Главная » Книги

Соловьев-Андреевич Евгений Андреевич - Дмитрий Писарев. Его жизнь и литературная деятельность, Страница 16

Соловьев-Андреевич Евгений Андреевич - Дмитрий Писарев. Его жизнь и литературная деятельность


1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18

аюсь в том, что ты прежде всего желаешь, чтобы мне было хорошо, чтобы со мной случилось именно то, что я сам себе желаю. Ну, а я тебе скажу, что самое сильное мое желание в настоящее время заключается в том, чтобы дело решилось как можно скорее. Каким бы строгим приговором оно ни кончилось, во всяком случае тот день, когда мне объявят этот приговор, будет для меня днем величайшей радости. Я очень желал бы тебя видеть и очень обрадовался бы тебе, но если бы меня спросили, чего я больше желаю, чтобы ты приехала или чтобы дело решилось, то я, не задумываясь, скажу: чтобы дело решилось... Я все такой же, каким ты меня видела в прошлом году, так же весел, так же спокоен и так же хорошо мне живется во всех отношениях; я не терзаюсь позывами нетерпения, но когда я подумаю, что мне, может быть, скоро предстоит совершенная перемена жизни, то я чувствую такую сильную радость, что мне даже не верится, что это в самом деле возможно. Пойми ты меня, я человек, полный жизни; мне необходимо, чтобы жизнь затрагивала меня с разных сторон, а между тем жизнь моя полтора года тому назад остановилась и замерзла в одном положении. Сначала самая остановка эта, самый застой жизни был для меня новым и очень сильным впечатлением, но теперь я уже извлек из этого нового положения все, что можно было извлечь. Я развился и окреп в моем уединении, и теперь я чувствую, что мне было бы очень полезно и приятно перейти в какую-нибудь новую сферу жизни. Я залежался на одном месте и потому буду чрезвычайно рад, когда меня куда-нибудь сдвинут. Куда - я об этом не спрашиваю. Я ко всему сумею привыкнуть и всегда найду возможность быть спокойным и довольным.
   Стало быть, друг мой, если ты встанешь на мою точку зрения, то ты не только не будешь бояться близости решения, а, напротив того, ты будешь желать, чтобы решение состоялось как можно скорее. Перед тобой и передо мною стоит чаша с довольно горьким напитком; мы вот уже полтора года все собираемся выпить это питье и всё морщимся в ожидании неприятного ощущения, а чашка все-таки полна, и оттого, что мы долго разбираемся в ней, не убавляется ни одной капли жидкости, и самая жидкость вовсе не становится вкуснее. Стало быть, чем скорее мы возьмем чашку в руки и начнем пить, тем лучше будет и для тебя, и для меня - я-то уже давно в этом убедился и с самого начала желаю только, чтобы в меня поскорее влили эту микстуру. Уж такое я питье мудреное устроил, что никак от него не отвертишься".
  
   Надо заметить, что, когда приговор был объявлен, минуты уныния почти совершенно уже не находили на Писарева. Особенной бодростью отличаются его письма 1864-1865 годов, т.е. третьего и четвертого годов заключения. Впрочем, некогда было и тосковать. Этот двухлетний период - самый плодотворный из всей литературной деятельности Писарева. В течение одного только 1865 года Писаревым были написаны 50 печатных листов, и притом каких! Статья "Посмотрим" может служить образцом русской полемической литературы; в ней одной больше ума, чем во всех писаниях многочисленных противников Писарева, потому-то те очень благоразумно поступают, что никогда не говорят о ней. Им бы пришлось в таком случае считаться с миросозерцанием, не устаревшим и в наши дни,- миросозерцанием, положившим камнем своим краеугольным трудовое начало и великолепные слова:
  
   "Конечная же цель всего нашего мышления и всей деятельности каждого честного человека состоит все-таки в том, чтобы разрешить навсегда неизбежный вопрос о голодных и раздетых людях; вне этого вопроса нет ничего, о чем бы стоило заботиться, размышлять и хлопотать".
  
   Не буду упоминать о многочисленных популяризациях, относящихся к этому периоду высшего подъема писаревского духа и таланта,- популяризациях, одушевленных высоким желанием создать в России реально мыслящую деятельную интеллигенцию, которая могла бы навеки явиться оплотом развития нашей бедной родины.
   Здесь, в крепости, Писарев впервые познал славу. Об этом несомненно свидетельствовали постоянные нападки бесчисленных врагов его... Стоило ему сказать слово, чтобы отовсюду поднялись брань, спор, крики негодования, нотации и т.д. Почти каждая его статья была тем первым выстрелом, которым начинается обычно сражение. И в этой борьбе, лихорадочной работе, беспрерывной ожесточенной полемике рос талант Писарева и крепли его убеждения. Глубже и глубже присматривался он к жизни и, отрешаясь постепенно от юношеских увлечений, увидел наконец на дне жизни великую и основную проблему наших дней: голодного и холодного.
   Слава (несомненная и очевидная) радовала Писарева. Как это ни странно, но есть люди, которые боятся успеха, как есть другие, боящиеся света солнца или свободного пространства. Для человека с больной душой успех представляется чем-то пугающим, страшным, как любовь молодой девушки, влекущая за собой столько трупных и страшных обязательств. Но Писарев был не из таких. Слава окрыляла его, здоровье позволяло работать "вовсю", как он любил выражаться, и расположение его духа почти неизменно оставалось бодрым и приподнятым.
   Незначительные огорчения доставлял лишь Благосветлов, который то дулся, то капризничал, то как-то слишком ухаживал. Кто поверит, что Писареву на вершине его славы приходилось писать такие, например, письма своему патрону из крепости:
  
