я соломой, походила на сломанную спину; с крыш, со
старых деревьев поднялось множество галок; Чувашев взглянул на часы,
наскоро пожал руку и тронул лошадей обратно: Александр Демьянович вошел в
дом.
Встретила его в прихожей, низкой и затхлой комнате, горничная; она
была одета в оборочки и кружевца и казалась очень грязной; высокая прическа
на ней была растрепана, а на болезненном, немытом лице - печальные,
совершенно развратные глаза; снимая пальто с Александра Демьяновича, она к
нему прижалась; он посмотрел удивленно, она сказала: "Господа давно ожидают
в столовой", - и заковыляла вперед на хроменькой ножке, показывая дорогу.
Проходя темную гостиную, Растегин увидел у боковых дверей фигуру не то в
белом, не то в белье. Она, вскрикнув, скрылась: после ее остался запах
острых духов.
- Наша барыня все спрашивала: скоро ли вы приедете, - сказала
горничная вкрадчиво и отворила дверь в освещенную столовую.
На столе, среди вазочек, тарелочек и чашечек, кипел самовар. Около
него сидел Дыркин, словно приго-рюнясь. Он не поднялся при появлении
Растегина, а только странно посмотрел на него с кривой усмешкой и
проговорил:
- Приехали? Раису видели? Чаю хотите? - Александр Демьянович,
предупрежденный Чувашевым, повел себя просто, хотя и удивился такому
приему: пододвинул стул, развалился и, закурив, зевнул.
- Устал, как черт, - сказал он, - не спал ни крошки. Вы уж меня и
ночевать оставьте.
- А вы не хамите, - проговорил Дыркин спокойным голосом.
- Что-с?
Растегин сказал это, сдвинув брови, и сразу, точно проснувшись, Дыркин
захихикал:
- Ой-ой-ой, какой порох! Мы люди свои, обижаться не стоит. Эх-хе-хех!
Давайте-ка начистоту да на откровенность. Стариковское дело, как говорится,
- табачок: плохое житье старичкам, - хочется, да не можется, и обидно и
терпишь, а если и скажу колкое, кто же осудит, кто обидится, эх вы, красота
моя!
Растегин даже рот раскрыл, слушая Дыркина, который весь лоснился и
походил каким-то дивным образом на большого, старого, лысого паука. С
приговороч-ками и гримасами он описывал свое житье помещика средней руки.
Кругом в долгах, в постоянном беспокойстве о векселях и деньгах.
- Не для себя, ей богу, нет, а лишь для моей Раисы. А я уж сам в таких
годах, что вот-вот и осенит меня, и не благодать, конечно, а как бы некое
озорство над собой: уйду в монастырь. Вот только Раиса, а то бы сейчас
удалился. И знаете, для чего? Люблю, когда сердце сосет: сладко и тошно,
точно женщина тебя гладит. Поймете меня когда-нибудь, красавец! А сейчас у
вас хвост трубой, мне и завидно. Что же: ваша взяла! Эх, Раиса, Раиса!
- А так говоря, начистоту, сожительницу мне свою, что ли, предлагаете?
В этих вещах я никогда непрочь, только надобно ее посмотреть, - сказал
Растегин.
Узловатые от ревматизма пальцы Дыркина, который наливал чай, поспешно
задрожали. Он живо наклонил голову, и мясистые уши его стали красными.
- Вам крепкого или среднего? - спросил он. - Я крепкого налью, все
равно - лимон съест.
В дверях в это время появилась высокая и статная женщина в
ярко-зеленом платье. Держа обнаженными руками концы красного шарфа,
перекинутого через спину, она видом своим изображала бы серну, если бы не
была так дородна. Светлые и выпуклые глаза ее холодно разглядывали
Растегина.
- Раиса, друг мой, подходи, не бойся, - вкрадчивым голоском забормотал
Дыркин и засуетился, подавая стул, - она у нас, беда, какая робкая...
Святая душа, невинница... Ей-богу, честное слово, душа бы лишь была
невинна, а ведь я ее из монастыря украл. Помнишь, Раиса, как по восьми
часов службы простаивал! Английским пластырем ссадины на лбу заклеивал...
Она же стоит и взглядом не удостоит, лишь в личике бледность... А внутри,
может быть, адский огонь ее в это время глодал. А я вижу, чем ее взять, не
красотой же своей! Стал ей письмеца подсылать, разными описаниями чувств, а
также иллюстрации туда вкладывал. Оглянулась она раз на меня и покраснела.
Помнишь, Раиса?
Дыркин вдруг выпрямился, сухонький, маленький, жилистый, - закатил
желтоватые зенки больших, оттянутых глаз:
- Ах, Раиса, простишь ли ты меня? Развратил я тебя, моя кошечка, но
ведь сама же ты к этому всему ужасно способная. А есть ли у тебя душа, вот
и не знаю! Честное слово, мучаюсь давно: есть душа? нет ли души? Верить
хочу, верить! Тогда бы днем телесно мы наслаждались, во время сна отлетали
бы, устраивались на облачке и ласкались там с небесным излишеством. Ведь у
души моей нет вставных зубов и лысины нет никакой, ведь душой я, быть
может, на древнего грека похож!
- Помолчал бы ты, дед, - сказала Раиса нараспев, - при постороннем, а
похабничаешь, - она взяла в рот варенье, измазала им и без того красные
губы.
Русые ее волосы собраны были сзади тяжелым узлом, который точно все
время клонил маленькую голову.
В первую минуту Александру Демьяновичу она даже не понравилась, но он
смотрел, не отрываясь, на ее выпуклые, холодные, как драгоценные камни,
глаза. Дыркин, притихший после окрика, сидел, пригорюнясь, над стаканом.
