ного лакея, Фомку, который в особенности подольщался к ней, - объявив остальным девкам и лакеям войну непримиримую. На этих остальных она беспрестанно наговаривала и жаловалась то барину, то барыне. Дворня пришла в волнение... Девки передрались и перессорились между собою, лакеи грозились отдубасить Фомку и называли его шиматоном.
Няня ненавидела гувернантку (няни вообще ненавидят гувернанток) и приходила в ужасное негодование при одном ее имени.
- И говорить-то о ней не хочу. Вот ей - тьфу! (Няня плевала.) Ее дело только каверзничать... да вот погоди ты у меня! (Няня грозила пальцем.) Я выведу твои шашни на чистую воду. Дай срок! Будешь ты у меня с офицерами перемигиваться.
Но няня слишком увлеклась личною враждою и, подобно всем няням, не отдавала должной справедливости гувернантке... А моя барышня точно была ей обязана многим. Успехи Кати во французском языке не были подвержены ни малейшему сомнению... Она утром, целуя ручку папеньки, лепетала: бонжур папа; вечером, прощаясь с маменькой и обнимая ее, говорила: бонюи, маман... Она выучила наизусть две басни Лафонтена и бренчала на фортепианах качучу, ежеминутно, впрочем, сбиваясь с такту, - и всякий раз при гостях по приказанию родителей, пробормотав эти две басни, садилась за фортепиано. И гости - знающие и не знающие по-французски, имеющие музыкальное ухо и не имеющие его, всякий раз от этого бормотанья и бренчанья приходили в восторг совершенно одинаковым образом, и родители всякий раз, глядя на Катю млеющими глазами, гладили ее по голове и потом говорили, указывая на гувернантку:
- Всем этим она обязана Любови Петровне...
Катя также выучилась плясать с шалью и по-русски, но плясала при гостях только в торжественные случаи, то есть в именины и рожденье родителей...
И тогда обыкновенно раздавались со всех сторон одобрительные возгласы, смешанные с рукоплесканиями. У Евграфа Матвеича в таких случаях от удовольствия показывались слезы на глазах, и он, толкая гостя и указывая ему на дочь, говорил:
- Ну посмотри, Яков Иваныч, как мило, как ловко... а плечиками-то как поводит!..
Глядя на все эти штуки, губернские барыни кричали в один голос:
- Ну, уж касательно чего другого мы не знаем, а надо отдать справедливость Лизавете Ивановне, что она очень, очень мило воспитывает свою дочку. Даже можно сказать, блестящим образом.
Гувернантка и нежные родители называли Катю всегда послушным ребенком... Впрочем, гувернантка отзывалась так о своей питомице только при гостях и при нежных родителях; а наедине очень часто, выведенная из терпения капризами Кати, бормотала сквозь зубы:
- У! мерзкая девчонка, если б моя воля - я так бы тебя выдрала!..
И в самом деле, моя барышня любила иногда покапризничать.
Если гость говорил Кате:
- Здравствуйте, Катенька, пожалуйте ручку. Катя непременно начинала ломаться и пищала:
- Не хочу, оставьте меня...
И тогда или папенька, или маменька, или оба они в один голос восклицали:
- Катечка, душенька! что это такое? Это не хорошо, это стыдно... дай сейчас Петру Антоновичу ручку...
И потом, обращаясь к гостю, маменька и папенька замечали:
- Не понимаем, что это сделалось сегодня с Катей: она у нас обыкновенно такая послушная...
Вице-губернаторшу господь благословил дочками, кроме Коли - Катенькина жениха - - у нее есть Петя, Наташа, Даша, Анеточка, Верочка, Дунечка. И вице-губернаторша часто со всем семейством на целый день приезжает к Лизавете Ивановне. В эти дни подымается в доме страшный шум, писк и визг, гувернантки и няньки бегают за детьми из одной комнаты в другую. И среди этого шума, писка и визга раздаются крики:
- Прене гард, мамзель Натали или мамзель Аннет, ву томбре.
- Что это ты, сударыня, выдумала? разве можно бить братца?.. Ах ты пакостница этакая! а вот я маменьке скажу!..
Катя целует Колю и спрашивает у папеньки:
- Папа, ведь это мой жених?
- А разве ты Сергею-то Яковлевичу изменила? - возражает папенька. - Помнишь, ты хотела выйти за него замуж, а он обещал тебе много конфект и пирожков.
- Не хочу его, - пищит Катя сквозь слезы, - он гадкий, рябой; мой жених не он, а Коля.
- Что ж, Лизавета Ивановна, - говорит с приятностию вице-губернаторша, тасуя карты, - пора, я думаю, подумать и об их свадьбе? Как вы думаете? Приготовляйте-ка невесте приданое.
Все смеются.
Барышня заметно начинает подрастать, способности ее помаленьку изощряются. Прежде для нее существовали только гостинцы, теперь для нее одних гостинцев мало: ее начинают занимать и платьица и платочки... Она одевает свою куклу- фаворитку в шелковое платье, втыкает в голову цветы и говорит девочке, играющей с нею:
- Видишь ли, Палашка, она поедет на бал танцевать, - там будут офицеры...
Роковое слово "офицеры" уже произнесено барышнею! Она так часто слышит это слово от всех, в особенности от гувернантки и от ее фаворитки Соньки.
