты в его жизни.
   И долго уже после отъезда чиновника опустевшая улица и безмолвная сборня невольно наводили мальчугана на мысль о барской булке.
   "И что ж это, милые мои, за еда! - сладко думал он. - Уж еда! Ежели этак-то бы побольше поесть, - бесприменно с радости поколеть можно!.."
  
  

ПОБИРУШКИ

(Очерк)

I

  
   Только неудачи, несчастия и горе постоянны на земле, и, зная это, не нужно особенно пристальной наблюдательности, чтобы убедиться в существовании довольно большого класса людей, который, не зная, на какой труд девать свои руки, или же не умея приложить их ни к какому труду, живет изо дня в день чужой подачкою, копейкою, выработанною чужим трудом. Столичный двор, в длинной картине своих будней, столичные улицы, церкви - все это дает множество типов разных побирушек.
   Только что вы успели открыть глаза в свежее летнее утро, как середи двора громко грянула музыка; весь дом всполошился; вы слышите, как по коридору мимо вашей комнаты пробежало несколько человек, поднялась повсюду суматоха; взгляните в окошко, и вы увидите, что далеко прежде вас высунулся в окна весь дом, - на дворе толпы народа: мастеровые, кухарки, бросившие свое дело, разносчики с лотками на головах и с застывшим криком на разинутом рту. А звуки, стиснутые высокими стенами каменного четыреугольника-двора, гордо рвутся вверх, разливаются по окрестности и сзывают новых зрителей, которые на ваших глазах один за другим шмыгают в подворотню.
   Оркестр между тем кончил какую-то пьесу; трубачи, перевернув вниз трубы, выдувают из них накопившуюся от дыхания воду, - и некоторые из музыкантов посматривают на публику, разместившуюся по окнам: очевидно, нужна подачка; об ней не говорится, потому что все эти бедняки, к большому их несчастию, люди с самолюбием, развитым данным на несчастие талантом. И это, по-моему, самые жалкие и в особенности достойные помощи бедняки.
   Однако оркестр кончил; скрипачи и кларнетисты засовывают свои инструменты под полы своих сюртуков и пальто, маленькие музыканты-нищие нагружают, кроме того, на свои спины кипы нот; они несут подмышкой пюльпитры, и вслед за всей капеллой музыкантов ползет под ворота и толпа зрителей. Мастеровые, с ременными ободочками на головах, подхватывают с земли своих ребят, слышны говор, смех; скоро оркестр гремит на другом дворе, и потом жизнь входит в свою обычную колею - стучат ножи, из нижних этажей валит удушливый запах цикорного кофе, поджариваемого в бесчисленном количестве, - настает мир стряпни и дела. Но внутренность двора опустела ненадолго. Если в это время, через несколько минут по уходе оркестра, разносчик не кричит: "кавры половые", то скрипит водовоз, или некоторый человечек в подряснике из простого черного сукна, с ременным поясом и открытой головой, звонким тенором поет на весь двор: "На построение погоревшей" и проч. Он потупил свои бойкие глаза в книгу с несколькими медяками на переплете и, медленно обходя около стен, причем старается ближе подойти под окна, неумолкаемо тянет свою всенижайшую просьбу.
   - Милый человек! - возглашает, выступая из дверей нижнего этажа, персона женского пола, по всей вероятности вдова какого-нибудь фельдфебеля. - Зайди, бога ради, на малое время.
   Подрясник ниже нагибает голову, что означает поклон, и заходит ко вдовице. Тут сейчас затевается самовар, - и за этой скромной, но весьма продолжительной трапезой, под неоднократно возобновляемое доливание в самовар, тянутся рассказы: какие на земле есть места чудные, и какие разные бывают чудеса, и проч. На эти разговоры стекаются разные вдовы и съемщицы, и под конец многие прослежаются. А странник скоро на другом дворе поет попрежнему: "На построение погоревшей" и проч.
   - Милый человек! зайди на малое время! - раздается голос из-под крыши. И снова самовар и снова рассказы. И невидимо зиждется погоревшая обитель.
