ров, в тяжелом труде и горестях поселенческой жизни. Будет ли в нем меньше слез, страданий и бедствий, об этом мы вскоре узнаем.
Чем была в ту пору Боровина? Колонией, которая только должна была возникнуть. А название, очевидно, придумали заблаговременно, и авторы его, несомненно, исходили из принципа, что раз существует название, то должна существовать и вещь. Незадолго перед тем польские и даже английские газеты, выходившие в Нью-Йорке, Чикаго, Буффало, Детройте, Мильвоки и Денвере - словом везде, где можно услышать польскую речь, возвещали urbi et orbi* вообще, а польским колонистам в частности, что если кто желает быть здоровым, богатым и счастливым, хорошо есть и долго жить, а после смерти наверное попасть в царствие небесное, то пусть едет в земной рай, то есть в Боровину. Объявления гласили, что Арканзас, в котором будет основана Боровина, - край хотя и пустынный, но зато самый здоровый в мире. Правда, селение Мемфис, расположенное на самой границе, по другую сторону Миссисипи, является очагом желтой лихорадки, но, согласно объявлениям, ни желтая и никакая иная лихорадка не сумеют переплыть такую реку, как Миссисипи. На высоком берегу в Арканзасе ее нет еще и потому, что живущие по соседству индейцы немедленно сняли бы с нее скальп без всякого сострадания. Лихорадка дрожит при виде краснокожих. Благодаря такому стечению обстоятельств поселенцы в Боровине будут жить между лихорадкой, обитающей на востоке, и краснокожими, обитающими на западе, то есть в полосе совершенно нейтральной, а следовательно, имеющей пред собой такое будущее, что через тысячу лет в Боровине будет, несомненно, миллиона два жителей, а земля, за которую теперь платят полтора доллара за акр, будет стоить приблизительно тысячу долларов за квадратный локоть.
______________
* Всему миру (лат.).
Перед такими обещаниями и перспективами трудно было устоять. Тех, кого не слишком прельщало соседство индейцев, объявления заверяли, что это воинственное и доблестное племя питает особую симпатию именно к полякам, а потому поселенцы могут рассчитывать на самое любезное отношение к ним краснокожих. Наконец, известно, что стоит только по лесам и прериям провести железную дорогу и водрузить телеграфные столбы наподобие крестов, как эти кресты в самом скором времени становятся памятниками на могилах индейцев, а так как Боровина приобретена у железнодорожной компании, то исчезновение краснокожих является делом ближайшего будущего.
Боровина действительно ранее принадлежала железнодорожной компании, что гарантировало колонии связь с остальным миром, сбыт продуктов и вообще будущее развитие. В объявлении, правда, забыли указать, что железная дорога пока только проектируется и что именно продажа земельных участков, которые правительство давало железнодорожным компаниям в незаселенных местностях, должна была обеспечить, или, вернее, пополнить, ассигнованный на постройку капитал. Забывчивость эту, однако, легко объяснить сложностью дела. Впрочем, для Боровины это представляло лишь ту незначительную разницу, что она была расположена не на железной дороге, а в глухой пустыне, и ехать туда приходилось на лошадях, да и то с большими трудностями.
Из-за этой забывчивости могли возникнуть разные неприятности, но, конечно, неприятности только временные, которые должны прекратиться с проведением железной дороги. Наконец, известно также, что объявления в Америке нельзя понимать дословно, потому что, как всякое растение, пересаженное на американскую почву, прекрасно растет, но не дает плодов, так и реклама в американских газетах разрастается до такой степени, что иногда очень трудно найти хоть зернышко правды среди риторических плевел. Однако, отбросив все, что в объявлениях следовало счесть риторикой, все-таки можно было предположить, что Боровина будет не хуже тысячи иных колоний, о которых газеты писали с неменьшими преувеличениями.
Условия могли даже показаться в некоторых отношениях выгодными, вот почему множество лиц и даже целых польских семейств, рассеянных по всем Соединенным Штатам, от великих озер до пальмовых лесов Флориды, от Атлантики до Калифорнийского побережья, записалось в число поселенцев будущей колонии. Мазуры из Пруссии, силезцы, эмигранты из Познани и Галиции, литовцы из-под Августова и мазуры из-под Варшавы, работавшие на фабриках в Чикаго и Мильвоки и давно уже мечтавшие о сельской жизни, воспользовались первым попавшимся случаем, чтобы вырваться из душных, прокопченных дымом и сажей городов и взяться за плуг и топор в бескрайных полях, лесах и прериях Арканзаса. Те, кому было слишком жарко в Техасе или слишком холодно в Миннесоте, чересчур сыро в Детройте или чересчур голодно в Иллинойсе, присоединились к первым, и вот несколько сот человек, преимущественно мужчин, но также и женщин с детьми, направилось в Арканзас. Название "Кровавый Арканзас" не особенно пугало поселенцев. Хотя, правду сказать, основания для страха были, так как до сих пор страна эта изобилует воинственными индейцами, а также преступниками, разбойниками, бежавшими от правосудия, одичавшими колонистами, вопреки правительственным запрещениям вырубающими леса у берегов Red River, и всякими другими авантюристами, ускользнувшими от виселицы; и до сих пор западная часть этого штата славится жестокой борьбой между краснокожими и белыми охотниками на буйволов, а также страшным судом Линча. Однако мазур, когда ему в руки попадает дубинка и в особенности когда он знает, что и с боков и сзади у него стоят свои мазуры, не очень-то любит идти на уступки, а тому, кто станет ему поперек дороги, без церемонии крикнет: "Не лезь, не то так двину, что костей не соберешь!" Давно также известно, что мазуры ладят между собой и селятся так, чтобы Мацек к Мацеку мог в любую минуту прибежать на помощь с дубиной.
