живет?
- А господь их ведает. Много их там.
- Нет, братец, а вот из молодых, из молодых-то людей.
- Один живет, точно-с.
- А ну... ну... вот... вот... мне этого-то и надобно.
Как, бишь, его фамилия?
- А вам на что? - грубо спросил дворник.
Иван Афанасьевич еще более смешался... С отчаянием начал он шарить в
карманах, не отыщет ли залежалого гривенника, но все поиски оказались
тщетными.
- Нет... я так... - начал он снова, - ищу одного знакомого... Отец
писал... просил наведаться... Стороной узнал, что живет здесь... Ведь это
Балыкина дом, Кондратья Иваныча?..
- А как вашего знакомого-то зовут? - спросил лукаво дворник.
Иван Афанасьевич совершенно растерялся.
- Как зовут?.. Как, бишь?.. Ах, память-то у меня старая!.. Вот сейчас
помнил... Ну, помоги, братец... Не взыщи, мелких с собой не взял, а вот
ужо-тка, мимо буду идти, занесу полтинничек.
- Пруткова, что ли, вашей милости надо? - сказал дворник более
смягченным голосом.
- Да-да... братец, Пруткова, именно Пруткова - вспомнил теперь.
- В третьем этаже, на правую руку, нумер девятый.
Вот-с по этой лестнице.
Иван Афанасьевич не продолжал неудачных расспросов и смиренно поплелся
по указанному пути.
Дворник посмотрел, ему вслед, а потом, порассудив немного, идти ли
самому в конуру или снова в лавочку, крякнул, тряхнул головой и отправился
уж прямо в распивочную.
Иван Афанасьевич не без труда добрался до третьего этажа. У девятого
нумера он остановился и начал стучаться, за неимением колокольчика. Ответа
не было.
Иван Афанасьевич отворил дверь, которая едва держалась на ржавом замке,
и вошел в пустую с грязными стенами переднюю, где начал смущенно
пошевеливаться, громко вздыхать и кашлять.
- Кто там? - закричал изнутри свежий молодой голос.
Иван Афанасьевич осторожно отворил другую дверь и увидел смуглого,
черноватого молодого человека, который сидел на постели, спустив ноги на
пол, и усердно играл на гитаре. Быстрыми черными глазами взглянул он с
удивлением на странную фигуру старика, который высовывался из-за дверей.
Несколько времени оставались они так, взаимно рассматривая друг друга.
- Кого вам надо? - спросил наконец молодой человек.
Иван Афанасьевич поклонился и спросил довольно учтиво:
- Господина Пруткова.
- Я Прутков. Меня дома нет. Я по утрам никого не принимаю.
Иван Афанасьевич сконфузился и хотел уж идти домой, но потом вспомнил,
что дело идет о дочери, что он недаром отец и что он, что ни говори,
наконец всетаки надворный советник, что ему робеть нечего перед мальчиком.
Вследствие этого рассуждения он ободрился и подошел к молодому человеку.
: - Вы меня, сударь, извините, - сказал он, - а дело вышло теперь
экстренное. Я должен переговорить с вами об одном обстоятельстве.
- Уж не денег ли вы привезли от батюшки? - поспешно воскликнул Прутков,
вскочив с постели. - Сделайте одолжение, садитесь, пожалуйста.
Иван Афанасьевич сел и, обтирая лицо платком, окинул взором комнату. На
стенах нарисованы были бойко углем какие-то карикатуры. Между ними под
разбитыми стеклами улыбались кое-какие греведоновские головки.
Вся мебель была переломана и покрыта страшными слоями пыли; небольшое
фортепьяно с пожелтевшими клавишами едва держалось на трех ножках.
Письменный стол, обтянутый истертым зеленым сукном, был весь исписан
мелом; на полу валялись карты и пустые бутылки.
В углу, среди кучек табачной золы, возвышалась пирамида чубуков и
изломанных рапир. На самом почетном месте висело ружье с патронташем и
прочим охотничьим снарядом, а под этим трофеем, на дырявом диване, спала
мохнатая собака, свернувшись кольцом.
- Вы меня извините, - учтиво продолжал Прутков, - что я вас здесь
принимаю. Эта квартира еще не отделана, да и мала для меня. Я намерен на
днях переехать к Леграну. Знаете, там отдается верхний этаж, а здесь,
видите сами, высоко и низко. Да, как нарочно, все люди мои разошлись, не
успели еще ничего убрать.
Эй вы, Федор, Сидор, Иван, - начал он кричать, - где вы, мошенники?..
Куда спрятались? Это удивительное дело, как нарочно никого нет! Садитесь,
пожалуйста, на другой стул, этот, кажется, не очень надежен.
- Не извольте беспокоиться, - отвечал Иван Афанасьевич, осматривая с
опасением свой стул и пересаживаясь на другой, не более надежный.
- Нет, нет... сделайте одолжение. Мне, право, совестно, что вы меня так
застали. Вчера я одолжал свою комнату товарищам - и вот как они мне ее
отделали. Да вы сами знаете, - продолжал он, улыбаясь, - люди молодые...
- Конечно-с... Молодость... Оно хорошее дело. Только, коли смею
доложить, не всякое же дело и годится для молодости. Кто молод не бывал!
Вот и я был молод-с. Только не все же и годится. Пошутить, кажется,
можно... для чего же нет? Только честных барышень, дворянок, так сказать,
штаб-офицерских дочерей заманивать записочками, позвольте вам доложить, не
хорошо-с, право не хорошо-с!..
Эти слова выговорил Иван Афанасьевич с необыкновенной твердостью.
Молодой человек закусил губы.
- Я не понимаю, - вымолвил он, - что вам угодно.