   Настает тишина, и опять-таки ненадолго; побирушки разных видов и наций поминутно сменяют друг друга. Входит кучка людей в каких-то рваных сюртуках, из-под которых выглядывают ноги, обтянутые в трико. Тут же много ребят - тоже в трико; на головах у них надеты венки, состоящие из бумажного обруча, перевитого разноцветными коленкоровыми лентами. Это акробаты; они скоро раздеваются, расстилают на голых и мокрых камнях рваный ковер и начинают свой спектакль. Под музыку шарманки и бубна кувыркаются эти нищие, ломают ребят, - и вас невольно остановит и заставит задуматься судьба этого маленького существа - мальчик ли оно или девочка, неизвестно, - которого на ваших глазах какой-то геркулес, должно быть глава всей шайки и, стало быть, нищий из нищих, хватает одной рукой за пояс на спине, подымает вверх над всей толпой и заставляет дрыгать маленькими ногами и ручонками под звуки канкана. Тут рождаются уже ученые побирушки; от отца в наследство переходит вся наука попрошайничества.
   Наконец на ваш карман рассчитывают полчища шарманщиков, целый день гудящих под вашими окнами разные арии и русские песни с припевом безрукого, но голосистого солдата. Если вам приходится выйти на улицу, то во всяком случае вам не придется долго остаться без того, чтобы кто-нибудь не заявил своего желания попользоваться вашим карманом. Если вам приходилось долго ходить по одной и той же улице, то вы непременно заметите, что на одном и том же месте весь день стоит какой-нибудь солдат, слепой, весь обвязанный тряпками; рядом с ним старуха, тоже в лохмотьях; один играет "Вдоль да по речке, вдоль да по Казанке" или что-нибудь другое, - старуха поет. Эта картина производит неприятное впечатление. Когда бы вы ни шли мимо этой четы, все она в одном и том же положении: старуха что-то хрипит, старик вертит ручку сиплой шарманки и другой рукой беспрестанно водит по крыше своего инструмента, надеясь нащупать монету.
   Кроме того, во всякое время дня и ночи не раз придется встретить вам некоторых персон, именующихся отставными капитанами, офицерами, воевавшими при Севастополе и проливавшими именно за вас, за ваше спокойствие свою благородную кровь.
   Вздергивая своими массивными плечами и держа картуз сбоку головы, трогательнейшим голосом произносит воин свою просьбу:
   - Помогите бедному, беззащитному офицеру! Подавал прошение на службу - нет местов... Жена, дети... Позвольте у вас покорнейше просить три рубли серебром.
   - Не могу-с.
   - Ради всего священного...
   - Помилуйте, - да у меня самого теперь нету таких денег.
   - Ну, сколько можете.
   - Двугривенный - возьмите.
   - Ах! Миллсс.дарь! Вы не понимаете всей тяжести... н-но! позвольте. Блаадаррю вас! Хотя грешно такой ничтожностью обижать человека... можно сказать...
   - Делать нечего. Вы идете.
   - Бог, милл...осдарь, со временем припомнит вам! - кричит особа издали. - Желаю вам испытать те чувства, которые в настоящую минуту...
   Вы продолжаете идти.
   - Двугривенный!.. Свинья!.. - заключает особа, понимая, что вы уж не расслышите этих слов.
   В другой раз вы идете пустынной улицей. Ночь. Дорога ваша лежит как раз против какой-то части. Ни души. Стук ваших собственных шагов только и слышен кругом.
   - Почтенный гасспадин! - раздается над вашим ухом.
   Вы оборачиваетесь: какое-то существо мужеского пола в картузе с разодранным козырьком и в довольно прохладном костюме.
   - Что вам угодно?
   - Позвольте узнать, сделайте милость, где здесь первая часть?
   - Вот она!
   - Ах-с! Не имея пристанища, как благородный человек, хочу попросить правительство укрыть меня от ночи.
   Персона эта заявляет вам причину ночевать в полиции именно потому, чтобы вы выкинули из своей головы всякую мысль о его темном существовании, о беспаспортности и проч. Если он сам идет в полицию и если он действительна беспаспортный, бродяга, - то уж там ему быть - не миновать. Стало быть, он вовсе не какой-нибудь, если не боится этого. Затем неизвестный рассказывает вам, что он пять часов тому назад только в Петербург приехал сюда с барином; барин ушел из гостиницы, унес с собой ключ, и он принужден скитаться кое-где.