Сборным пунктом для большинства поселенцев был назначен город Литтл Рок, но от него до ближайшего к Боровине селения было дальше, чем от Варшавы до Кракова, и, что еще хуже, туда нужно было ехать по безлюдной местности, продираясь сквозь густые заросли и переплывая разлившиеся реки. Несколько человек, которые не захотели ждать, пока все соберутся, и отправились в одиночку, пропали без вести, но остальные благополучно добрались и расположились лагерем в лесу.
По правде говоря, прибыв на место, поселенцы испытали глубокое разочарование. Они рассчитывали найти на участке, предназначенном для колонии, поля и леса, а нашли только леса, которые надо было корчевать. Черные дубы, красное дерево, платаны и мрачные гикоры росли здесь сплошной массой. Сквозь чащу невозможно было продраться: внизу разрослись какие-то кустарники, вверху вились лианы, которые, как канаты, переплели деревья, образуя то висячие мосты, то завесы, то гирлянды, усыпанные цветами, до того густые и плотные, что сквозь них ничего нельзя было разглядеть. Забредет кто-нибудь подальше в лес, а там и неба не видно, а темно так, что можно сразу же заблудиться и погибнуть. Мазуры посматривали то на свои кулаки, то на топоры, то на дубы аршин по десять - двенадцать в обхвате, и им становилось не по себе.
Не худо иметь много лесу, чтобы было из чего избу построить и чем печку топить, но одному человеку вырубить восемьдесят десятин леса, выкорчевать пни, вывезти их и тогда только взяться за плуг - это дело на долгие годы.
Но что было делать? Приходилось браться за эту работу. И вот на другой день после приезда кое-кто из Мазуров перекрестился, поплевал на ладони, схватился за топор, крякнул - да как махнет... С той поры с утра до ночи в арканзасском лесу слышался стук топоров, а подчас и песня:
Пробрался Ясек
К милой во двор:
"Пойдем же, Кася.
Со мною в бор,
В зеленый темный бор..."
Лагерь стоял у ручья, на большой поляне, избы решили строить четырехугольником по опушке леса, а посредине со временем построить костел и школу. Но до этого было еще далеко, а пока здесь стояли фургоны, в которых приехали семьи поселенцев. Фургоны эти уставили треугольником, чтобы в случае нападения можно было защищаться, как в крепости. Вокруг фургонов на поляне паслись мулы, лошади, волы, коровы и овцы, которых охраняли молодые парни, вооруженные пистолетами и ружьями. Люди спали в фургонах или внутри треугольника у костра.
Днем в лагере оставались только женщины и дети, а о существовании мужчин можно было узнать только по стуку топоров, разносившемуся по всему лесу. По ночам в чаще выли дикие звери: ягуары, арканзасские волки и койоты. Страшные серые медведи, которые меньше других хищников боятся огня, иногда подходили довольно близко к фургонам; тогда в темноте раздавались ружейные выстрелы и крики: "Бей зверя!" Люди, прибывшие из Техаса, в большинстве были опытными охотниками, и сейчас, в пору весеннего кочевья зверей на север, они без труда могли кормить свои семьи мясом антилоп, оленей и буйволов. Остальные поселенцы питались преимущественно кукурузной мукой и солониной, привезенными из Литтл Рока или Кларксвилла. Кроме того, били овец, которых закупила по дороге каждая семья.
По вечерам посреди поляны между фургонами разводили большой костер, и молодежь, поужинав, вместо того чтобы ложиться спать, пускалась в пляс. Какой-то музыкант привез с собой скрипку, на которой лихо играл обертас, а когда звуки скрипки терялись в шуме леса, остальные помогали музыканту по-американски - стуча в жестяные миски. Жизнь проходила в тяжелом труде, шумно и беспорядочно. Прежде всего необходимо было построить избы; и вот вскоре на зеленой мураве поляны встали срубы домов, а весь лагерь усеялся стружками, щепками и корой. Красное дерево оказалось вполне пригодным для постройки, но за ним часто приходилось ходить довольно далеко. Многие поселенцы устроили себе временные шатры из холста, снятого с фургонов. Иные, особенно неженатые, которым не так был нужен кров над головой и которым надоело корчевать пни, стали пахать в местах, где было меньше дубов и гикор. Тогда, впервые с тех пор как стоит арканзасский лес, разнеслись в нем окрики, которыми понукали волов.
Вообще на поселенцев свалилось столько работы, что неизвестно было, за что прежде браться: строить ли сначала дома, корчевать или ходить на охоту. С самого начала выяснилось, что уполномоченный колонистов купил землю у железнодорожной компании заглазно и раньше никогда здесь не был; иначе он не стал бы приобретать дремучий лес, тем более что так же легко было купить степную землю, только частью поросшую лесом...
Правда, и он и уполномоченный железной дорога прибыли на место, чтобы размежевать участки и указать каждому его делянку, но, увидев, как обстоят дела, они дня два повертелись, затем перессорились и уехали в Кларксвилл якобы за землемерными инструментами, но больше уже в колонии не показывались.
