Ожешко Элиза (Orzeszkowa Eliza)
Источник текста: Русская мысль, 1899 г., июнь.
OCR: Дмитрий Таевский, 06.01.2006.
Докторъ, такъ вы говорите, что я проживу несколько недель, можетъ быть, несколько дней? Хорошо. За искренний ответь, - я добивался его по некоторымъ соображениямъ, - благодарю васъ, но нимало не удивляюсь и не особенно огорчаюсь. Я пилъ жизнь двойными глотками и выпилъ ее въ два раза скорее, чемъ другие; шумнымъ и полноводнымъ ручьемъ лилась она, и не удивительно, что усыхаетъ раньше времени. Дело очень простое. Я принимаю его такъ, какъ человекъ, не окончательно лишенный разсудка, долженъ принять исполняющийся надъ нимъ приговоръ природы. Наконецъ, я, можетъ быть, и не былъ бы такимъ разсудительнымъ, если бъ впалъ въ отчаянiе, то-есть если бъ меня, вместе съ жизнью, покидала надежда на счастье или даже на какие-нибудь мимолетныя утехи. Но чего я, - развалина тела и духа, - могъ бы требовать отъ будущего, еслибъ оно существовало для меня? Долгаго ряда безсонныхъ ночей, дней, проводимыхъ въ безконечномъ отвращении ко всему, существующему на свете, адской боли, которая терзаетъ мои истощенные нервы? У вашей науки нетъ средствъ, чтобы возвратить мне силы и здоровье, значитъ, смерть можетъ только избавить меня отъ мучений. Я спокоенъ, мало того, прiятно оживленъ, чего со мной давно уже не было.
Наконецъ, меня встретить что-то новое, незнакомое; я загляну прямо въ глаза чему-то очень любопытному и, вместе съ темъ, величественному. Что чувствуетъ и думаетъ человекъ, который умираетъ? Действительно ли я перестану чувствовать и мыслить всякимъ своимъ атомомъ въ ту минуту, когда вы произнесете: онъ умеръ? Или, можетъ быть, во мне еще довольно долго будетъ совершаться какое-нибудь частичное движение, смутно отражающее внешние звуки и вливающее въ мой мозгь неясныя, смутныя можетъ быть, блаженныя, а можетъ быть, и удручающiя видения, воспоминания, мечты? Мне это очень любопытно, но я знаю что и эти последние отголоски и фантомы жизни будутъ слабеть, отдаляться, стихать, бледнеть... а потомъ что?
Ваши губы складываются такъ, какъ будто вы хотите сказать: "Не знаю!" И я повторяю за вами эти слова. Несмотря на все свои безумiя, я все-таки еще настолько сохранилъ разсудокъ, чтобы суетнымъ и ушедшимъ на суетныя дела разумомъ не распутывать узла, котораго не удалось распутать еще никому. Я не говорилъ ни да, ни нетъ, я не говорилъ: я буду существовать, или: я исчезну.
Не знаю, но собственно эта неизвестность обращаетъ мое будущее въ вещь очень интересную. Какой у него видъ? Что тамъ на дне? Кто изъ техъ, которые здесь, на земле, утверждаютъ или отрицаютъ, кто ошибается, и кто правъ? Что ни одна частица матеpiя не пропадаетъ, - это уже, кажется, удостоверено. Я слышалъ о какой-то теорiи, по которой каждый изъ разсеянныхъ атомовъ этой материи обладаетъ индивидуальною и сознательною жизнью, значитъ обладаете мыслью и чувствами, хотя бы и въ ихъ зачаточномъ состоянiи. Значитъ, я разложусь на столько индивидуальныхъ жизней, сколько въ моемъ теле имеется атомовъ. Изъ какой-то книжки я вычиталъ предположенiе, что частички матерiи, освобожденный отъ разложившегося тела Елены, прекрасной жены Менелая, можетъ быть, теперь находятся въ шерсти полярнаго медведя, а по крайней мере одну изъ техъ, которая составляла мозгъ Сократа, вы могли бы найти, - если бъ сумели искать, - въ ткани моего халата. Куда я хотелъ бы направить мои атомы? Съ какимъ целымъ соединить ихъ? во что обратить ихъ? въ какомъ деянии принять участие съ ними?
Ха, ха, ха! какъ остроумно и насмешливо блеснули ваши глаза, докторъ! Вы непременно подумали, что, мечтая о метампсихозе, я вижу передъ собою с туманную одежду, которая облекаетъея грудь ея, то-есть грудь поразительно прекрасной женщины, - губы, прильнувшiя къ краю кубка, руку, сжимающую колоду картъ и т. д. и т. д. Знаю, знаю! Я лучше васъ сумелъ бы перечислить все это, еслибъ хотелъ. Но я не хочу... не хочу!