   - Ну, пойдемте, я вас проведу в часть.
   - Благодарю вас, милостивый государь... пойдем-те-с. Но не можете ли чем-нибудь помочь?
   - Не могу ничем.
   Мы идем; около самых дверей части неизвестный останавливается.
   - Мил...сдарь! Я теперича опасаюсь...
   - Как?
   - Ну-ко барин придут - меня нету? Лучше я домой.
   - Как хотите.
   - Так точно, я лучше домой-с. Хоть пяти копеек нет ли у вас?
   Вы даете.
   Особа мгновенно юркнула в тьму, и скоро издали вы слышите такое приветствие:
   - Шаромыжник! Подавись ты своим пятаком! - отчетливо произносит знакомый голос, из заискивающего превратившийся в подлый и дерзкий.
   Класс салопниц, без сомнения принадлежащий к числу побирушек, сумел так себя поставить в чиновном быту, что, вполне проживая на счет этого бедного и постоянно нуждающегося народа, ни разу не отопрет рта для того, чтобы попросить о чем-нибудь: все дается им добродушными хозяйками без просьбы, ибо эти хозяйки крайне обязаны салопницам за убитую скуку целого будничного утра, за кучу новостей, за совет, как узнавать, когда у ребят зубы начнут прорезываться, за предсказание - кто будет новорожденный: мальчик или девочка. Последние предсказания всегда сообразны с желаниями родителей.
   - Страсть как я мальчиков люблю! - говорит чиновница.
   - Постой-кось, ангельская душа, - говорит ей салопница. - Я сейчас погадаю, - ты только повернись лицом к солнцу, на полдень!
   Чиновница повернулась.
   - Видишь ты, как оно обозначает. Дай-кось в эфтом месте пощупаю.
   - Щекотно, Власьевна.
   - Ну, я ведь чуток. Шевелился?
   - Третёводни так-то забился!
   - Гм. Ну, а Семен-то Петрович с которого боку ложится?
   - С левого. Он у меня всегда под левым боком, как чурка какая, валяется.
   Салопница смотрит внимательно на лицо будущей матери, не раз щупает в разных местах, причем чиновница взвизгивает от щекотки и говорит: "Как тебе не стыдно!"
   - Ничего, дело женское, знаю, - все прошла.
   - Ну, - кто?
   - Мальчик!
   - Фекла! Станови самовар! Беги в лавку: сливок... кофею... Власьевна, вот тебе платок ковровый! - бушует обрадованная чиновница.
   Таким образом класс салопниц получает полное право гражданства в этом обществе мелких чиновных людей; это чиновные ведомости, газеты, и если бы существовали такого рода ежедневные известия для столичной мелкоты, то для того, чтобы они имели громадный расход, нужно чтоб все содержание их состояло из рассказов салопниц; дальше этих россказней и сплетен интересы столичной и нестоличной мелкоты не идут.
   Все эти шарманщики, акробаты, оркестры, бедные, но благородные люди - все это будничные типы столичной нищеты. Они постоянны, иногда только бывают некоторые вариации, но при внимательном размышлении непременно придется заключить, что это одно и то же.
   Но иногда, среди столицы, в темной улице, в дождь, останавливает вас плаксивая, совершенно не похожая на столичную, просьба русского деревенского нищего:
   - Батюшка! Милай ты мой! Подай, батюшка, нищенкам...
   Вы оборачиваетесь и видите перед собой толпу простых деревенских побирушек: мужик, охающий, как баба, и баба, в великую, внезапно нагрянувшую беду получившая вдруг твердость, - все это в рубищах, в рвани протягивает к вам свои руки. Мальчишки и девчонки с непокрытыми головами, разиня рты и спрятав руки в глубину своих рукавов, - что-то гудят жалобное, под стать горькой просьбе своих отцов...
   - Подайте, кормилецы! - твердят они.
   - Кто вы такие?
   - Мы дальние, батюшко... дальние...
   - Как вы сюда попали?
   - Ды так, батюшко, и попали... что дома-то делать? все одно - есть нечего. Ну вот и пошли по миру... деревня за деревней, город за городом - так и доволоклись.