- Мне угодно, чтоб вы дочь мою оставили в покое.
Ведь, помилуйте-с, ведь она дочь моя. Ну что, в самом деле, вы в ней
нашли? Она, ей-богу, не такая, не таких правил, не так воспитана. Мало ли
других, скажите, в Петербурге? Ведь она без матери. Виновата ли она, что
господь бог призвал мою Марью Алексеевну - царство ей небесное? Была бы
покойница жива, ведь этого бы не случилось, не допустила бы она, моя
голубушка...
смей-ка кто сунуться! А теперь дочь-то одна у меня одинехонька дома. Я,
извольте видеть, по долгу обязанности целое утро на службе в департаменте
сижу. Ну, посудите сами, как же мне усмотреть, как мне, старику, угоняться
за вами, молодыми людьми? Долго ли обмануть старика, ну, сами посудите,
человек вы молодой. Впрочем, и то позвольте доложить: люди мы небогатые,
живем не по чину, а амбиция своя все-таки есть. Да и начальство нас знает
с хорошей стороны: в случае необходимости защитит, поверьте, не позволит
ругаться над нами.
Прутков начал настраивать гитару.
- А где вы служите? - спросил он рассеянно.
- По соляному ведомству-с.
- И так-таки и служите? И хорошо служите?
- Не могу жаловаться.
- Награжденья получаете?
- Как же-с.
- Скажите пожалуйста, как приятно. Ну, а что же вам угодно?
- Как что-с... Да я объяснил, кажется, относительно записки.
- Какой записки?
- Да вот этой записки, - продолжал Иван Афанасьевич, подавая молодому
человеку известное французское письмецо.
Прутков посмотрел записку и отдал ее старику.
- Почтенный старец, - сказал он, слегка всхлипывая, - я вхожу в ваше
положение. Позвольте обнять вас...
Вы мне жалки, очень жалки. Но вы ошибаетесь: я не писал этого письма, я
не волочусь за молодыми девушками, это противно моим правилам. Я женат, -
прибавил он шепотом.
- Вы... помилуйте... в таких молодых летах?
- Это секрет, - продолжал шутник, - не говорите никому. По некоторым
причинам я должен еще скрывать свою женитьбу... Но вам, как заботливому
отцу, я обязан открыться, не говорите только об этом никому...
А лучшим доказательством того, что я не мог писать записки, то, что она
написана по-французски, а я никогда не мог выучиться французскому языку,
как меня ни секли, - в этом могут присягнуть все мои товарищи.
- Так кто же писал? - спросил в замешательстве Иван Афанасьевич. - Мне
сказала Акулина, что именно отсюда, из балыкинского дома.
- Мало ли здесь живущих! Вот внизу здесь у нас живет аптекарь. Я за ним
давно замечаю. Человек уж старый, за шестьдесят, а, верите ли, такой
волокита, что боже упаси! Советую вам хорошенько за ним Присмотреть.
Должно быть, он, а не он, так уж, верно, другой кто-нибудь.
Иван Афанасьевич перебирал в руках шляпу и не мог собрать мыслей. Он
понимал темно, что его дурачат, что ему следовало бы обидеться, но в то же
время ему было не до того. Он чувствовал, что в этом молодом человеке нет
прока. Писал ли он записку, не писал ли ее, все равно - на него плоха
надежда. Во что бы ни стало надо спасти Настю от шалуна. И нечего делать -
надо решиться, надо послушаться Дмитрия Петровича, надо принять
предложение графини.
Иван Афанасьевич глубоко вздохнул и встал с места.
- Ну, извините... - сказал он медленно. - Не вы, так не вы. Ошибка в
укор не ставится. Только странно, право... Как же мне это Акулина
говорила, что именно отсюда. Да и записка тут. Ну, хорошо, что дочь об
этом не знает. Шутка ли, благородную девицу, штаб-офицерскую дочь позорить
такими пасквилями! Как узнать теперь?.. Что ты станешь тут делать?.. Ума
не приложу...
Ну, не вы, так не вы... Тут и говорить нечего... Извините, что
побеспокоил. А если вы, так бог вам судья... у вас у самих будут дети.
Сказав это, Иван Афанасьевич печально и медленно вышел из комнаты.
Молодой человек проводил его церемонно до двери и потом, притворив
дверь, начал выплясывать с ожесточением разнохарактерные танцы и кончил
кувырканьем на кровати.
Новый гость застал его во время этого странного занятия.
То был тоже молодой человек, но белокурый, тщательно обстриженный и, в
противоположность товарищу, щегольски опрятный. Не удивляясь нимало
странным телодвижениям хозяина квартиры, он отправился в угол комнаты,
приготовил себе трубку, а потом расположился у окна, нежно и беспокойно
поглядывая на окна противоположного дома. У Настеньки сторы были спущены.
Молодой человек вздохнул.
- Беда! - начал скороговоркой и запыхавшись Прутков. - Не говорил ли я
тебе, что писать никогда не следует?
- Что случилось? - спросил белокурый.
- Твое письмо попалось в руки старику, который осчастливил меня своим
посещением и вздумал было читать мне проповедь, предполагая, злодей, что я
умею писать по-французски. Чуть-чуть не разжалобил меня, старый сапожник,
да ты меня знаешь: своих не выдам.
Уж что другое, а на это молодец!
- Что ж он говорил тебе?
- Мало ли что!.. Что он старик, не может углядеть за дочерью, что она
офицерша, что грешно заманивать молодых девушек...
- Он прав, - сказал печально белокурый.
Прутков начал смеяться.
- Зачем же ты все это делаешь?..
- Не смейся, Прутков, будь во всем добрым малым.