   "Григорий Евлампович. Твое последнее письмо страдает крайней неопределенностью выражений, и потому я прошу тебя дополнить его некоторыми комментариями. Ты пишешь: "на будущее же время ты можешь предлагать "Русскому слову" какие угодно условия, а я буду принимать или отвергать их, смотря по нравственной деликатности наших отношений и по моей возможности, но прошу меня уволить один раз и навсегда от всяких полицейских ревизий". Я, со своей стороны, никаких новых условий предлагать "Русскому слову" не намерен; старые же наши условия состоят в том, что я получаю 50 р. за печатный лист и, кроме того, четвертную долю барышей, когда они окажутся в наличности. Если ты этими существующими условиями недоволен, то это уже твое дело предлагать мне новые условия и мое дело принимать или не принимать их. Поэтому прошу тебя или формулировать новые условия, или объявить мне, что мы остаемся при старых. Я полагаю, что наши отношения основывались до сих пор и должны основываться не на нравственной деликатности, а на нашей взаимной выгоде. Мне выгодно работать за известную плату в известном журнале, а издателю выгодно печатать мои работы; нравственная деликатность тут ни при чем. Что же касается до твоей просьбы от увольнения тебя от полицейских ревизий, то я без малейшего труда могу ее исполнить, по той простой причине, что я до настоящей минуты подобных ревизий не производил. Если же ты подразумеваешь, что я посылал в твою квартиру полисменов и личностей, искусных в подсматривании, то мне остается только пожалеть о том, что ты разбрасываешь в частной переписке такие полемические драгоценности, которые следует приберегать для печати. Что никто не может удерживать меня в "Русском слове", это я прекрасно знаю и без твоих пояснений, но что я не имею ни малейшего желания отходить от такого журнала, которому в продолжение четырех лет были посвящены все мои умственные силы и который отчасти обязан своим успехом моим работам, это, я думаю, ты понимаешь очень хорошо и без моих объяснений. Отойти теперь от "Русского слова" - значило бы отказаться от жатвы с того поля, которое я вспахал и засеял вместе с тобою и другими нашими сотрудниками. Если твоя нравственная деликатность не возмущается подобными предложениями, то я думаю, что на такой нравственной деликатности мудрено строить какие бы то ни было прочные отношения.
   Поэтому я и предлагаю тебе для фундамента этих отношений, вместо нравственной деликатности, взаимную выгоду, что совершенно согласно с нашею общею теорией последовательной утилитарности и систематического эгоизма. Наше объяснение, происходившее 4-го августа, произвело между нами некоторую холодность; если бы отношения наши были основаны на нравственной деликатности, то эта возрастающая холодность легко могла бы привести за собою разрыв, что, во всяком случае, было бы с нашей стороны непростительной глупостью и даже нарушением наших общественных обязанностей. Но так как нам обоим невыгодно расходиться, то я надеюсь, что мы не разойдемся. Любить друг друга мы, может быть, совсем не будем, но это взаимное любление ни на что не нужно. Ты по-прежнему будешь отыскивать и доставлять мне как можно больше хороших книг для того, чтобы я писал в твой журнал занимательные статьи; а я по-прежнему буду писать как можно лучше (5 авг. 1865 г.)".
  
   Писарев к этому времени, как видит читатель, уже настолько раскусил Благосветлова, что не желал с его стороны ни деликатности, ни возвышенной подкладки для отношений вообще. Он любил не Благосветлова, а журналистику и, прежде всего, "Русское слово", в любви к которому он то и дело объясняется в письмах к матери. Успех журнала радует его и беспокоит. Он пишет, например, тому же Благосветлову:
   "Правда ли, что у нас всего 1700 подписчиков? Если правда, то не поторопился ли ты прибавить мне по десяти рублей за лист! Если эта прибавка обременительна, то я готов от нее отступиться. Но, разумеется, ты примешь мою жертву только в том случае, если она необходима для существования журнала".
   В том же письме Писарев, нисколько не жалея своих молодых сил, предлагает писать по две статьи в месяц. И - надо себе вообразить! - на такие-то строки и чувства Благосветлов имел грубость и пошлость ответить: "прошу избавить меня от полицейского надзора!"...
   Наконец, 18 ноября 1866 года Писарев был освобожден, просидев в крепости 4 года 4 месяца и 15 дней. Ко времени пребывания Писарева в крепости относится небольшое воспоминание Н. Шелгунова, которым я и позволю себе закончить эту главу: "В 1863 году,- рассказывает Н. Шелгунов,- когда я находился в Алексеевском равелине, я узнал от Полисадова (бывшего тогда протоиереем Петропавловского собора), что Писарев находится тоже в заключении. И к Писареву, и ко мне отец Полисадов проявлял большое внимание и часто к нам заходил. Писарев не доверял Полисадову и приписывал его посещения причинам, которых нельзя было бы оправдать, если бы Писарев не ошибался. Полисадов был в этом отношении вне всяких подозрений и держал себя умно, с тактом и осторожно. По крайней мере, таким я его помню. От Полисадова я знал, что Писарев находился постоянно в сильно возбужденном состоянии. Был даже такой случай. Раздражившись на Полисадова, Писарев выгнал его из своей камеры и бросил за ним по коридору книгой. Полисадов отзывался о Писареве с глубоким уважением и сочувствием и, видимо, старался облегчить ему его одиночество", - за что ему, разумеется, большое спасибо.
  