Раиса ела варенье. Под столом, свистя шелком платья, двигались ее колени,
словно что-то волновало ее, лицо же оставалось матовым и спокойным, ему не
передавалось никакое волнение. Растегина прошиб, наконец, пот. Вдруг Дыркин
придвинулся к его уху и зашептал:
- Одним чудовищным воображением ее при себе держу, честное слово!
Только чуть порозовеет, вот и все. Замечательно! Потребовала раз, чтобы ей
карету синим бархатом обил. Надел я на нее красное платье, красную шляпу, в
руки ей - красный зонтик, и так въехали в город. Все рты разинули. В театре
ложу тем же бархатом велел околотить, гляди, мол, какой зверь сидит! Весь
театр у нее перебывал: жены взвыли! А ночью велела себя по всем заведеньям
возить. Впереди на извозчике еврейчика достал со скрипкой,за ним Раиса в
карете с цимбалистом-румыном, а затем - я, помещики и гимназисты какие-то
увязались... Так всю ночь по городу и колесили. А утром вытащили из ее
кареты румына совсем голого.
Дыркин захихикал, вскочил и, проговорив, что идет распорядиться насчет
постели для гостя, выбежал мелким шагом.
Растегин остался вдвоем с Раисой. Она перестала есть варенье, даже
ложечка ее застыла на полпути до рта, - это была круглая ложечка с витой
ручкой, держали ее два пухленьких пальца, а пятый, мизинец с блестящим
ноготком, согнулся и разогнулся, и вдруг затрепетал. Тогда Александр
Демьянович посмотрел ей в лицо: оно было мрачное теперь; "батюшки,
людоедка", - подумал он; ее серые глаза точно опутывали паутиной, в них не
было ни жалости, ни нежности. Наконец ему стало не по себе и тесно, - он
криво усмехнулся.
- Чего смеетесь? - спросила Раиса громко и просто.
- Так, - ответил он.
- А зачем бреетесь?
- Так, бреюсь.
- Мужчина усы и бороду должен себе отрастить, - на что вы похожи?
- Отпустить, конечно, не долго.
Тогда она медленно усмехнулась так, что ему стало сразу и неприлично и
свободно.
- За каким делом приехали, - проговорила она, - хорош!
Он живо пододвинулся со своим стулом к Раисе и захватил ее рукой за
талию, шепнув: "Чего нам время терять!" - тогда ее глаза стали дикими.
- Это что еще? - прошептала она, отодвигаясь, - у нас ведь работников
шесть человек, кликнуть недолго. Дедуля, - обратилась она к двери
(Александр Демьянович живо обернулся и увидел внимательно высовывающегося
из соседней комнаты Дыркина), - кого ты ко мне привез? - и она подобрала
платье и вышла. Дыркин появился из-за двери и, после довольно едкого
молчания, проговорил:
- Собственно, за кого вы меня принимаете?
- Помилуйте, вы сами давали намек.
- Намек? На что я вам намекал? Не помню. Вы где? В публичном доме? Эх
вы, молодой кобелек!
Растегин стоял, опустив голову; он был сбит с толку, растерзан
сердечно, и уже левая рука его так и тянулась в карман пиджака за
бумажником - естественным другом и спасителем во все времена. Дыркин
сердито сопел.
- Идите спать, - проговорил он, - и помните, только игрой воображения
и чувств можно добиться и себе местечка в женском сердце...
Александр Демьянович сидел в низенькой ветхой комнате у светлеющего
окна. Дом спал. Тикали часы. По двору, поросшему подорожником, шли на озеро
белые гуси. Впереди них гусак взмахнул крыльями и загоготал. У
полуразрушенных ворот сидела сосредоточенная собака, с усами; при виде
гусей она поднялась и отошла в сторону. За изгородью, над соломенной крышей
поднимался дымок. Понемногу засвистали птицы в саду. Налетел ветер, зашумел
листьями, посыпалась с них роса. Осветились вершины лип, и в окошко, гУДя,
ударилась пчела.
Все это было ужасно далеко от того времени, когда Александр
Демьянович, отменно одетый, летал в стальном, кожаном и хрустальном
автомобиле по улицам Москвы. Если встречался обоз или досадное препятствие,
он его просто огибал или опрокидывал. Ничто не могло его обидеть, затронуть
или огорчить. Там он был королем, а здесь Александра Демьяновича могли
просто выдернуть, как редьку, выбросить в канаву, не посмотрев ни на что.
Здесь ему ставили на вид прежде всего породу, а порода была таким особым
ощущением, когда породистый человек, просто ли сидя или занимаясь делом,
пускай даже мошенническим, сознает, что от его низа в землю идут корни и
что выдернуть его и выкинуть, как редьку, - нельзя.
Конечно, можно было взять лошадей и уехать в Москву, но в том-то и
дело, что сделать это было трудно.
"Боже мой, эта женщина слопает и меня и шесть миллионов, - думал в
отчаяньи Растегин, - нарядить ее в горностай, в бриллианты, в райские
перья, - вся Москва сбежится смотреть: на Красной площади показывай! И
живет она с этой отвратительной рожей, черт знает что такое! Тоже, выдумал,
поехал покупать старую рухлядь, комоды, драные диваны, - сидеть на них, что
ли, легче? А вот такая женщина без толку пропадает! Как ухватить? Хлопнуть
ее ста тысячами, вот и все. Ведь не пойдет, нет. Ох, боже ты мой, что за
женщина!"
Растегин прислонился лбом к подоконнику и так просидел некоторое
время; вдруг за стеной раздался обиженный женский вскрик. Александр
Демьянович вскочил, прислушиваясь, на цыпочках подбежал к стене и различил
голоса Дыркина и Раисы.