Гувернантка, например, наряжается; фаворитка Сонька затягивает ей корсет и говорит:
- Барышня, наденьте сегодня пунцовое платье... оно ужасти как к вам идет... Сегодня еще, может быть, у нас кто-нибудь да будет...
- А которое ко мне больше идет, Соня: голубое или пунцовое?
- Пунцовое, барышня, к вам не в пример больше идет, да и ихний любимый цвет пунцовый.
- А ты почему знаешь?
- Да уж я знаю-с.
Сонька потупляет глаза.
- Ах, да, я и забыла... - Гувернантка грозит горничной пальцем.
Сонька усмехается и вдруг подбегает к окну...
- Барышня, барышня... офицер!
- Офицер?.. (Гувернантка накидывает на себя платочек и бросается к окну.)
- Ах, какой хорошенький, Соня! Да это, кажется, Маккавеев... посмотри, какая у него ножка... Ну, только талия у него хуже, чем у Валуева... гораздо хуже...
Всякий раз, когда к Евграфу Матвеичу являлись офицеры, гувернантка смотрела на них или в щелку двери, или в замочную скважину... и сердце ее сильно билось, если между ними красовался один белокурый, высокий, курчавый и с большим носом.
Этот офицер вообще почему-то нравился многим губернским барышням и в особенности одной, которую очень любила Лизавета Ивановна... Гувернантка, узнав это, возненавидела ее, начала употреблять все меры, чтоб поссорить ее с Лизаветой Ивановной, - и наконец достигла своей цели. И добрая Лизавета Ивановна, которая создана была, чтоб жить со всеми в ладу, быть приветливой и ласковой ко всем, и к дурным и к хорошим людям, вдруг прекратила всякие сношения с своей лучшей приятельницей, к величайшему удивлению не только ее, но и всего губернского города...
Лизавета Ивановна была совершенно, как говорится, ослеплена гувернанткой и даже не замечала того, что гувернантка в присутствии ее бросала очень странные и не совсем скромные взгляды на Евграфа Матвеича, от которых он приходил всегда в волнение и замешательство. К чести Евграфа Матвеича надо заметить, что он всегда умел побороть в себе всякую искусительную мысль, которая порою случайно забегала в его облысевшую голову... К тому же он всегда чувствовал необыкновенную робость, если ему случалось быть наедине с женщиною.
Однажды под вечер, в отсутствие своей Лизаветы Ивановны, он встретился с гувернанткою в темном коридоре...
- Ах, кто это здесь? - вскричала гувернантка, притворясь испуганной.
- Ничего, ничего-с, не пугайтесь; это я-с... - проговорил Евграф Матвеич дрожащим голосом.
- Это вы, Евграф Матвеич?
- Да-с.
- А у меня, вообразите, так и замерло сердце? Мне показалось, что кто-то чужой.
- А вы куда изволите идти?
- Я иду к себе в комнату.
- К себе в комнату-с?
Евграф Матвеич колеблющимися шагами приблизился к гувернантке.
- А вы куда? - спросила она его шепотом.
- Я-с... я-с... я так здесь искал человека-с... Фильку... Евграф Матвеич пришел внеописанное замешательство и вдруг закричал:
- Позвольте поцеловать-с вашу ручку!.. - схватил ручку Любови Петровны, крепко прижал ее к губам своим и потом, как будто преследуемый кем, из всех сил пустился бежать к себе в кабинет, оставив Любовь Петровну в совершенном недоумении и изумлении. С этих пор он явно старался избегать встречи с нею в коридоре.
Когда Кате минуло одиннадцать лет, гувернантка объявила папеньке и маменьке, что для ее питомицы необходимо теперь нанять учителей, которые бы обучали ее высшим наукам, что она высшие науки преподавать не может, а будет по-прежнему заниматься с ней языками (закону божию уже давно обучал ее отец диакон). Любовь Петровна заметила между прочим, что у вице-губернаторских дочерей гувернантка сама по себе, а учителя, кроме того, сами по себе и что уж это всегда так водится в хороших домах...
- А коли это нужно, так против этого мы спорить не будем, - сказала Лизавета Ивановна. - Мы не захотим, чтоб наша Катенька в чем-нибудь отстала от других...
Потом она обратилась к мужу и прибавила:
- Уж это, дружочек, твоя забота нанять учителей, каких нужно. Я в этом деле - сторона.
Учителя математики, истории и рисования тотчас же были наняты по рекомендации инспектора губернской гимназии.
Преподавание же российской словесности взял на себя тот самый пьяный семинарист, который за обедом на крестинах барышни произнес торжественную оду...
- Вы не смотрите на то, что он шут, - обыкновенно говорил об нем Евграф Матвеич, - он точно что ломается, кривляется, всякий вздор болтает, да это все не мешает ему быть ученым... поговорите-ка с ним серьезно, просто книга, заслушаешься; а уж о стихах и толковать нечего - стихи ему нипочем, на какой хотите предмет задайте - он вам так и начнет без запинки резать. Не будь он горький пьяница, не пей он запоем, да это был бы просто драгоценный человек и, может быть, пошел бы далеко!..
В продолжение двух лет учителя постоянно дают уроки барышне. Два года проходят незаметно.
