какие спрыскивания здесь не помогут; ее может спасти только то, что я делаю. У ней паралич дыхания и прекращение сердцебиения.
У Крюковской опустились руки, и она выплеснула из чашки осадок малинного чая и воду на пол.
- Для чего вы это сделали? - заметил я ей. - Я хотел исследовать этот осадок: может быть, в малине было что-либо вредное.
- Но ведь малина же есть вон в чайнике!
- Мне была нужна чашка, - возразил я в сильном раздражении и, вне себя, прибавил: - может быть, там была отрава.
- Вы сумасшедший! - отвечала мне на это Крюковская, с презрением и негодованием, еще более изменяясь в лице.
Я попросил ее не мешать мне и сделать распоряжение послать к Аркадию Николаевичу нарочного в уезд, с уведомлением об опасном состоянии жены.
Авдотья Никаноровна вышла, и в ее отсутствие я вздохнул свободнее; но это продолжалось недолго; она скоро возвратилась и разразилась слезами, аханьем, ломанием рук об отчаянном положении своей подруги, удивляясь, что с нею сделалось, умоляла меня приложить все свои старания, знания и усилия, просила прощения в том, что она так легко отнеслась к болезни Можаровской, и тому подобное. Я не буду описывать вам состояние, в котором я находился, трепеща за жизнь женщины, за взгляд которой я готов был отдать свою жизнь, но был не в силах. К несчастию, все мои полковые товарищи-доктора находились вне города по батальонам в деревнях, а приглашенный уездный врач был дряхлый глухой старик, не одобрявший способ моего лечения и только приискивавший смерти Можаровской латинское название... Оживление совершилось после четырех часов, показавшихся мне за целую вечность. Как ни искусно владела собою Крюковская, но я заметил, что известием об оживлении Зинаиды Александровны она была более удивлена, отчасти даже более - испугана, чем обрадована... Это побудило меня не оставлять дома Можаровских до приезда мужа и до полного выздоровления молодой женщины. Притом я решился высказать свои подозрения насчет болезни его жены. Больная была чрезвычайно слаба. Она так же, как Белоцерковский, жаловалась на страшную усталость и разбитость всех членов и на мучительнейшую боль в голове. Что было с нею, она решительно ничего не помнила, не исключая того, что ей казалось сначала, будто бы она задыхается. Подругу свою она не только ни в чем не подозревала, но, напротив, благодарила ее утром, на другой день, начав говорить свободно, с гораздо большим усердием, чем меня; как будто, в самом деле, ее заботливости она была обязана жизнию. Аркадий Николаевич прибыл часа в четыре пополудни, когда жена уже значительно поправилась. Кажется, его известили о ее болезни после оживления, а не тогда, когда я просил послать к нему нарочного. Он искренно был огорчен, увидя болезненное состояние жены. Но мне не было возможности тогда же передать ему своих подозрений и рассказать, какой опасности была подвержена жизнь его жены, потому что Авдотья Никаноровна успела опередить меня, придав всей болезни вид сильнейшего обморока от прилива крови. Я же не имел храбрости стать обличителем глаз на глаз, да и предполагал, что это не поведет ни к чему, так как у меня не было никаких ясных улик против этой змеи, а супруги были на ее стороне, и дело во всяком случае было бы замято. Однако же как врач я сделал все от меня зависящее для того, чтобы узнать причину омертвения Можаровской, и мои медицинские исследования и наблюдения дали мне если не безусловно верные, то все-таки довольно осязательные признаки, что больною был принят растительный яд... Выздоровление Зинаиды Александровны, при ее нежном телосложении, подвигалось очень медленно. Полное ее выздоровление последовало в конце ноября. Между тем Аркадий Николаевич, выказавший сначала много участия к больной жене, становился с каждым днем все менее внимательным к ней, по мере ее выздоровления, ссылаясь на служебные занятия. Жена верила ему, но меня провести было трудно. Я чрезвычайно боялся повторения этой истории.
В половине декабря Авдотья Никаноровна уехала к своей матери. Можаровский провожал ее до Москвы, потом часто ездил в Петербург под разными предлогами. С женою он обращался по-прежнему мягко и ласково, как с ребенком; ко мне он изменился: прежде он принимал меня у себя как хорошего знакомого, теперь же в обращении его проглядывало желание показать, что я в его доме врач, и ничего более. Отношения мои к Зинаиде Александровне, несмотря на усилившееся еще более чувство, были так же чисты и безупречны. Может быть, и она ко мне была неравнодушна, но не иначе, как сама того не подозревая. Это я могу сказать утвердительно. Так шли дела до самого февраля 18.. года, когда, в одно утро, неожиданно для меня и ближайшего моего военно-медицинского начальства, наш полковой командир получил официальную бумагу о перемещении меня врачом артиллерийской батареи, расположенной в этом городе, где мы теперь с вами. Кому я обязан этим - это осталось для меня тайной и до настоящего времени. Перемещение было крайне для меня тяжело. Кроме того, что мне жаль было расстаться с Зинаидой Александровной, я в С-ком полку пользовался расположением полкового командира и приобрел среди офицеров много хороших приятелей. Но так как я был в академии стипендиат и не отслужил еще казне узаконенных лет, то должен был повиноваться. Прощаясь с Зинаидой Александровной, я едва удержался от слез; она заметила мое волнение, и, кажется, в первый раз в уме ее блеснула мысль о моих к ней чувствах. Меня так и тянуло предупредить ее, чтобы она берегла себя, была осторожна и недоверчива к дружбе. Мы были одни. Но я удержался, боясь заронить в ее детски доверчивую душу сомнения, подозрения, ревность... "Бог, - думал я, держа руку Зинаиды Александровны и смотря в ее добрые лазурные глаза, - сохранит это нежное дитя и не допустит совершиться злодейству, как не допустил уже раз".