- Ты чего не спишь? Ты все думаешь, ведьма! - шептал Дыркин.
- Да сплю же я, не щиплись!
- Нет, ты врешь, ты думаешь.
- Вот! Была забота! Привез какого-то бритого, он и посмеяться не
может.
- Я тебе скоро офицера привезу, Раиса, в сажень ростом.
- Ох, привези, дедуля!
- Какая же ты все-таки дрянь, и ничему я тебе не верю. Я лучше от
денег откажусь, а тебя на весь день запру в спальной, тварь постельная! А
его, ужо, после завтрака, за ушко да на солнышко, поезжай куда хочешь. Да,
так и сделаю.
- Дедушка, а в пятницу по трем векселям платить.
- В саду кубышку поищем.
- Нет, дедушка, искать я не буду.
- Чего же ты от меня хочешь? - взвизгнул Дыркин, - да ты ему совсем и
не понравилась. Разве это мужчина? Износился весь, как старый хомут. Он мне
сам сказал: "Мне, говорит, на женщин смотреть противно, а Раиса, говорит,
ваша - пучеглазая и дура". Так и сказал.
Но Растегин уже не мог далее слушать. Он ударил кулаком по стене и
закричал: "Врет, врет, врет, врет!" Сразу голоса притихли, Александр
Демьянович постоял еще и со стоном повалился на постель.
- У меня с Раисой условие подписано, что держу я ее до тех пор, пока
сам не изменю с другой женщиной. Да-с. А ночное приключение не что иное,
как блажь. Завтра же она сама руки мне целовать будет. Чересчур полна
стала, особенно в груди, вот ее идеи разные и одолевают. Сударь мой, мы,
старики, вас насквозь видим: сегодня блажь, а завтра слезы. А я к Раисе
моей привык и на новые приключения больше не способен. На любовь же смотрю
широко и без предрассудков. И вам искренно желаю успеха, но только условие
одно, по-китайски, - пообедал и все там прочее оставил у хозяина, с собой
ничего не унес, поняли? Погостите у меня недельку, и хорошенького
понемножку. А Раису я не отпущу ни с кем.
Дыркин и Растегин сидели на лавочке в купальне, оба голые. Над гладкой
водой, треща крыльями, стояла большая стрекоза, порой она уносилась вбок и
вновь останавливалась, переливаясь золотой пылью вытаращенных глаз... "Ах,
Раиса, Раиса", - пробормотал Дыркин. Утреннее солнце припекало, пахло
досками и тиной. Растегин, совсем разомлев, глядел на стрекозу. Она для
него была гораздо понятнее, чем все разговоры Дыркина, да он их и не слушал
и поэтому невпопад спросил, потягиваясь: "На какую сумму вам по векселям-то
завтра надо платить?" Дыркин сильно потер себе волосатые ляжки, опустил на
грудь седую голову: "Тысяч на двадцать пять", - сказал он и, надув желтые,
сморщенные щеки, выпустил из них воздух.
Тогда Растегин начал торговаться; Дыркин отвечал: "Нет, не могу,
ей-богу, не могу меньше". И вдруг из-под морщинистых век его поползли две
слезы.
- О чем торгуемся, - сказал он, - я лишь взаймы прошу у вас. Я бедный
и хилый старик. А вы бог знает как понимаете мои слова. Я лишь люблю
глядеть на чужое счастье, посмотреть в щелочку да послушать, как вздыхают
два любовника. А деньги тут ни при чем, нет, ни при чем.
"Фу ты, какой скользкий старикашка, - подумал Растегин, - нет того,
чтобы начистоту", - и ударил себя по голым коленкам. Надо бы лезть в воду.
Александр Демьянович поднялся первый и стал на краю мостков. Вдруг позади
его крякнуло, холодные руки ударили в спину, он полетел в воду, и сейчас же
на голову ему свалился Дыркин, визжа, смеясь и захлебываясь. Отбиваясь от
него, Растегин крикнул: - Пустите, вы меня потопите, - но Дыркин,
приговаривая: "Нет, я еще сильный, я еще сильный", - старался засунуть его
голову под воду.
- Тону! - закричал Растегин и, уже задыхаясь, стащил с себя
старикашку, добрался до мостков и поспешно вылез, Дыркин же барахтался и
плавал по воде, как паук.
- Это шутки, это все шутки, - повторял он, - какой вы сердитый! У нас
всегда так балуются во время купанья. Вот намедни на меня Окоемоз наскочил,
- потом откачивали.
Все еще сердясь на зверские эти шутки, Александр Демьянович поспешно
оделся и пошел через парк.
В аллее, где над липовым цветом неумолчно гудели пчелы, Александр
Демьянович встретил Раису: она лениво шла, задевая рукой за кашки, обрывая
листья; ее глаза, теперь зеленоватые, полуприкрыты были веками; батистовый
капот был до того прозрачен, что у Растегина захватило дух.
С минуту постояв у дерева, он подскочил, обнял Раису, прижал к себе и
стал искать губами ее рта.
- Пустите же, - проговорила она медленно и точно с досадой; мягкий ее
рот так и остался полураскрытым.
- Пожалуйста, пожалуйста, я схожу с ума, - повторял Растегин.
- А мне какое дело. Ах, да пустите же!
Шепотом, кое-как, он объяснил, что с векселями покончено, что ему
разрешено здесь остаться, что времени терять нельзя, что он и все шесть
миллионов к ее услугам, что глаза Раисы (хотя и на вершок от его глаз, но
все такие же спокойные) не глаза, а бриллианты, бериллы, изумруды и прочее,
что у нее не рот, а "безумный цветок", орхидея и прочее, что он, Растегин,
убит наповал, погиб, он раб, сошел с ума и прочее, и прочее.