Вскоре оказалось, что одни поселенцы уплатили больше, другие меньше, но, что еще хуже, никто не знал, где находится его участок и как размежевать землю. Поселенцы остались без всякого руководства, без всякой власти, которая могла бы упорядочить их дела и разрешить споры. Им было непонятно, как им надлежало работать. Немцам хотелось бы взяться всем вместе за рубку леса, затем на очищенном пространстве они поставили бы общими усилиями дома и тогда бы начали отмерять для каждого приусадебный участок. Что же до Мазуров, то каждый из них хотел сразу получить свою землю, строить свой дом и рубить лес на своем участке, к тому же каждому хотелось захватить место на поляне, где лес был реже и ближе вода. Из-за этого происходили споры, которые еще более разгорелись, когда однажды появился, как снег на голову, фургон некоего господина Грюнманского. Этот господин Грюнманский приехал из Цинцинната, где живут немцы, и там, вероятно, назывался просто Грюнман, но в Боровине прибавил себе "ский", должно быть до того, чтобы лучше шла торговля. Фургон у него был крытый, с холщовым верхом, на котором по обеим сторонам чернела надпись крупными буквами: "Салун", а внизу меньшими буквами: "Бренди, виски, джин". Каким образом фургон этот добрался невредим через опасную пустыню между Кларксвиллом и Боровиной, как его не ограбили степные разбойники и почему индейцы, которые бродят небольшими отрядами возле Кларксвилла, не сняли скальп с головы господина Грюнманского - это осталось его тайной; важно то, что он приехал и с первого же дня дела его пошли отлично. И с этого же дня поселенцы начали ссориться. Ко множеству споров из-за участков, из-за орудий, из-за овец, из-за мест у костра прибавились недоразумения из-за совсем пустячных причин. Ни с того ни с сего в поселенцах заговорил некий провинциальный американский патриотизм. Пришельцы из северных штатов стали восхвалять свое прежнее местожительство, в то же время хуля колонии южных штатов, и наоборот. Вот тут-то можно было услышать образцы американско-польского диалекта, заштопанного английскими нитками всюду, где образовались прорехи в польской речи вследствие оторванности от родины и пребывания среди чужих.
- Что вы так расхваливаете свои южные кантри*, - говорил, например, парень из Чикаго. - У нас, в Иллинойсе, куда ни взглянешь, везде рейброд**, а если каром*** милю проедешь, то тут тебе и сити****. Пойдешь на ферму, захочешь дом построить, незачем лес рубить, а купишь ламбер***** - и баста, а у вас что?
______________
* Country - области (англ.).
** Rye-bread - ржаной хлеб (англ.).
*** Car - железнодорожный вагон (англ.).
**** City - город (англ.).
***** Lumber - строевой лес (англ.).
- У нас один каньон* больше стоит, чем все твои поселки.
______________
* Canyon - здесь: ущелье с золотыми россыпями (англ.).
- Какого черта ты меня тычешь? Я там был "сир" и тут буду "сир", а ты кто такой?
- Потише, а то возьму шингелс* либо утоплю тебя в крике**, если злишься. Что тебе за бизнес до меня!
______________
* Shingle - камень (англ.).
** Creek - речка (англ.).
- Чего ты меня фулишуешь?* Нужен ты мне очень!
______________
* Фулишовать - от англ. foolish - считать дураком.
Вообще в колонии дела шли плохо, так как поселенцы напоминали стадо овец без пастуха. Споры из-за делянок все учащались. Дело доходило до побоищ, в которых выходцы из одних городов или колоний объединялись против выходцев из других местностей. Правда, люди более опытные и более рассудительные постепенно приобретали авторитет и власть, но не всегда могли их удержать. Только в минуты опасности инстинкт самосохранения заставлял забывать ссоры. Когда однажды вечером какие-то индейцы украли с десяток овец, мужчины, не задумываясь, бросились в погоню всем скопом. Овец отобрали, а одного вора избили так, что вскоре он умер, и в этот вечер в лагере царил полнейший мир; но на следующее же утро опять поднялась драка, когда стали корчевать пни. Впрочем, мир наступал иногда и по вечерам, когда музыкант играл не танцы, а разные песни, которые каждый слушал в далеком прошлом, еще у себя дома, под соломенной кровлей. Сразу стихали разговоры. Крестьяне окружали музыканта, шум леса вторил ему, пламя костров шипело и стреляло искрами, а они стояли понуря головы, и души их улетали за море. Нередко луна уже высоко стояла над лесом, а они все еще слушали Но, за исключением этих кратких минут, жизнь в поселении все больше разлаживалась. Беспорядок возрастал, зародилась ненависть. Это маленькое общество, заброшенное среди лесов, почти оторванное от остального мира и оставшееся без руководителей, не могло и не умело найти выход из создавшегося положения.
Между поселенцами оказались и знакомые нам лица: старый крестьянин Вавжон Топорек и его дочь Марыся. Попав в Арканзас, они делили судьбу других поселенцев Боровины. Сначала им жилось сравнительно недурно. Лес - не нью-йоркская мостовая, к тому же там у них ничего не было, а здесь был фургон, немного инвентаря, приобретенного по дешевке в Кларксвилле, необходимые земледельческие орудия. Там их терзала страшная тоска, здесь тяжелый труд не позволял мыслям отвлекаться от насущных потребностей. Вавжон с утра до вечера рубил лес и обтесывал бревна для постройки дома, Марыся стирала в ручье белье, разводила костер и стряпала обед, но, несмотря на усталость, работа на свежем воздухе постепенно стирала с ее лица следы болезни, явившейся следствием нищенской жизни в Нью-Йорке. Горячие ветры из Техаса покрыли золотистым загаром ее бледное личико. Молодые парни из Сан-Антонио и с Больших Озер, затевавшие драку из-за любого пустяка, сходились только в одном: что глаза у Марыси светятся из-под русых волос, как васильки во ржи, и что красивее девушки не видывал свет. Красота Марыси оказалась наруку Вавжону. Он сам себе выбрал участок земли, где лес был пореже, и никто ему не препятствовал, потому что все парни были на его стороне. Не раз парни помогали ему и рубить лес, обтесывать бревна и ставить сруб, и хитрый старик сразу понял, в чем дело, и время от времени говаривал:
- Ходит моя дочка по лугу, словно лилия, словно королева. Кому захочу, тому ее и отдам; да первому встречному не отдам, потому что она не кто-нибудь, а хозяйская дочь. Кто мне ниже поклонится да больше угодит, тому и отдам, а не какому-нибудь шалопаю.