На глазах Можаровской тоже виднелись слезы, и когда я высказал ей желание иметь от нее на память ее карточку, она сняла с груди своей медальон со своим портретом и волосами и подарила мне, как своему спасителю. Медальон этот со мною неразлучен. Вот он...
От Зинаиды Александровны я пошел в кабинет к ее мужу. Аркадий Николаевич нагородил мне целую кучу комплиментов и выразил сожаление о нашей разлуке. Находясь под влиянием нахлынувших мыслей и сейчас происшедшей сцены прощания с его женою, я высказал ему то, чего не решался сказать ей.
- Берегите вашу жену, - сказал я ему многозначительным тоном.
- Что значат ваши слова? - спросил он.
- То, - отвечал я смело, - что прошедший припадок вашей жены очень подозрителен. Это был не припадок, а отравление. Я делал химическое исследование слюны и прочего. Там были следы растительного яда.
- Помилуйте, доктор, что вы говорите, - испуганно остановил меня Можаровский, бросаясь к двери кабинета, чтобы плотнее затворить ее, - вас может услышать жена.
- Будьте покойны, - уверил я, - я уже простился с Зинаидой Александровной и не сделал ей ни малейшего намека на горестное событие, чтобы не тревожить ее.
- Благодарю вас. Но ваши подозрения лишены всякого основания. Извините меня, мне говорила о вашем странном предположении Авдотья Никаноровна, и я не мог удержаться от улыбки. Исследования, конечно, важны, но не вызвала ли их предвзятая идея, очень обидная для моего дома. Все окружающие любят мою жену, и никто не желает ей смерти, напротив, все желают ей полного счастья. Авдотья Никаноровна лучший друг Зины и так же, как я, готова для нее жертвовать всем.
- Под личиною дружбы часто кроются ненависть и коварство.
Можаровский покраснел.
- Да, это бывает, - согласился он после небольшой паузы, - но это-то не может относиться к Авдотье Никаноровне... Нужно знать ее характер, убеждения и взгляд на мою Зину. Это чудеснейшая женщина: высоко прогрессивная и гуманная. Душевно сожалею, что вы не познакомились с нею короче.
- Мой долг был предостеречь вас, - сказал я ему, - и я предостерег; но я решаюсь сказать вам еще более: вы напрасно не придаете значения моему заявлению... Знаете ли, что когда я явился в ваш дом, при начале болезни вашей супруги, то я встретил так много косвенных улик против одной особы, что решался пригласить судебного следователя.
Можаровский задрожал; им овладело бешенство.
- Вы затеяли бы очень рискованное дело, - произнес он, гордо откидывая голову, - вы оскорбили бы этим меня и все мое семейство. Когда же вы едете, m-r [господин (фр.).] Михайловский? - спросил он другим тоном.
Я встал, и мы распрощались очень сухо, почти врагами.
На другой день, утром, я уехал из N. Дальнейшая судьба семейства Можаровских мне была неизвестна.
- Не правда ли, - заключил доктор, - что после всего того, что я вам рассказал, я имею полное основание делать предположения, что смерть Можаровской произошла от отравы? Вместе с этим я раскаиваюсь, зачем тогда же не возбудил против госпожи Крюковской судебного преследования. Кто знает, может быть, я предупредил бы теперешнее преступление.
Я слушал его в глубоком раздумье.
Рассказ Михайловского первоначально затронул во мне только "живую струну" - мое следовательское самолюбие. Я пользовался репутацией ловкого следователя, а потому мне интересно было приподнять завесу с дела о загадочной смерти Можаровской, но чем я глубже вдумывался, тем раскрытие преступления казалось мне важнее и необходимее.
Воображение мое дополнило сделанный Михайловским краткий очерк личности Авдотьи Никаноровны Крюковской, против которой я сам питал инстинктивное предубеждение. Страшный яд в руках женщины грозил не одною смертию. Она могла употреблять его для своих целей до этого случая, и не было гарантий, чтобы она не употребила его и в будущем! Вместе с этим нельзя было поверить безусловно и рассказу Михайловского. Я не сомневался ни в честности, ни в благородстве его и верил, что он говорил с полным убеждением в подлинности отравления, но он был человек влюбленный в Зинаиду Александровну. Может быть, в самом деле слова, сказанные ему Можаровским, что он смотрит на происшествие с предвзятою идеею, были справедливы. Он явился к больной в нервном и возбужденном состоянии. Михайловский говорит, что он оделся и вышел из своей квартиры безотчетно; пожалуй, из его слов можно заключить, что цель выхода была видеть образ любимой женщины, - желание весьма свойственное всем влюбленным.