Я чувствую себя вполне виноватым перед этим стариком. Да что ж мне
делать? Началось дело шуткой... а теперь я с ума схожу. Я знаю, что ни для
меня, ни для нее не может быть счастья впереди... Но когда я ее вижу - с
меня довольно. Я ничего не помню, ничего знать не хочу. Я живу тройной
жизнью. Мне кажется, что она одна на земле и что вся земля только для нее
и создана.
День, в который я ее не вижу, для меня не день... Время, которое я
провожу вдали от нее, совсем лишнее, совсем ненужное; люди кажутся мне
куклами, да и вся жизнь без нее как-то мертва. Поверишь ли, она меня
успокоила, она возвысила все мои чувства до светлого и тихого сознания
моего достоинства и моей силы. Прежде я всегда был взволнован, я все искал
чего-то, все был чем-то недоволен, теперь, напротив, дух мой смирился,
сердце мое нашло то, чего просило. Я ее люблю потому, что мне следовало ее
любить. Старик отец разлучит нас, вероятно, скоро - и я должен покориться,
я не смею жаловаться. Но тогда память о ней будет жить в моей памяти, но
всегда свято, светло, тихо и грустно. С ней я буду жить, с ней я и умру.
- О-го-го!.. - заметил Прутков. - Да это просто поэзия, мелодрама,
сударь ты мой. По-моему, все это, братец, вздор! Мы живем не на облаках,
хотя и недалеко... то есть я о себе говорю. Умереть всегда успеешь, а
покамест поживи хорошенько. Ты имеешь состояние, молод, хорош - чего тебе
еще? Мучиться тут нечего.
Полюбил нынче, полюбишь и завтра. Не удалось нынче, завтра удастся. Все
перемелется - мука будет.
Лови, лови
Часы любви!
Да не пройтиться ли нам по хересам?.. Пошли за вином...
Белокурый сел безмолвно у окна. Сердце его билось, глаза его горели. В
противоположном доме у заветного окошка тихо подымалась стора... вот она
поднята... вот за стеклами рисуется смуглая грациозная головка. Молодой
человек, бледный и трепетный, не переводил дыхание. Она его заметила,
взглянула на него с невольной улыбкой и лукаво приложила палец к губам.
Читатель! Бывал ли ты молод?..
IV
ЗНАКОМСТВО
В Петербурге есть особый класс отлично выбритых и гладко обстриженных
чиновников, больших охотников до знати и знатных особ. Люди они не
молодые, но чрезвычайно почтительные и аккуратные. В торжественные дни
поставляют они себе первой обязанностью записать свою фамилию в
швейцарских аристократических домов, до хозяев же доходят редко, и только
тогда, когда могут быть на что-нибудь полезны, на основании того светского
правила, что мы всегда находим приятелей в нужде, то есть когда в них
нуждаемся. В таких случаях им говорится всегда "ты", и они весьма этим
довольны, не понимая, чтоб могло быть иначе. Никто лучше их не умеет
спросить о здоровье, поздравить с днем ангела или почтительно улыбнуться в
случае удостоения какойнибудь шутки. Смеяться они не станут. Смеяться -
значит фамильярность, но улыбнуться кстати - совсем другое дело. Улыбка
значит: понимаю, радуюсь, чувствую, соглашаюсь, благодарю, но отнюдь не
смею ставить себя наравне с вами. Для петербургской знати такие лица
именуются нужными человечками. Их никогда не приглашают, но посылают за
ними по утрам для деловых переговоров. Они употребляются большею частью
для рассылки по разным переулкам светской жизни, составляют деловые
бумаги, приискивают денег под вексель и не требуют ни награждения, ни
благодарности.
Лестное знакомство для них достаточно; милостивое внимание приводит их
в восторг, благосклонная ласка сводит их с ума.
К разряду таких оригиналов принадлежал Дмитрий Петрович, казначей,
приятель Ивана Афанасьевича.
Дмитрий Петрович был человек кругленький, маленький, толстенький,
чистенький, обстриженный, приглаженный. С утра в вицмундире, с отлично
накрахмаленной манишкой, с большой золотой цепочкой на черном атласном
жилете.
На службе товарищи посмеивались обыкновенно над его слабостью к
аристократии, над его знатным кругом знакомства, но это было более на
словах; некоторые завидовали ему, а весьма многие глядели на него с
невольным уважением.
Дмитрий Петрович был человек честный и миролюбивый, добрый муж толстой
немки и чадолюбивый отец несметного количества пухлых ребятишек. Он
душевно уважал Ивана Афанасьевича и искренно желал ему добра.
Как только, измученный сомнением и неудачей, старый надворный советник
явился в департамент, Дмитрий Петрович бросился к нему навстречу.
- Иван Афанасьич! Легок на помине. Мы только о тебе толковали.
- Обо мне, Дмитрий Петрович?
- Да, братец, о тебе. Я сейчас от графини, зашел, знаешь, понаведаться,
все ли по-обыкновенному. Швейцар говорит: "Графиня к вам посылать
изволила, очень, дескать, нужно видеться". Я тотчас велел доложить,
графиня ко мне всегда так милостива, мы с ней попросту, без церемонии.
"Чем, мол, говорю, могу иметь счастье угодить вашему сиятельству?" - "А
вот, любезный, говорит, помоги, братец, пожалуйста; опять получила письмо
из деревни: большие беспорядки. Сходи-ка за чиновником, о котором ты мне
говорил; надо ему ехать как можно скорее; сходи-ка за ним". Я уж и знаю,
что застану тебя в департаменте, пришел за тобой, а тебя еще нет. Слышишь
ли? Что ж ты стоишь как вкопанный ?