Я не могу наверно сказать, до какой степени она успела в высших науках под руководством пьяного семинариста, учителей, нанявшихся по сходной цене, и гувернантки, которая перемигивалась с офицерами; но барышня значительно округлилась и выросла в эти два года. Ей уже четырнадцать лет, а на лицо кажется даже более. Она уже затянута в корсет, она уже закатывает глаза под лоб, по примеру своей гувернантки, и знает, какой цвет идет к лицу и какой не идет; она уже прочитала два романа Поль-де-Кока, которые валялись в комнате ее гувернантки... Она уже в именины папеньки протанцевала две или три французские кадрили с офицерами и сказала маменьке:
- Ах, maman! когда у нас будет еще бал? Я так люблю танцевать!
Маменька и папенька не могут достаточно ею налюбоваться и говорят друг другу:
- Вот под старость-то будет нам утешением!
И все идет своим чередом в доме Евграфа Матвеича: только Лизавета Ивановна стала в последнее время замечать, что гувернантка держит себя уже чересчур вольно; что на танцевальных вечерах она совершенно забывает о существовании своей воспитанницы и так и носится в танцах сломя голову с офицерами; что на последнем бале (на именинах Евграфа Матвеича) она вдруг исчезла из танцевальной залы и что ее везде искали и не могли отыскать... Все это показалось Лизавете Ивановне странным. И она стала внимательнее слушать рассказы няни о разных подвигах гувернантки.
- Ах, няня! - восклицала Лизавета Ивановна, - да неужели же это правда?
А няня возражала:
- Убей меня бог, матушка, пусть лучше у меня язык отсохнет, если я лгу... Коли мне не веришь, спроси у Евдокима. Он все своими глазами видел...
Но Лизавета Ивановна все еще сомневалась. Она не легко расставалась с своими убеждениями, хотя вое ее убеждения никогда ни на чем не основывались... "Да как же, - думала она, - я всегда считала Любовь Петровну прекрасной, скромной девушкой, а теперь она вдруг сделалась дурная?.." У Лизаветы Ивановны кружилась голова при мысли, что ей нужно будет совершенно изменить мнение о гувернантке.
- Да нет, этого быть не может, - говорила Лизавета Ивановна самой себе, но, к величайшему своему ужасу, в одно прекрасное утро, попристальнее рассмотрев гувернантку, не могла не убедиться в справедливости слов няни... И гувернантку выгнали из дома.
Это происшествие сильно подействовало на Лизавету Ивановну; она не шутя призадумалась, тяжело вздохнула и сказала Евграфу Матвеичу:
- Вот, голубушка, думали ли вы, что она такого сраму нам наделает?.. Вот подлинно, в чужую душу не влезешь. Вот уж истинно говорят, что чужая душа потемки.
Няня недолго пережила гувернантку.
Вскоре после смерти няни и происшествия с гувернанткой Евграф Матвеич, по покровительству одной значительной особы, которая приходилась ему сродни, получил весьма выгодное место в Петербурге...
Лизавета Ивановна век готова была не покидать этих мест, где она родилась, выросла и начала стариться, где все было так знакомо, так близко ее сердцу, где каждый шаг пробуждал в ней воспоминание ее детства и молодости, где, наконец, заключалась ее святыня - прах родителей.
За неделю до отъезда своего в Петербург Евграф Матвеич и Лизавета Ивановна задали прощальный обед в своем селе Ивановском, а в день отъезда, тотчас после обедни и напутственного молебна, пошли на кладбище. Когда Лизавета Ивановна поравнялась с могилами своих родителей, она схватила дочь за руку.
- Здесь лежат твой дедушка и твоя бабушка, - сказала она рыдая, - помолись, Катенька, поклонись в землю, проси их благословения... - Она хотела сказать еще что-то, но слезы задушили ее.
Когда ее подняли, она крепко сжала руку мужа и произнесла, указывая на могилу:
- Если я умру на, чужой стороне, не оставляйте меня там... Ради бога не оставляйте... Пусть мой прах будет лежать здесь, в родной земле, возле их праха... Не разлучайте нас...