Toujonrs des perdrix! Смертельная скука. Что-то совсемъ иное замаячило передъ моими глазами... Я сейчасъ вижу что-то, хотя слабо и неясно. Горящiй костеръ, а наверху его, среди клубовъ дыма, стоитъ человекъ, какъ столбъ непоколебимой веры, какь олицетворенiе возвышеннаго восторга... Два окна каменнаго дома, высоко надъ ярко освещенной и шумной улицей, мигаютъ слабымъ огонькомъ одинокой лампы... Старая баба, въ ситцевомъ платье и беломъ чепце на голове, появляется изъ-за папоротниковъ съ кошолкой грибовъ въ одной руке и съ пучкомъ безсмертниковъ и вереска въ другой... Голубые глаза мужика, - не какого-нибудь особеннаго, а совсемъ простого мужика, - смотрящие на меня изъ-подъ густой шапки волосъ съ такою благодарностью... Ахъ, да и за что была эта благодарность! Но это такое воспоминание, такое, что... О, докторъ! Зачемъ у меня мало такихъ воспоминаний? Зачемъ я такъ глупо, такъ подло растратилъ жизнь? Зачемъ я долженъ умирать и ничего уже не могу ни изменить, ни возвратить, ни переделать? Грустно. Не надолго хватило моего разсудка. Мне нечемъ дышать... Морфия! О, чортъ возьми, какая нестерпимая боль, и какъ мне грустно!... Морфия, докторъ!
Когда я, после двухчасового мучительнаго сна, проснулся сегодня утромъ, то, первымъ деломъ, расхохотался при воспоминании о томъ, какъ васъ удивила моя вчерашняя болтовня. Мне уже давнымъ-давно кажется смешнымъ тотъ, кто удивляется. Въ самомъ себе я иногда открывалъ вещи совсемъ неожиданныя и необъяснимыя, но долженъ былъ знать, что оне действительно существуютъ. Это мне напоминаетъ где-то слышанное мною или откуда-то вычитанное мнение, что вы, ученые, ходите по берегу моря, поднимаете и разсматриваете мелкие камешки, а все неизмеримое морское дно остается для васъ неразгаданною и недоступною тайной. Какъ же вы, при такомъ состоянии вашего знания, можете удивляться при встрече съ незнакомымъ вамъ явлениемъ? Смешны вы съ этимъ удивлениемъ, потому что должны каждую минуту и на каждомъ шагу разсчитывать встретиться съ новой и незнакомой еще вамъ формой, существомъ, видоизменениемъ вещи, появляющейся изъ пропасти, на берегу которой вы собираете свои камешки. Вчера васъ удивило, что я, такой поклонникъ жизни, такъ спокойно перенесъ известие о приближающейся ко мне смерти, что такой, какъ я, светский человекъ, кутила, шалопай проявилъ любопытство передъ смертью и вечностью. Несколько туманныхъ видений, которыя замаячили передъ моею памятью, и о которыхъ я упоминалъ, вы просто на-просто сочли за болезненный и безсознательный бредъ. Однако, вы сами лучше всехъ знаете, что болезнь моя не принадлежать къ числу техъ, которыя отнимаютъ у ума сознание. Къ счастью, я избежалъ разжижения мозга, и лихорадки у меня также нетъ. Такъ почему же вы удивились и сочли мои воспоминания за бредъ? Вы лучше послушайте разсказъ объ интересныхъ вещахъ, по крайней мере о вещахъ, возбуждающихъ интересъ во мне.
Что, опять докторский и дружеский советъ, чтобъ я не говорилъ много, сохрани Боже, не взволновалъ бы самого себя и темъ самымъ не ухудшилъ бы своего положения? Зачемъ, милый докторъ такъ напрасно тратить тотъ великий даръ природы, который именуется человеческимъ словомъ? Вы хорошо знаете о томъ, что я всю свою жизнь, - правда, жизнь недолгую, - всегда делалъ то, къ чему меня влекло не только желание, а даже просто прихоть, и что собственно поэтому жизнь моя не могла быть продолжительною. Неужели бы я могъ, даже еслибъ и желалъ, при самомъ конце изменить тонъ и окраску своей натуры, или, если хотите, своихъ привычекъ? Но, кроме того, я вовсе и не хочу этого, да и зачемъ? Вы говорите, что отъ этого я буду больше страдать. Но ведь я, благодаря этому, утратилъ большую половину человеческой жизни, - теперь ли мне урезывать себя и воздерживаться, чтобъ уменьшить половину моихъ страдашй! Когда они наступятъ, я буду страдать, даже кричать, а вы укротите ихъ морфиемъ и конецъ! А теперь, когда они на целый часъ оставили меня, я буду говорить, потому что хочу, потому что мне такъ нравится.
Удивительная вещь, какъ ужасно мне хочется говорить! Натуралисты утверждаютъ, что человекъ - самое болтливое изо всехъ земныхъ существъ, вероятно, потому, что коли онъ чувствуетъ, что его уста должны скоро сомкнуться навсегда, то желаетъ наболтаться досыта. Сократъ, передъ темъ, какъ выпить отраву, велъ необыкновенно длинную беседу со своими учениками, Тразеа болталъ съ Деметреемъ.