   - А отчего ж вы по миру-то пошли?
   - Ах, милый человек, - великое тут горе случилось...
   Баба начинает хныкать и рассказывает свою историю великого горя, которую я теперь и хочу передать здесь.
  

II

  
   Маленькая деревенька Лемеши, в одной из южных русских губерний, только что начинала освобождаться от снегу, из-под коры которого выступила темная и распаренная весенними лучами земля. Наконец против этих весенних лучей не устояли последние тоненькие слои льда и снежные залежи в оврагах, и весна зацарствовала над лесами и полями. Но для Лемешей это пришествие было нерадостно: только что лемешовский мужик Иван вышел впервые в поле с разными хозяйскими думами, как на черной и начинавшей просыхать земле он заметил крупу не крупу, а так какие-то семечки. Сердце Ивана забилось... Он помнил, что в прошлом году неслась чрез Лемеши саранча, помнил, как она в то время закрыла весь небосклон, как опустилась на лемешовскую рожь и понеслась дальше. "Не положила ли она яиц своих?" - содрогаясь, думал Иван и опрометью бросился в деревню разузнать, что это за крупа такая в самом деле. В каждой деревне есть такого рода старички, которые более или менее, сообразно своим летам, помнят историю села или деревушки. Между лемешовскими стариками были такие, которые помнили, как к ним налетела саранча, как ела и крушила она всякий посев и сколько в то время пошло по миру людей. Вот этих-то стариков и поволок мир в поле. Долго разглядывали они загадочную крупу, наконец все решили:
   - Сарана! {Так называют на юге саранчу.}
   Все замолкли; неотводный божий бич висел над головами всех.
   - Как быть?
   - Надо теперь, братики, собирать ее... да покуль она не народилась...
   Общая опасность и громадность этой беды были так велики, что мир тотчас же принялся за дело, и всю саранчу, которую увидел Иван, в одно мгновение собрали в мешки и представили в волость; собрано яиц всего четыре четверика; писарю ничего не стоило в докладе начальству написать, что, при усиленных трудах его, - опасность миновалась, ибо собрано яиц саранчи до сорока четвертей; начальству ничего не стоило в свою очередь написать в донесении своему начальству, что, при усиленных мерах его, - опасность прошла, ибо собрано яиц до четырехсот четвертей. Везде мир и гладь: меры предпринимались быстрые; зло истреблено в корню - к всякое начальство довольно по горло. Мало того, оно хочет, чтоб были довольны и там; и действительно, скоро и там узнают о неимоверных усилиях всех властей к истреблению саранчи, - усилиях, приведших к самым благоприятным результатам, ибо собрано до четырех тысяч <четвертей> брошенных этим подлым существом яиц.
   А между тем пашни лемешовекие вопахались, прошел май и июнь, и на них уже стояла полчищем колосистая рожь. Жара была нестерпимая, целые дни собирался дождь, по небу ходили какие-то дымно-синие тучи, вдали видны были полосы дождя, и в жаркие полдни издалека доносились раскаты грома, а по вечерам со всех концов неба вспыхивали зарницы, но дождя не было, и зной палил.
   В один из таких дней лемешовский мужик, возвращавшийся из города проселком, пролегавшим чрез рожь, изумленно вытараща глаза, увидал, что весь длинный и узкий проселок словно шевелился и, как покрытый водою, блестел на солнце; но стоило только вблизи шевелящейся массы застучать телеге и лошадиному копыту, как дорога и песок обнажались снова. "Сарана!" - испуганно заключил мужик и поспешно слез с своей телеги...
   Он быстро подошел к окраине ржи, присел, и перед его глазами открылась страшная картина: полчища саранчи, сотнями лепившейся около каждого колоса, шли на лемешовскую рожь и из лемешовекой переползали через дорогу в соседнюю. Растерявшийся мужик не знал, что думать; позабыв про лошадь, он пошел вдоль проселка, и везде была саранча. Верста, другая, Лемеши уже в стороне, а саранча все идет, все идет, и вместе с тем, не останавливаясь, шествует вперед ополоумевший мужик. Дело страшное! Тут только пришло в голову, что сбор яиц, найденных Иваном, был вовсе недостаточен и что лень, отчасти укрепленная этим четырехчетвериковым сбором, - укрепляла естественное желание покоя и чаще заставляла говорить и думать: "авось бог помилует" и проч.