И всякий, помогая ему, думал, что помогает себе.
Таким образом, Вавжону было даже лучше, чем другим, и было бы совсем хорошо, если бы колонии предстояло какое-нибудь будущее. Но дела там ухудшались с каждым днем. Прошла неделя, другая. Вокруг поляны срубили лес, земля покрылась стружками, кое-где уже желтели срубы, однако все это было пустяком в сравнении с тем, что оставалось сделать. Зеленая стена леса очень-очень медленно отодвигалась вглубь под натиском топоров. Люди, заглянувшие в чащу, приносили странные слухи, будто этому лесу конца нет, что неподалеку начинаются страшные топи и какая-то спящая вода под деревьями, будто обитают там какие-то чудища, а в чаще колышутся, словно духи, какие-то испарения; шипят неведомые змеи, а невидимые голоса кричат: "Не ходи!", и какие-то дикие кусты хватают за платье и не пускают. Один парень из Чикаго утверждал, что видел черта, будто он высунул из болота страшную косматую голову и так на него зарычал, что тот едва ноги унес. Выходцы из Техаса толковали ему, что, наверное, это был буйвол, но парень не верил. Таким образом, к неурядицам прибавились еще и суеверия. Через несколько дней после встречи с чертом два смельчака отправились в лес - и больше их уже в лагере не видели. Несколько человек надорвалось на тяжелой работе, а потом заболело лихорадкой. Ссоры из-за участков обострились до такой степени, что дело доходило до кровопролития. Ссорились также и из-за скота, захватывали у тех, кто своевременно не поставил клейма. Лагерь распался, теперь поселенцы поставили свои фургоны по всем углам поляны, чтобы быть подальше друг от друга. Никто не знал, чья очередь сторожить скот, и вскоре стали пропадать овцы. Становилось все более очевидным, что пока солнце встанет, роса очи выест, - пока зазеленеют посевы на лесных вырубках и появится приплод у скота, съестные припасы кончатся и настанет голод.
Люди приходили в отчаяние. Реже стучали в лесу топоры, уже иссякло терпение и мужество. Работал бы каждый, кому было бы сказано: "Вот, до сих пор твое". Но никто не знал, что принадлежит ему, что другому. Все чаще слышались справедливые нарекания на уполномоченных. Люди жаловались, что их завели сюда в лес на погибель. Мало-помалу все, у кого еще оставался хоть грош за душой, садились в фургоны и уезжали в Кларксвилл. Но больше было таких, которые потратили все деньги на переселение и им не на что было возвращаться. Они ломали руки в отчаянии, предвидя неизбежную гибель.
Наконец, рубка совсем прекратилась, а лес шумел, словно насмехаясь над слабостью людской. "Руби два года, а потом с голоду помирай", - говорили друг другу крестьяне. А лес все шумел, словно насмехался над ними.
Однажды вечером Вавжон пришел к Марысе и сказал:
- Видать, всем тут погибать, да и нам не миновать.
- На все воля божья, - ответила девушка, - до сих пор бог миловал нас, так, может быть, и теперь не оставит.
Она подняла свои синие, как васильки, глаза к звездам и при свете костра казалась точно святой. Парни из Чикаго и охотники из Техаса, глядя на нее, говорили:
- И мы тебя не оставим, Марыся, зорька ты наша румяная.
А девушка в это время думала, что есть только один-единственный, с которым она пошла бы на край света - это Ясек из Липинец. Но он, хоть обещал селезнем переплыть за нею море, птицей прилететь по небу, золотым перстенечком покатиться по дороге, не приплыл к ней, не прилетел и, верно, забыл ее, горемычную.
Марыся не могла не видеть, что в колонии дела идут плохо, но она в таких уже побывала омутах, из таких пропастей бог ей помог выбраться, что никто не мог поколебать ее уверенность в небесной помощи.
Кроме того, она вспоминала, что старый пан в Нью-Йорке, который помог им выбраться из нужды и приехать сюда, дал ей свою визитную карточку, сказав, что когда у Нее будет горе, пусть она обратится к нему, а он ей всегда поможет.
Между тем положение в колонии с каждым днем ухудшалось. Люди убегали по ночам, и что с ними было потом - неизвестно. А вокруг лес шумел и насмехался.
Но вот надорвался и старый Вавжон. Два дня он перемогался, боль переходила из позвонка в позвонок, а на третий день он уже не мог встать. Марыся пошла в лес, принесла мху, устлала им сколоченные бревна, уложила отца на эту постель и стала ему готовить какое-то снадобье с водкой.
- Марыся, - бормотал старик, - смерть уже идет ко мне из лесу; останешься ты сиротой одинокой на свете. Господь наказал меня за грехи мои тяжкие, за то, что увез я тебя за море и погубил. Тяжко мне будет помирать...
- Полно, отец, - отвечала девушка, - меня бы господь наказал, если бы я не пошла за тобой.
- Только бы мне одну тебя не оставить: отдал бы я тебя замуж, мне бы легче было помирать. Выходи за Черного Орлика, дочка, добрый он парень и тебя не оставит.