Ха, ха, ха! Вы снова удивляетесь, что я знаю, а еще больше, что я упоминаю о Сенеке, Тразее и т. д. Дорогой мой, хотя я просиживалъ все ночи надъ картами, съ географическими ничего общаго не имеющими, я все-таки принадлежу къ такъ называемому просвещенному классу общества: моя ранняя молодость была поручена попечениямъ дорогихъ учителей, аббата Ривьера изъ Парижа и сэра Джона Уайта изъ Лондона, а впоследствии я и такъ кое-когда сталкивался съ книжками. Наконецъ, мои знанiя такъ скудны, что ими не наполнишь даже зрачка вашего глаза, который вы такъ широко открываете отъ изумлешя, что я обладаю даже и такими знаниями. Итакъ, гречесие философы передъ смертью болтали со своими учениками, стоики съ римлянами, а потомъ длинныя поколения христианъ свои признания шептали на ухо людямъ въ ризахъ и стихаряхъ. Теперь время сделалось более прозаичнымъ. Возле меня нетъ ни плаща, ни бороды стоика, ни живописной одежды священника. Для такихъ, какъ я, достаточно такихъ какъ вы, докторъ. Можетъ быть, это вамъ доставляешь скуку, но вместе съ темъ приноситъ и почетъ. А вы, кроме того, и не соскучитесь, - вы человекъ ученый и должны съ интересомъ относиться ко всемъ явлениямъ мира, а изследовать, какъ нужно, такую особь человека, какою былъ я, легко съ перваго взгляда, въ сущности же трудно. Въ этомъ вы убедитесь, когда я подкреплюсь бульономъ, приготовленнымъ по вашему распоряжению, и вновь заведу свою болтовню.
Кемъ и какимъ я представлялся свету, и кемъ я, въ девяносто девяти сотыхъ моей внутренней и внешней жизни, былъ действительно, объ этомъ я долго разсказывать вамъ не стану. Кто у насъ, - да что у нась! - во многихъ странахъ Европы не слыхалъ о сумасбродномъ мальчишке-миллионере, который въ одннъ лишь третий десятокъ своей жизни сумелъ слопать и эти миллионы, и свою жизнь? Истории, подобныя моей, расцветаютъ и исчезаютъ, закипаютъ и отцветаютъ на улицахъ всехъ столицъ мира, а описанiемъ и критическою оценкой ихъ занимаются тысячи людей.
Зрелища эти на сценахъ жизни повторяются съ давнихъ поръ, съ того момента, когда библейский мудрецъ сталъ предостерегать юношей отъ пены вина и аромата женскихъ волосъ. Впрочемъ, такихъ, которые, по мере представляющейся имъ возможности, гоняются за наслаждениями во всехъ формахъ ихъ проявления, не только въ нашемъ классе общества, но и во всвхъ другихъ, - целое множество. Я смело могу сказать, что имя мое - легiонъ и о причинахъ, которыя порождаюсь столь обычное явлеше, могу умолчать, потому что оне всемъ известны. Каковы оне? Унаследованныя отъ предковъ гордость и своеволие, тесный умственный кругозоръ, лень, вытекающая изъ привилегии ничего не делать, страсти, распаляемыя легкостью всякой добычи, да еще раздробленныя на миллионъ капризовъ, изъ которыхъ каждый является подъ видомъ необходимости, неотложной потребности еtс, еtс.
Моралистъ извлекъ бы отсюда тему для длинной проповеди о безнравственности, педагогъ - о воспитанiи, сощологъ - о последствияхъ существующаго распределения богатствъ. Я самъ могъ бы сказать кое-что о моихъ родителяхъ, которые, впрочемъ, ничемъ не были хуже людей своего положения и состояния, а еще больше о челяди, которая раболепствовала передо мною еще тогда, когда я сиделъ на высокомъ стуле, объ урокахъ аббата Ривьера и сэра Джона Уайта, надъ которыми я издевался тогда, когда меня считали генiальнымъ ребенкомъ. Все это - вещи самыя простыя, а некоторыя изъ нихъ я не буду критиковать даже и передъ смертью. Итакъ, passons!
Я скажу только одно, что на двадцать второмъ году отъ рожденiя я остался самодержавнымъ владыкой миллионнаго состояния и самого себя, дошедши же до тридцати трехъ утратилъ три четверти наследства, а черезъ несколько недель утрачу и самого себя. И то сказать, нетъ на земле той тонкой вещи, которой бы я не отведалъ въ теченiе этихъ одиннадцати летъ, такого сорта женской красоты, который не побывалъ бы въ моихъ объятияхъ въ количестве, по крайней мере, хоть одного экземпляра, такой особенности, какой бы я не видалъ, такого интереснаго места, котораго бы я не навестилъ въ погоне за новыми впечатлениями, такой ласки, наслаждения, такого безумия и упоения, которыхъ не коснулся хотя бы краемъ своихъ устъ. Все это собственно составляло те девяносто девять сотыхъ моего существа и моей жизни, о которыхъ я больше уже не скажу ни слова. И самъ вспоминать, и вашему светлому суду я буду показывать только одну сотую, ту маленькую сотую, которая была такъ не похожа на девяносто девять, какъ будто она мне вовсе и не принадлежала.
Но теперь я долженъ отдохнуть минуту. Прикажите опустить оконныя занавески. Въ серомъ свете легче отдыхаетъ мозгъ, сквозь который уже прошло два зловещихъ укола. Можетъ быть, вы снова дадите мнк немного морфия, докторъ? У своей кормилицы, когда меня мучилъ голодъ, я не такъ покорно просилъ груди, какъ теперь прошу у васъ каплю этого райскаго наркотика! Кормилицу, наоборотъ, я отъ нетерпннiя царапалъ по лицу такъ, что однажды чуть не выцарапалъ у нея глазъ... Diable, если вы еще долго будете возиться съ вашимъ инструментомъ, то я пожелаю и съ вами сдЕлать то же, что съ кормилицей. Жаль, что нельзя...