* * *

  
   К четвертому и пятому году заключения Писарева в крепости относится еще один факт, на котором надо остановиться. Известность молодого критика к этому времени была настолько велика, что оказалось возможным приступить к полному собранию его сочинений, за исключением статей, печатавшихся в "Рассвете", и кандидатской диссертации об Аполлонии Тианском, появившейся в "Русском слове", статьи "Посмотрим" оттуда же и кое-каких мелких библиографических заметок. Для Писарева издание это имело значение немалое. Во-первых, оно значительно поправляло его финансы, никогда не находившиеся в блестящем состоянии, а теперь, т.е. в 1866 году, после приостановления "Русского слова",- и совсем плохие. Во-вторых, оно должно было значительно его ободрить, льстя вполне законному самолюбию. Полное собрание сочинении является обыкновенно как бы венцом литературной деятельности, свидетельствует о несомненном успехе, пожалуй, славе, и редко кому выпадает на долю в 26 лет и всего после пяти лет работы. А слава и успех - вещи такие, какими никогда пренебрегать не следует, да, строго говоря, никто никогда ими и не пренебрегал. Дело, разумеется, во многом зависит от того, каким путем приобретены слава и успех, но в этом отношении Писарев мог быть совершенно спокоен и без малейшего зазрения совести предаться вполне законной радости. Он это и сделал. Получив от Ф. Павленкова предложение на издание, он писал матери по обыкновению в своей полушутливой форме:
   "Ну вот, мама, ты все не верила, что твой непокорный сын может сделать кое-что и хорошего, такого, по крайней мере, что бы люди очень ценили и чем бы они очень дорожили. Ан вышло, что ты ошибалась, да еще как! Где это видано, чтобы издавалось полное (заметь, maman, полное, а не "избранные" и пр.) собрание сочинений живого, а не мертвого русского критика и публициста, которому всего 26 лет и которого г-н Антонович считает неумным, Катков - вредным, Николай Соловьев - антихристом и пр. Признаюсь, мне это приятно, что меня издают, да еще деньги за это платят, которые нам теперь совсем не лишние. Заживем, мамаша, заживем, да еще как. Предчувствую, что еще несколько лет работы, и я так высоко заберусь на литературный Парнас, что ты и Верочка, и Катя станете звать меня не Митей уже, а Дмитрием Ивановичем, а я благосклонно разрешу всем вам сохранять прежнее мое наименование. Итак - успех. Повторяю, я рад, и вот еще почему. Вообще, я человек очень самоуверенный и себе цену знаю, но, несмотря на всю мою самоуверенность, я все же чувствую потребность проверить свои заслуги оценкой других. Слава - это признание в тебе обществом силы, дарования, полезности. И потому я рад вдвойне".
   Первая часть полного собрания сочинений благополучно вышла в свет в 1866 году, но со второй случился инцидент: она наскочила на цензурный камень. В этой второй части были перепечатаны из "Русского слова" статьи "Русский Дон-Кихот" и "Бедная русская мысль". Хотя и "Русский Дон-Кихот", и "Бедная русская мысль" были разрешены в 1862 году предварительной цензурой, новые веяния 1866 года заставили цензуру отнестись к ним со всею строгостью и привлечь к суду издателя.
   При жизни Писарева все же вышли в свет 8 частей, 9-я и 10-я были уже посмертными.
  

ГЛАВА IX

Миросозерцание Писарева.- Эмансипация личности.- Утилитаризм.- "Реалисты".- Принцип экономии сил.- Любовь, труд, знание.- Разлад с "Современником".- Отношение Писарева к народу.- Педагогические взгляды Писарева.- Писарев как критик

  
   Выступая сотрудником "Русского слова", Писарев был твердо убежден лишь в одном догмате будущего своего миросозерцания. Этим догматом была эмансипация личности путем настойчивой работы ума и критической мысли. Несмотря ни на что,- ни на семейные связи, ни на общественные приличия и обычаи, ни на предрассудки, которые, быть может, и даже наверное дороги ей как воспоминания детства, как совет и убеждения близких людей,- личность должна выработать свою собственную свободу и самостоятельность, свою физиономию и смело предстать с нею перед лицом всего мира. На что же может опереться эта эмансипированная личность? Так или иначе ей придется утерять многое, что прежде поддерживало ее,- утерять наивность своих верований, так содействующих спокойствию духа, утерять привязанность и выйти из теплого дома традиции, приличий, повиновения - на бурю и непогоду самостоятельной жизни. Для такого подвига нужен стимул, нужен мотив достаточно сильный, чтобы предпочесть свободу и одиночество, борьбу и усилия уютной обстановке родительского и прародительского дома. Где же найти этот стимул? Писарев отвечает на это очень обстоятельно:
   В работе критической мысли.
   В наслаждении самостоятельностью.
   В наслаждении развитием.
   "Все ищут счастья, но истинное счастье человек может найти лишь тогда, когда станет самим собой, когда найдет возможность свободно проявлять свои мысли и чувства и определит влечения своей природы".
   Стимулом является счастье, наслаждение. Но какое счастье, какое наслаждение? На этот пункт писаревской доктрины до сих пор недостаточно обращали внимания. Правда, философски он не разработал его и, как в большей части случаев, говорил от себя, опираясь на личный опыт. Разумеется, он начал с самого элементарного и энергично включал в область наслаждения все, что доставляет человеку приятные эмоции, все, что неотразимо влечет его к себе, все, обладание чем доставляет физическое или нравственное удовлетворение. "Fais ce qui voudras" {"Делай что хочешь" (фр.).},- говорил он, в сущности, и лишь в свободе других видел ограничение личности. Заметим, кстати, что в этом периоде наиболее истинным определением государства он считал "охранительное учреждение, избавляющее отдельную личность от оскорблений и нападок со стороны внешних и внутренних врагов".
   "Будь самим собою", живи в собственное свое удовольствие и не обращай внимания на то, что говорит о тебе общество.
  