Раиса, наконец, освободилась.
- Вы мало папашку знаете, - сказала она, - в том-то и дело, что он
меня ревнует, не дай бог, ничего хорошего ждать от него нельзя.
- Раиса, я готов умереть сейчас, вот здесь у ног.
- Это все говорят, миленький, а что-то мне видеть не приходилось,
лучше уж и не божитесь, а вот мне большая охота отсюда уехать, богато
пожить захотелось. Бога гневить нечего - лучше моего житья здесь нет, всего
вволю, и жить просторно, и никто меня за дуру неученую не считает. А у вас
в Москве, чай, скажут - вот вывез бабу, - так бабой и прозовут. А здесь - я
барыня. И еще воздух люблю свежий и легкий. Вот какое дело. А лежала я
ночью и думала: охота мне мотором в Москве народ подавить. Уж не знаю, как
и быть-то с вами.
- Раиса, что хотите, что хотите, - требуйте.
- Вот чего я хочу, - начала было Раиса, но вдруг оглянулась, вырвала
руку свою из горячих ладоней Растегина и отошла.
По дорожке подбегал Дыркин, засунув большие пальцы в карманы
чесучового жилета, рот его был перекошен и плотно сжат. Став перед
Растегиным, он закричал визгливым голосом:
- Не доверяю, не верю. Чек, чек на руки сию минуту пожалуйте, и не на
двадцать пять, а на пятьдесят, иначе милости прошу искать себе других
развлечений.
Здесь же на садовом столике Александр Демьянович подписал чек. Дыркин
повертел его, понюхал, поглядел на свет и убежал все так же бодро, заложив
в жилет пальцы.
- Дедушка! - закричала было ему вслед Раиса, но он не обернулся. Она
задумалась, потом пошла, сопровождаемая одуревшим Александром Демьяновичем,
в конец сада и стала на плетень.
- Знаете что, - он к этому черту Окоемову поехал. Ах, мучитель, ах,
тиран безжалостный! Уеду я от него, назло. Что за наказанье! - с досадой
сказала она, слезла с забора и, дойдя до скамейки, уткнулась лицом в руки,
затем вынула платочек из-за шелкового чулка. - Хотела было я над вами
только посмеяться, теперь сама вижу - вы очень милый, - она положила руку
на затылок Александра Демьяновича и поцеловала его в губы.
Раиса была совершенно непонятная женщина. Ра-стегин ей не нравился, и
она решила, что недурно бы за такого выйти замуж; когда же подумала о своем
старикашке, то пожалела и его и Растегина: одного за то, что бросает,
другого за то, что не любит, обманет непременно и доведет, бог знает, до
гробовой доски. Ей представилось, что хорошо бы прокатиться по Москве на
розовом автомобиле, украшенном страусовыми перьями, и чтобы за шофера сидел
седой полковник, обезумевший от любви. Она даже видела ясно, как из-под
мотора вытаскивают толстую перееханную барыню с покупками. "А не лезь", -
думала Раиса. Затем ей захотелось такого, чего нельзя было себе даже и
представить.
Но все же покинуть старый домик и сад, гусей и кладовые и все свое
хозяйство Раисе, женщине деревенской, дочери писаря из соседнего села,
представлялось невозможным.
Дыркин испортил дело. Он внезапно приревновал и обидел Раису несколько
раз, обид же она сносить не умела; при этом он уж слишком поспешно выманил
деньги у Растегина и, ясно, хотел устроить дебош при помощи Окоемова,
которого Раиса боялась и терпеть не могла.
Когда Александр Демьянович опять в том же саду пристал к ней за
окончательным ответом, она поглядела ему на рубиновую булавку в галстуке,
вытащила ее и стала полегоньку колоть Растегина в нос: он блаженно
улыбался.
- Несчастный, - сказала она, - ну, чего же вы ползаете по траве на
коленках. Идите на конюшню, скажите лошадей закладывать; скорей бегите, а
то раздумаю.
Растегин убежал. Раиса приколола булавку на грудь и пошла в дом, где
собрала кое-что из своих вещей. Затем села на крылечке, пригорюнясь, ей
было страшно, как бы не расхотелось уезжать.
Внезапно Растегин появился из-за угла дома.
- Мерзавец кучер не дает лошадей, - сказал он взволнованно.
- И не даст, это папашкины штуки, - ответила Раиса и стукнула сердито
по чемодану.
- Что же делать?
- А я почем знаю. Вот, вот налетят с этим уродом, как соколы. Такие
озорники, страсть!
Все же Раиса очень разгневалась. Она ушла бы теперь - хоть пешком из
дому. Пока они пререкались на крыльце и спорили, послышался колокольчик и
топот бешено летящей тройки.
Раиса струсила, бросила было чемоданы в кусты, но в раскрытые ворота
влетели не ожидаемые озорники, а Чувашев, - стоя в коляске.
- Скорее, скорей, - закричал он, выпрыгивая и хватая Раису за руку, -
ты ведь тоже едешь? - молодец баба! Я их версты на три обогнал. Едем прямо
к дядюшке моему, Долгову. Туда они не сунутся.
Растегин подсадил Раису и прыгнул в коляску сам. Чувашев сел на
переднюю скамеечку, и взмыленные лошади вынесли за ворота, мимо изб, прямо
в степь.
Небо заволоклось, погромыхивал гром вдалеке. Молча сидела Раиса,
опустив голову, завернувшись в турецкую шаль. Растегин привставал и
оглядывался. Позади, над пригорком появилась пыль.
- Гони, гони, - закричал не своим голосом Растегин, хватая кучера за
воротник.