Въ голове моей, когда-то такой гордой, веселой и, какъ говорили, красивой, а теперь такой постаревшей, изможденной и бедной, отъ времени до времени порывается нить мыслей, и я уже не знаю, съ чего мне начать. Ну, все равно! Пусть началомъ послужитъ то обстоятельство, которое случилось въ начале моей блестящей и достохвальной карьеры. Я говорю: обстоятельство, и знайте, докторъ, что моя одна сотая очень редко давала мне знать о себе безъ какого-нибудь внешняго побуждения. Это свидетельствуетъ о ея слабости, конечно. Но, взаменъ этого, иногда самой ничтожной мелочи было достаточно для того, чтобъ вызвать ее наружу, чтб, въ свою очередь, доказываетъ ея твердость и скрытую силу. Обстоятельство же, которое теперь пришло мне на память, было следующее.
Кажется, мне не было еще двадцати пяти летъ, а я уже три года прожилъ за границей, а съ родиной сохранялъ связи постольку, посколько мои управляющие и поверенные присылали оттуда деньги. Большую часть этого времени я провелъ въ Вене, потому что, во-первыхъ, всегда питалъ слабость къ этому городу, а во-вторыхъ, въ то время безумно былъ влюбленъ въ одну прекрасную итальянку. Это была женщина одинаковаго со мною общественнаго положения, можетъ быть, даже и высшаго, благодаря высокому дипломатическому рангу своего мужа, а мои таинственныя сношения съ нею доставляли мне много острыхъ и небезопасныхъ наслажденiй. Очевидно, это придавало имъ много обаяшя и делало наши отношения прочными. У меня не было времени соскучиться, потому что я никогда не успевалъ насладиться, какъ следуетъ.
Я виделъ ее редко и на короткое время, а въ промежуткахъ наслаждался спортомъ, картами, обществомъ приятелей, иногда даже и приятельницъ... не важныхъ... Ни моя любовь не мешала имъ, ни они ей. Все это было еще довольно ново для меня и необычайно меня занимало. Лошади у меня были настолько великолепны, что обращали на себя всеобщее вниманiе, поваръ образцовый, приятели остроумные, приятельницы сменялись часто, съ любовницей я проводилъ короткия, но блаженныя минуты. Меня очень удивилъ бы тотъ, кто сказалъ, что мне чего-нибудь недостаетъ до полнаго счастья. Я былъ молодъ и переживалъ медовые месяцы своей профессии. Въ вашихъ глазахъ, педантъ, я читаю вопросъ: что это была за профессия? Ахъ, сжальтесь и уже сами дайте ей название! Ведь вы знаете, чему я отдавался. Я вамъ говорю только о моемъ тогдашнемъ полномъ удовлетворении, которое, однако, неожиданно, хотя и не надолго, было нарушено.
Это было такъ: однажды вечеромъ я вышелъ изъ театральной залы съ такимъ чувствомъ, какъ будто выходилъ изъ горячей бани. Я чувствовалъ жаръ въ голове и въ груди. Играли пьесу Шекспира, котораго я любилъ страстно и которому за производимое имъ впечатление прощалъ даже то, что считалъ грехомъ, превышающимъ отцеубийство, - грубость. Я пошелъ въ театръ только для того, чтобы посмотреть на мою итальянку, царящую въ ложе бельэтажа во всемъ блеске своихъ бршлиантовъ и великолепiи обнаженныхъ плечъ. Но я не долго смотрелъ на нее. Въ этотъ вечеръ она была окружена черезчуръ густою толпой и черезчуръ мило кокетничала; меня охватила не то злоба, не то ревность, и я подумалъ, что, какъ бы то ни было, но Шекспиръ стоитъ дороже этой велико-светской кокетки. Я вышелъ изъ театра взволнованный судьбою Кориолана и въ первый разъ въ жизни недовольный своею судьбой. Недовольство это представлялось въ совершенно неясной форме, и я обвинялъ въ этомъ свою любовницу. Она сегодня решительно не понравилась мне со своими преувеличенно любезными улыбками и огненными взглядами, которыми одаряла толпу окружающихъ ее дураковъ. При выходе товарищи тащили меня на ужинъ и на баккара, - я въ то время страстно любилъ эту игру, - но у меня не было охоты, я отказался и, оставшись одинъ, пошелъ безъ цели по тротуару ярко осввщенной, шумной улицы. Вдругъ я почувствовалъ вокругъ себя что-то мягкое и необыкновенно умиротворяющее то раздражение, которое овладело мною, и это было темъ удивительней, что подобное чувство я испытывалъ въ первый разъ, точно будто дуновение свежаго ветра обвеяло мой горящiй лобъ. Тогда я заметилъ, что, самъ того не сознавая, зашелъ на одну изъ улицъ старой Вены, съ обеихъ сторонъ обнесенную высокими стенами домовъ и спускающуюся къ Дунаю. Въ эту пору городское движение здесь затихало совершенно; изредка разбросанные фонари, въ соединении съ ярко горящими звездами, давали приятный, мягкий полусветъ. Изъ грохота и шума я вступилъ въ тишину, изъ ослепительнаго света въ полумракъ и въ первый разъ почувствовалъ ихъ сладость. Я пробудился изъ задумчивости, въ которой несчастный Кориоланъ и изменчивая итальянка сплетались непонятнымъ для меня образомъ и раздражали меня. Почти безсознательно я началъ переводить глазами по фасадамъ каменныхъ домовъ и ихъ темнымъ окнамъ.