Черный Орлик, лучший техасский охотник, услышав слова старика, бросился на колени.
- Благослови, отец, - сказал он, - люблю я эту девушку, как свою долю. А жизнь в лесу я знаю и не дам Марысеньке пропасть.
Стоя на коленях, он смотрел на Марысю, как на икону, но она поклонилась старику до земли и проговорила:
- Не невольте меня, отец; кому я поклялась, тот и будет мне мужем, а больше никто.
- Кому ты клялась, тот не будет твоим мужем, потому что я его убью, - ответил Орлик. - Моя ты будешь, Марыся, моя или ничья. Все мы тут пропадем, и ты пропадешь, ежели я тебя не спасу.
Черный Орлик был прав: колония действительно приближалась к гибели. Прошло еще недели две, съестные припасы кончились. Поселенцы били уже и рабочий скот. Начала свирепствовать лихорадка. Люди то проклинали свою судьбу, то взывали к небу о спасении. Однажды в воскресенье старики, молодые парни, женщины и дети, преклонив колени в траве, стали хором молиться. Верхушки деревьев перестали раскачиваться; лес, казалось, слушая, смолк. И только когда голоса утихли, он снова грозно зашумел, как бы говоря: "Я тут царь, я властелин, я тут сильнее всех!"
Но Черный Орлик, который немало лет провел в лесу, поднял на него свои черные глаза и, странно поглядев, промолвил:
- А ну-ка поборемся, кто кого...
Люди в свою очередь поглядели на Орлика, и надежда затеплилась в их сердцах. Многие знали его еще в Техасе и питали к нему большое доверие, так как он даже в Техасе славился как лучший охотник. Парень действительно одичал в степях и был крепок, как дуб. На медведя он ходил один на один. В Сан-Антонио, где прежде жил Орлик, все знали, что нередко он уходил с ружьем месяца на два и всегда возвращался целым и невредимым Черным его прозвали за смуглый от загара цвет кожи Одно время даже поговаривали, будто он разбойничал на мексиканской границе, но это была неправда Орлик приносил только звериные шкуры и иногда индейские скальпы, пока местный священник не пригрозил ему отлучением от церкви. Теперь в Боровине он один ни на что не обращал внимания и ни о чем не тревожился Лес кормил его, поил и одевал.
И вот, когда поселенцы, потеряв голову, стали разбегаться, Орлик при поддержке остальных техасцев постепенно все прибрал к своим рукам Когда он вызвал лес на бой, у всех мелькнула мысль: Орлик что-нибудь придумает.
Между тем солнце уже заходило В вышине на черных ветвях железного дерева еще горели золотые лучи, потом они побагровели и, наконец, погасли. Дул северный ветер. Когда стемнело, Орлик взял ружье и ушел в лес.
Уже настала ночь, когда вдалеке, в черной лесной чаще, показалась большая золотая звезда, словно алела заря или всходило солнце; она росла со страшной быстротой, разливая кроваво-красное зарево
- Лес горит! Лес горит! - послышались крики в лагере.
Тучи птиц с шумом поднялись со всех сторон леса, пронзительно свистя, щебеча и каркая. Скот в лагере жалобно замычал, выли собаки, люди метались в ужасе, не зная, не на них ли идет пожар, но сильный южный ветер гнал пламя в другую сторону. Тем временем вдали заалела вторая звезда, потом третья. Вскоре они слились с первой, и пожар забушевал на огромном пространстве. Пламя растекалось, как вода, перебегало по сухим гирляндам лиан и дикого винограда, захватывая листья. Ветер срывал горящие листья, и они неслись, словно огненные птицы, по всему лесу. Деревья раскалывались в пламени со страшным грохотом, напоминавшим пушечные выстрелы. Шум, треск ветвей, глухой гул огня, крик птиц и рычание зверей наполняли воздух. Громадные деревья раскачивались, точно столбы пламени. Перегоревшие на сгибах лианы срывались сверху и, размахивая пылающими, как сатанинские руки, ветвями, перекидывали искры и огонь с дерева на дерево. Небо побагровело, словно и там был пожар. Стало светло, как днем. Сплошное море огня хлынуло на лес, неся гибель и смерть, словно гнев божий.
Дым, жар и запах гари наполнили воздух. Люди в лагере, хотя им не угрожала опасность, заметались в тревоге, окликая друг друга.
Вдруг из пылающего леса показался в искрах и пламени Черный Орлик. Его закопченное дымом лица было грозно.
Он встал в кругу поселенцев, которые обступили его, и, опершись на ружье, сказал:
- Больше вам не придется рубить лес. Я его сжег. Завтра у вас будет вдоволь земли.
Потом, подойдя к Марысе, проговорил:
- Ты должна быть моею, потому что я тот, кто сжег лес. Кто здесь сильнее меня?
Увидев его ярко горящие глаза, девушка задрожала всем телом, таким страшным он ей показался.
Впервые с минуты приезда в Боровину она благодарила бога, что Ясь далеко в Липинцах.
Между тем пожар распространялся все дальше и дальше, небо нахмурилось, собирался дождь.
На рассвете кое-кто из поселенцев отправился было посмотреть пожарище, но нестерпимый жар не позволял близко подойти к лесу. На следующий день дым от пожара висел в воздухе, точно густой туман, так что в нескольких шагах человек не видел человека. Ночью стал накрапывать дождь, который вскоре перешел в страшный ливень. Быть может, пожар способствовал скоплению туч, но, кроме того, пора была весенняя, когда на нижнем течении Миссисипи и на реках Арканзас и Красной всегда идут сильные дожди. Вызывается это испарением воды, которой изобилует болотистый Арканзас, особенно весной, когда в далеких горах тают снега и разливаются ручьи и озера. От ливня поляна размякла и мало-помалу превратилась в пруд.
