рижал. Она громко
плакала, и вдруг слезы высохли, строгие, потемневшие глаза словно
погрузились в глаза Егора Ивановича. Рухнувшее полено рассыпалось искрами,
озарило комнату. Настало то, для чего не нужно ни воспоминаний, ни слов.
Не осталось ни горечи, ни сомнений. Маше трудно было различить - ее
это рука или его лежит на потертом плюше. Егор Иванович повторял:
- Родная моя, дитя мое...
Иным он не мог выразить волнения и радости от того, что Маша с ним и
чувствуют и дышат они согласно, как один человек. И все, что живет, и
чувствует, и дышит, - способно на такую радость и полноту.
Михаил Петрович строго взглядывал на часы, как будто они были виноваты
в том, что Маша опоздала к обеду почти на час.
Вообще он много подозревал, еще больше не понимал, но сдерживался,
полагая, что если у Маши и было какое-нибудь увлечение, то чувство
нравственного долга во всяком случае перевесит у нее преступные и
легкомысленные настроения.
За шестилетнюю жизнь он не раз замечал у Маши перемены в характере, но
считал это законным, потому что выше всего ставил духовную свободу и
нравственную эволюцию человека.
Все же, когда в прихожей затрещал звонок, Михаил Петрович сильно
вздрогнул, поднялся со стула и, трогая бритый подбородок, без прежней
уверенности зашагал по ковру. Он слышал, как Маша сказала сестре:
- Нет, я прошу тебя, сядь и жди - вот книга.
Затем она появилась в дверях, привычным движением поправляя высокие
волосы. Взглянув в ее лицо, Михаил Петрович внезапно проговорил не то, что
хотел:
- Я слушаю, Маша.
Она села на кожаный диван, сложила руки, вздохнула, собирая все мысли:
- Я люблю другого человека, Михаил. Ты меня прости. Главное, за то,
что не сразу сказала. (Она задохнупась немного.) Я сегодня уезжаю от тебя,
навсегда, Михаил...
Он стоял, расставив ноги, держась за дрожащий подбородок.
- Вот как, не ожидал от тебя такого, - проговорил он глухо, - кто же
это твой... - И когда она раскрыла рот, он крикнул: - Адюльтер! Вот это
что! Мерзость! - На желтом лице его изобразилось глубочайшее отвращение. -
Пошла вон, - сказал он. Вернулся к столу и низко нагнулся над рукописью. И
сейчас же, едва Маша подошла к дверям, вскочил, сжал ей пальцы и крикнул,
уже не сдерживаясь: - Куда! (Маша только ахнула.) Куда ты идешь? Не отпущу.
И тебя запру. Я тебя убыо... Тварь!
- Теперь я действительно уйду, - сказала Маша, - пусти мою руку!
Она вырвала ее и повернулась, но он вдруг, как слепой, стал ловить ее
платье и заговорил поспешно: - Маша, этого не может быть. Ты меня обижаешь,
подумай! Ты ведь не сошла с ума. Ты не можешь меня оставить. Я хочу быть с
тобой. У тебя увлечение, я понимаю. Но сделай над собой усилие. Ты обо мне
сейчас подумай! Мне, мне, мне больно.
- Михаил, я его люблю; ты понимаешь: я люблю, - серьезно и раздельно
проговорила она. Он закрутил головой. Волосы его были редкие, на висках
седые. "От меня поседел, - подумала она, и опять, как игла, вошла в нее
жалость. - Нельзя, нельзя, нужно сдержаться", - и она сказала: - Он - мне
муж, а не ты. О нем я должна сейчас думать.
Тогда Михаил Петрович поднялся и, с отвиснувшей губой, не то хрипя, не
то стоная, вращая глазами, принялся выкрикивать совсем уже лишние слова.
И Маше сразу все стало безразличным и ненужным. Она быстро повернулась
и выбежала. В столовой, схватив Зюм за руку, сказала:
- Господи, да скоро ли поезд?
- Иди и укладывайся; и не смей больше с ним говорить, - ответила Зюм,
- у меня уши болят от вашего крика.
Но крику не убавилось. Михаил Петрович выходил несколько раз из
кабинета и, стуча в дверь спальной, требовал объяснений или хотя бы только
обеда, - "элементарного, чего я требую от вас". Убегая к себе, он
принимался хлопать ящиками стола. Затем разбил какое-то стекло, пробежал
через столовую и крикнул: "Прощай, ухожу, не вернусь". И действительно
ушел, но вскоре вернулся и спросил через дверь, чужим, каким-то измененным
голосом, навсегда ли уходит Маша или еще думает вернуться.
- Навсегда, навсегда, - крикнула ему в оя-вет Зюм.
Она и сестра сидели в ванне головами в разные стороны; так с детства
любили они залезать вместе в горячую воду, и самые задушевные их беседы
велись именно так.
Маша лежала с полузакрытыми глазами, отдыхая, набираясь сил; до поезда
оставалось часа полтора; при взрыве мужниных криков она только покачивала
головой. Над водой были высунуты кончики ее колен, они озябли и порозовели.
Маша казалась маленькой и совсем хрупкой под водой. Зюм глядела на ее
знакомые коричневые родинки - одна выше локтя, другая на том месте, где
сердце, третья на боку; ей нестерпимо жалко было сестру, совсем не похожую
на грешницу. Маша подняла мокрую руку и убрала прядь волос, упавшую на
глаза, - на руке были синие жилки. Тогда Зюм прильнула к озябшим ее коленям
и заплакала.