Жители этой части города рано ложатся спать, а теперь было уже сильно за полночь. Нетъ ничего страннаго, что окна были все темны и что лишь после долгой прогулки я нашелъ два бледныхъ огонька, светящихся на верхнемъ этаже одного изъ домовъ. Они светились очень высоко, на пятомъ или шестомъ этаже и, вследествие оптическаго обмана, сливались съ узкой полоской звезднаго неба, просвечивающей межъ двумя кровлями. И вдругъ я почувствовалъ огромное влечете къ этимъ огонькамъ и еще большее любопытство. Кто тамъ, за этими окнами, живетъ и чувствуетъ?... Нужно ли мне было знать это? Конечно, нетъ, но меня вдругъ потянуло къ этому такъ страстно, какъ иногда тянуло къ баккара, къ шампанскому или къ любовнице.
Чистейшая фантазия! но я черезчуръ уже привыкъ удовлетворять каждую свою фантазию и безъ малейшей тени колебания позвонилъ въ ворота дома. Это была выходка изъ того сорта выходокъ, которыя мне нравились больше всего. Впрочемъ, въ сравнении съ другими, на которыя я отваживался каждую минуту, эта была такого невиннаго свойства, что о ней не стоило бы и упоминать.
Вы знаете любезность венцевъ и несравненное красноречие манеры... Я скоро очутился на лестнице и, несмотря на то, что она становилась все круче и темнее, мчался такъ шибко, какъ будто въ конце ея меня ожидалъ рай Магомета. Что касается квартиры, въ которую я хотелъ проникнуть, то ошибиться я не могъ, - расположение узкихъ каменныхъ домовъ стараго центра Вены мне было хорошо известно. При помощи зажженой спички я увидалъ старинную, тяжелую, низенькую, единственную дверь и слегка постучалъ въ нее.
- Herein! - тотчасъ же ответилъ мне голосъ изнутри.
Я вошелъ. Докторъ, поверите ли вы, что я сделалъ это безъ малейшей тени колебания, конфузливости или робости, напротивъ - съ чрезвычайно приятнынъ и веселымъ чуветвомъ, какъ будто совершалъ что-то необыкновенное и любопытное. Съ моихъ невольно улыбающихся губъ готовы уже были слететь слова, конечно, немецкия: "Милостивый государь иди милостивая государыня! я великий шалопай и больше ничего, но заинтересовался огнемъ, светящимся въ вашей квартире, и пришелъ посмотреть, кто и какъ живетъ въ ней. Я васъ не задушу и не обокраду, хотя точно воръ вхожу ночью къ незнакомымъ людямъ; я только удовлетворилъ свое любопытство, затемъ желаю вамъ доброй ночи и мирно ухожу отсюда! "
Вотъ что хотелъ сказать я, но не сказалъ и, переступивъ порогъ, точно Лотова жена, отъ изумленiя превратился въ соляной столбъ. Я увиделъ знакомое лицо человека, которого видалъ въ своемъ детстве и котораго узналъ потому, что такихъ, какъ онъ на свете немного.
Немецкое herein, которое я услыхалъ сквозь дверь, отскакивало отъ этого лица, какъ резиновый мячикъ отъ пода, потому что это лицо было насквозь наше - польское: открытое, добродушное со следами врожденной, хотя давно минувшей, веселости, съ высокимъ, морщинистымъ лбомъ, съ глубоко сидящими голубыми глазами, съ выдающимися губами, надъ которыми торчали короткие, жесткiе русые усы съ сединою. Однимъ словомъ, лицо веселаго человека, который перенесъ миого страдашй, почтеннаго землепашца, возмужавшего въ воинскомъ ремесле. Теперь онъ занимался совсемъ другимъ ремесломъ: худой, плечистый, во фланелевой блузе, онъ сиделъ на низенькой табуретке и пришивалъ дратвой подошву къ старому сапогу.
Первою мыслью, какая промелькнула въ моей годове, было: почему онъ теперь обратился въ сапожника; а потомъ, я самъ не знаю - какъ и почему, но встретившись съ его взоромъ, тихо проговорилъ: "извините"! Это я извиняюсь, я прошу извиеешя... не у дамы, которой наступидъ на шлейфъ или которой недостаточно поспешно подалъ упавший платокъ. Но этотъ человекъ когда-то принадлежалъ къ обществу, и хотя былъ иебогатымъ дворяниномъ со столькими-то десятками "душъ", какъ тогда говорили, его принимали всюду, ради уважения, которымъ онъ пользовался и ради родства, которое связывало его съ нашею сферой. Онъ бывалъ даже у моего отца. Какого же чорта онъ делаетъ съ этимъ старымъ сапогомъ? Нетъ ничего удивительнаго, что онъ не запираетъ двери на ключъ и всякому, стучащемуся къ нему ночью, тотчасъ же кричитъ: herein!