Глава IV. Барышня-невеста
Сначала Лизавете Ивановне и Евграфу Матвеичу показалось дико в Петербурге. Лизавета Ивановна, между прочим, долго не могла привыкнуть к мысли, как в одном доме могут помещаться по нескольку семейств, совершенно незнакомых друг с другом, и с беспокойством спрашивала Евграфа Матвеича: "Кто это, дружочек, живет снами стена об стену? да хорошие ли это люди? да нет ли в нашем доме какой-нибудь сволочи, каких-нибудь дурных женщин?" Ей также очень неприятно было, что в Петербурге плохи кладовые и ледники и что в квартирах нет никакого хозяйственного устройства: ни чуланчиков, ни полочек... "Уж тут нечего и думать о хозяйстве, - со вздохом замечала она, - какое тут хозяйство, без удобства и без простора: здесь люди живут как сельди в бочонке!" Глядя на пятиэтажные дома, она обыкновенно говорила: "Да это настоящее вавилонское столпотворение! Долго ли тут до греха?.." Невский проспект совсем ей не нравился. "Что это такое? Экий Содом! Экая гибель народу! - твердила она. - И не в пример еще хуже, чем у нас на ярмарке... того и гляди, что или с ног сшибут, или лошади задавят, или дышлом убьет!" И потом обыкновенно прибавляла, глядя в окно: "Одно только меня здесь, на нашей квартире, и радует, что по крайней мере храм божий перед глазами: только через дорогу перейти". Между прочим, Лизавета Ивановна находила еще, что в Петербурге народ грубый, необразованный, что когда идешь по улице, то никто посторониться не хочет и внимания никакого не обращает; что в Петербурге никому до нее нет дела, никто и знать ее не хочет, тогда как в своем губернском городе она лицо почтенное, всеми уважаемое и что там на улице перед нею все шапки снимают. Но весной и летом Лизавете Ивановне особенно было тяжко и грустно... Весной и летом Петербург ей казался просто нестерпимым, потому что в это время всегда живее воскресали в ее памяти и бесконечное поле, волнующееся рожью, и лес, дышащий смолистой, благоуханною свежестью, тот лес, в котором она, бывало, собирала грибы; и речка с крутыми и живописными берегами, в которой деревенские мальчишки ловили раков, и гумно, гладкое, уставленное скирдами хлеба, и ряд почернелых изб, и плетень при въезде в деревню, и праздничные хороводы крестьянских девок, и заунывная песня мужика, возвращающегося с барщины... Все, все... Сердце Лизаветы Ивановны так и ныло, так и разрывалось при этих воспоминаниях. Что касается до Евграфа Матвеича, он находил много хорошего в Петербурге. Ему нравились, например, блестящие магазины Невского проспекта, и он часто останавливался перед ними и думал: "Пустая роскошь, а для глаз приятно". Еще ему нравился в Петербурге турецкий табак дюбек Саркиса Богосова, по 5 рублей фунт; но более всего нравились ему Милютины лавки. "Тут все, - рассуждал Евграф Матвеич сам с собою, - что душа просит: и балык, как янтарь, и фрукт сочный, румяный, и окорок провесной, жирный, и киевское варенье, и пастила яблочная, и сыр швейцарский со слезой, и икра зернистая свежая, и лук шпанский, и эти масляные рыбки в жестяных коробках... как бишь их... ну, да словом сказать, все, все!.."
И он, бывало, никогда не проходил мимо Милютиных лавок, непременно зайдет в свою знакомую лавку и отведает то того, то другого: то солененького, то сладенького, то кисленького, полюбуется то тем, то другим; понюхает то того, то другое, спросит:
- А это, братец, что у тебя такое в баночке?
- Мармолат, ваше превосходительство.
- Ну, а там, вон направо, в бочке-то?
- Виноград, ваше превосходительство.
- А! дай-ка, братец, кисточку винограда. Ну, а вон, в углу-то... четвертая от угла банка... это что такое?..
И Евграф Матвеич, по обыкновению, долго не отводил страстных очей от всех этих жестянок, склянок, банок и бочек и, при каждом посещении лавки, отыскивал в ней что-нибудь новенькое, что-нибудь замечательное.
Покорясь необходимости и помаленьку устроясь, Евграф Матвеич и Лизавета Ивановна нашли нужным продолжать воспитание дочери. Они наняли для нее танцмейстера, компаньонку, которая называла себя француженкой, а была из немок и могла давать уроки на фортепиано, и учителя русского для всех наук.
В семнадцать лет воспитание Кати было совершенно окончено. По-французски хотя она и не говорила отлично, но могла поддержать обыкновенный разговор, танцевала очень недурно, вальсировала довольно легко и разыгрывала на фортепиано бальные танцы довольно бегло. Чего же больше?
Итак, наступила торжественная минута в жизни моей барышни. Ее надобно было вывозить в свет.
Какой-то приговор произнесет свет над моею барышнею?
Лизавета Ивановна, разумеется, вскоре по своем приезде в Петербург познакомилась со многими дамами так называемого среднего круга. Для нее это была горькая необходимость, жертва, которую она безропотно приносила дочери нежно любимой, ибо в обществе всех этих петербургских барынь, отпускающих французские фразы, беспрестанно толкующих о княгинях и о графинях, о последних модах и о хорошем тоне, Лизавете Ивановне было тяжело и неловко. Она не умела принимать участия в их тонких и любезных разговорах, не вмешивалась в их прекрасные рассуждения о нравственности и приличии, не могла сочувствовать, ни их интересам, ни их сплетням. Безмолвно слушала она этих барынь и, смиренно сознавая собственное ничтожество, только удивлялась их уму и образованию. Ее поддерживали и выручали в самые критические минуты карты, потому что все эти умные и светские барыни, подобно моей Лизавете Ивановне, были охотницы играть в преферанс по десяти копеек медью.