   "Те условия,- пишет Писарев,- при которых живет масса нашего общества, так неестественны и нелепы, что человек, желающий прожить дельно и приятно, должен совершенно оторваться от них. Это возможно, так как если вы однажды навсегда решитесь махнуть рукой на пресловутое общественное мнение, какое слагается у нас из очень неблаговидных материалов, то вас, право, скоро оставят в покое; сначала потолкуют, подивятся или даже ужаснутся, но потом, видя, что вы не обращаете внимания и что эксцентричности ваши идут своим чередом, публика перестанет вами заниматься..."
  
   Перед личностью открываются увлекательные перспективы, она может любить, верить, ненавидеть, страдать и наслаждаться не с чужого голоса, не с точки зрения общепринятого и общепризнанного, а опираясь на истинный источник всякой радости и счастья - на влечения собственной натуры. Осуществится, скажем мы от себя, тот идеал, о котором когда-то мечтали Эпикур, Рабле, Фурье, Морелли, и из жизни исчезнет идея обязательства и долга, так как нет истины в них, так как, ломая себя, подчиняя свое влечение внешнему началу, человек по необходимости лжет перед великим судьей-своей природой, своей неотразимой потребностью свободно любить, свободно верить.
  
   "Человек,- говорит Писарев,- действительно уважающий человеческую личность, должен уважать ее в своем ребенке, начиная с той минуты, когда ребенок почувствует свое "я" и отделит себя от окружающего мира. Все воспитание должно измениться под влиянием этой идеи; когда она глубоко проникнет в сознание каждого взрослого неделимого, всякое принуждение, всякое насилование воли ребенка, всякая ломка его характера сделаются невозможными, мы поймем тогда, что формировать характер ребенка - нелепая претензия; мы поймем, что дело воспитателя - заботиться о материальной безопасности ребенка и доставлять его мысли материалы для переработки; кто старается сделать больше, тот посягает на чужую свободу и воздвигает на чужой земле здание, которое хозяин непременно разрушит, как только вступит во владение. Когда мы поймем все это? Не знаю..."
  