Комната словно пустыня: пустая и холодная. Нищета такъ и просвечиваетъ отовсюду. Небольшое количество хромоногой мебели, отвратительная куча старой обуви и лампа, ярко горящая на столе и освещающая раскрытую книгу, грязную чернильницу и испещренный мелкимъ почеркомъ листъ писчей бумаги. Услышавъ мое "извините", старикъ, - нетъ, я нехорошо сказалъ, онъ не былъ еще старикомъ, но казалось, что целый векъ пережитыхъ скорбей приросъ къ его лицу, - выпуская изъ рукъ сапогъ и дратву, слегка приподнялся съ табуретки и тихимъ голосомъ сказалъ:
- Мне очень приятно... соотечественника...
Меня какъ будто кто-то изо всей мочи ударилъ въ спину, - такъ быстро и низко я поклонился, - а онъ, удивленный и встревоженный этимъ ночнымъ посещешемъ, спросилъ:
- Что васъ могло привести сюда въ такое позднее время?
О, все святые! придите ко мне на помощь! Весело ли подшутить надъ этимъ человекомъ, какъ а намеревался подшутить надъ каждымъ, кого бы я ни нашелъ здесь, легко ли выпутаться? - но я почувствовалъ необычайное отвращеше и къ тому, и другому способу, - отвращеше странное, потому что я только и делалъ, что подшучивалъ надъ кемъ-нибудь или лгалъ съ утра до вечера, безъ чего, между прочимъ, не можетъ обойтись ни одинъ человекъ моей профессии. И я сказалъ правду. Съ веселою развязностью, положимъ, немного искуственною, я разсказалъ ему все, какъ было. Онъ сесть меня не пригласилъ, а самъ все сиделъ на своей табуретке и, съ головой, поднятой на меня, все всматривался въ меня и слушалъ, а когда я кончилъ говорить, снисходительно покачалъ головою и такимъ же тихимъ голосомъ проговорилъ:
-Молодость... легкомыслие... Дурного вы ничего не сдела ли... только это невежливо, - и онъ снова мягко спросилъ у меня:
- Съ кемъ я имею честь?...
Я сказалъ ему мою фамилию. Какъ подброшенный пружиной, онъ всталъ съ табурета и во всю вышину выпрямился своимъ худымъ, плечистымъ станомъ. Его густыя брови сошлись надъ глазами, которые блеснули изъ глубокихъ впадинъ. Онъ несколько разъ двинулъ усами и не прежнимъ уже, тихимъ и мягвимъ голосомъ, но отрывистымъ и еле сдерживаемымъ, началъ:
- Знаю, знаю! слышалъ! да и кто не слыхалъ? Такъ это вы такъ показно и шумно живете здесь и такъ разбрасываете по мостовой деньги, что по вашей милости надо всеми нами смеется последняя немецкая ворона? прекрасно! Я радъ, очень радъ, что познакомился съ такимъ славнымъ мужемъ, осеняющимъ насъ такою честью! Еще немного летъ такой жизни, и вы заслужите себе памятникъ!
Пускай мне каждую ночь снится Вельзевулъ, если я при речи старика не разинулъ ротъ, какъ самый последний дуракъ. Я не зналъ,что собственно делается со мной, - настолько ново было то, что делалось. И смехъ меня разбиралъ, и гневъ, и другое какое-то чувство, природы котораго я пока еще распознать не могъ, но которое начинало мне причинять огромную неприятность. А онъ подошелъ но мне, уставился на меня своими глазами такъ упорно и проницательно, что я опустилъ свои глаза, и, дотрогиваясь до моего плеча своею рукою, огрубевшею и отвердевшею отъ кожи и шила спросилъ:
- Вы давно не были тамъ?
Какъ ученикъ отвечаетъ на вопросъ сердитаго учителя такъ и я тихо ответилъ:
- Я не былъ тамъ уже три года.
- Вотъ какъ! - проговорилъ онъ и покачалъ головою. - Вы можете быть тамъ и сидите здтсь... Боже мой! А я не могу...
Онъ сжалъ себе голову руками и началъ раскачиваться то въ ту, то въ другую сторону и все повторялъ: "Не могу, не могу, не могу!"...
Я виделъ, какъ изъ-подъ его темныхъ ладоней медленно потекли по щекамъ две крупный капли. Но вдругъ онъ однимъ большимъ шагомъ подошелъ въ столу, селъ на табуретку, подо двинулъ мне другую и, взявъ въ руки исписанный листокъ бумаги, отрывисто сказалъ мне:
- Садитесь и слушайте!
Письмо, которое онъ прочелъ мне, писала его невестка, вернее - вдова его сына и мать троихъ его внуковъ. Особеннаго въ немъ ничего не заключалось. Такъ какъ они утратили все имущество, то находились въ большой нужде. Она давала въ городе уроки языковъ и музыки, - этимъ все и жили; но когда одинъ изъ мальчиковъ тяжело захворалъ, и мать должна была долго ухаживать за нимъ, появилась крайняя нужда. Вследствие этой нужды другой мальчикъ долженъ былъ перестать посещать школу, а старшая девочка прямо ходила побираться, но не умела угождать милосерднымъ людямъ. Все это кончалось короткимъ восклицаниемъ: "Спаси!" Прочитавъ письмо, старикъ вскочилъ съ табурета и показывая рукою на разбросанную повсюду обувь, воскликнудъ:
- Я... спасать ихъ! Починщикъ старой обуви! Все, что было можно делать, я делалъ: пилилъ дрова, билъ камень, носилъ тяжести, издыхалъ съ голоду... Я измучился... я теперь только это и могу делать... На это немного нужно... Я каждый день емъ хлебъ, а иногда и мясо. Но спасать другихъ! Съ ума сошла баба! Несколько летъ тому назадъ, - дело иное. Эхъ, золотыя мои поля, зеленая дубрава, пятьдесятъ молочныхъ коровокъ! Воспоминания, милости вый государь, старыя басни!