- Слышу, слышу, - задумчиво говорил Иван Афанасьевич, - видно, в самом
деле надо. С этими сорвиголовами не сладишь. На то они молоды, на то они
сметливы. Где мне углядеть, старому болвану!
- Что ты, братец, за околесную понес! Пойдем-ка лучше скорей.
- Куда? - с беспокойством спросил Иван Афанасьевич.
- К графине.
- К какой графине?
- Ну да, к графине. Что ты, глухой, что ли?
- Помилуйте, Дмитрий Петрович, как можно теперь... дайте-ка подумать,
приготовиться, а то вдруг так-таки и идти. Да вот надо мне еще сшить пару
хорошую: совсем, право, обносился. Сами посудите, нельзя же, в самом деле,
так показаться: доверия не будет.
- Полно, братец, вздор городить! Большая надобность графине в твоем
вицмундире. Ступай как есть.
- Извольте, извольте, Дмитрий Петрович, через недельку.
- Экой бестолковый какой! Говорят тебе, что сейчас.
- Ну, делать нечего, Дмитрий Петрович, хорошо, извольте, завтрашний
день.
- Фу ты, братец! Говорят тебе, что графиня сию минуту дожидается
ответа; согласен - ступай за мной, не согласен, так убирайся куда хочешь,
а я доложу графине. Понимаешь? Ясно, что ли? А уж тогда пеняй на себя.
Такого случая не встретится уже ни для тебя, ни для твоей дочери. Ну,
едем!..
С этими словами Дмитрий Петрович почти насильно вывел Ивана
Афанасьевича в переднюю, приказал надеть на него шинель и калоши и посадил
на свои дрожки.
Дмитрий Петрович, как человек светский, держал собственную лошадь.
Во время поезда Дмитрий Петрович, довольный добрым делом, напевал
подлым тенором какую-то итальянскую арию. Иван Афанасьевич молчал как
убитый.
Через несколько минут дрожки остановились у подъезда графини. Дмитрий
Петрович поздоровался с швейцаром как с весьма знакомым человеком и
приказал доложить.
Подождав довольно долго в передней, где несколько старых официантов в
черных фраках и белых галстухах спокойно остались на стульях, не прерывая
карточной игры, чиновники получили ответ, что графиня их просит. Они
прошли несколько комнат, красных, желтых и голубых. Убранство комнат
отличалось роскошью, но не той молодой, цветистой роскошью, которая радует
глаза и располагает душу ко всем покупным удовольствиям жизни. Повсюду
была заметна странная смесь современных причуд моды с старинными
памятниками давно прошедших времен. Обветшалые формою мебели были покрыты
новым штофом. Тяжелые бронзы времен французской империи украшали камины,
щегольски одетые бархатом. Нигде не было гармонии, и при виде этих
несогласных между собой богатств невольно рождалось то тяжкое и страшное
впечатление, которое смущает душу при виде разряженного трупа.
Дмитрий Петрович шел развязно впереди, за ним, как в воду опущенный,
скользил по паркетам Иван Афанасьевич.
Наконец, у одних дверей Дмитрий Петрович остановился вдруг, как
осаженная лошадь, а Иван Афанасьевич, шедший за ним в раздумье, едва не
сшиб его с ног и не полетел сам на пол для первого своего дебюта в большом
свете.
Согнувшись дугой, сколько позволяла ему природная тучность, Дмитрий
Петрович начал выступать как старый танцмейстер, перемешивая поклоны
следующими изречениями:
- По приказанию вашего сиятельства (поклон)...
имею честь (поклон)... представить того человека (поклон)... который,
надеюсь, заслужит вполне (поклон)...
милостивое внимание вашего сиятельства (два поклона)...
Иван Афанасьевич неловко поклонился, заглянул за большие бархатные
ширмы и едва не отступил от удивления. Перед ним сидела румяная и молодая
женщина в щегольской кружевной мантилье, в чепчике с лиловыми бантами. "Уж
не ошиблись ли мы?" - подумал Иван Афанасьевич. Но в эту минуту графиня
улыбнулась, и Иван Афанасьевич убедился, что она старуха и вдобавок весьма
старая. Тысячи морщин молнией пробежали по ее странному расписному лицу.
Хриплым, почти гробовым голосом велела она карлику приблизить два стула и
ласково обратилась к Ивану Афанасьевичу:
- Садитесь, пожалуйста. Вы меня извините, я говорю по-русски дурно. В
наше время мы не учили русский язык.
В словах графини действительно слышался резкий иностранный выговор.
- Мне сказал Дмитрий Петрович, - продолжала графиня, обмахиваясь
большим опахалом и выказывая довольно еще красивые руки, - что вы согласны
помочь мне по моим делам. Вы знаете, мы, светские женщиньг, ничего этого
не понимаем, и потому вы можете быть моим благодетелем.
После такого вступления старая графиня начала чрезвычайно отчетливо и
ясно говорить о своем имении, вычисляя количество земли удобной и
неудобной, объем запашки и сенокосов и распространяясь насчет мельниц,
строевого леса и рыбных ловель. В полуфранцузской ее речи резко
промелькивали народные технические именования, свидетельствующие, что она
очень хорошо изучила всю подноготную суть деревенских доходов и оброчных
статей.
Дмитрий Петрович почтительно кивал головой. Иван Афанасьевич, сидя на
кончике стула, слушал с удивлением.
"Аи да старушка, - думал он, - министр, да и только!"
Графиня не умолкала.