6
В темноте, в березовой старой аллее медленно шли Щепкин и Долгов.
Щепкин обнимал друга за плечи; он был сед, стар и сутул. Оба осторожно
ступали по мягкой дорожке, то беседуя, то замолкая, когда вверху громыхал
гром и вспыхивала молния. Щепкин глядел, как свет ее, проникая под
лиственные своды, заливал мгновенно пегие стволы берез и лицо Долгова; оно
было тоже сморщенное, с длинными усами, со спутанной бородой и прищуренным
от неожиданности глазом. Все это появлялось и вдруг исчезало, и гром
носился раскатами над притихшим парком. И снова молния вылетела из
нагроможденных туч; а вот три огненных столба быстро опустились до земли;
вот с севера раздвинулось, раскрылось полнеба, но не было ни ветра, ни
капли дождя.
- Представь себе, ведь я очень стар, - говорил Щепкин, - должно быть,
я по рассеянности позабыл помереть да так и остался. Но все же во мне живет
привязанность ко всей этой суете. Посмотри, - он поднял палец, - и в ту же
минуту в небе возникли, разорвались, брызнули огнем и загрохотали два
огромных шара, - все это лишь пустой эффект, но очень возвышает душу.
- Трахнет вот такой эффект в соломенную крышу, - беды "е оберешься, -
сказал Долгов.
- Иногда есть у меня даже потребность поужинать с друзьями, выпить
вина, но, конечно, если я имею право на это. Но я никогда не мог оправдать
ничего из своей жизни, не хватало дерзости. Ясно тебе? Для меня это ясно.
Нынче минуло пятьдесят лет, как я ушел от Веры Ивановны. Странно, - у меня
до сих пор сомнение - хорошо ли я поступил тогда, пожертвовав моим и ее
чувством? Я не жалею, а раздумываю, нужно ли было все-таки так пренебречь
всем, или оставить что-нибудь и для себя, доставить себе простое
удовольствие, раз все пошло прахом. Нехорошо дожить до восьмидесяти пяти
лет. Возвращаешься опять в младенческое состояние, предаешь забвению и
жалости все самое высокое. Ты пойми, вникни: у Веры Ивановны была красота и
талант, а я был только владетель семисот человеческих душ. Я не мог увезти
и заточить ее в деревне, лишить театра и города, я не имел права для своих
удовольствий заставить работать семьсот человек, - каждый из них был такой
же, как я. Ах, ты еще молод слишком, я тебя уверяю. В то время дворянство
сознавало свои обязанности. Оно понимало, какую вину должно было искупить
перед народом. Ни одного движения мы не имели права сделать для себя. Все
для народа. А если и делали что-либо по слабости, то очень раскаивались. Мы
во всем каялись. Я сказал Вере Ивановне, что мой отъезд в деревню пусть
будет первой уплатой долга; я думал, что она будет наезжать ко мне, а
пройдет лет десять, и совсем переедет. Она очень плакала тогда... Какая
странная и милая женщина! Но все же она была у меня только два раза. Город
ее соблазнил, в нем слишком быстро сгорают; а я, как старый хрящ, живу и
живу, никому уже больше не нужный. А все - эта гроза. Надо же было
раздуматься! Посмотри, там тоже вечная борьба, и молния, и грохот. Мне
представляются там темные и белые всадники, они поражают, топчут друг
друга, гремят щиты о щиты, падают копья, и нет победы никогда, ни на чьей
стороне.
- Да, третьего дня плюхало, и вчера плюхало, и сейчас дождик
припустится, уж это я знаю. Ах ты, господи, весь покос прогнил, - сказал на
это Долгов, - ты прости, что я отвлекся, я слушал тебя внимательно. Я очень
высоко ставлю тебя. Во-первых, ты отдал мужикам землю, больше того,
пятьдесят лет работал на них. И пускай они с тобой же теперь сутяжничают...
Ах, черт, кадку-то я не перевернул...
Последнее восклицание относилось к дождевой кадушке. Ее нужно было
перевернуть и поставить под водосточную трубу. Чертыхнувшись еще раз,
Долгов освободил плечи от руки друга и пропал между деревьями в темноте.
Щепкин прислонился к березе и поднял голову.
Узкое, с горбатым носом и большими глазами, бритое лицо его то
появлялось в свете молний, точно каменное изваяние, то исчезало; начавший
налетать ветер приподнимал седые волосы над его высоким лбом.
"Нет, нет успокоения, - думал Щепкин, - быть может, так до конца и
нужно быть смятенным. Но, господи, нужно мне, хочется ничтожной оплаты,
хотя бы минуты высокой радости".
Тяжело ему было нынче еще и оттого, что на днях состоялись торги на
последние оставшиеся семь десятин земли и полуразвалившуюся усадьбу;
неизвестно было, где теперь доживать дни, - никто ведь не возьмется кормить
старого, негодного мерина Урагана да еще более древнюю дворовую собаку
Жука.
Неподалеку завозился и несколько раз шепотом чертыхнулся Долгов;
Щепкин опустил голову и улыбнулся; он очень любил своего друга, хотя и
полагал, что у него чего-то не хватает, - крепости ли нет, или мало веры,
или слишком он издерган и, вместо главного, занимается часто пустяками.
Действительно, идет ли, например, Долгов в контору к мужикам, - на
середине двора остановится и побежит в клеточных своих брючках на конюшню,
но, не дойдя до конюшни, уже лезет через забор и глядишь - изо всей силы
тащит репейник из цветочной клумбы. И все это делает, негодуя на себя,
угрызаясь. Поэтому главным душевным состоянием его было "самоедство". В
кабинете у него, на столе, между ворохом книг, счетов, записных книжек,
мундштуков, ручек, карандашей и прочей мелочи, стоял хрустальный стаканчик,
и в нем - дедовское гусиное перо. Этим пером дед сводил счета - копейка в
копейку, ничего не забывая.