Я же думаю, не гнездилась ли у него заранее мысль, может быть неясная для него самого и не вполне сформировавшаяся в его голове, что Зинаиде Александровне в ее доме угрожает опасность? Это очень легко могло быть при подмеченной мною у него природной подозрительности, страстной любви его к Можаровской и после виденных им интимных отношений мужа ее к Авдотье Никаноровне. Начав производить искусственное дыхание, Михайловский, по его словам, вспомнил происшествие со своим товарищем Белоцерковским. Отсюда у него первое предположение о кураре. Затем, по ассоциации идей, переход на Крюковскую, которую он уже давно стал ненавидеть за то, что она, по его мнению, ставила любимую им женщину в неловкое положение и отнимала у нее семейное счастие. Все остальные подозрения были продуктом первых, и поведение Крюковской, показавшееся бы ему в другое время очень естественным, теперь служило, в его глазах, неоспоримым фактом ее виновности. На вопрос мой Михайловскому, вследствие чего он сказал горничной Зинаиды Александровны, что с госпожою ее сильный обморок, он отвечал: "Не помню". Фраза эта могла слететь с его языка необдуманно, в видах утешения огорченной девушки, но она также могла быть произнесена в предположении, что с больною действительно обморок. Медицинские исследования моего приятеля тоже были сомнительны. Утвердительно он говорил о них Можаровскому, в припадке раздражения противоречиями, но ранее он не находил в них безусловных доказательств присутствия в организме больной растительного яда. При той массе подозрений, какую он имел против Крюковской, не были ли найденные им признаки плодом его воображения, точно так же как и все предположение об отравлении Можаровской кураре? Случаи продолжительности обмороков обнаруживаются нередко; кроме того, Можаровская могла находиться и в летаргии. Но как я ни штудировал факты, а первое соображение, что если яд действительно находится в руках Крюковской, то он может быть еще неоднократно употреблен ею во зло, одерживало верх над всеми сомнениями, и живая струна подзадоривала, по приезде в Петербург, взяться за расследование личности Авдотьи Никаноровны самым секретным образом, что могло меня навести и на следы кураре. С Михайловского я взял, на всякий случай, нечто вроде показания о происшествии в городе N., исключив, конечно, места, относившиеся до личных его чувств к Можаровской.
В Петербург я возвратился в конце сентября. К сожалению, мое официальное положение в обществе и первое петербургское знакомство с Авдотьей Никаноровной, при скоропостижной смерти ее приятельницы, служило ко вреду: некоторыми своими вопросами я заметно возбудил к себе ее нерасположение, и мне трудно было, для своих наблюдений, вновь сойтись с нею или войти к ней в дом под видом частного человека. Сведения, собранные тогда о ней, были тоже неудовлетворительны, я знал только, что она вдова надворного советника, имеет мать и живет в Офицерской улице, под No 00; биография же ее была мне вовсе неизвестна. Оставалось поручить разведать ее или сыщику, или постороннему лицу, но я боялся довериться кому-либо, потому что неосторожность влекла бы за собою расстройство плана: Крюковская, при малейшем известии или догадке, что за нею следят, могла бы уничтожить все следы и набросить на дело покрывало еще гуще. Все это сильно усложняло мои действия, но, раз решившись доискаться истины, я дал себе слово не отступать ни перед какими препятствиями. "Свет не без добрых людей! - твердил я себе пословицу. - Рано или поздно я узнаю от кого-нибудь биографию Крюковской, помимо официальных сведений, которые, в сущности, никогда ничего не дают". И надежда меня не обманула.
Я вспомнил, что Крюковская говорила мне в своем показании, что, во время приезда Можаровской, она почти постоянно посещала с нею, по вечерам, Мариинский театр, где у Крюковских была абонированная ложа на оперу. Но так как в то время начинался первый зимний сезон, то я, входя в театр, не вполне был уверен, что встречу желаемых лиц. Однако, осмотрев ложи, в одной из них, в бельэтаже, я увидел статскую советницу Матвееву и рядом с нею ее дочь; с ними сидел в ложе еще какой-то старик. В антракте вошел к ним молодой человек, некто Владимир Иванович Быстров, с которым у меня было давнишнее знакомство. Быстров был, как называют французы, "bon garГon" - хороший малый, весельчак, душа нараспашку, пожалуй, и неглупый, если бы он занимался чем-нибудь серьезным, но он числился при каком-то министерстве и, имея состояние, просто "жуировал", по его выражению, жизнию да шлялся по кафе-ресторанам, театрам и знакомым домам. Быстров приходился мне дальним родственником, кажется троюродным братом, и в минуту жизни трудную прибегал ко мне за советами, хотя я был немного только старше его годами. На честность его в денежных делах я всегда мог положиться, зато на скромность - никогда. Судя по бесцеремонному обращению его с дамами, Быстров, казалось, был очень близок с ними. Вслед за Быстровым в ложу вошел еще один мой знакомый, Аркадий Николаевич Можаровский. Быстров поспешил уступить ему свое место; затем, видя, что им не интересуются и заняты новым гостем, он покрутил усы, поправил волосы и распрощался; я тоже встал и пошел к нему навстречу. Мы столкнулись в одном из коридоров.
- Быстров! - окликнул я его.
- A! Mon oncle! [дядюшка (фр.).]- вскричал он, несмотря на то что я вовсе не был его дядя. - Пойдем выпьем в фойе бутылочку.
- Благодарю. Что же ты так рано из театра?
- Да что, скука. Сегодня ужасно воют. Думаю отправиться в Буфф, что ли. Если хочешь, поедем.
- Лучше отправимся ко мне! - пригласил я его.
- О, ни за какие благополучия... К Дюссо, к Вольфу, куда угодно, но не к тебе.
- Ну, пожалуй, - согласился я, зная, что мне не преодолеть его упрямства.
В ресторане мы уселись в отдельной комнате и потребовали себе вина.
- Ты, кажется, был в ложе Крюковской? - спросил я небрежно Быстрова.
- Да. Ты почем знаешь эту особу?
- Прошлый год у ней умерла скоропостижно ее подруга, и я снимал с нее и ее матери показания.
- А, слышал. Покойница, говорят, была красавица?
- Недурна. Ты разве не знал Можаровскую?
- Можаровскую? Она была замужняя?
- Да...
- Тю-тю-тю, - просвистал Быстров. - Теперь я понимаю, кто такой Аркадий Николаевич.
- Муж покойной, - сказал я, - а что?
- Ничего. Eudoxie [Евдокия (фр.)] выходит за него замуж.