На вокзал Егор Иванович приехал спозаранку. Купил билеты и стоял в
вестибюле, куда вваливалось и снова уходило на дождь множество народу. От
касс тянулись хвосты. Здесь через несколько минут должно оборваться все
старое, - отсюда Маша и он тронутся в долгую дорогу. До отхода поезда
осталось десять минут. Страшная тревога овладела им... В толпе он заметил
котиковую шубу, кинулся было, но это оказалась незнакомая девушка с
заплаканными глазами, с коробкой конфет и сосновой веточкой в руке. Тогда
он подумал, что Маша, наверное, тоже очень любит конфеты, а он никогда не
позаботился, даже не спросил, чего ей хочется. Он побежал в буфет и купил
апельсинов, хотел еще взять конфет, но испугался, что пропустит Машу, и
вновь стал у выхода. От апельсинов и еще от чего-то совсем неясного ему
было тревожно и печально и смертно жаль Машу, точно она была беззащитна,
покорна всему, чего не избежать. "Не отойду всю жизнь ни на шаг от нее.
Все, все - для нее. Чего бы только она не захотела! Пусть будет ей хорошо
на этом свете", - думал он, соображая, что конфеты успеет купить, пока
носильщик возится с багажом.
Наконец появился седой носильщик с чемоданами, за ним шли Зюм и Маша.
В первую секунду он не узнал ее, хотя понял, что это она, и сжался от
испуга, но это прошло. Сестры издали кивали и улыбались. Маша без слов
поцеловала Егора Ивановича и взяла под руку. Сразу отлегла тяжесть, и он
подумал, что все теперь - хорошо.
У вагона Егор Иванович: сказал:
- Я ужасно беспокоился. Как вы там устроились?
- Уехали, и все, - ответила Маша, - было очень тяжело. - Она глядела
на него, подняв голову, и ее глаза от счастья немножко косили; завитки
волос на шее были еще мокрые. Она сказала, что после ванны холодно и нужно
было бы пойти в вагон. Зюм тоже торопила садиться.
Заложив руки в карманы, она стояла под окном, иногда внимательно
всматриваясь в толпу. Но на площадке вагона вместе с чемоданом и брюхом
своим застрял толстяк в бобровой шапке и бабьим голосом ругался с
кондуктором. Егор Иванович крепко держал Машу под руку. "Ты так крепко
держишь, точно я убегу", - прошептала она, улыбаясь. Толстяк загораживал
вход. Стрелка на освещенном циферблате часов подпрыгивала, - оставалось три
минуты. Егор Иванович наклонился к Маше, коснулся ее щеки и, волнуясь,
проговорил:
- Маша, ты никогда не оставишь меня?
- Нет, не оставлю... А что? - ответила она, побледнев.
В это время Зюм, поспешно подойдя, прошептала:
- Он ищет нас. Идите скорей в вагон.
И сейчас же они увидели Михаила Петровича. Он шел в расстегнутой шубе,
в цилиндре, надвинутом на глаза. Обе руки засунуты в карманы. Глаза как
стеклянные и неподвижные, точно он видел летящий призрак перед собой.
Прошел он близко и не обернулся, только шея напряглась, но глаза не
увидали. Через несколько шагов он круто свернул и прошел опять. На желтом
лице его выдавилась усмешка. Маша, Зюм и Егор не могли двинуться. Ударил
второй звонок. Толпа на минуту заслонила Михаила Петровича, затем он
очутился совсем рядом. Правая рука его копошилась в кармане. Егор стал
заслонять Машу, и обоим невыносимо было тошно глядеть, как он копошится,
выкатив плоские побелевшие глаза. Зюм вскрикнула. Михаил Петрович вытащил
руку из кармана - оттуда повалились перчатки, спички, газета - и выстрелил.
Маша схватилась за то место, где были мокрые завитки. Егор Иванович раскрыл
рот, рванулся, но крик его заглушили пять подряд резких выстрелов. Не
разнимая рук, Егор и Маша опустились на асфальт. У ног их рассыпались
апельсины из коричневого мешка. Раздались свистки, толпа окружила Михаила
Петровича. Цилиндр слетел с его головы.
Зюм уехала на следующий день. Отцу она послала телеграмму: "Маша и
Егор убиты, на похороны не осталась, выезжаю". Зюм сидела одна на плоской
койке в купе. На ней был тот же клетчатый костюм и желтый ремешок сумочки
через плечо. Зюм глядела напротив, на пустую койку, где должны были сидеть
Маша и Егор... Их больше - нет... Зюм глядела на хрустальный полушар, где
горел газ, - сбоку его покачивались синие кисточки. Они точно так же
покачивались, когда Егор говорил о любви.
Держась за ремень кожаной сумочки, Зюм глядела в окно. Она не плакала.
Там, в темноте, хлестал дождь и красные искры летели мимо.
То сыплясь густо, то обрываясь, длинными огненными нитями они летели
теперь в глазах, в мозгу. Зюм. Они рождались живые и легкие в мокрой
темноте, прорезывали окно и гасли. Зюм подумала, что так же Маша и Егор
вылетели из огня, пронеслись на мгновение и погасли...
И ей стало казаться, что это - не конец; они блеснули и погасли только
в ее глазах. Она разминовалась с ними, только... И в каких-то пространствах
они снова встретятся, примут и ее, Зюм, в свой неугасаемый костер.
Зюм развернула плед, накинула его на плечи, села на столик и,
прижавшись лицом к окну, глядела на этн легкие, живые молнии. Они двоились
и троились, и, чтобы лучше видеть, она платочком вытирала стекло, потом
глаза, потом опять стекло...
1916
Толстой А. Н.
Т53 Повести и рассказы. М., "Худож. лит.", 1977
509 с.
В настоящее издание входят избранные повести и рассказы А. Н.
Толстого, относящиеся к разным периодам его творчества (1913 - 1944);
"Приключения Растегина", "Детство Никиты", "Повесть смутного времени",
"Гадюка" и др.
70301-037
Т---7-77
028(01)-77 Р2