Каждый раз, глядя на это перо или гусей, что прохаживаются по кудрявой
мураве, чертыхался Долгов, понимая, что сельское хозяйство возможно только
при отлично оборудованной бухгалтерии.
Но едва он, надев очки, принимался за приходо-расходные книги и счета,
как от ничтожной причины, - например, при чтении записи: "Хомутов отдано в
ремонт шесть штук рабочих" - мысль его незаметно перескакивала на иной
предмет, и Долгов силился вспомнить, по какой линии столбовые дворяне
Хомутовы с ним в родне.
А спустя час он уже заставал себя за чтением мемуаров; и вновь с пущим
угрызением приходилось повторять, что без правильно поставленной
бухгалтерии сельское хозяйство продолжать нельзя. Мылся ли он в уборной,
копался ли в бельевом шкафу или тщетно старался поздно ночью раздеться и
лечь спать - все равно приходилось чертыхаться, понимая, что на пустяки
времени уходит уйма, а на нужное и должное его нет.
До сорока семи лет он так и не собрался жениться, хотя в этой области
были у него самые жестокие конфликты: девица Рубакина в прошлом году
приехала к нему сама и потребовала брака. Долгов, очень этим смущенный и
озабоченный, принялся ее благодарить (они гуляли в саду), но на средине
одного плохо связанного предложения заметил, что клумба с петуниями не
полита, и убежал за лейкой; на полпути он уже отвлекся другой идеей - о
выпущенных в огород телятах, побежал на огород, и далее - пошло цепляться
одно к одному, как обычно; он вернулся в сад только к вечеру; девица
Рубакина, глубоко уязвленная, давно уже и навсегда покинула его усадьбу.
- Прости, пожалуйста... Я продолжаю тебя слушать внимательно... Эта
проклятая кадушка куда-то закатилась, - проговорил Долгов, появляясь из
темноты, - у меня в каретнике течет... Нет, я не то хотел сказать.
Понимаешь - Ивановка горит. Надо бы послать туда машину... Пойдем,
пойдем...
На заднем крыльце стояли бабы и рабочие, на крыше торчали мальчишки,
все глядели в сторону, где, за плетнем и гумнами, над землей танцевали
красные языки пламени; не было видно ни дыма, ни зарева, казалось, что
здесь, в ста шагах за ригой, появилось это бесшумное пламя.
Вдруг пошел сильный дождь. Мальчишки закричали на крыше, бабы заохали.
Долгов влез на кадушку и повторял: "Ай, ай, ай, вот они, соломенные крыши";
затем он соскочил и убежал делать распоряжения, крича, бранясь и путая
имена рабочих.
Дождь пошел сильнее; за его летящей сеткой огонь казался более
красным, и вдруг появилось сияние. Замолкшая было гроза снова полыхнула над
пожарищем, загрохотала, и вот из огня поднялся высоко широкий язык и
рассыпался искрами. Повалил багровый дым; появились тени на траве. Бабы
начали голосить. Вдалеке на дворе бранился Долгов, сидя на бочке.
Щепкин отвернулся и пошел в дом: горело его село, на которое он
положил всю свою жизнь; кончался последний акт комедии, догорали карточные
домики и опускался на них дождевой занавес. Щепкин прошел в летнюю, мало
жилую гостиную, сел на кожаный заплесневелый диван, прислонился щекой к
нему и в темноте и тишине натужно, с болью, заплакал.
В то же время Долгов скакал на бочке во весь дух по размокшей дороге к
пожарищу. Оно открылось с первого же пригорка: догорали избы, светясь
обнаженными переплетами крыш. Занималась еще одна изба - крайняя, и на ярко
освещенной с одного бока деревянной колокольне били в набат.
Бочка скакала по сплошной багровой воде вдоль плетней. Вдруг
неподалеку послышался отчаянный крик о помощи. Долгов соскочил в грязь,
приказал работнику гнать на пожар, сам же побежал по воде к повороту
дороги. Здесь росли две ветлы, место было перекопано канавами, дождем
наплюхало целое озеро. В неясном сумраке Долгов различил силуэты понурых
лошадей и перевернувшийся экипаж: около него возился человек в чапане,
другой стоял и кричал: "Помогите!" На кочке, в воде, сидела женщина.
- Что такое, что такое? Кто вас просил по канавам ездить? Вон где
дорога. Черт знает, что такое! - прокричал Долгов, подбегая.
Человек, кричавший о помощи, подошел к Долгову и, не попадая зуб на
зуб, проговорил:
- Я - Растегин, Александр Демьянович, дама вот моя ни за что не хочет
из лужи вылезать и очень сердится; с нами Чувашев был, да куда-то убежал.
Помогите, пожалуйста.
Долгов наклонился над женщиной, сидящей в воде, и воскликнул:
- Э, да это Раиса. Опять приключение? Вылезай, вылезай, нечего
кобениться. Отправляйтесь-ка все ко мне на усадьбу, кучер дорогу знает...
Раиса от злости продолжала молчать. Ее вытащили из воды, посадили в
экипаж и поехали шагом вдоль горящего села в Долговку.
7
Долгов остался на пожаре; Растегин и Раиса только за полночь добрались
до его усадьбы. Чувашев же пришел еще позже, пешком, страшно злой, упрекал
и кричал на Александра Демьяновича, потом забрался в мезонин, разделся и
тотчас заснул.