- Когда?
- Кто-то мне говорил, что после Нового года...
- Что это за семейство: мать и дочь? Ты, кажется, близок с ними?
- О нет! Заезжаю иногда по старой привычке. Впрочем, это презанимательное семейство. Теперь, особенно с тех пор, когда Eudoxie задумала выйти замуж, они держат себя совершенно иначе, но если бы ты знал прошлое! Это было ужасное безобразие: скандал, даже в петербургском полусвете. Но, может быть, ты ими не интересуешься?
- Напротив, отчего же? Все одно говорить нам не о чем, и, если история занимательная, я готов с удовольствием слушать.
При этом, чтобы скрепить свое желание и более развязать язык своего приятеля, я потребовал еще вина.
- Родословная этого семейства, - начал Быстров, - неизвестна, так как оно прибыло сюда из провинции лет семь или восемь назад, Марья Ивановна Матвеева хотя и гордится якобы знанием beau monde'a [свет (фр.)], но такие претензии крайне смешны. По всей вероятности, по своему происхождению она принадлежала к губернской аристократии, может быть, была дочь промотавшегося помещика; образование свое она получила там же, в провинции, во французском пансионе. Обладая в молодости красивою наружностью и такими же черными и живыми глазами, как теперь у ее дочери, бойкая Марья Ивановна блистала на губернских балах, была окружена тьмою поклонников и скоро вышла замуж за господина Матвеева, служившего советником в каком-то присутственном месте, человека среднего состояния. Историю ее супружеской жизни я могу передать тебе с некоторыми подробностями и поручиться за ее достоверность, потому что слышал от очень почтенного господина, служившего в том же городе, где жили Матвеевы. Первые годы своего супружества, должно предполагать, Марья Ивановна провела довольно благополучно, но потом страстная натура ее перестала удовлетворяться семейным очагом. С ранних лет она привыкла слышать около себя похвалы своей "божественной красоте", рядиться и блистать, и это сделалось для нее потребностью. Она было завела несколько интриг, но они не дали ей нужного: Марье Ивановне более всего интересны были деньги, так как ресурсов ее мужа недоставало для покрытия ее мотовства, необходимого для поддержания своего достоинства в кругу местной аристократии. Так шли годы; Марья Ивановна была в ужасе: ей наступил сороковой год, красота ее стала блекнуть, и дочь, рожденная ею в первый год замужества, Eudoxie, оканчивала курс в институте взрослой девушкой, полной невестой. Вдруг, к счастью ее, в их городе на место председателя одной из местных палат был назначен дряхлый, но очень богатый старик и ловелас, который, с первого же взгляда, обратил внимание на роскошные формы Марьи Ивановны... и... "прелестная" сорокапятилетняя Лукреция пала в объятия своего Адониса! Бедный старик, как я слышал, за недолгое блаженство поплатился значительною долею всего своего состояния. На эти средства Марья Ивановна прожила два-три года довольно шумно, поражая блеском своих вечеров провинциальную аристократию, и сумела устроить счастие своей Eudoxie (которая вышла в то время из института), выдав ее замуж за господина Крюковского, человека ни особенно хорошего, ни особенно дурного, с малым образованием, но с большими средствами. К несчастию, нужно сказать правду, Авдотья Никаноровна в этом браке была довольно несчастлива. Я Крюковского знал лично. Слова нет, что Авдотья Никаноровна и при выходе в замужество была уже испорчена, отчасти институтским воспитанием, а отчасти уроками и примерами матери, прожив у нее два года, но добрый и умный муж мог бы ее исправить. Между тем она встретила в муже господина с сухим сердцем, который не отнесся снисходительно к ее легким женским слабостям, не сумел заняться исправлением ее характера и пополнить пробелы в ее воспитании, а только разражался грубыми упреками и бранью. К тому же Крюковский крайне тяготился вредным влиянием на жену тещи. Все это привело к тому, что молодые супруги, прожив не более двух лет, и то не в ладах между собою, решились расстаться. Крюковский, как я прежде тебе сказал, был не особенно дурной человек. Расставшись со своею женою, он не бросил ее на произвол судьбы, но обеспечил ее довольно крупным кушем. В это время у Марьи Ивановны произошел тоже разрыв с ее обожателем и неприятности с мужем, по поводу ее интимных отношений к председателю. Денежные дела ее вновь стали плохи. Поэтому она обрадовалась разлуке дочери с ее мужем и, рассчитывая на ее деньги, убедила ее сейчас же ехать в Петербург. По приезде сюда Авдотья Никаноровна разыскала своих прежних институтских подруг аристократического круга и, с помощью их, имея денежные средства, успела приобресть довольно приличные знакомства и ввести в них свою мать; на вечерах у них бывали очень многие. Отсюда начинается и мое знакомство с ними. Но солидное положение дам продолжалось недолго: вскоре они приобрели самую скандальную репутацию. Виновником всего этого можно назвать Кебмезаха.
- Кто такой Кебмезах?
- Кебмезах? Герман Христианович? Неужели ты его не знаешь? Помилуй, Кебмезаха знает весь Петербург. Если ты только бываешь в Большом театре, ты непременно его видел в первом ряду кресел, потому что он страстный любитель балета. Наконец, если ты часто посещаешь Мариинский театр, то можешь его видеть всегда в ложе Крюковских.
- Старик?
- Да, да, старик. Ему лет под шестьдесят, но он кажется гораздо моложе, не более пятидесяти. Высокий и худощавый, с седою бородою и с восточной физиономиею, с зоркими плутовскими карими глазами. Отличительная примета - его значительно кривые ноги. Когда он познакомился с Матвеевой и Крюковской - тогда он был бодрее и красил волосы.