В коротких словах коснулась она злоупотреблений, необходимых в
управлении имениями при отсутствии владельцев, потом рассказала, как
поверенные ее всегда подкупаются сметливыми торговцами, имеющими дело с ее
конторой. По этой причине частые ревизии необходимы. С провинившимися надо
для примера поступать строго, взыскать по возможности или даже представить
в суд, на каковой случай Иван Афанасьевич получит письмо к губернатору.
Потом объявила она, что до сего времени не может размежеваться с соседом,
который хочет завладеть ее землей, тогда как между ними постановлена была
межа и существует живое урочище.
Наконец, она упомянула еще об одном тяжебном деле с соседом, устроившим
какую-то плотину, от которой потопляются ее луга. Все это надо было
привести в известность и порядок. Вообще доходы надо было умножить по
возможности, потому что она нуждается в деньгах и привыкла много проживать.
- Мне совестно, - заключила графиня, - предложить вам какое-нибудь
жалованье. Ваши труды будут для меня дружеским одолжением. Я их никогда не
забуду. Впрочем, Дмитрий Петрович должен условиться с вами насчет
издержек. С своей стороны, я надеюсь, что вы не откажетесь помочь бедной
старухе.
Эти слова выговорила графиня с .некоторым кокетством. Иван Афанасьевич
встал с своего места.
- Усердие мое... - начал он.
- Садитесь, пожалуйста, - прервала графиня.
- Усердие мое... - продолжал, садясь, Иван Афанасьевич, - может быть, с
помощию божией в отношении этих дел, одолеет какие ни на есть препятствия.
Я человек простой, ваше сиятельство, и, как смею доложить, не люблю
неправды. Прослужив тридцать с лишком лет, слава богу, я кое-чему и
наметался. Исполнить ваше желание не бог знает что такое.
- Так вы согласны ехать? - спросила графиня.
- Позвольте доложить, - сказал, вставая, .Иван Афанасьевич.
- Садитесь, пожалуйста, - прервала графиня.
- Позвольте доложить, - продолжал, садясь, Иван Афанасьевич, - я бы с
моим удовольствием, да тут явилось одно-с обстоятельство. Небезызвестно,
может быть, вашему сиятельству, что при мне находится единственная моя
единородная дочь. Недавно только кончила воспитание; сами изволите знать,
девушка молодая, с собой взять на короткий вояж невозможно. Она у меня
сложения деликатного. Здесь же оставить тоже нельзя-с... родственников
близких никого нет-с..г - Несравненная девица! - почтительно присовокупил
Дмитрий Петрович. - Какая образованная! Какая, можно сказать, воспитанная!
Во всех науках была первая. Если б изволили слышать, как по-французски
говорит, и какая прекрасная собою, смею доложить, редко видывал таких
красавиц... да мало, что красавица, а главное, какая обходительная! Как
умеет держать себя, знает, как и чем угодить всякому, - редкая, можно
сказать, девица!
- Добрая, добрая девка, - выговорил, немного забывшись, растроганный
Иван Афанасьевич.
- Это все можно устроить, - добродушно начала графиня. - Дочь ваша
могла бы жить до возвращения вашего у меня. Ей, может быть, с старухой
будет немного скучно, да я постараюсь помолодеть для нее.
Дмитрий Петрович выразительно взглянул на Ивана Афанасьевича.
- Это даже будет для меня новым одолжением, Я воспитанницу свою выдала
замуж, а теперь живу одна, то есть с моей приятельницей, Клеопатрой
Ильиничной, которая, по дружбе своей, меня не оставляет.
Тут только чиновники заметили, что в комнате в уголку сидела еще дама,
и дама старая, безмолвная, нахмуренная, в чепчике, с шерстяным вязаньем в
руках.
- Клеопатра Ильинична будет неотлучно с вашей дочерью.
Иван Афанасьевич почтительно поклонился Клеопатре Ильиничне. Клеопатра
Ильинична сделала гримасу, как кошка, которой отдавили хвост, и продолжала
свое вязанье.
Графиня все становилась ласковее. В ней действительно проглядывала
добрая душа.
- Как ваше имя? - спросила она.
- Иван-с... - сказал Иван Афанасьевич, вставая с места.
- Садитесь, пожалуйста, а по батюшке?
- Афанасьев.
- Иван Афанасьич, я надеюсь, мы будем хорошими друзьями. О дочери вашей
не беспокойтесь, я уверена, что мы скоро полюбим друг друга... я скоро
привязываюсь. К тому ж она может сделать знакомство, у меня многие бывают,
может быть, мне удастся и судьбу ее устроить. Знаете ли, Иван Афанасьевич,
вы обо мне позаботьтесь, а я буду заботиться о вашей дочери. Может быть,
она найдет здесь свое счастье.
- Матушка! Ваше сиятельство!.. - воскликнул, вскочив с места, Иван
Афанасьевич.
- Садитесь же, пожалуйста.
- Ваше графское сиятельство, - сказал растроганным голосом Иван
Афанасьевич, - коли вы Настеньку мою пристроите, так я не только в
ревизоры, для вас сам землю пахать пойду. Это-то меня и сокрушает. Ведь
только слава, что обер-офицер, а нынче меня не стало - с кем останется
Настенька? Состояния ведь никакого.
Поверите ли, по ночам не сплю. Пенсию дадут, да штабофицерскую. А ведь
она у меня избалованная, по французскому воспитанию. Что с ней будет? Не
оставьте, ваше графское сиятельство! По гроб жизни стану за вас бога
молить.
- Клеопатра Ильинична! - сказала графиня. - Прикажите приготовить
комнату, где жила Машенька.
Клеопатра Ильинична фыркнула что-то себе под нос и вышла из кабинета,
довольно невежливо прихлопнув аа собою дверь.