Лизавете Ивановне хотелось пристроить свою Катеньку за хорошего и солидного человека. Это очень понятно: ведь не век же ей было сидеть под крылышками папеньки и маменьки. Зачем же и на воспитание барышень тратятся родители, как не для того, чтоб этим воспитанием приманивать женихов? И Лизавета Ивановна очень справедливо рассуждала, как рассуждают все маменьки, что, только вывозя дочку в свет, можно надеяться устроить ее участь; но она, по простоте своей, никогда не решилась бы прибегать к тем средствам, к которым иногда прибегают отчаянные петербургские маменьки для сбывания с рук своих дочек. Ей не пришло бы, например, в голову заставлять дочь кокетничать и употреблять все роды соблазнов перед каким-нибудь беспутным богачом оттого только, что тот однажды, и то нечаянно, навел в театре лорнет на их ложу; она не стала бы разглашать по всему городу, что ее дочь выходит за г-на N. N., когда г. N. N. и не думает о ее дочери, и не решилась бы поддерживать своего кредита в магазинах именем этого г- на N. N.; она не могла бы обещать жениху своей дочери и капиталы и деревни в приданое, а после брака объявить зятю и дочери, что она покуда, к сожалению, ничего не может дать им, а что со временем, если позволят обстоятельства, и прочее, да еще в довершение всего заставить легковерного зятя заплатить за венчальное платье...
Все это казалось Лизавете Ивановне просто несбыточным, и она говорила с свойственным ей простосердечием:
- И верить не хочу, чтоб были на свете такие матери...
Но обратимся к барышне. Уж близка решительная и желанная минута ее жизни. Сегодня бал у одной из тех генеральш, с которыми знакома ее маменька. Бал!.. О блаженство. На этом бале она первый раз предстанет свету! Сердце ее бьется и замирает; ей мерещится то золотой, то серебряный эполет; перед ней уже, кажется, трепещут аксельбанты... ах, как она любит аксельбанты! Ей слышатся порою звуки вальса и бренчанье шпор... А часы идут так медленно, досадные часы!.. А уж бальное платье готово... вот оно висит на стуле; и какое платье, если б вы видели! и как обрисовывает роскошные ее формы! Парикмахер-француз уже причесал ее; на ее темных волосах белая роза... Барышня то посидит на стуле и помечтает, то подбежит в волнении к зеркалу...
Маменька и папенька в такой же тревоге, как и она.
- А что, хорошо ли, голубчик, будет одета наша Катенька? - спрашивает с беспокойством папенька у маменьки.
- Не знаю, дружочек, - отвечает вздыхая маменька, - но на ней будет все хорошее и дорогое; все, кажется, так, как следует; а впрочем, бог знает...
Вот наконец барышня совсем одета... Боже мой! какая у нее талия! но она еле дышит, бедная барышня.
Маменька уже несколько раз осмотрела ее с ног до головы. И папенька начинает ее осматривать.
- Мило, мило, - замечает генерал, - да только, мне кажется, грудь-то уж очень открыта. Прилично ли это?
- Ах, папа, - восклицает барышня, - какие вы смешные; да ведь все так носят...
Бал великолепный. Все, как водится: и в зале накурено одеколоном, и лампы горят довольно ярко, и много генералов военных и штатских со звездами, и музыка гремит, и мороженое разносят, и расплывшиеся барыни в чепцах сидят кругом стен, ибарышни, нарядные и перетянутые, прыгают под музыку с офицерами. Царицы бала - - две дочери хозяйки, Sophie и Lise, полненькие и беленькие, с томными глазками. Они слывут красавицами; от них с ума сходят мои приятели-офицеры, и о существовании их знают даже в высшем свете... Штатских немного, человек пять, да ито один из них не танцует, а ходит по комнатам, беспрестанно зевая (хотя ему зевать совсем не хочется), и иногда приставляет к глазу лорнет, с равнодушной и несколько презрительной гримасой посматривая на барынь, на барышень, на кавалеров, на потолок и на стены. Он всем хочет показать, что случайно попал в это общество, которое гораздо ниже его... Говорят, будто этот господин в самом деле принадлежит к высшему свету, - что мудреного! Не даром же хозяйка дома более всех ухаживает за ним.
Ослепленная и пораженная блеском бала, барышня робко вступила в залу.
"Ах, сколько здесь офицеров! - подумала она. - Ах, как здесь должно быть весело!" Но она не смела ни на кого взглянуть. Она проходила через залу, покраснев и потупив головку. И взгляды всех обратились на нее, как на лицо новое...
- Это еще что такое? Кто это такая? - спросила глухая и брюзгливая старуха- барыня у своей соседки, показывая на барышню и неблагосклонно осматривая ее с головы до ног в лорнет.
(У брюзгливой старухи-барыни пять дочерей - пять! и ни одна не замужем!)
- Кто же это такая, матушка?.. а?
- Это, кажется, дочь Ветлиной, - закричала ей на ухо соседка...
- Какая жирная! - пробормотала себе под нос старуха. - Как раскормили ее!..
(У брюзгливой старухи-барыни все пять дочерей тонки, как спички.)
- Ах, ma chere, - говорит одна барышня другой барышне, смотря на мою барышню прищурясь, - взгляни, бога ради, как она затянута... Бедная! на нее смотреть жалко... Вот уж не понимаю, что за охота так тянуться...
А барышня, говорящая эти слова, сама до того затянута, что ей нет никакой возможности наклониться; в продолжение бала ей уже делалось три раза дурно.
- А что? ель не па маль, - толкуют между собою офицеры о барышне.
- Так, живет себе.
- А каковы плечики-то!
- И очень... Только Таня, кажется, немножко повыше ее.
Один из офицеров ангажирует барышню... Она подает ему руку, и рука ее дрожит...