Люди мокли по целым дням и начали хворать. Часть поселенцев решилась покинуть колонию и отправилась в Кларксвилл, но вскоре вернулась с известием, что река разлилась и переехать на другой берег невозможно. Положение становилось угрожающим: со времени прибытия поселенцев прошел уже месяц, съестные припасы подходили к концу, а ехать в Кларксвилл за новым транспортом было немыслимо.
Только Вавжону и Марысе голод угрожал меньше, чем другим, так как их оберегала могущественная рука Черного Орлика. Каждый день он приносил им по утрам дичь, которую бил из ружья или ловил в капканы; над бревенчатым настилом, на котором лежал Вавжон, Орлик раскинул свой шатер, чтобы защитить от дождя старика и Марысю.
Приходилось пользоваться помощью Орлика, которую он почти навязывал, и вместе с тем обязываться ему, потому что денег он не брал и только настойчиво добивался руки Марыси.
- Разве я одна на свете, - говорила девушка, - ищи себе другую, как и я нашла другого.
Но Орлик отвечал:
- Хоть бы я весь свет исходил из конца в конец, другой такой, как ты, не найду. Ты для меня единственная на свете и должна быть моею. Ну, что ты будешь делать, когда отец умрет? Придешь ко мне, придешь сама, и я тебя схвачу, как волк ягненка, и унесу в лес, но не растерзаю, нет. Ты будешь моей, моя единственная. Кто тебя отнимет у меня? Кого я тут боюсь? Пусть приезжает твой Ясь: я хочу, чтобы он приехал сюда!
Что касается Вавжона, то Орлик был, видимо, прав. Старику становилось хуже день ото дня, порой он бредил, говорил о своих грехах, о Липинцах и о том, что бог ему не позволит их увидеть. Марыся проливала слезы над ним и над собой. Обещание Орлика поехать с нею хотя бы а Липинцы, только бы она вышла за него замуж, было ей не радостно, а горько. Вернуться в Липинцы, где живет Ясько, и вернуться чужой - ни за что! Лучше здесь умереть, под первым попавшимся деревом. Ей казалось, что так это и будет.
Тем временем новая угроза нависла над поселенцами.
Дождь все усиливался. Однажды в глухую ночь, когда Орлик, по обыкновению, ушел в лес, по лагерю пронесся отчаянный крик: "Вода! Вода!" Сразу проснувшись, поселенцы увидели белевшую в темноте воду, которая с шумом плескалась о деревья. Тусклый рассеянный свет поблескивал сталью на бурно вздымавшихся волнах. С берега, где торчали пни, и из сожженного леса доносился шум стремительно хлынувшего потока. Со всех сторон послышались крики. Женщины и дети забирались в фургоны, мужчины во весь дух бежали на западный край поляны, где еще не были вырублены деревья. Вода уже доходила им до колен и быстро подымалась. Шум, доносившийся из лесу, все усиливался, смешиваясь с воплями ужаса, окликами и мольбами о спасении. Вскоре уже и крупный скот стал отступать под напором волн, перебегая с места на место. Течение становилось все стремительнее. Водой унесло овец, которые жалобным блеянием призывали на помощь, пока не исчезли среди деревьев. Дождь лил как из ведра, и с каждой минутой положение становилось все более угрожающим. Отдаленный рокот сменился яростным ревом и гулом разбушевавшихся волн. Фургоны сотрясались под их ударами. Очевидно, река Арканзас и все ее притоки вышли из берегов. Это был не обычный ливень, а потоп: вода хлынула в лес и вырывала деревья с корнями; разбушевались стихии и несли ужас, мрак и смерть.
Один из фургонов, стоявший на опушке сожженного леса, упал. Послышался душераздирающий вопль находившихся в нем женщин: "Спасите!" Почти в ту же минуту несколько мужчин соскочили с деревьев и бросились на помощь, но волны подхватили их, закружили в водовороте и унесли в лес на погибель. В иных фургонах женщины взобрались на полотняные крыши. Дождь шумел все громче, мрак сгущался. По бушующим волнам проносился то древесный ствол с вцепившейся в него человеческой фигурой, то темный силуэт зверя; то чья-то рука, на мгновение высунувшись из воды, исчезала; в ней навсегда.
Яростный гул воды все возрастал, заглушая и отчаянный рев тонущих животных и крики: "Иисусе! Иисусе, Мария!" На лугу образовались водовороты и омуты, фургоны исчезали.
Но что же сталось с Вавжоном и Марысей? Бревенчатый настил, на котором старик лежал в шатре Орлика, спас их, поплыв, как плот. Волны сначала покружили его по всей поляне, а затем понесли в лес, плот ударило об одно дерево, о другое и унесло течением куда-то в темную даль. Девушка, стоя на коленях подле больного отца, простирала руки к небу, взывая о помощи, но отвечали ей только удары волн, гонимых ветром... Шатер сорвало... да и плот мог разбиться с минуты на минуту, так как и впереди него и сзади плыли вырванные с корнями деревья, которые могли их смять или опрокинуть... Наконец, плот врезался в какое-то дерево, и в ту же минуту с верхушки его, которая едва выступала из воды, послышался чей-то голос:
- Возьми ружье, и оба перейдите на ту сторону, чтобы плот не накренился, когда я прыгну...
Едва они исполнили приказание, как кто-то спрыгнул с дерева на плот. Это был Орлик.