Графиня обратилась с приветливой улыбкой к Ивану Афанасьевичу.
- Итак, дело кончено. Я прошу вас только об одном: поезжайте завтра или
послезавтра. Каждая минута дорога.
- Извольте-с... ваше сиятельство... - сказал Иван Афанасьевич, - только
как же насчет инструкции?
- Это вам все объяснит Дмитрий Петрович, а мне остается только
благодарить вас и просить не забывать обо мне.
После этих слов чиновники встали, раскланялись и вышли.
В передней Дмитрий Петрович принял важную и немного гордую осанку. Иван
Афанасьевич тоже несколько ободрился. Мысль, что Настенька будет жить в
знатном кругу, льстила его самолюбию. Штаб-офицерство его торжествовало;
но по мере того как он приближался к дому, малодушное тщеславие постепенно
исчезало и чувство отца все более и более брало над ним верх. Робко вошел
он к себе, походил по комнате, побранил немного, без всякой причины,
Акулину, спросил у дочери, не пора ли обедать, поцеловал ее и заплакал.
Его томило тяжкое предчувствие.
- Вы решились ехать? - воскликнула испуганная дочь.
Иван Афанасьевич не отвечал.
- Не уезжайте, ради бога. Что я буду одна, с чужими? Я боюсь этого. Не
оставляйте меня, не оставляйте, если вы меня только любите.
Акулина принялась было тоже уговаривать, да Иван Афанасьевич сердито
прогнал ее в кухню.
- Я дал слово, - сказал он довольно решительно, - слово мое свято,
извольте укладываться. Завтра я отвезу тебя к твоей благодетельнице, а
послезавтра и покачу молодцом. Да из чего тут, в самом деле, тревожиться?
Еду я всего на четыре месяца. Ты будешь в таком доме, где бы век тебе
жить по воспитанию, да и пора было, Настенька. Ты этого, мой светик, не
заметила, а тут бог знает в балыкинском доме какой народ живет: не
посмотрят, что благородная девушка... а там и ведайся с ними.
При этих словах Настенька побледнела как смерть, голова ее тихо
опустилась. Делать было нечего.
Сели обедать. Иван Афанасьевич хотел было развеселиться, да не мог.
Шутки его не находили отголоска в душе. Притворный смех оканчивался тяжким
вздохом.
Акулина была очень сердита. Настенька молчала. После обеда Иван
Афанасьевич ушел к Дмитрию Петровичу хлопотать об инструкции и отпуске.
Как только он ушел, Настенька поспешно выслала Акулину в кухню, а сама
бросилась к окну. Стыдиться было уж нечего. Они расстаются; она хотела
видеть его, проститься с ним, крикнуть ему, что она его любит, что их
разлучают, что не видеть им более друг друга. Сердце ее не предвещало
ничего доброго. В балыкинском доме окно было затворено, у окна никого не
было.
Дорого бы дала в эту минуту молодая девушка, чтоб окно вдруг
отворилось, чтоб перед глазами ее явился сосед с его умоляющим,
трогательным видом. Теперь она не мучила бы уж его притворным равнодушием,
она бы перебросила ему всю душу свою и нагляделась бы на него,
налюбовалась бы им. Окно было затворено: у окна никого не было.
Печально начала Настя прощаться с своей комнаткой, и ей показалось, что
ничего не могло быть лучше этой простой, бедной комнатки. Она не понимала,
чтоб можно было расстаться с этой комнаткой, от которой он так близко, в
которой она так часто о нем думала и не хотела о нем думать. Теперь уж
притворяться перед собой нечего: она его любит всеми силами души, она
готова ему жизнь отдать. И эту комнатку она должна оставить, эти миленькие
ширмы, этот красивый комодец, это незабвенное окно - она все это покинет
завтра! Она останется одна, совершенно одна, без комнатки, без Акулины,
без доброго отца, который не понимает ее, может быть, но которого она так
любит...
Грустно начала она перебирать и укладывать свои вещи. Сперва отобрала
она тщательно и связала вместе все свои пансионские воспоминания:
тетрадки, записки обожаемых девиц, нежные и строго запрещенные стишки,
наскоро написанные мелкими буквами, несколько плохих рисунков с заветными
вензелями. Потом уложила она свои изорванные книжки, все исписанные по
полям восторженными восклицаниями: "божественная", "несравненная" и тому
подобное; потом отложила она в сторону образа свои - наследие матери и
благословение отца; потом начала складывать свои скромные наряды и вдруг
остановилась со вздохом и улыбкой. Вот платье, которое было на ней во
время памятной поездки по железной дороге. В этом платье она говорила с
ним в первый раз, в первый раз почувствовала мучительную и сладкую
тревогу. Кто бы мог подумать тогда, что эта тревога сделается ее
постоянным занятием, ее никогда не покидающей мыслью.
И снова подошла она к окну и снова начала глядеть на ту сторону улицы,
стараясь чудной силой воли отворить это безжалостное окно и вызвать нежное
лицо любимого для последнего, страстного, безнадежного прощанья.
Окно не отворилось. По щекам Насти слезы покатились градом.
Так прошел целый вечер.
Иван Афанасьевич возвратился поздно домой. Дмитрий Петрович успел уж
выхлопотать для него у директора отпуск, взял для него место на другой же
день в вечерний дилижанс и оказал неимоверную деятельность в чужом деле.
Иван Афанасьевич не прекословил и повиновался всему, как ребенок.