Лизавета Ивановна не спускает глаз с Кати... Лизавета Ивановна даже отказалась от преферанса...
Евграф Матвеич и играет в карты, но он не покоен. Он часто вскакивает из-за карт посмотреть, что делает Катя.
А Катя так счастлива! Она беспрестанно танцует; на мазурку ангажирует ее какой- то штатский. Это ей немножко досадно. Она не любит штатских...
Штатский, танцевавший с нею мазурку, - хотя не франт, но одет очень аккуратно и прилично: в черном фраке, в белом жилете, в желтых перчатках. Он небольшого роста, имеет круглое и румяное лицо, с которого не сходит приятная и почтительная улыбка... Он говорит необыкновенно вежливо и, говоря, всегда наклоняет свой стан немного вперед. Все знакомые дамы без памяти его любят, потому что он никогда не бывает лишним в доме. Недостает ли, например, кавалера для танцев, нужен ли трем старым генеральшам четвертый для преферанса, - хозяйка дома уж непременно подбегает к нему с просьбой или с карточкой, и он всегда выручает ее из беды... Его все называют примерным молодым человеком. Имея не более двадцати семи лет, он уже исправляет должность начальника отделения и имеет чин надворного советника. Он из немцев, хотя по-немецки говорит плохо, немцев совсем не любит и ведет знакомство больше с русскими. Его даже зовут не Карлом Карлычем и не Иваном Иванычем, а Александром Петровичем. Превосходный чиновник, обладающий в высшей степени терпением и трудолюбием, строгий и взыскательный с подчиненными, он имеет слабость казаться человеком светским и большой охотник до барышень, хотя барышни вообще терпеть его не могут. С той минуты, как его произвели в надворные советники, он начал помышлять, как бы завести надворную советницу, и ему непременно хочется, чтоб за будущей надворной советницей было по крайней мере 2000 душ крестьян или полтораста тысяч капитала.
Когда мазурка кончилась, Александр Петрович довел барышню до ее маменьки и почтительно поклонился той и другой.
- Что, вы, я думаю, устали? - сказала ему приветливо Лизавета Ивановна. - Шутка ли, мазурка-то ведь больше двух часов длилась.
- Помилуйте, ваше превосходительство, - отвечал Александр Петрович, закусив, нижнюю губу и из вежливости несколько покачнувшись вперед, - эти часы показались мне одним мгновением.
Он бросил беглый, но значительный взгляд на барышню и, снова почтительно поклонясь, исчез в толпе.
- Какой приятный молодой человек! - сказала Лизавета Ивановна дочери, поправляя ей брошку. - Он, по мне, лучше всех этих, которые танцевали с тобою.
- Фи, маменька! - вскрикнула дочь. - Он противный!
Вскоре после мазурки, когда барышня совсем остыла, маменька увезла ее домой. Папенька, увидев приготовление к ужину и форель, которую втаскивали в столовую на огромном блюде, не утерпел и остался ужинать...
За ужином несколько офицеров расположились около барышень... Другие же, охотники попить, сели за особенный стол. После ужина по обыкновению еще немного потанцевали и гораздо свободнее, чем перед ужином, - наконец все разъехались.
Два франта, сходя с лестницы, говорили между собою:
- А что, душа моя, ты Лизист или Софист?
- Разумеется, мон шер, Софист, хоть, впрочем, я и не охотник до софизмов...
В это время уже барышня почивала - и снилось ей, будто она, озираясь кругом с биением сердца, выдернула белое перо из султана и целовала его.
Первый шаг в свете был сделан - и уже с этих пор барышня только и грезила о балах, маскарадах, театрах и нарядах. Она познакомилась со всеми барышнями своего круга - и взяла себе за образец одну, которая была очень богата и за которой бегали молодые люди толпами. Из застенчивой и даже робкой барышня незаметно превратилась в развязную и бойкую. Впрочем, в случае нужды она умела прикинуться величайшей скромницей. Она совершенно взяла в руки маменьку и папеньку и делала из них все, что хотела. Ее комнату уставили диванами и кушетками Гамбса. Она разложила у себя на столах кипсеки и книги; она сделалась страстною охотницей до французских стишков и, читая их, обыкновенно отмечала карандашом или ногтем те строфы, которые ей больше нравились, в надежде, что авось либо он (он был кирасирский офицер) раскроет книжку и остановится на строфах, отмеченных ею. Она смеялась над теми барышнями, которые читали русские книги и восхищались Бенедиктовым. Она знала все выпушки и петлички на мундирах всех гвардейских полков и рисовала офицеров, но только одних кавалерийских, в различных видах: и верхом, и на дрожках, и в санях, и в каретах, и в колясках... Она почти каждую неделю ездила во французские спектакли и возила с собою маменьку, которая, не понимая ни слова, зевала, смотря на сцену.
- Да не съездить ли нам, Катюша, когда-нибудь в русский театр? - сказала ей однажды Лизавета Ивановна.
- Какая гадость, maman! Да кто же из порядочных ездит в русский театр? Коли вы хотите, так поезжайте одни, а уж я ни за что не поеду.
- Ну, как тебе угодно, - отвечала Лизавета Ивановна, - ты знаешь, что я одна без тебя уж никуда не поеду.