   Тот же вопрос Писарев смело мог бы повторить и в настоящее время. Ценность ярко выраженной индивидуальности понимают единицы, громадное же большинство торопится слиться с массовым началом и дурно или хорошо провести жизнь под его защитой. Оставляя в стороне причины, мы можем признать, что одним из самых ярких явлений в жизни личности наших дней является боязнь самой себя, иногда - совершенно основательный, а подчас и совершенно ребяческий страх перед своей мыслью, своей верой и убеждением, даже любовью. Обращусь для подкрепления своего взгляда к Глебу Успенскому. Всякий знает, что этот талантливый писатель далеко не в восторге от современности и постоянно жалуется на нее. Он жалуется на многое, но среди его жалоб особенно резко и настойчиво звучит одна - это жалоба на обездушение, на обезличение как главнейший результат воздействия нашей жизни на человека. В каких комических по форме и грустных по существу эпизодах проявляются порою у героев Успенского желания быть собою, хоть что-нибудь сделать по-своему, хоть чем-нибудь да проявить себя! Припомните, например, мещанина, убежавшего на берег реки от самодурства "мамынки". "Мещанин снял сапог, стал его рассматривать, стучать по нему кулаком и бормотать: "что же... Ничего! Возьму вот сыму... сапог... д-да! а потом надену... Ничего? И другой сыму... И над-дену... И преотлично! Плевать мне на..." Бедняга утешается своей свободой в деле надевания и снимания сапога, а любви своей не сумел и не смел отстоять! Припомните лентяя у того же Успенского, к которому, еще совсем мальчику, шло столько бородатого народа, потому что у мальчика было что-то свое за душой. Но вот место, где Успенский словами старика из "Заячьей совести" особенно полно высказывает свои мысли: "Сердца в людях нет,- сказал старик,- вот нынешнее поколение. Может ли он быть гневен, или может быть он добр?.. Нету!.. Плюнь ему в рожу - у него рука не осмелится на оплеуху... Понадейся на него - не выручит..." Но хорошо ли, по крайней мере, самому этому обездушенному герою современности? Может ли он хотя бы для себя рассчитывать на здоровую человеческую жизнь? "Нет, ангел мой,- продолжает тот же старик,- не получишь ты развлечения настоящего, потому что сердце твое неправильное; направление-то в нем заячье... Оно говорит: "Жалей" - а ты боишься; оно говорит: "Не стерпи, возопи" - а ты опять боишься, ну, и стало быть, неопрятно у тебя на сердце-то... И идет по земле не жизнь, а так, гнилье грибное".
   Впрочем, увеличивать цитаты из Успенского бесполезно; ежеминутно возвращается он к своей излюбленной мысли, ежеминутно скорбит, что человека-то в жизни нет. Та же тоска о человеке - сущность поэзии Гаршина, источник негодования Щедрина. И ведь на самом деле есть о чем тосковать, из-за чего негодовать. С заячьей душой, с боязнью самого себя, своего чувства и мысли не уйдет далеко никто. Его наука - раз он человек науки - не двинется дальше цитат из первоисточников и установления хронологических дат; его искусство ограничится "реалистическим" изображением телеграфных столбов, его любовь исчезнет и расплывется в страхе перед семьей и семейными заботами, его дружба не выдержит ни одного испытания - да и способен ли он еще на настоящую любовь и дружбу, вместо которых давно уже изобретено столько развратных фальсификаций... "Человеком будь!" - учил Писарев, а разве не в этом разгадка бытия?..
   Итак, прежде всего перед нами: 1. Идея эмансипации личности.
   Переходим к другой: 2. Идея утилитаризма, за которую, кстати заметить, Писареву достается теперь больше, чем за что-нибудь другое. Откуда появилась она у него?
   "Ведь если бы,- говорит A.M. Скабичевский,- Писарев захотел проводить свою теорию до конца и быть последовательным ей, то он должен бы оправдать и чистое искусство, и научное педантство, против которых в то время сам ратовал... Это будет показывать только, что у одного одни естественные влечения, у другого - другие, у третьего - третьи".
   Разумеется, так оно и должно было случиться, но Писарев очень скоро стал самым горячим и убежденным пропагандистом идеи пользы. Первое время он даже хватал через край в этом отношении. Многое, очень многое потянуло Писарева к "пользе", т.е. самой презренной пользе, которая, по мнению одного современного молодого писателя, "омрачила столько умов". Омрачился ею и Писарев. Прежде всего, надо заметить, что, начав работать в "Русском слове", он попал в компанию искренних утилитарьянцев, таких, как, например, Зайцев, Соколов и другие. Plus royalistes que le roi {Более роялисты, чем сам король (фр.).}, эти господа носились с "пользой", как с писаной торбой, ежеминутно утрируя вполне верную идею Милля. Но Писарев пошел и в этом случае своей дорогой, и если утилитарьянцы "Русского слова" оказывали на него влияние, то разве на первых порах. Затем, он ознакомился за это время более близко с произведениями Добролюбова и Чернышевского. Уже во второй половине своей статьи "Схоластика XIX века" Писарев очень почтительно отзывается о Чернышевском, а впоследствии написал о его произведениях две глубоко сочувственные статьи "Мыслящий пролетариат" и "Разрушение эстетики".
   Мне кажется, что и сама журнальная работа должна была приблизить Писарева к точке зрения "общеполезного", хотя на первых порах он и открещивался от нее, если не в статьях, то, по крайней мере, в разговорах и письмах. Еще в 61-м и 62-м годах Писарев откровенно пояснял, что гражданские подвиги и идея добра, "пользы" его решительно не вдохновляют. Почему? По той простой причине, что гражданские подвиги и служение идее добра, раз нет к тому специального природного влечения, являются своего рода рабством, по меньшей мере, крепостным состоянием.
   Но Писарев принялся за постоянное сотрудничество и видел, что статьи его пользуются успехом. Как же смотреть на литературную деятельность и на назначение литературы? Вот этот вопрос должен был встать перед его ясным и проницательным умом во всей своей наготе и откровенности. Другое дело, будь у него чисто художественный талант, он бы мог еще спрятаться за ширмы "творчества", "божественного глагола" и т.д. Но публицисту это сделать нелегко. Натура же прямо толкала Писарева на публицистическую деятельность. Один, два опыта в области беллетристики прекрасно доказали ему, что тут даже г-жа Попова - увы! - уже забытая писательница душераздирательных, преисполненных гражданскою скорбью и "эмансипацией женщин" повестей,- куда выше его, так как она все же умела связать начало с концом, запутать и распутать интригу, и хотя и "суздальскими" штрихами, но все же рисовала характеры. А Писарев этого не умел. Начатая им незадолго до поступления в больницу Штейна повесть благополучно оборвалась на третьей главе, так как Писарев никак не мог выбраться из отвлеченных рассуждений и "заставить своих персонажей ходить, сидеть, целоваться". Ум его был слишком аналитическим, воображение- слишком слабым. Публицистическая критика - вот его настоящее призвание; но, спрашивается, что же это за публицист, который бы так или иначе, в той или другой форме не держался идеи общественной пользы? Это что-то совершенно особенное, несообразное, вроде художника, отрицающего цвета и краски, или музыканта, не признающего тона. "Литература полезна" - это Писарев твердо знал и в это твердо верил, но, разумеется, его дело решать, как и в каком смысле она может быть полезной. {*) О назначении литературы Писарев высказался уже в статье "Схоластика" и других.}
   Невозможно, наконец, предположить, чтобы такая чуткая и впечатлительная натура, как Писарев, проходила мимо очевидных явлений своего времени с равнодушием глухонемого или заядлого теоретика. Его даже упрекают за излишнюю чуткость, и как же мог он не воспринять идею общественной пользы, которая в то время захватила всех и в Западной Европе, и у нас! Время было горячее, особенно в 61-м году,- основа старорусского быта, т.е. крепостное право, была наконец уничтожена. Случилось и еще нечто: русским людям дали право свободно мыслить и рассуждать, с большей или меньшей степенью свободы оценивать достоинства и недостатки патриархального быта, закабаления женщин и т.д. Мысль встрепенулась, записали бесчисленные перья и стали перебирать все стороны нашей жизни. После того как пало крепостное право, если не все, то многое казалось возможным, осуществимым, и настроение общества - по крайней мере, лучших представителей - было глубоко практическим, действующим.
   Людей 60-х годов Шелгунов называет идеалистами земли. Этим он хочет сказать, что они горячо и страстно верили, но вера их не уходила за пределы небесного свода, а вращалась исключительно возле человеческого счастья здесь, на земле,- как бы устроить человеку хорошее и спокойное существование, как бы обеспечить его мысль, достоинство, свободу от каких бы то ни было случайностей, как бы дать ему свободное время, чтобы он успел и поучиться, и подумать... Люди увлекались этими вопросами, тратили на их разрешение все силы своих недюжинных талантов...
   Повторяю, идея общественной пользы - сама по себе обязательная для публициста - висела в воздухе и пронизывала собой ту атмосферу, в которой жил и дышал Писарев.
   Совершенно естественно, что как литератор и критик он прежде всего приложил ее к литературе и художественным произведениям. От литературы он требовал, чтобы она, оставив высоты теорий и отвлеченности, спустилась на землю и принялась за просвещение публики общепонятным языком и на фактическом основании. От художественного произведения он требовал ценного содержания, которое могло бы расширить кругозор читателя. Он - одно время, по крайней мере,- вдавался в крайность и доходил до отрицания формы. Впрочем, вот его подлинные слова из статьи "Разрушение эстетики":
  