- Но кто он такой?
- Это сказать трудно. Я знаю только, что теперь он действительный статский советник в отставке, но как он достиг до этого чина и как вошел и втерся в связи, я решительно не знаю. Есть люди, которых биографии решительно невозможно узнать, при самом близком с ними знакомстве, и Кебмезах принадлежит к числу их, хотя он вовсе не молчалив и говорит о своем прошлом много. Но все сообщенные им данные он умеет так спутать и смешать, что в конце концов о личности его не составляется никакого представления. Вот тебе хорошая задача, ты следователь: узнай, сделай милость, кто такой Кебмезах? Что он авантюрист, это не подлежит ни малейшему сомнению, самые поступки его в старости доказывают, что в молодости своей он, должно быть, был замечательный субъект. В обществе Кебмезах известен за спекулянта и картежного шулера, чрез что ему неоднократно приходится разыгрывать роль Расплюева. Как человек проницательный, Кебмезах, при знакомстве с Марьею Ивановной, превосходно понял ее характер и слабости и в короткое время успел заслужить полное ее доверие. Теперь Кебмезах, как паук, опутал этих двух женщин со всех сторон своими сетями. Взятые от них деньги он употребил неизвестно на что, вероятно большую часть он прикарманил, а остальные издержал на уплату долгов, мотовство и безрассудные спекуляции. Дамам же он объявил прямо, что обороты его не удались и не делают еще доходов, но что в будущем он надеется на многое и готов в настоящем поддерживать их своими собственными средствами. Этим он окончательно подчинил их своей власти. Цель Кебмезаха была та, что он уже перевел свои взоры от матери на дочь и, кроме того, задумал при помощи ее красоты обделывать некоторые делишки. Квартиру их он превратил в игорный дом, куда стекалась вся "золотая" молодежь; об Авдотье Никаноровне в городе ходили самые ужасные слухи: говорили о подкинутом ребенке, о кассире какого-то банка, застрелившемся из-за растраченных на нее денег, и прочее. Гостиная дам стала пуста; прежние знакомые их оставили. Дела Кебмезаха расстроились. Вообще, достойно замечания, что подобные ему беззастенчивые аферисты сколько ни грабят своих ближних, но сами почти постоянно без денег. Куда они от них уплывают- неизвестно. Кебмезах попался в шулерстве и очень крупном мошенничестве, за что поплатился лично своею особою и карманом. Ко всему этому присоединилось то, что полиция обратила наконец внимание на дом Матвеевой и на ее дочь, так что оставаться в столице им было очень невыгодно, и они уехали в провинцию - мать в небольшое именьице, доставшееся ей после смерти мужа, а Авдотья Никаноровна - сначала в гости к одной из своих подруг, а потом к мужу, с которым помирилась; поехала с ним за границу и там его схоронила, где-то в Италии. Они отсутствовали из Петербурга года три и возвратились в начале прошлого года. Мать прибыла несколькими месяцами ранее. Теперь они живут очень скромно, и некоторые из прежних знакомых, снисходительнейшие, снова стали бывать у них. Сделавшись невестою Можаровского, Авдотья Никаноровна стала совсем недоступна. Но Кебмезах бывает у них по-прежнему, и с Крюковской продолжается у него какая-то тайная связь, хотя в глазах ее можно прочесть к нему ненависть. Она как будто боится Кебмезаха.
- Ты Можаровского часто у них встречал? - спросил я Быстрова, не пропустив без внимания ни одного слова из его рассказа.
- Я редко у них бываю. Впрочем, я познакомился с ним давно - еще в начале прошлого года, как только Крюковская приехала в Петербург и я встретил ее в театре. Меня взяло любопытство - переменилась ли она или нет? - и я подошел к ней. Странно, мне и тогда показалось, что Можаровский и Авдотья Никаноровна неравнодушны друг к другу...
- Это, может быть, оттого, - заметил я, - что ты считал Можаровского холостым. Авдотья Никаноровна была большою приятельницей его покойной жены, поэтому нет ничего удивительного, если Можаровский отчасти свободно обращался с нею: это была дружба, а ты счел за любовь.
- Ну нет, - возразил Быстров, - дружба выясняется в других формах, а не в страстных взглядах. Но, конечно, я мог и ошибиться, тем более что, по твоим словам, покойница была красива и молода. Мне даже Крюковская расхваливала ее наружность, но почему-то не открыла, что она была жена Можаровского... Но ты, mon cher [дорогой мой (фр.).], берешься за шляпу? Куда же ты? - спросил он меня.
- Нельзя, дела.
- Ах, я и забыл... Тебя нужно поздравить: я слышал, ты назначен товарищем прокурора?
- Да, это-то новое назначение и препятствует мне сегодня посидеть с тобою: есть дело дома. Благодарю тебя за рассказ. Он мне показался очень интересен, особенно личность Кебмезаха.
- Вот и чудесно: узнай о нем.
- Узнал бы, да некогда. Прощай.