На другой день он отвез дочь к графине. Графиня осмотрела Настеньку с
ног до головы и, по-видимому, осталась довольна. Она сказала ей несколько
ласковых слов, сама отвела ее в назначенную для нее комнату и озаботилась,
чтоб в комнате было все, что нужно. После этого графиня ушла, сказав, что
при прощании она лишняя, что дома она не обедает, а что если Настеньке не
будет скучно, то она желала бы, чтоб Настенька пришла к ней вечером
разливать чай, как то делала прежняя ее воспитанница. Сказав все это, она
поручила себя благорасположению сконфуженного Ивана Афанасьевича и
отправилась по визитам, а потом на какой-то званый обед.
Комната Настеньки была чудом роскоши в сравнении с той, с которой она
только что рассталась. Большие шелковые занавесы (правда, полинялые)
украшали окна. Ковер весь истерся, а мебель тускло отсвечивала почерневшей
позолотой.
Настенька глядела печально на все эти жалкие лохмотья отставного
богатства, попавшие сюда только потому, что их девать было некуда.
Наступила минута прощанья.
Иван Афанасьевич начал было говорить Настеньке, чтоб она угождала
графине, не забывала писать к нему и молилась богу, но он не мог окончить
своего наставления, заикнулся и зарыдал как ребенок. Настенька бросилась к
нему на шею, и так стояли они, смешивая свои слезы, долго не будучи в
силах выговорить ни слова.
- Настенька, - начал шептать, рыдая, старик, - радость моя... светик ты
мой!.. Видит бог... не ты бы... не поехал бы я. Да как не ехать, моя
душенька... это для твоего же блага. Все будет к лучшему; не забывай
только старика, пиши почаще. А мне для здоровья вояж полезен. Доктор
приказал: все-де жизнь веду сидячую.
Увидишь, каким молодцом приеду... Ну, прощай, успокойся, мой дружок...
На... Настенька ты моя!
- Не оставляйте меня здесь долго, - жалобно стонала Настенька, - мне
страшно здесь...
- Ну, ну, перестань же... Господь с тобою. Скоро увидимся. Благослови
тебя господь.
Иван Афанасьевич прижал снова дочь свою к груди, перекрестил ее
поникшую голову и выбежал, не оглядываясь, из комнаты.
Настенька почти без чувств упала в кресла.
Долго оставалась она так, без движения и почти без мысли.
В голове ее все смешивалось в темный, неопределенный хаос. То слышался
ей веселый лепет подруг молодости, то стук железной дороги, то страстный
голос белокурого соседа, то прощальные слова старика. Она вдруг нежданно,
внезапно была отторгнута, отделена от всего, к чему привыкла. Душа ее
словно осиротела. Она боялась гордых стен своего нового жилища; она
боялась графини и чувствовала, что ласка графини так же лжива, как и лицо.
День прошел в грустном одиночестве. В десять часов вечера вошла в
комнату горничная и объявила довольно грубо, что графиня просит к себе чай
разливать.
Настенька вздрогнула. Машинально встала она с места и отправилась на
зов.
Графиня сидела в тускло освещенном кабинете, за ширмами, у ломберного
стола, и играла в карты с Клеопатрой Ильиничной и каким-то сладким
господином. При появлении своей новой собеседницы графиня приятно
улыбнулась и сказала несколько приветливых слов, но Настенька ничего не
расслышала, кровь хлынула к ее сердцу; она едва удержалась на ногах. Подле
кресел графини, щегольски одетый и поникнув белокурой головой, сидел он,
он сам, тот, с которым она только что простилась в душе навек! Он тоже
вскочил с места, бледный и трепетный, едва переводя дыхание.
- Настасья Ивановна, - сказала графиня, - позвольте мне представить вам
внука моего, князя Андрея.
Молодой человек неловко поклонился и выговорил с трудом несколько
бессвязных слов; но взоры его придали им смысл. Настенька покраснела по
уши и бросилась к самовару.
- Игра в червях, - торжественно объявила Клеопатра Ильинична.
- Пас! - вымолвил, улыбаясь, сладкий господин.
- Какие вы несносные, Клеопатра Ильинична! - сказала графиня. - У вас
всегда огромные игры, а у меня вечно семерки.
Графиня, как все старухи, не любила проигрывать.
V
СТАРУШКА НАШЕГО ВРЕМЕНИ И МОЛОДОСТЬ ВСЕХ ВРЕМЕН
Европейское просвещение перемешало у нас некоторым образом сословия и
даже возрасты. Теперь все светские люди одних лет: молодые чересчур стары,
старые чересчур молоды, бабушки пожимают руки корнетам, дедушки курят
пахитосы с своими внучками. Над всеми владычествует общий салонный
уровень, все одеты одинаково, все проводят время одинаково, все озабочены
тем же ничем. Только на иных вид действительной молодости, на других
декорация молодости, обман в пользу приличия.
Не знаю, надо ли жалеть о старине; но как, скажите, не пожалеть о наших
прежних маститых стариках, составлявших во время оно лучшую опору нашей
народной патриархальности? Как не пожалеть о добрых наших старушках,
которые берегли семейственность и долговечным примером, благочестивой
жизнью охраняли в обществе спасительные начала нравственности?
Роль старушки исчезает у нас с каждым днем. Мы дожили до эпохи странной
снисходительности ко всему молодому и бережно скрываем свои года,
совестимся своих морщин. Мы малодушно потворствуем легковерию века. Теперь
мы все молоды, чересчур молоды, непростительно молоды, но молоды, впрочем,
не той живой и здоровой молодостью, которая играет отвагой и силой:
мы молоды болезненной молодостью, требующей игрушек и рассеяния, а не
свежей мысли, не полезного дела.
Давно ли, кажется, жили у нас в Петербурге добрые, незабвенные,
настоящие старушки, которые владычествовали над общественным мнением,
которых внимание почиталось за честь, которых слово дорого ценилось?