   "Содержание, достойное внимания мыслящего человека, одно только в состоянии избавить искусство от упрека, будто бы оно - пустая забава". Цитируя эти слова Чернышевского, Писарев прибавляет от себя: "Что такое мыслящий человек? Что именно достойно внимания мыслящего человека? Эти вопросы опять-таки должны решаться каждым отдельным критиком. А между тем от решения этих вопросов зависит в каждом отдельном случае приговор критика над художественным произведением. Решивши, что содержание неинтересно или, другими словами, недостойно внимания мыслящего человека, критик, основываясь на подлинных словах автора "Эстетических отношений", имеет полное право посмотреть на данное произведение с презрением или сострадательной улыбкой".
  
   Крайности, до которых Писарев одно время доводил эти взгляды, общеизвестны; следовательно, останавливаться на них нечего. Гораздо любопытнее взглянуть на гот синтез, который он дал двум краеугольным идеям своего миросозерцания, т.е. эмансипации личности и общественной пользы.
  

* * *

  
   Статья Писарева "Нерешенный вопрос" или "Реалисты", испытавшая на себе во время печатания в журнале те что вроде "геологического переворота", представляет настоящее profession de foi - исповедание веры. Она очень объемиста, около 150 страниц убористой печати, в смысле же страстности и блеска изложения может быть причислена к лучшим литературным произведениям публицистики. С содержанием "Реалистов" нам необходимо ознакомиться возможно подробнее, что, впрочем, совсем не скучно.
   "Мне кажется,- говорит Писарев,- что в русском обществе начинает вырабатываться в настоящее время совершенно самостоятельное направление мысли. Я не думаю, чтобы это направление было совершенно ново и вполне оригинально, но самостоятельность его заключается в том, что оно находится в самой неразрывной связи с действительными потребностями нашего общества. Прежде было иначе: отцы и деды забавлялись мартинизмом, масонством и вольтерьянством, мыслительная работа была нужна им от скуки, ради препровождения времени, но "мы теперь знаем, что делаем, и можем дать себе отчет, почему мы берем именно это, а не другое". У нас есть действительные потребности: "во-первых, мы бедны, а во-вторых,- глупы". Глупость и бедность не какие-нибудь мечтательные бедствия, а бедствия реальные, и, чтобы победить их, надо притянуть к живой, полезной деятельности все силы русского общества. Где же и в чем она, эта живая, полезная деятельность? "Во-первых, известно, что значительная часть продуктов труда переходит из рук рабочего населения в руки непроизводящих потребителей. Увеличить количество продуктов, остающихся в руках рабочего,- значит уменьшить его нищету и дать ему средства к дальнейшему развитию... Во-вторых, можно действовать на непроизводящих потребителей, но, конечно, надо действовать на них не моральной болтовней, а живыми идеями, и поэтому надо обращаться только к тем личностям, которые желают взяться за полезный и увлекательный труд, но не знают, как приступить к делу и к чему приспособить свои силы. Те люди, которые по своему положению могут и по своему личному характеру желают работать умом, должны расходовать свои силы с крайней осмотрительностью и расчетливостью, т.е. они должны браться только за те работы, которые могут принести обществу действительную пользу. Такая экономия умственных сил необходима везде и всегда, потому что человечество еще нигде и никогда не было настолько богато деятельными умственными силами, чтобы позволять себе в расходовании этих сил малейшую расточительность. Между тем расточительность всегда и везде была страшная, и оттого результаты до сих пор всегда получались самые жалкие. У нас расточительность также очень велика, хотя и расточать-то нам нечего. У нас до сих пор всего какой-нибудь двугривенный умственного капитала, но мы, по нашему известному молодечеству, и этот несчастный двугривенный ставим ребром и расходуем безобразно. Нам строгая экономия еще необходимее, чем другим, действительно образованным народам, потому что мы в сравнении с ними - нищие. Но, чтобы соблюдать такую экономию, надо прежде всего уяснить и себе до последней степени ясности, что полезно обществу и что бесполезно. Экономия же умственных сил и есть не что иное, как строгий и последовательный реализм".
   Как же, спрашивается, "экономизировать" свои силы? Нужно ли для этого преобразиться в аскета и столпника, у которого только одна мысль, одно настроение? Вся ли личность принадлежит обществу, или же, завися от общества, будучи обязанной перед ним, она все же имеет право на самостоятельную жизнь, хотя бы часть этой жизни? "Мы,- говорит Писарев,- люди обыкновенные, и если бы захотели выбросить из своей жизни чисто личное наслаждение, то сделали бы себя мучениками и, кроме того, повредили бы даже общему делу; мы бы надорвались, мы бы отняли у себя возможность принести и ту малую долю пользы, которая соответствует размерам наших сил; поэтому нам не следует надуваться, потому что до вола мы все-таки не дорастем, а если лопнем, то вместо экономии окажется чистый убыток. Когда вы отдыхаете и наслаждаетесь, тогда никто не имеет права посылать вас на работу; общее дело человечества подвигается вперед не барщинной работой, и сгонять на этот труд ленивых или утомленных людей - значит изображать суетливую муху, помогавшую лошадям втаскивать в гору тяжелый рыдван... Когда вы отдыхаете, вы принадлежите самому себе; когда вы работаете, вы принадлежите обществу... Если же вы никогда не хотите принадлежать обществу, если ваша работа не имеет никакого значения для него, тогда вы можете быть вполне уверены, что вы совсем никогда не работаете и что вы проводите всю вашу жизнь подобно мотыльку, порхающему с цветка на цветок. Мартышкин труд не есть работа".
   Из этих слов видно, что если Писарев и утилитарист, то совершенно в другом смысле, в каком считаем мы утилитаристом Милля. Это различие необходимо иметь в виду. Милль требовал от нравственной личности общеполезной деятельности и, строго говоря, был склонен не обращать ни малейшего внимания на те мотивы и побуждения, которые заставляют человека совершить общеполезную работу. Спасти утопающего полезно и необходимо, но кому какое дело, во имя каких, собственно, соображений бросился я в реку? Быть может, меня охватила любовь к ближнему, быть может, тут замешалось мое честолюбие, и, как рыцарь, совершавший геройский поступок, я думал в это время о своей даме; а может быть, меня прельстила награда совсем материальная? Каким бы ни был мотив, я совершил нравственное дело, а сумма таких нравственных дел даст мне право назваться нравственной личностью, хотя, быть может, в глубине души я нечто совсем другое. Словом, для утилитарной морали важен самый факт совершения полезного дела.
   Писарев пошел гораздо дальше, и пошел он дальше по той простой причине, что резко и энергично вышел из рамок морали и стал на другую, более широкую точку зрения.
   Слова "полезный поступок" отличаются большой неопределенностью. Есть поступки более полезные, менее полезные и даже совсем бесполезные, которые, однако, принято считать полезными. Всякий ведь знает, что существует и мартышкин труд. И "можно сказать, что большая часть мартышкина труда производится в каждом человеческом обществе по чистому недоразумению. Трудящаяся личность в большей части случаев добросовестно и искренне убеждена в том, что она трудится для человека и общества; это обаятельное убеждение придает ей бодрость и вдохновляет ее во время труда; если вы поколеблете в ней это убеждение, у нее опустятся руки и для нее настанет очень тягостная минута разочарования и уныния; но за этою минутою явится сильное стремление к настоящей пользе и крутой поворот к какой-нибудь другой деятельности, достойной мыслящего человека и добросовестного гражданина. В результате получится, таким образом, экономия умственных сил, и эта экономия будет гораздо более значительна, чем это может показаться читателю с первого взгляда".
   В этой-то экономии сил и заключается, по-моему, глубокое различие Писарева от утилитарьянской морали во вкусе Милля. Представьте себе, что где-нибудь считается общеполезным делом толочь воду в ступе. Гражданин ничтоже сумняшеся предается этому прекрасному занятию и даже с большим усердием. Утилитарист, увидя такого гражданина, скажет ему: "Вы нравственны и добродетельны, хотя несколько глупы, вероятно",- и пожмет ему руку. Писаревский реалист от такого гражданина отвернется с презрением. Почему? По той простой причине, что мало совершать общеполезное дело, а необходимо, чтобы общеполезное дело освещалось критической мыслью.
   Пойдем, однако, дальше.
   До мотива морального акта утилитаристу, как мы видели, решительно дела нет. Но реалисту дело есть. Прежде всего на сцену выступает критическая мысль, которая уже сама по себе, говоря человеку о том, что действительно полезно и что полезно лишь призрачно,- может играть роль мотива. Но одного умственного побуждения недостаточно; нужно нечто большее. Это большее выражается в требовании, чтобы труд был живым наслаждением для личности и вместе с тем полезным для общества.
   Быть может, это покажется странным читателю, но все же Писарев всего полнее свой взгляд высказал в отношении к искусству. Позволю себе привести следующие блестящие места из его статей:
  