   Тот же невыразимый страх, который заставил мужика окаменеть при виде саранчи, заставил его и опомниться. Бросился он к своей телеге и лошади, которые оставались далеко от того места, куда незаметно забрел мужик, и скоро Лемеши знали опять про великое горе...
   Бабы заголосили; мужики шарахнулись на сходку толковать: "как быть?"
   - Православные! - говорил с крыльца голова: - дело это божее - нужно, стало быть, тут осторожно...
   - Чтобы не прогневить его, батюшку...
   - Это верно!
   - Что ж теперь делать, православные? - спрашивал опять голова.
   - Как мир... - отвечали в один голос все, то есть сам же мир.
   - Ну вот, стало быть, и надо миром толковать...
   - Чаво толковать, коли тут головы твоей нехватает! - вдруг произнес сурово кто-то.
   - Ты, Мироныч, этого не говори: над нами и так гроза висит, а ты лаешь, - это нельзя.
   - Как не лаять, коли совсем пустые разговоры заводить начали. Можешь ты об этом толковать, когда ты в этом никакого рассудку не имеешь?
   - Обноковенно я не могу; дело это для нас внови... И надыть сейчас старичков вопросить: как они...
   - Стариков, стариков, - заговорил мир...
   В ожидании стариков мир молча толпился у крыльца расправы. По временам слышался шопот, и голова, присевший на лавку, иногда поправлял на лбу волоса, сдуваемые ветром.
   - Эка напасть! Ах ты, господи!.. Теперь совсем пропащее дело, - слышалось иногда.
   Скоро пришли старики; с полчаса стояли они молча, опершись на свои палки, и кряхтели.
   - Ну что ж, как, старинушки, по-вашему-то? - в сотый раз допрашивал их голова.
   - Да что по-нашему-то? По-нашему-то это дело нужно совсем бросить!
   - Как так?
   - Да так; потому это божеское наказание, и нам, грешным, ничего тут не сделать.
   - Да оно так... только как же это, милые... есть тоже надо. По миру, что ли, пойдем?
   - Господь захочет - и по миру пойдешь.
   - Это, православные, - вмешался голова: - так точно он говорит, что собственно мы еще господа-то благодарить должны - вспомнил нас... рабов своих.
   Доказательства к бездействию были верны, непреложны, и мужики только с крепкими думами расходились по домам, где их ждали бабьи слезы.
   А саранча размножалась больше и больше. Через неделю принуждены были отслужить молебен на пашне и обойти все посевы с крестами. Еще через неделю отслужили другой молебен и начали думать, как укрыться, - божий гнев был слишком велик. В этих мерах против несчастия горячее и прежде всех выказали себя некоторые особы из помещиков, испокон веку занимавшиеся агрономией и изучавшие русское хозяйство по немецким книжкам.
   Первая мера, которая была принята лемешовским начальством, состояла в следующем: от каждого крестьянского двора потребовалось в волость по девяти аршин холста; холст был представлен немедленно, и тотчас же на каждых трех десятинах устроились из этого холста палатки. Основываясь на том, что саранча имеет слишком чуткий слух, агрономы рассуждали, что если в этих полотняных палатках вырыть ямы и посадить в тех же палатках по мальчишке с дудочкой, на которой тот посвистывал бы хоть таким образом, как подманивают перепелов,- то саранча пойдет на эту музыку, придет в палатку, попадет в яму, - а здесь музыкант и должен был прихлопнуть ее особенного рода колотушкой.
   Палатки устроены, музыканты расселись в целом уезде, на каждой десятине; зудят их дудки, а во ржи шумят кузнечики, и их чириканье заглушает поход полчищ саранчи, которая кишмя-кишит здесь, точит ржаные колосья в корне и не думает идти в западню.
   - Ну что, убил? - спрашивали на селе возвратившегося вечером с поля музыканта.
   - Убил.
   - Много?
   - С полдесятка, поди, ухлопал...