- Марыся, - проговорил он твердо, - я сказал, что не оставлю тебя, и сдержал слово. Даст бог, спасу вас и от этой беды.
Он достал из-за пояса топор, срубил крепкий прямой сук, в один миг сделал из него нечто вроде весла, оттолкнулся от дерева и стал грести. Выбравшись на стремнину, они понеслись с быстротой молнии - куда? Они и сами не знали, но плыли. Время от времени Орлик отбрасывал в сторону попадавшиеся стволы и ветви или поворачивал плот, огибая стоявшее на пути дерево.
Его огромная сила, казалось, удвоилась, а зоркие глаза даже в темноте замечали малейшую опасность. Проходили часы, на месте Орлика всякий иной упал бы в изнеможении, а в нем даже не чувствовалось усталости. К утру они выбрались из лесов, и пред ними открылся широкий простор, без единого дерева. Зато вся окрестность казалась сплошным морем. Чудовищные желтые волны, покрытые гребнями пены, с ревом вздымались среди водной пустыни. Брезжил рассвет. Орлик, убедившись, что поблизости нет ни одного дерева, на минуту перестал грести и, повернувшись к Марысе, сказал:
- Теперь ты моя, потому что я вырвал тебя у смерти.
Голова его была обнажена, а мокрое лицо, разгоревшееся от борьбы с водой, дышало такой несокрушимой силой, что Марыся впервые не решилась ему напомнить о своем обете другому.
- Марыся, - мягко проговорил Орлик, - Марыся, моя ненаглядная!
- Куда мы плывем? - спросила девушка, чтобы переменить разговор.
- Эх, да не все ли равно! Лишь бы с тобой... желанная...
- Греби, пока смерть еще близко.
Орлик снова взялся за весло. Между тем Вавжону становилось все хуже и хуже. Минутами его бросало в жар, потом жар спадал, но он делался все слабее и слабее. Слишком много лишений изведало это старое, изможденное тело, и вот приближался конец и великий вечный покой. В полдень он проснулся и сказал:
- Марыся, видно мне уже не дожить до завтрашнего утра. Ох, дочка, дочка! Лучше бы я не уезжал из Липинец и не увозил бы тебя! Но бог милостив! Немало я горя видел, так авось он простит мне мои грехи. Схороните меня, как сможете, а тебя пусть Орлик свезет к старому господину в Нью-Йорк. Он добрый, пожалеет тебя, попроси у него на дорогу и поезжай в Липинцы. А я уже не вернусь. Боже, боже милосердный, дай хоть душе моей, словно птице, полететь в родные края...
Через минуту у него начался бред, он забормотал слова молитвы, но вдруг вскрикнул: "Не бросайте меня в воду, как пса". Потом ему, очевидно, вспомнилось, как он хотел утопить Марысю, и он взмолился: "Дочка моя, прости ты меня! Прости!.."
Девушка сидела у изголовья умирающего и рыдала... Орлик греб по-прежнему, но и его душили слезы.
К вечеру небо прояснилось. На закате солнце показалось над затопленной местностью, отражаясь в воде длинной золотистой лентой. Старик умирал. Бог, однако, смиловался над ним и послал ему тихую, легкую смерть. Сначала Вавжон жалобным голосом повторял: "Уехал я из родной земли", но потом в бреду ему показалось, что он возвращается на родину. Вот чудится ему, будто старый господин в Нью-Йорке дал ему денег на дорогу и на покупку земли и они едут с Марысей назад, на родину. Они на океане, корабль плывет день и ночь, матросы поют. Потом он видит порт в Гамбурге, из которого они выехали, какие-то города мелькают у него перед глазами, вокруг звучит немецкая речь, но поезд летит вперед, и Вавжон чувствует, что он все ближе к дому, от радости у него ширится грудь, иным, милым ароматом повеяло с родной стороны. Но что это? Уже граница? Бедное крестьянское сердце стучит, как молоток... Скорей, скорей! Боже мой, боже! Да вон уже поля, вон и груша Мацека... родные серые избы и костелы. Вот неподалеку крестьянин в барашковой шапке ходит за плугом. Вавжон протягивает к нему руки из вагона: "Хозяин! Хозяин!..", но не может ни слова вымолвить... Едут дальше. А там что? Город Пжирембле и за ним Липинцы. Они идут с Марысей по дороге и плачут. Уже весна. Цветет рожь... жужжат майские жуки... в Пжиремблях звонят в костеле... О господи! За что столько счастья ему, грешному? Еще перейти вон тот холм, а там уже крест, и начинаются Липинцы. Они уже не идут, а летят как на крыльях, вот они уже на холме, у креста. Старик падает на колени, громко рыдает от счастья, целует землю, затем подползает к кресту и обнимает его обеими руками: наконец, он в Липинцах! Да, это так, наконец он в Липинцах, и только его мертвое тело покоится на блуждающем по разлившимся рекам плоту, а душа улетела туда, где ждет ее счастье и покой...
Тщетно дочь причитает над ним и зовет: "Отец! Отец!" Бедная Марыся, он уже не вернется к тебе! Ему слишком хорошо в Липинцах.
Настала ночь. У Орлика весло уже вываливалось из рук, да и голод его донимал. Марыся, стоя на коленях возле покойного отца, прерывающимся голосом читала молитвы, а кругом до самого горизонта виднелась лишь бескрайная водная пустыня.
Наконец, они попали в русло какой-то реки, плот понесло течением с такой быстротой, что невозможно было им управлять. Орлик уже чувствовал, что силы его покидают, но вдруг вскочил и крикнул:
- Клянусь богом, там свет!