Щепкин провел грязных и мокрых гостей в кухню, куда принесли горячей
воды и сухое белье. Раиса, никого не стесняясь, разделась и принялась
мыться. Растегин, при виде ее прелестей, забыл все несчастья и скверные
слова, которыми его, не переставая, ругала подруга, и лез то с медным
тазом, то норовил поцеловать ее в шею, за что получал по щеке.
Щепкин от соблазна удалил всю прислугу из кухня и сеней, сам поставил
самовар и сел в столовой, думая: "Вот странные люди, даже вода не охладила
у mix пылу".
Пить чай явился один Растегин в ватном долговском пальто и валеных
калошах; Раиса прошла прямо в дядюшкину спальню, легла на его постель и
сказала, что не вылезет из нее, пока ей не сошьют нового платья. "Что вы,
мой ангел, - сказал ей Растегин, - откуда я вам достану здесь платье, нам
бы только до Москвы добраться". - "А мне какое дело, доставайте, где
хотите, только модное", - ответила Раиса со злостью и, когда было он полез
ласкаться, стукнула его коленкой, - сказала: "Не встану - год здесь
пролежу, и эту рухлядь, Долгова, еще полюбовником своим сделаю", - затем
расшевыркала подушки и легла к стене лицом.
Все это Александр Демьянович объяснил Щепкину за стаканом чая;
рассказал также историю похищения Раисы, вплоть до того места, когда
настала темнота, полил дождь, и лошади, испуганные грозой, понесли без
дороги; они скакали по степи, пока земля не осветилась заревом пожара;
около каких-то деревьев экипаж въехал в воду и перевернулся, все полетели в
грязь; Чувашев побежал за народом, но застрял, должно быть, на пожаре.
- Одного я боюсь, что Дыркин и Окоемов явятся сюда, прибьют меня и
увезут Раису; я всего жду от здешних людей, - сказал Растегин, боязливо
оглядываясь на окно, за которым в темноте шумел дождь по листьям.
- Вы, конечно, имеете резон опасаться некоторых из помещиков, -
ответил Щепкин, - современные условия, к несчастью, начинают создавать два
типа помещиков - крупных, простых кулаков, и мелких, если хотите,
жуликоватых дельцов, а есть такие, что принуждены продавать своих любовниц,
чтобы свести концы с концами; раньше помещик был боле.е идеально
настроенный, попадались мечтатели, но они осуждены на вымирание. Ваше
замечание хотя и поспешно, но не лишено основания.
Щепкин говорил это, потирая руки, прохаживаясь от стены к столу; если
бы не поздний час, не потрясения этой ночи, он бы никогда не стал говорить
так дерзко.
Александр Демьянович ответил ему зевая:
- Все это верно: теперь купец пошел - большая сила... Но не в том
забота! Ах! Женщины, женщины, знаете! Ну, откуда я Раисе платье возьму?
В это время в столовую вошел Долгов в одном полотняном белье, только
что смененном; расправив усы, он сел перед налитой чашкой, хлебнул из нее,
сказал: "Сгорело двенадцать дворов; ах, черт, пятый пожар с апреля месяца".
Затем принялся осматривать Растеги-на, повернулся на стуле и внимательно
оглядел своего друга, спросив: "Поссорились, что ли?"
- Я приустал немного, что-то у меня с сердцем, я, знаешь, пойду, -
ответил Щепкин и вышел, сильно сутулясь.
- Смешной старик, - сказал Растегин.
- Нет, не смешной, - ответил Долгов, - а вот вы смешной.
- Я просто в преглупом положении: заехал с женщиной в незнакомый дом;
едва не потонул, не сломал шею, какие-то дикие люди за мной гоняются; а
вызнаете, во сколько мне уже влетела эта поездочка? Чего считать! На
деньгах стоим; а только здешние порядки у нас, по-московскому, разбоем
называются. Где я - в лесу? Что я привезу в Москву? С чем приеду? Эх,
господа помещики!
- Скажите, пожалуйста, вы в этом роде беседовали со Щепкиным? -
спросил Долгов.
- Да, разговор у нас был жалкий, верно.
- Я думаю, что вам как можно скорее нужно уезжать отсюда, - сказал
Долгов, опять залезая в огромную чашку с чаем, - мы вряд ли поймем друг
друга; я стар, Щепкин еще старее; лучше мы уж погибнем при своем негодном,
а вы живите... Что вам нужно, - самое необходимое?
- Платье Раисе нужно да лошадей до вокзала-, чего же еще...
- Ах, да, платье... К несчастью, от моей покойной матушки остались
одни ситцевые капоты... А вот у Щепкина я видел сундук с прабабушкиными
робронами; я думаю - не разберет Раиса, было бы шелковое. - Боже мой, да
это все, чего я искал! - закричал Растегин.
8
Утро было ясное, рожь уже просохла, но на листах опутавшей ее повилики
еще горели большие капли. Поваленная пшеница поднималась, а на мелком
подорожнике, затененном стеной хлеба, оставались сизые полосы от шагов.
По мокрой траве, часу в восьмом утра, Щепкин шел пешечком из
долговской усадьбы в свою.
На нем была люстриновая разлетайка и помятый картуз, из-под которого
до плеч висели седые волосы. Наклонив худое и горбоносое лицо, он
поглядывал на лужи под ногами, на опрокинутое в них облако, на полосы
хлебов, на зеленые конопли вдалеке и за ними - соломенные крыши Ивановки.
Много лет видел он все это и каждый раз с новым очарованием поднимал
глаза, и в него словно вливалась вся эта красота вечным и разумным покоем.
И каждый раз казалось, что - вот еще мгновение - и вдруг исчезнет
последняя преграда, и, хлынув в него потоком, солнце, небо и влажный свет
земли растворят его старое, ненужное тело. Между ним и этими полями
осталась последняя тонкая преграда. Она еще мешала радости последнего
покоя, будто земной путь не совсем был пройден, осталось совершить какой-то
последний утомительный долг.