   - Что ж мало?
   - Поди-кось ты боле наволоки в яму-то! Ну-кось ты сам в яму-то... охотою... А... небось, нос-то заворотил бы. Так и она...
   - Это точно.
   - То-то и есть! А то - мало! Что ты ее за волосы, что ль, в яму-то тащить станешь?
   - У нее, поди, волос-то нет?
   - Какие у нее волоса, когда она, можно оказать, самая подлость - животное, а то - яма! мало! на дудочке! Я ноне со скуки весь день этак-то ли важно песни играл - страсть!..
   Через несколько времени другой вернувшийся музыкант тоже говорил:
   - Я уж и казачка принимался играть - ничего, хоть ты тресни, - ни одна не пошла.
   - Нет, милые, - говорил третий, - это дело совсем пустяк. Тут хоть сам целый день пляши - ни идола не сделаешь.
   - Это верно!
   Вскоре и агрономы пришли к тому убеждению, что эта затея в самом деле пустяк; через несколько времени были сняты и палатки. Бабы пришли в расправу за холстом.
   - Старушки, - сказал писарь: - а бог в вас есть?
   - Как же богу в христианской душе не быть - его дыхание.
   - Так! Стало быть - какого же тут холста?
   - Обноковенно... нашего... Поди, чай, на небо холстину-то не возьмут...
   - Это верно! А я-то про что же говорю?..
   - А господь тебя разберет, про что. Ты по-ученому, а нам холстина обноковенно хозяйское добро.
   - Опять же это вы верно говорите, - но где же я возьму холстину, которая теперича, может быть, за тридевять земель? Теперь, может, холстинку-ту вашу на войну отвезли: раны да язвы солдатские вязать... а?
   Старухи молчали.
   - Ведь они, солдатики-то, ваши же детища; неужто вы своих детищев без жалости безо всякой оставите?
   Старухи собирались выть; писарь мучил:
   - А? А вы - "холстину подай!" Где ж я ее возьму! А солдатикам и без того тошно...
   - Соколик ты мо-ой!.. - завыла одна баба; другие подносили к глазам свои фартуки. А писарь мучил:
   - Нехорошо... Нехорошо, старушки; бог не полюбит за это. Сейчас умереть, - очень ему будет это неприятно.
   И рыдающие старухи разбредались по дворам; вслед им писарь добавлял:
   - Очень вредно, божии старушки, поступать так... На том свете - как за это! Прежестоко за это на том свете будет! Не хвалю - истинно не хвалю! Холстина! Ах вы, прорвы!.. - заключил писарь, входя в сени расправы.
   Агрономы скоро действительно пришли к тому заключению, что необходимо озаботиться насчет новых мер. Многомудрые соображения их скоро разрешились тем, что необходимо по ночам устраивать костры, располагая их на проселочных дорогах; без всякого сомнения, саранча придет на огонь и потом, тоже без малейшего сомнения, сжарится здесь. Расчет был бы верен, если бы оправдались надежды агрономов относительно рассудительности саранчи: что лучше ей не беспокоить начальство, а прямо самой залечь на костры, - так как она должна же понимать, что сама в этом горе виновата кругом.
   На костры потребовался хворост и валежник. Нужно было просить у лесничего разрешения взять этот продукт, - началась бы возня, переписки, дело потянулось бы чорт знает сколько времени, - и поэтому сами мужики решились пожертвовать своими плетнями. Костры запылали, но, к величайшему удивлению, ни один субъект из саранчи не подступал к этой добровольной плахе, - напротив, говор ребят, разместившихся около костров, и треск сучьев отогнали саранчу далеко от огня; во ржи чувствовался усиленный шум, потому что саранча опрометью бросилась в противуположную от огня сторону.
   Таким образом, и эта мера не удалась. Агрономы порешили положиться на власть божию, отслужить опять молебен и послать за советом к начальству, так как усиленная помощь была необходима, ибо еще немного - и саранча должна была тронуться с места: в то время она начинала окрыляться и недели через две непременно должна была получить способность летать. В этот момент от корня колосьев она поднималась на самые ко

Категория: Книги | Добавил: Armush (21.11.2012)
Просмотров: 383 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *:
Форма входа