Мы помним еще ту высокую сановницу, которая любила окружать себя живой
беседой и среди волнений жизни умела сохранить мирное доброжелательство,
неизменное добродушие и тихое спокойствие ничем не взволнованной совести.
А та, у которой сам Пушкин учился уму, та, которой каждое слово
поражало невольно оригинальностью и глубоким знанием человеческого
сердца... Кто, видевший ее хоть раз, не оставил навек в памяти своей
воспоминания от этой встречи? Когда незабвенная старушка начинала
живописными красками изображать времена своей молодости и славы Екатерины
- любо было и весело вслушиваться в ее колкую, звонкую речь, и юноши,
слушая ее, забывали, что есть молодые женщины на свете. С этим
необыкновенным умом сливалось нежное, любящее сердце, молодое и в самых
преклонных летах, жаждущее всякого теплого чувства, готовое на всякое
доброе и благородное дело. Оттого ей и не нужно было молодиться, чтоб
привлечь к себе внимание.
Пишущий эти строки сам долго имел счастье видеть в своей семье такой
пример общего уважения. Никогда не забудет он, и многие, верно, не забудут
с ним ту нероскошную комнату, где за ширмами, в больших креслах, с зеленым
зонтиком на глазах, сидела, согнувшись, восьмидесятилетняя старушка -
доживающий остаток исчезающего быта. Всякому был готов дружеский и
радушный прием, для всякого был прибор накрыт за сытным, хотя неизысканным
столом: чем бог послал, сыты не сыты, а за обед почтите. Всякое родство,
как бы отдаленно оно ни было, почиталось святыней, и добрая старушка
дорожила им, несмотря ни на знатность, ни на значение родственников.
Бывало, приедет из губернии какой-нибудь помещик с сыновьями и, не думая
долго, идет к старушке. Едва успел он назвать себя, старушка расскажет уж
сама ему всю родню его, кто на ком был женат, кто кому тетка, кто
племянник, и наконец отыщет-таки какое-нибудь родство и с собой.
Вследствие этого старушка хлопочет за родню, определяет сыновей в корпус и
берет их на свое попечение, а помещик, утешенный и довольный, возвращается
в деревню. И это было не пустое обещание - слово исполнялось свято:
несмотря на слабость преклонных лет, она действительно следила за
воспитанием молодых людей, в праздники и воскресные дни требовала, чтоб
они непременно являлись к ней, журила их за шалости, ласкала за хорошее
поведение, даже заезжала к ним в корпус, когда они были больны, и просила
о них в случае надобности наставников и старших. Многие, ныне возмужалые и
рассыпанные по России, вспомянут свою молодость, читая эти строки, и от
души почтят благословением прах незабвенной старушки.
Принимаясь за описание современной старушки, мы хотели отдохнуть сперва
мыслью и душой над тем успокоительным образом, который так неизгладимо
врезался в нашей памяти.
В противоположность прежним старушкам, в старушке, о которой я теперь
веду рассказ, не было ничего старого. Привычка к рассеянной светской жизни
обратилась в ней во вторую природу. Она нарядно переживала третье
поколение сплетней, балов и визитов. В молодости она была красавицей, и
единственным ее занятием было обожание собственной особы. Никто лучше ее
не умел выдумать какую-нибудь дерзкую прическу, отважиться на небывалую
фалбалу и пустить в моду такую штуку, о которой обыкновенная модница и
подумать бы не смела. Старость определилась для нее резким образом. Она
отказалась от розового цвета и начала играть в карты. Это, кажется, было
самым важным переворотом в ее жизни. Правда, злые языки утверждали, что во
время оно соблазнительная хроника записала не раз в своих летописях имя
прекрасной графини. Сердечные увлечения были и у нас когда-то в моде...
Одного нельзя было оспоривать у графини: она была чрезвычайно умна и
отлично знала все слабые стороны человеческого сердца. Светская психология
была ей знакома до малейшей тонкости. Родись она мужчиной, она могла бы
быть дипломатом или министром; родись двадцатью годами раньше, она бы
могла быть президентом какой-нибудь академии, но в ее эпоху старухи не
руководили более обществом, а прицеплялись кое-как к нему, из милости,
чтоб только не быть отброшенными вовсе в сторону. От этого, весьма
естественно, развилось в старой графине чувство постоянного неудовольствия
и странного равнодушия не к свету, а к человеку. Она утратила ту вечную
душевную благонамеренность, которая сопутствовала прежним старухам до
могилы и позволяла им сочувствовать свежим впечатлениям молодости. Почти
неизбежный порок старости - эгоизм - развился у графини в страшных
размерах, и надо заметить, что эгоизм такой порок, который всегда находит
для себя пристойную личину, не только что извинение. Графиня всегда
жаловалась на людей, не понимая, что она сама для них ничего не сделала и
не вправе была ожидать чего-либо от них. Единственная ее дочь умерла
где-то за границей, оставив ей сына Андрея, который жил у своей бабушки,
учился как мог и выдержал экзамен. Но между старухой и молодым человеком
не было никакой душевной связи: ни сердечной заботливости с одной стороны,
ни безусловной преданности с другой. Они, впрочем, любили друг друга как
могли: она - с величавым пренебрежением, он - е детским малодушием. Она не
принимала участия ни в его развлечениях, ни в его намерениях и надеждах.
Он боязливо бегал от ее холодных, резких суждений, от которых только
сжималось сердце его, готовое на любовь.
Графиня жила открыто, принимала часто гостей, но притом была скупа до
крайности. Она сама вела свои расчеты, тушила лишние свечи, поверяла
повара, строго взыскивала с людей. Глядя на