Тутъ онъ опомнился, пришелъ въ себя и, снова устремивъ на меня заплаканные глаза, продолжалъ уже спокойно:
- Но дело не въ томъ. Верьте мне, что я не на это хотелъ обратить ваше внимаще, то-есть не на себя и на своихъ... а...
Онъ снова разгорался и, вспыхнувъ, ударялъ ладонью по письму.
- Но тамъ тысячи такнхъ, десятки тысячъ, а вы... Голосъ застрялъ въ его горле.
- Вы... вы... - повторялъ онъ и наконецъ закончилъ:- вы сидите здесь и награждаете немецкихъ прихлебателей и балетчицъ... Сеете повсюду силу, разумъ, - да развЕ у васъ у самихъ-то и сердца человеческаго нетъ? Бездельники!
Докторъ, какъ вы думаете, далъ я этому человеку пощечину и вызвалъ его на дуэль? Въ течете десяти летъ у меня было четыре дуэли, и я поназалъ свету, что я не трусъ. Можетъ быть, я и теперь сделалъ бы то же, если бы мне это пришло въ голову. Но мне въ голову это не пришло. Я схватилъ исписанный листокъ, запечатлелъ въ памяти названiе городка, откуда было послано письмо, и, не говоря ни слова, началъ отступать задомъ къ дверямъ, какъ ето делаютъ верные, когда удаляются отъ папы.
Я вышелъ на улицу такимъ маленькимъ, пришибленнымъ, какъ будто у меня убыла половина моего роста, зато выросъ огромный горбъ за плечами. Я такъ и чувствовалъ, что иду сгорбившись, ноги мои отяжелели, какъ будто на нихъ были нацеплены кандалы. Когда я возвратился въ свою роскошную квартиру, то первьмъ деломъ обругалъ лакея-немца, который, какъ я зналъ, жестоко меня обкрадываетъ, потомъ разбиль въ мелкiе куски японскую вазу, за которую несколько дней тому назадъ заплатилъ баснословныя деньги, и одинъ видъ которой приводить меня въ безумiе. Обе эти вспышки были очень глупы, я отлично знаю объ этомъ, но я былъ такъ потрясенъ, что самъ не сознавалъ, что я делаю, и чувствовалъ потребность выместить на людяхъ и вещахъ бешенство, которое клокотало во мне.
Къ счастью, въ то время я былъ еще при деньгахъ и на следующiй день выслалъ въ глухой городокъ такую сумму денегъ, о которой вдова, конечно, никогда не смела мечтать. Это немного успокоило меня, хотя потомъ въ течение несколькихъ дней я серьезно подумывалъ, не возвратиться ли мне домой и не засесть ли въ своихъ владенiяхъ...
Но тутъ подоспели различныя обстоятельства, и я забылъ, а съ этимъ человекомъ...
Докторъ, вы слышите? Разве здесь есть еще кто-нибудь, кроме насъ двоихъ? Тамъ, въ углу комнаты, за моею кроватью, кто-то произнесъ: "бездельники!" Не спорьте! я ясно слышалъ. Да и какъ не слыхать? Глухи вы, что ли, потому что это слово, такъ произнесенное, обладаетъ настолько большою силой, что если бъ изъ него сковать молотъ, то этииъ молотомъ можно было бы разбить какую угодно скалу. Такъ вы не слыхали? Галлюцинация слуха, говорите вы? А, пожалуй. У меня она не разъ бывала. Теперь я уже ничего не слышу, но какъ мне грустно, грустно!
Два дня я уже не разговарнвалъ съ вами ни о чемъ, кроме моихъ недуговъ, съ которыми вы такъ искусно справляетесь. А вы, действительно, чувствуете себя счастливымъ, по крайней мере довольнымъ, когда уменьшаете человъческiя страданiя, а порою, случайно, и совсемъ побеждаете ихъ? Да? Ну, конечно! Отчего я не учился медицине? Я былъ бы теперь, какъ и вы, здоровъ и самое меньшее - доволенъ. Но все это пропало, значить и разговаривать объ этомъ нечего. Я раньше, вы позже, - оба мы кончимь одинаково.
Не отъ чего приходить въ отчаянiе: все - суета суетъ. А о томъ, что все - суета суетъ, я подумалъ въ первый разъ спустя два года после разсказанной мною исторiи и тотчасъ же после выходки, которую я устроилъ съ моею достойнейшею и, какъ я отлично знаю, богатейшею тетушкой, после выходки, отъ которой весь Парижъ хохоталъ до слезъ.