Наутро посланный мой принес мне из адресного стола следующее сведение: "Отставной действительный статский советник Герман Христианович Кебмезах жительство имеет Спасской части, 2 квартала, по Невскому проспекту, дом No 0, кв. 3". К удивлению моему, Кебмезах жил vis-à-vis [напротив (фр.)]против меня, и окна наших квартир выходили на улицу, так что я без труда мог делать над ним некоторые наблюдения, например за посещавшими его гостями. Этим он избавил меня от больших хлопот, потому что у меня было намерение сыскать квартиру около него, и всего лучше vis-à-vis. Ввиду сообщенного Быстровым сведения о свадьбе Можаровского с Крюковской я должен был ускорить свои розыски и, во что бы то ни стало, помешать этой свадьбе. Через несколько времени образ жизни Кебмезаха мне стал вполне известен. До первого часа пополудни он бывал постоянно дома, и в это время его беспрестанно посещало множество разнохарактерных личностей, на физиономиях которых вывески: коммерсант, спекулянт или игрок. Такие физиономии я во множестве изучил в окружном суде. Одних он задерживал у себя долго, других отпускал быстро, а третьим человек его отказывал в лицезрении барина. Но прием не зависел от внешнего вида и костюма посетителей: часто самые подозрительные оборвыши имели продолжительную аудиенцию, а фешенебельные франты получали отказ. Окончив прием, Кебмезах уезжал и возвращался домой к вечеру, часа на два, после чего он вновь исчезал до трех или четырех часов ночи. Вечера он проводил у себя редко, и то в экстренных случаях. В это время его посещали уже не таинственные незнакомцы, а таинственные незнакомки... Узнать, дома ли вечером Кебмезах или нет, было очень легко: в первом случае шторы были опущены и в скважинах между ними и рамами пробивался свет, во втором - шторы не спускались и царствовала темнота. Мнение Быстрова, что Кебмезах был личность темная и подозрительная, подтверждалось на каждом шагу; собранные мною из разных источников справки о нем также говорили не в его пользу. Как рецидивист, попадавшийся во многих крайне неблаговидных поступках, Кебмезах даже должен был подлежать высылке из столицы. Между тем он продолжал посещать дома очень разборчивые на знакомства и вести отношения с официальными лицами. Сведений о нем я приобрел много, но все они относились к теперешней его жизни или к недавно прошедшему времени. Молодость же его и давнее прошлое положительно не были никому известны. По аттестату, выданному ему при отставке, копию с которого я достал, он значится дворянином Царства Польского, римско-католического исповедания, получившим домашнее воспитание; служебная карьера его началась тоже в Польше по таможенному ведомству, где он прослужил четыре года и вышел в отставку; затем, через несколько лет, как отставной чиновник, он, по прошению, был принят вновь на службу в одно министерство, где, за отличие по службе, до самого выхода в отставку на него градом сыпались повышения, чины и ордена... Но в списке дворян Царства Польского фамилии Кебмезах нет, а в таможенном ведомстве я получил справку, что хотя Кебмезах состоял в нем на службе, но в архиве документов его нет и они значатся сгоревшими при бывшем в таком-то году пожаре... Сам себя Кебмезах выдавал за дворянина-саксонца. Развязать этот гордиев узел было до того трудно, что я было решился оставить прошлое Кебмезаха в покое, но случай и здесь удовлетворил мое любопытство. Из числа посетителей Кебмезаха более всех обратил мое внимание один постоянный визитер, которому всегда отказывалось в приеме, высокий мужественный старик, с большими седыми усами, одетый по-кавказски в длинную белую чеху, какие носят линейные казаки, с патронами на груди, под которыми нашиты были орденские ленточки, и в кавказскую папаху; около ременного пояса висел небольшой кинжал. В последний раз, выходя из подъезда Кебмезаха, старик казалось, был выведен из терпения постоянным отказом и что-то энергически говорил провожавшему его слуге, угрожая при этом кулаком, что возбудило в лакее смех. Мне захотелось познакомиться с этим военным. Для этого на следующее утро я оделся как можно проще и беднее и стал ждать его прихода. Старик явился позже обыкновенного, часов в двенадцать, но не вошел в подъезд, а стал прохаживаться около дома, прячась иногда в воротах. Я понял, что он поджидает Кебмезаха. В час у подъезда стояла уже для последнего великолепная пролетка и дорогой конь ударял в нетерпении копытом о мостовую. Кебмезах вышел с сигарою во рту, не подозревая засады, вдруг из ворот выскочил старик и начал с жаром объяснять ему что-то. Кебмезах пожал плечами, проронил небрежно несколько слов и хотел сесть в пролетку, но старик остановил его за лацкан пальто. Я схватил шляпу и выбежал на улицу, чтобы подслушать их разговор, но, к сожалению, когда я прибыл, Кебмезах уже мчался на своем рысаке по направлению к Адмиралтейству, а старик, в гневе, ругался ему вслед. Зная, что человек в озлобленном состоянии наиболее способен выдать своего врага и рассказать все его поступки, чтобы облегчить накипевшую у него желчь, я подошел к старику и вступил с ним в разговор. Его несколько красноватая физиономия выражала доброту и откровенность.
- Кого это вы, капитан, так браните? - спросил я, улыбаясь.
Он повернул голову и секунды две пробыл в нерешимости, что отвечать мне.
- Тут вот одного генералишку, - наконец сказал он, входя ко мне с мостовой на панель. Мы пошли рядом.
- Водит, должно быть, обещаниями? - продолжал я.
- Да. Каждый день хожу.
- Это я знаю. Я живу напротив этого дома и вижу вас, как вы ежедневно приходите. Жалко даже стало.
- Вы кто такой?
- Чиновник, служу по Министерству юстиции.
- Ну уж юстиция! Нигде правды нет... Помилуйте, из своих кровных двух с половиною тысяч рублей хожу и ничего не выхожу. Дал месяц назад пятьдесят рублей, и кончено... Сегодня просил хоть десять рублей, и то не дал. Отвалил всего, смотрите...
Старик разжал руку и показал скомканную в ней рублевую бумажку.
- Скажите, что мне с нею делать? За квартиру я должен десять рублей, каждый день обещаю принести и все обманываю, потому что меня надувают самого; с квартиры теперь гонят, сапоги, взгляните, есть просят, подходит зима... Я старик... Опять нужно ехать в Тифлис, ведь я оттуда сюда приплелся за этими деньгами... Зайдемте, хотя водки выпьем... Такая досада...