Он протянул руку, указывая куда-то вдаль. Марыся глянула: действительно, вдалеке будто мелькал огонек, отражаясь в воде длинной полосой.
- Это лодка из Кларксвилла! - взволнованно проговорил Орлик. - Видно, нас едут спасать. Только бы не разминуться с ними. Я спасу тебя, Марыся, поверь мне.
Он стал грести изо всех сил. Огонек все увеличивался, и в его красном свете уже можно было различить очертания большой лодки. Она была еще очень далеко, но расстояние между ними с каждой минутой уменьшалось. Вдруг Орлик заметил, что лодка не подвигается вперед.
Плот их подхватило сильным течением и несло в сторону, противоположную лодке.
Внезапно сук, которым греб Орлик, сломался. Они остались без весла. Течение относило их все дальше, огонек уменьшался. К счастью, через четверть часа плот наскочил на дерево, одиноко стоявшее в залитой водой степи, и застрял в его ветвях.
Они стали громко звать на помощь, но шум воды заглушал их голоса.
- Я выстрелю, - сказал Орлик, - они увидят вспышку, услышат грохот.
Он поднял вверх ружье, но вместо выстрела раздался глухой короткий стук. Порох отсырел.
Орлик упал на плот. Надежды не было. С минуту он лежал точно мертвый, наконец, встал и проговорил:
- Марыся... Другую девушку я давно бы силой увел в леса. Хотел я и с тобой так сделать, да не посмел, потому что полюбил тебя. Я бродил по свету один, как волк, люди боялись меня, а я тебя испугался. Видно, приворожила ты меня. А не захочешь ты быть моей, тогда лучше смерть. Жив не буду, а спасу тебя, Марыся, а если суждено мне помереть, ты пожалей меня, голубка, и помолись за меня. Чем я тебя обидел? Ведь я и слова худого тебе не сказал. Эх! Марыся! Марыся! Живи счастливо, любушка моя, солнышко ты мое...
И прежде чем она поняла, что он хочет сделать, Орлик бросился в воду и поплыл. С минуту Марыся видела в темноте его голову и руки, рассекавшие воду. Но вскоре он исчез из виду. Орлик плыл к лодке, чтобы спасти девушку. Стремительное течение уносило его назад, но Орлик преодолевал его и плыл вперед. Если бы его подхватило другое течение, он бы, наверно, доплыл. Между тем, несмотря на нечеловеческие усилия, он еле-еле подвигался. Брызги пены то и дело заливали ему глаза; Орлик подымал голову и, глубоко вздохнув, напряженно вглядывался в темноту, отыскивая огонек лодки. Набегавшие волны то отбрасывали его назад, то подымали вверх, дышать становилось все труднее, ноги начали неметь. В голове промелькнула мысль: "Не доплыву". Но вдруг словно кто-то шепнул ему на ухо, как будто любимый голос Марыси: "Спаси меня!" - и он опять отчаянно стал рассекать воду руками... Если бы Орлик повернул назад, течение донесло бы его до плота, но он и не думал об этом, так как огонек уже приближался. Лодка плыла к нему; ее несло то же течение, с которым он боролся. Внезапно Орлик почувствовал, что ногу у него свело судорогой. Еще несколько отчаянных усилий... Лодка все ближе... "На помощь, спасите!" Последнее слово заглушила захлестнувшая его волна. Он стал тонуть. Волны уже катились над его головой, но он снова вынырнул. Вот уже лодка совсем близко. Уже слышен плеск весел и их стук об уключины. Орлик в последний раз напрягает голое и зовет на помощь. Должно быть, его услыхали, потому что весла быстрее задвигались. Но Орлик снова скрылся, попав в стремительный водоворот. На мгновение он еще раз показался над водой, потом уже только рука его вскинулась вверх, и Орлик исчез в пучине...
Между тем Марыся, оставшись одна с трупом отца, смотрела, как безумная, на мелькающий вдали огонек.
Но течение уже несло его к ней. Вскоре из темноты выступила большая лодка. При свете факела весла двигались, точно красные ноги исполинского червяка. Марыся отчаянно закричала.
- Эй, Смит, - проговорил по-английски один из гребцов. - Пусть меня повесят, если я не слышал, как звали на помощь, и если не слышу опять.
Через минуту сильные руки перенесли Марысю в лодку, но Черного Орлика там не было.
Спустя два месяца Марыся вышла из больницы в Литтл Роке и на собранные добрыми людьми деньги поехала в Нью-Йорк.
А денег этих было немного. Часть дороги ей пришлось идти пешком, но благодаря тому, что она уже немного говорила по-английски, ей удавалось иногда упросить кондукторов провезти ее несколько станций даром. Многие с состраданием смотрели на эту бледную, изнуренную болезнью девушку с большими синими глазами, похожую скорее на тень, чем на человека, со слезами умоляющую о милосердии. Не люди издевались над ней, а жизнь и ее условия. Что было делать в американском водовороте, в этом гигантском "бизнесе" полевому цветку из Липинец? Как жить? Гигантская колесница неизбежно должна была раздавить это хрупкое существо, как всякий воз давит попавшиеся ему на дороге полевые цветы...
Исхудалой, дрожащей от слабости рукой она дернула звонок. На Вотер-стрит в Нью-Йорке Марыся пришла за помощью к старому господину, уроженцу Познани.
Дверь отпер какой-то незнакомый человек.
- Мистер Златопольский дома?
- Кто это такой?
- Это уже старый господин, - ответила Марыся и показала карточку.
- Умер.
- Умер? А сын его? Вильям?
&nb