Если на вечере вдруг моей барышне делалось скучно, или потому, что там не было кирасирского офицера, или потому, что он слишком много говорил с другой барышней, она подходила к карточному столу, за которым сидела ее мать.
- Maman, скоро вы кончите?
- Нет еще, душенька, вот сейчас, только перед твоим приходом без двух в червях осталась...
- У меня голова болит, я не могу больше оставаться здесь. Поедемте домой.
- Что это с тобой? не простудилась ли ты? Лизавета Ивановна смотрела на дочь с беспокойством.
- Погоди немножко, мой друг... нельзя же мне не докончивши игры встать из-за стола...
- Уж этот несносный преферанс! Как хотите, маменька, я вам говорю, что не могу ждать... мне может сделаться дурно...
Лизавета Ивановна приходила в смущение и не знала, что делать, но в таких случаях обыкновенно являлся выручить ее обязательный Александр Петрович и доигрывал за нее партию.
Однажды случилось совершенно наоборот. На одном вечере Лизавета Ивановна сделалась нездоровою в то время, как дочь ее танцевала мазурку с кирасирским офицером.
Лизавета Ивановна подошла к дочери.
- Друг мой, Катенька, - сказала она ей, - мне что-то нездоровится... Поедем!..
- Вот еще, маменька! - отвечала Катя. - Я не могу ехать прежде окончания мазурки. Вы вечно лишаете меня всех удовольствий...
Лизавета Ивановна не произнесла ни слова. Она вышла из залы, не показав ни малейшего неудовольствия дочери, прошла несколько комнат, не зная, зачем, и очутилась в комнате, в которой никого не было. Слезы закапали у нее из глаз.
"Не-уже-ли ей не жалко меня? - подумала она. - Неужели она меня не любит? Нет, этого быть не может, - ей не любить меня, - меня!.. ни я, ни отец, кажется, ни вчем ей не отказываем, исполняем ее малейшие желания, для нее живем сверх состояния, - а она еще говорит, что я лишаю ее всех удовольствий!.."
Но никто - ни хозяйка дома, ни гости, ни барышня не видели слез Лизаветы Ивановны. Лизавета Ивановна едва дождалась окончания мазурки, так ей было тяжело, а в передней, несмотря на то, что едва стояла на ногах, сама укутывала дочь, говоря:
- Дай, я тебя закрою хорошенько, чтоб как-нибудь ветер на тебя не пахнул... Видишь, какая ты горячая. Долго ли тут простудиться?
И странное дело! все ласки, вся заботливость матери были только в тягость моей барышне. Она часто с своими приятельницами подсмеивалась над матерью, в обществе стыдилась ее и думала:
"Это ни на что не похоже, какие манеры у маменьки! Я вечно должна за нее краснеть".
Да не подумают, что у барышни было жестокое сердце и что она в самом деле не любила своей маменьки. Сердце у нее было нежное, как вообще у всех барышень, потому что во время представления чувствительной французской пьесы она подносила платок к глазам и приходила в расстройство от малейшей безделицы. Что же касалось до любви ее к маменьке, в этом смешно было бы и сомневаться.
С папенькой моя барышня обращалась поласковее, нежели с маменькой, в особенности если ей нужно было выпросить у папеньки денег сверх тех, которые он выдавал ей ежемесячно на булавки. Впрочем, она исподтишка над папенькой посмеивалась так же, как и над маменькой. Их предрассудки казались ей грубы и странны, хотя барышня сама любила иногда пококетничать предрассудками... Она морщилась, например, когда кто-нибудь подносил ей за столом солонку или предлагал булавку.
Иногда барышня ездила в церковь вместе с маменькой и с папенькой, но она не молилась так искренно, так усердно, как молились ее родители. Она кушала постное только на первой и на последней неделе великого поста и то в это время чувствовала себя нездоровою и говорила, что ее желудок не может переносить грубого постного кушанья.
Она любила гадать на Рождество - гаданье она не считала предрассудком. Вместе с своей горничной она выливала олово или жгла бумагу на подносе, а потом смотрела, какие из олова или из жженой бумаги выходили на тени фигуры. Выходили всегда офицеры с султанами, в санях или в колясках, а вдали церковь. И горничная всегда замечала барышне:
- Вот, барышня, вы уж непременно выйдете нынешний год замуж; за военного.
Однако пророчество горничной не сбывалось. Пять зим сряду барышня выезжала в свет, и ни один из ухаживавших за нею офицеров не думал за нее свататься. Кирасир более всех за нею приволакивался, и говорили, будто барышня писала к нему раздушенные записочки на французском языке (с орфографическими ошибками) и получала от него таковые же; будто... ну, да можно ли верить сплетням? Известно было наверное только, что после кирасира ей очень нравился конно-егерь, затем гусар, а после гусара улан.
Лето она любила даже более, нежели зиму, потому что летом на даче так приятны прогулки в саду, при луне... Ей хотелось также очень ездить верхом, но касательно верховой езды ее воля не могла восторжествовать над волей родителей.
- И слышать не хочу об этом, - кричал папенька, - что за бесстыдство такое девице ездить верхом... Это ни на что не похоже...
- Отчего же, папа? И княжны и графини ездят. Отчего же мне не ездить?..