Мы свернули на Большую Садовую и вошли в подвал маленького и грязного трактира.
- Какие же это деньги и от кого вы их получаете? - спросил я нового своего знакомого.
- Деньги, сударь мой, - отвечал он, - верные. Я вам сейчас представлю все документы. - С этими словами старик расстегнул свою чеху и достал из бокового кармана пачку разных официальных и неофициальных бумаг и писем. Это был целый походный архив. - Коротко вам рассказать, - сказал он, - у меня умерла богатая сестра. Я из хорошей фамилии. Может быть, вы слышали: Атоманиченковых? Ну, я сам Сергей Пантелеймонович Атоманиченков... После я вам все расскажу. Итак, умерла у меня сестра, которая благодетельствовала мне при жизни. То есть она не была мне родная сестра, но была замужем за моим покойным братом. И оставила она мне, по завещанию, две тысячи пятьсот рублей... Вот вам копия с ее духовного завещания, а вот вам письмо Кебмезаха, которым он извещает меня о ее смерти и завещании и просит выслать ему доверенность на получение денег с тем, чтобы переслать их мне, причем он из своих денег прислал мне двадцать пять рублей.
Я посмотрел на это письмо и узнал почерк Кебмезаха, виденный мною до этого несколько раз. Письмо начиналось словами: "Любезный и старый дружище, Сергей Пантелеймонович". Не было никакого сомнения, что старик говорит правду, тем более что все свои слова он скреплял документами.
- Я поверил ему, - продолжал Атоманиченков, - как честному человеку, выслал доверенность, он деньги получил, но мне не прислал ни копейки... Я прождал более года и решился приехать сюда сам.
- Отчего же вы не приехали в Петербург получить эти деньги по завещанию лично?
- Средств своих не было, а достать не у кого. Армяшки не верят: думают, поедет в Петербург и пропадет там. И теперь-то я добрался сюда по милости добрых людей... Христа ради...
- Чем же вы покончили с Кебмезахом?
- Да ничем. Пришел к нему в первый раз: выходит. "А, здравствуй, Сергей Пантелеймонович! Ну, как поживаешь; давно ли ты приехал?" Расцеловал всего. А насчет денег говорит: "Извини, брат, я тебе не писал потому, что деньги твои пустил в оборот: сейчас у меня их нет. Вот пока тебе своих даю пятьдесят рублей, а чрез недельку приходи, тогда посмотрим. Будь уверен, не обману старого друга". Прошла неделя, истратил я его деньги, прихожу к нему. "Нету дома", - отвечает человек, да так "нет дома" и по сегодняшний день. Приходится жаловаться. Боюсь, что ничего не получу.
- Как это можно, - возразил я, успокаивая его, - у вас есть копия с доверенности, засвидетельствованная у маклера, письмо его, расписка почтовой конторы; какие же он представит данные, что доверенные ему деньги он передал вам по принадлежности?..
- Да, так-то так... Да жди этого... Он гнет, чтобы я уступил эти деньги за каких-нибудь двести, триста рублей, и доведет до того, жидовская морда, знает мой пылкий характер.
- Как он узнал о вашем тифлисском адресе? Вы были с ним в переписке?
- Нет, узнал через сестру: он был знаком с нею.
- А вы давно с ним знакомы?
- Жиденком еще знал подлеца... Я бы вам все рассказал об нем, да некогда: нужно идти ладить с хозяевами и подумать, как бы поболее вырвать от него денег...
- Нет, вы лучше не ходите сейчас, а посидите со мною, - предложил я, - мы как-нибудь обсудим дело: я немного помогу вам, с тем, - прибавил я, чтобы не оскорбить его самолюбия, - что потом вы отдадите их мне, когда получите от Кебмезаха. В случае чего я могу найти вам и хорошего адвоката, который взыщет с него ваши деньги и даст вам средства к существованию на время процесса, а с Кебмезахом я советую вам не вступать ни в какие соглашения и не делать ему уступок; процесс же продлится не более месяца.
Атоманиченков посмотрел на меня с недоверием, проученный, вероятно, горьким опытом. Чтобы успокоить его, я вынул из бумажника десятирублевую ассигнацию. Атоманиченков рассыпался в благодарностях, но не хотел иначе принять деньги, как под расписку, хотя последняя ничего не значила. При этом мы обменялись адресами: я написал на клочке бумажки свое имя и отчество, без фамилии, и номера дома и квартиры; он же обозначил все подробно, начиная со своего чина отставного корнета драгунского полка. Жил Атоманиченков около Александро-Невской части и стоял на квартире у какой-то прачки, так что нужно было разыскать сначала ее, а потом уж от нее узнать о нем.
- Очень, очень вам благодарен, - говорил он, пожимая мою руку до того больно, что я делал гримасы, - ваша встреча стоит мне две тысячи рублей... Без вас я, наверно бы, махнул должные мне 2424 рубля, за вычетом выданных 76 рублей, за триста или двести, а нет - сбросил бы его, мерзавца, прямо с лестницы, и дело в шляпе... Я, милостивый государь, старый и честный воин, шутить не люблю... Два раза был разжалован и два раза выслужился. В старину было строго; теперь бы, может быть, меня и оправдали. В первый раз я был разжалован из поручиков гвардии за то, что сказал в глаза князю Блазикову, что он "подлец", и так толкнул его, что он свалился с лошади. В другой раз - за дуэль с графом Бабаковым... А все-таки выслужился... Изранен весь, а пенсиону не получаю... Хотите взглянуть на мои раны? - И, не дожидаясь моего ответа, Атоманиченков показал мне свою грудь и руки, на которых были шрамы и следы язв. - Состояние у меня было огромное, но я все прожил на пустяки и остался нищим, потому что я кадет и кадетом умру...