   "Последовательный реализм,- говорит он,- безусловно презирает все, что не приносит существенной пользы; но слово "польза" мы принимаем совсем не в том узком смысле, в каком навязывают нам наши литературные антагонисты. Мы вовсе не говорим поэту: "шей сапоги" или историку - "пеки пироги", но мы требуем непременно, чтобы поэт, как поэт, и историк, как историк, приносили каждый в своей специальности действительную пользу. Мы хотим, чтобы создания поэта ясно и ярко рисовали перед нами те стороны общественной жизни, которые необходимо знать для того, чтобы основательно размышлять и действовать. Мы хотим, чтобы исследование историка раскрывало нам настоящие причины процветания и успеха отживших цивилизаций. Мы читаем книги единственно для того, чтобы посредством чтения расширять пробелы нашего личного опыта. Если книга в этом отношении не дает нам ровно ничего, ни одного нового факта, ни одного оригинального взгляда, ни одной самостоятельной идеи, если она ничем не шевелит и не оживляет нашей мысли, то мы называем такую книгу пустою и дрянною книгою, не обращая внимания на то, писана ли она прозою или стихами, и автору такой книги мы всегда с искренним доброжелательством готовы посоветовать, чтобы он принялся шить сапоги или печь кулебяки".
  
   Словом, будь поэтом, историком, журналистом, пирожником или сапожником, только будь на своем месте. Поэзия и история общеполезны, но горе тому, кто без права, обусловленного его дарованиями, его наклонностями, силой его мысли и наблюдательности, берется за это общеполезное дело. В таком случае уже "горе ему, приносящему вред".
   Помнит ли, затем, читатель следующую блестящую характеристику поэта? В этой же характеристике заключается ответ на вопрос, как может поэт быть полезным.
  