- Замолчи! сделай одолжение, замолчи! Ты знаешь, что я тебе ни в чем не противоречу. Уступи же мне хоть в чем-нибудь. Пожалуй, коли хочешь, это мой каприз, ну да исполни же хоть каприз папенькин.
Добрый Евграф Матвеич начинал немного сердиться. Тогда Лизавета Ивановна обращалась к нему:
- Полно, дружочек, полно, не тревожь себя; она не будет ездить верхом. Сохрани ее господи от этого! Она совсем этого и не хочет; ведь это она так только пошутила.
- Совсем не пошутила, - шептала барышня себе под нос.
С дачей барышня всегда расставалась почему-то со слезами. За день до переезда она обыкновенно отправлялась гулять для того, чтобы проститься с садом и с парком, заходила во все беседки, на колоннах писала карандашом французские стишки, втыкала в деревья булавочки, клала в чугунные и мраморные вазы бантики и ленточки и прочее.
Приличие и мода сделались целью ее жизни. К приличию и к моде она стремилась всеми силами души своей. Приличие и мода обратились для нее в несокрушимое верование и убеждение.
- Ах, папа, или ах, maman! - толковала она ежедневно, - да как это можно, да это не принято, да над этим будут смеяться в свете, да это не в моде. - И в таких случаях она всегда ссылалась на авторитет дам и девиц высшего света, которых знала по именам, хотя видела их только в театрах и на гуляньях.
Маменька и папенька, смотря на свою Катю, находили, может быть, в ней много такого, что им очень не нравилось. Но они никогда не сердились на нее, не упрекали ее ни за что и думали: "Что ж делать? Она, голубушка, в этом не виновата...
Уж изменить этого нельзя. Нынче уж свет таков! Нельзя же ей не соображаться с светскими обычаями..."
Ни папеньке, ни маменьке не нравилась большая часть молодых людей, ездивших к ним в дом.
- Нет, это не то, что было в наше время! - говорил со вздохом папенька, глядя на них.
- Они все ветрогоны, - прибавляла маменька, - куда же им быть хорошими и добрыми мужьями!
Но и папеньке и маменьке - обоим им очень приходился по сердцу молодой надворный советник, исправляющий должность начальника отделения.
Они отзывались о нем, как отзывались все пожилые люди, - с отличной стороны:
- Александр Петрович - кроткий, благонравный человек и пойдет далеко; одно только жаль - немец...
Александр Петрович познакомился с Евграфом Матвеичем и Лизаветою Ивановной вскоре после того времени, как он в первый раз увидел их дочь на бале и протанцевал с нею мазурку. С тех пор он постоянно являлся к ним в дом по воскресеньям, постоянно играл в преферанс с Лизаветой Ивановной по две копейки серебром (потому что Лизавета Ивановна только в гостях играла по десяти копеек медью) и постоянно устремлял кроткие и сладкие взоры на барышню, хотя она постоянно не обращала на него никакого внимания, называла его, как всегда, противным или досадным и подсмеивалась над ним вместе с офицером. После полуторагодового знакомства он решился, однако, просить ее руки у папеньки и у маменьки. Папенька и маменька приняли его предложение очень благосклонно, но вместе с тем объявили, что они принуждать дочери не могут, что они считают это грехом и что если их дочь с своей стороны изъявит согласие, то они с своей стороны будут этому очень рады и дают на брак полное свое благословение.
Когда папенька и маменька призвали барышню к себе и объявили ей такую важную для нее новость - она сначала заплакала, потом зарыдала, потом захохотала; с ней сделался истерический припадок... Маменька и папенька перепугались, сами заплакали, а на другой день объявили Александру Петровичу, что она еще не думает обраке, но что, вероятно, со временем, когда она с ним (то есть с Александром Петровичем) короче ознакомится и увидит его достоинства, то не пожелает себе лучшего мужа; что молодые девушки - дуры; что они сами своего счастья не знают; что постоянство и терпение города берут, и прочее.
Александру Петровичу нечего было говорить о терпении. Он бросился на шею к Евграфу Матвеичу, поцеловал ручку Лизаветы Ивановны и сказал, что он терпеть и ждать будет сколько им угодно, лишь бы только его поддерживала лестная надежда - - удостоиться чести вступить с ними в родство.
И несмотря на то, что моя барышня совсем перестала говорить с ним, узнав о его намерениях, Александр Петрович показывал, что он нимало не оскорбляется этим, и продолжал на нее смотреть по обыкновению кротко и сладко.
Так прошло пять лет, Александр Петрович по-прежнему являлся к Евграфу Матвеичу и Лизавете Ивановне каждое воскресенье и по-прежнему играл с Лизаветой Ивановной в преферанс по две копейки серебром... А между тем его произвели в коллежские советники и утвердили в должности начальника отделения. А между тем барышня очень изменилась в продолжение этого времени: похудела и потеряла надежду выйти замуж за офицера, хотя все еще поглядывала неравнодушными глазами на улана...
В начале шестого года (считая с первого ее выезда на бал) она стала чрезвычайно ласково обращаться с Александром Петровичем и к концу этого года торжественно объявила родителям, что, убедясь в его постоянстве и, главное, желая сделать им угодное, она готова выйти за него замуж. В последн