- Где же вы познакомились с Кебмезахом?
- В Польше. Не стоит он, чтоб об нем и говорить. Я лучше расскажу вам свои похождения.
- Мне интересно бы знать и о Кебмезахе: он мой сосед...
- Пожалуй.
Но рассказ Атоманиченкова отличался такими длиннотами и хвастливостями, вовсе неинтересными вставками о собственных его любовных похождениях с разными Констанциями, Жозефинами, Рахилями и Юдифями, что я нахожу лучшим передать его собственными словами; кстати, расскажу также кратко биографию Атоманиченкова в связи с биографией Кебмезаха.
Атоманиченков представлял собою тип забубенного офицера старого времени, рельефно охарактеризованного многими из наших писателей. Если б исключить из его характера ухарство, он был бы очень добрый малый. По окончании курса в кадетском корпусе, двадцати лет, Атоманиченков был выпущен прапорщиком в армию, но вскоре, за дерзости против полкового командира, был разжалован в солдаты и сослан в один из армейских полков, расположенных на стоянке в Царстве Польском. Здесь, в имении одного богатого графа Слоницкого, он встретил в первый раз Кебмезаха, воспитывавшегося в то время в гимназии, и ему удалось узнать первые подробности его биографии. Кебмезах был еврейский мальчик, не помнящий своих родителей, которого взяла к себе на воспитание небогатая еврейка, содержательница корчмы в этом же имении графа Слоницкого. Девяти лет Гершка, впоследствии Кебмезах, за какой-то проступок был изгнан еврейкою и нищенствовал по имению. Граф Слоницкий заметил его и, из сострадания к несчастному положению мальчика, в жалком рубище, болезненного и с злокачественными струпьями на лице, принял его во двор, поручил врачу озаботиться о его болезни и перемене костюма, а по выздоровлении - поместил в местную школу, где он учился сначала тупо, но потом стал оказывать успехи. Четырнадцати лет Гершка задумал принять католицизм и пригласил своего благодетеля быть крестным отцом. Это обстоятельство поставило графа Слоницкого в некоторые обязательные отношения к дальнейшей судьбе Гершки. Граф внес на его имя тысячу рублей в банк, с тем чтобы Кебмезах получил их при достижении совершеннолетия, и перевел его воспитываться в губернскую гимназию. Кебмезах проучился в ней пять лет, ежегодно был переводим в высшие классы, но мошеннические проделки, усвоенные им с детства, спекуляции и доносы на товарищей довели его до исключения из заведения за дурную нравственность. Кебмезах никак не ожидал над собою такой грозы, и, может быть, проделки его прошли бы благополучно, если бы он пользовался сколько-нибудь расположением товарищей, но те так были вооружены против него, что употребили всевозможные усилия, чтобы удалить из своей среды ненавистного им врага, и составили самый подробный реестр всех подвигов Кебмезаха, который и представили гимназическому начальству. Граф Слоницкий принял исключенного гимназиста весьма сухо, но, по просьбе его и клятвенным обещаниям исправиться, не мог отказать ему как в денежной помощи, так и в протекции. Он поместил его на государственную службу, несмотря на то что Кебмезах не имел на это прав, ни по происхождению, ни по воспитанию. Служебная карьера Кебмезаха была очень счастлива: через четыре года он успел уже получить за отличие первый классный чин, так страстно ожидаемый им, и выгодное место при пограничной таможне. Между тем в промежуток этого времени и Атоманиченков выслужился и тоже получил при отставке чин, а вместе с ним и несколько тысяч денег от своих богатых родственников или за продажу своего имения. В одном местечке старые знакомые, Кебмезах и Атоманиченков, встретились; последний был старше первого на несколько лет; они узнали друг друга и возобновили прежнее знакомство. Кебмезах, будучи еще гимназистом, во время приезда своего на каникулы был не прочь от вина и от сотоварищества разжалованному поручику во всех его любовных похождениях, поэтому между ними еще тогда установились приятельские отношения; теперь они еще усилились. Атоманиченков собирался ехать за границу. Кебмезах просил его подождать, и в один день, неожиданно для всех сослуживцев, он подал в отставку, вынул из банка положенные на его имя графом Слоницким деньги и уехал с Атоманиченковым в Берлин. Вслед за его отъездом по таможне открылись разные злоупотребления, и говорили, что если бы Кебмезах не бросил службу и не уехал, то ему было бы очень плохо. Впрочем, дело это было потушено по ходатайству Слоницкого и отчасти за отсутствием главного виновника. За границею два приятеля вели очень шумную жизнь, и Атоманиченкову пришлось бы не раз сложить свою буйную голову, если бы его не спасало благоразумие Кебмезаха. В игорных домах, посещавшихся друзьями, счастие на рулетке необыкновенно благоприятствовало Кебмезаху, тогда как Атоманиченков быстро спустил все. У Кебмезаха составилось порядочное состояние, быстро увеличившееся различными спекуляциями. Кебмезах свел обширные знакомства, безденежного же друга своего, Атоманиченкова, Кебмезах держал в почтительном отдалении, не отказывая ему, впрочем, от квартиры и давая деньги на мелкие кутежи и удовольствия. Но Германия не могла вполне удовлетворить пылкого авантюриста. Кебмезах открылся Атоманиченкову, что с самых юношеских лет более всех государств Европы его манит к себе своим богатством Англия, в которой он жаждал приобресть груды золота. Поэтому, зар