"Вот что значит провести бессонную ночь, - думал Щепкин, входя в
конопли, - что это за последний долг? Какие у нас долги? От излишней
гордости думаем, что должны кому-то; упал дождик, и просох, был день, и нет
его, так и я..."
Он улыбнулся, сорвал метелку конопли, растер в ладонях зерна, понюхал
и поглядел налево, где за колокольней начиналась куща барского с-ада. Здесь
прожил он семьдесят лет, и за все эти годы так же стояли конопли, за ними
крыши, колокольня и зеленый сад. И ему представилось, будто его жизнь
пронеслась над этими местами, как вчерашняя гроза, прогремела и ушла; земля
же, конопли и крыши остались теми же.
"Все-таки народ сильно изменился, - думал Щепкин, - теперь мужичкам
наших чувств не нужно, без них обойдутся, умные стали сами и скрытные;
деревня, как маховик: только поверни ее, потом не остановишь".
Он вышел к плетням и повернул на широкую, пустую сейчас улицу, к
церковной ограде. По свежей грязи бежали мальчишки, ржали и брыкались.
"Старый тетерев, старый тетерев!" - закричали они.
"Действительно, я похож на старого тетерева", - подумал Щепкин и
поклонился Антипу, рыжему мужику в розовой рубахе, занявшему плечами и
головой все окошко в избе.
- Здравствуй, батюшка-барин, - сказал Антип, почесал бороду и
перебеднился весь в окошке, - а мы погорели малость, беда такая, уж я до
твоей милости - в саду лесину одну присмотрел, срубить бы ее, а то зря
пропадает.
Антип был мужик богатый и первый кляузник на селе; он постоянно
клянчил всякую малость у Щепкина, а когда не клянчил, то судился, и он же
был главный виновник теперешних торгов. От пожара Антип не пострадал ничуть
и клянчил сейчас лесину - так, потому только, что увидел барина...
- Стыдно тебе, Антип, - вот что, - проговорил Щепкин, затряс головой и
постукал тростью... - Подожди, скоро все твое будет...
Он быстро пошел вдоль изб и в переулке увидел пожарище; ему не было ни
досадно, ни больно, как вчера.
- Мужик прав, ему нужна лесина, а мне не нужна, - повторил он по
обычной своей привычке вслух; но все же давешний покой пропал, и была
потребность хоть немного посетовать.
Через калитку в каменной изгороди Щепкин прошел через аллею на круглый
двйр. Посредине его, обнесенные чугунной решеткой, поднимались старые пихты
и ели; между стволами просвечивало кое-где стекло разрушенных оранжерей.
Вдалеке полукругом стояли ветхие службы, а направо - деревянный
некрашеный дом в два этажа. Окна были неровные, одно выше другого, только
три внизу и два вверху были раскрыты, остальные зашиты досками, замкнутыми
ставнями. Парадная дверь открывалась прямо в бурьян, в нем была протоптана
узенькая тропинка.
Около двери, обшитой рваным войлоком, стояли Ураган - карий, в шишках,
старый мерин - и каштановая собака. Оба они глядели на дверь, из которой
каждое утро выходил хозяин, вынося сахар и хлеб. Увидев же Щепкина
подошедшим с улицы, мерин и собака удивились. Ураган замотал головой, Жук
широко зевнул. Он вынул из кармана сахар и хлеб, отдал их собаке и мерину.
Затем еще раз извинился и вошел в дом.
- Вы уж меня, дружки, извините, - сказал Щепкин, - задержался я по
случаю грозы.
Комнаты здесь были огромные и заглохшие, затянутые паутиной. Иногда
приходила баба, подметала пол, пекла хлеб и ставила самовар; остальное
время Щепкин пил холодный чай, находя это необременительным и даже
полезным. От мяса же отвык давно. Бывая у Долгова и не желая обидеть, он
ужинал иногда, но каждый раз после этого страдал. Одно его заботило -
зимние холода, и каждый раз в октябре он продавал что-нибудь из вещей и
покупал омет кизяку на эти деньги. Отдав большую часть земли крестьянам, а
другую уступив им же задешево и раздарив деньги тем, кто нуждался или
просил, он всегда с сожалением расставался с прекрасными вещами, хотя на
картины никогда не смотрел, а фарфор стоял в пыльных, глухих шкафах, ключи
от которых были потеряны. Ценил же он и любил душевно только книги.
Пройдя сейчас в библиотеку, с окнами в сад, он опустился в кресло,
вытянул уставшие ноги и положил руку на кипу журналов, заваливших круглый
столик.
Здесь были - "Современник", "Сын отечества", "Москвитянин", "Вестник
Европы", "Неделя", Герцен, Спенсер, Бокль, Милль, Адам Смит и прочие и
прочие хорошие, идейные, верные книги; в них было видно, как за несколько
десятков лет бурлящий в идеальной и романтической пустоте дух человеческий
осел, наконец, в виде практического и трезвого смысла... Щепкину казалось,
что вся его жизнь - мечты, отречения и труд - запечатлены в этих кипах
пыльных книг. Он сам пережил и осуществил мечты сороковых годов, и горячую
очистительную работу шестидесятых, и тусклое, бездеятельное томление
восьмидесятых, и новое, как откровение, ясное, как кирпич в руке, - учение
Карла Маркса... Он два раза беседовал с Герценом и портрет Михайловского
всегда держал на столе. Трогая и перелистывая старые книги, он точно
оглядывался на себя, будто весь долгий путь его на земле был всегда с ним в
эт