   "Самородки, подобные Бернсу и Кольцову,- пишет Писарев,- остаются навсегда блестящими, но бесплодными явлениями. Истинный, полезный поэт должен знать и понимать все, что в данную минуту интересует самых умных и самых просвещенных людей его века и его народа. Понимая вполне глубокий смысл каждой пульсации общественной жизни, поэт как человек страстный и впечатлительный непременно должен всеми силами своего существа любить то, что кажется ему добрым, истинным и прекрасным, и ненавидеть святою и великою ненавистью ту огромную массу мелких и дрянных глупостей, которая мешает идеям истины, добра и красоты облечься в плоть и кровь и превратиться в живую действительность. Эта любовь, неразрывно связанная с этою ненавистью, составляет и непременно должна составлять для истинного поэта душу его души, единственный и священнейший символ всего его существования и всей его деятельности. "Я пишу не чернилами, как другие,- говорит Бернс,- я пишу кровью моего сердца и соком моих нервов". Так, и только так должен писать каждый писатель. Кто пишет иначе, тот должен шить сапоги и печь кулебяки. Поэт, самый страстный и впечатлительный из всех писателей, конечно, не может составлять исключения из этого правила. А чтобы действительно писать кровью сердца и соком нервов и чтобы эта любовь и ненависть были действительно чисты от всяких примесей личной корысти и мелкого тщеславия, необходимо много передумать и многое узнать. А когда все это сделано, когда поэт охватил своим сильным умом весь великий смысл человеческой жизни, человеческой борьбы и человеческого горя, когда он вдумался в причины, когда он уловил крепкую связь между отдельными явлениями, когда понял, что надо и что можно делать, в каком направлении и какими пружинами следует действовать на умы читающих людей, тогда бессознательное и бесцельное творчество делается для него безусловно невозможным. Общая цель его жизни и деятельности не дает ему ни минуты покоя; эта цель манит и тянет его к себе; он счастлив, когда видит ее перед собой яснее и ближе; он приходит в восхищение, когда видит, что другие люди понимают его пожирающую страсть и сами с трепетом томительной надежды смотрят вдаль на ту же великую цель; он страдает и злится, когда цель исчезает в тумане человеческих глупостей и когда окружающие его люди бродят ощупью, сбивая друг друга с прямого пути. Человек, прикоснувшийся рукою к древу познания добра и зла, никогда не сумеет и, что всего важнее, никогда не захочет возвратиться в растительное состояние первобытной невинности. Кто понял и почувствовал до самой глубины взволнованной души различие между истиной и заблуждением, тот вольно или невольно в каждое из своих созданий будет вкладывать идеи, чувства и стремления вечной борьбы за правду. Итак, по моему мнению, истинный поэт, принимаясь за перо, отдает себе строгий и ясный отчет в том, к какой общей цели будет направлено его новое создание, какое впечатление оно должно будет произвести на умы читателей, какую святую истину оно докажет им своими яркими картинами, какое вредное заблуждение оно подроет под самый корень. Поэт - великий боец мысли, бесстрашный и безукоризненный "рыцарь духа", как говорил Гейне, или же поэт - ничтожный паразит, потешающий других ничтожных паразитов мелкими фокусами бесплодного фиглярства. Середины нет. Поэт - титан, потрясающий горы, или поэт - козявка, копающаяся в цветочной пыли. И это не фраза, это строгая психологическая истина".
   Чем-то могучим и страстным веет от этой патетической тирады, и какими забытыми представляются эти слова при современных литературных нравах! Писатели без мелкой корысти, без мелкого тщеславия - где вы? Где вы, стоящие на высоте интересов самых лучших, умных и просвещенных людей эпохи? Забитые в угол, влачат они, эти писатели, мизерное существование, слушая торжествующие возгласы современного прохвоста.
   Однако, оставляя в стороне пафос, возвратимся на минуту к писаревскому реализму.
   Сердцевина его заключается, как мы видели, в экономии умственных сил. Экономия эта обусловливается прежде всего критической мыслью, избирающей действительно полезную работу, и затем натурой.
   Поэты родятся - такова мысль Писарева. Без заложенного природой обойтись нельзя. Наука, образование воспитывают и преобразуют природные дарования, без науки и образования они - блестящие метеоры - и только. Надо стремиться к общеполезному, но какую область этого общеполезного вы изберете - зависит от внутренних качеств вашего духа и натуры.
   По моему убеждению, такое признание индивидуальности как определяющего фактора является опять-таки безусловно необходимым с точки зрения экономии сил. И, проповедуя такую теорию, Писарев сближается с лучшими умами человечества.
   У меня нет места и времени, чтобы следить дальше sa "реалистами" Писарева. Надеюсь, однако, что сущность этой новой породы людей понята читателем. Реалист - это мыслящий работник, с любовью занимающийся трудом; реалист, построив свою жизнь на идее общественной пользы и разумного труда, относится презрительно и враждебно ко всему, что разъединяет человеческие интересы, и ко всему, что отвлекает человека от общеполезной деятельности. Какой же труд общеполезен, где та почва, работая на которой можно на деле следовать общечеловеческим интересам? Это прежде всего почва науки, знания. И эта наука должна как можно шире получить распространение в массе людей, стать основанием всякого труда.
  
   "Трагические недоразумения между наукой и жизнью будут повторяться до тех пор, пока не прекратится гибельный разрыв между трудом мозга и трудом мускулов. Пока наука не перестанет быть барскою роскошью, пока она не сделается насущным хлебом каждого здорового человека, пока она не проникнет в голову ремесленника, фабричного работника и простого мужика - до тех пор бедность и безнравственность трудящейся массы будут постоянно усиливаться, несмотря ни на проповеди моралистов, ни на подаяния филантропов, ни на выкладки экономистов, ни на теории социалистов. Есть в человечестве только одно зло - невежество, против этого зла есть только одно лекарство - наук

Категория: Книги | Добавил: Armush (21.11.2012)
Просмотров: 297 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *:
Форма входа