Проболтавшись летомь въ Ницце и Монте-Карло, зиму я проводилъ въ Париже, потому что, кроме другихъ делъ, меня приковывала къ нему танцовщица Роза, - я былъ ея счастливымъ, хотя только временнымъ обладателемъ. Это была прославленная и возбуждавшая удивление столицы мира игрушка, вещь, всегда остающаяся въ обладанш того, кто давалъ больше, - весь вопросъ сводился только къ цифре. Я концомъ пальца начертилъ на ея беленькой ладони наивысшую цифру, а прочие кандидаты даже пожелтели отъ зависти. Я самъ не знаю, что мне больше нравилось: стальной ли носокъ танцовщицы, или пожелтешия отъ зависти лица моихъ друзей.
Что вы говорите? Вы спрашиваете о той, объ итальянке? Неужели и я былъ бы такимъ же наивнымъ, если бъ изучалъ медицину? Если такъ, то радуйтесь, что я не дошелъ до этого. Итальянка сама по себе, а Роза сама по себе. Та проплыла, эта приплыла... какъ ласточки, у каждой изъ которыхъ есть своя весна и своя осень.
Наши дела съ Розой тоже уже приближались къ осени, и, представившись въ ея обществе всему большому свету, я начиналъ чувствовать себя пресыщеннымъ счастьемъ и славой, но вдругъ въ Парижъ соизволила прибыть моя тетушка. Вы ее немного знаете. Олицетворенное величие, не правда ли? Более близко знакомые съ нею знаютъ, что языкъ у нея злой. Она и говорить такъ, какъ ходитъ: величественного злостно. Хроника света объ ея молодости занесла на свои страницы несколько строчекъ, и тетушка подъ старость изо всей силы старается стереть ихъ крыломъ строжайшей добродетели. Видъ дюжинный и, при всей своей дюжинности, антипатичный. Впрочемъ, мы питали другъ къ другу взаимную антипатию, начало которой лежало, кажется, въ томъ,что если бы не мое появление на светъ, то тетушка, при отсутствии наследниковъ въ мужской линии, унаследовала бы имущество своего брата, а моего отца.
Вы делаете замечанiе, что она и безъ того очень богата, но разве жадность вы считаете исключительною особенностью бедняковъ? Напротивъ, напротивъ: l\'appetit vient en mangeant, а долговременная поддержка на поверхности земли такого величия, какъ моя тетушка, влечетъ за собой не менышя издержки, чемъ кратковременное существование такого ветрогона, какъ я.
Въ то время, о которомъ я говорю, мы были более далеки другъ отъ друга, чемъ когда бы то ни было. Она, при упоминании обо мне, разражалась негодующими воплями, я высмеивалъ ее. Она, доводя позоръ моего поведения до наивысшей степени и прикрашивая его множествомъ искусно скомпанованныхъ добавлений, поссорила меня съ некоторыми родственниками, мнениемъ которыхъ я дорожилъ; а я, лишенный таланта интриги, не могъ отплатить ей темъ же. Я изобрелъ другой способъ, который более приходился мне по силамъ. Все это находится въ совершенной противоположности съ патриархальными понятиями и обычаями, но чего же вы хотите? Когда на одной стороне стоитъ сожаление о выскользнувшемъ изъ рукъ больномъ состоянiи, а съ другой - ничемъ не ограничиваемое своевольство, всякая патриархальность должна разсыпаться въ прахъ. Да, наконецъ, и въ самыя патриархальныя времена Сара грызлась съ Авраамомъ, а Iаковъ обманывалъ Исава. Такъ все идетъ на свете. Я же, узнавши о высочайшемъ прибытии моей тетушки въ Парижъ, употребилъ все свои силы на то, чтобы разузнать о всехъ ея привычвахъ, о томъ, какъ она проводить свои драгоценные дни. Когда мне сообщили, что временно, пока ея пребывание въ Париже не будетъ обставлено какъ следуетъ, она кушаетъ въ такомъ-то и такомъ-то ресторане, за такимъ-то табль-д\'отомъ, я подпрыгнулъ отъ радости и съ быстротою молнiи помчался къ Розе. "Одевайся! - крикнулъ я, - да скорей! скорей! Надень на себя все, что только есть vlan, chic и che-che!". А ей это только и нужно! Белое платье, накрестъ затканное красными полосками, чудовищная шляпа, нацепленная на волосы, еще более чудовищно причесанные, ножки, выглядывающая изъ-подъ платья больше, чемъ нужно, въ рукахъ хлыстъ, - однимъ словомъ, все, что только можетъ быть совершеннаго vlan и che-che! Я даже обомлелъ, - настолько это было яркое олицетворение полусвета.
Въ то время у меня былъ экипажикъ, конструкцию котораго я придумалъ самъ, стараясь насколько возможно более сделать его похожимъ на аиста. Онъ былъ такъ курьезенъ, что когда я ехалъ въ немъ, множество людей останавливались и со смехомъ указывали на него пальцами. И теперь мы съ Розой засели въ нашъ экипажикъ; она править, грумъ за нами. Мы подъезжаемъ къ указанному намъ ресторану, но прежде, чемъ вошли въ залу, люди, сидящие у окна, закричала: "аистъ! аистъ!" - а моя фамилия и имя Розы хвалебнымъ шумомъ наполнили высокую комнату. Входимъ. Я веду Розу подъ руку, а самъ глазами отыскиваю тетку. Рядомъ съ ней сидитъ мужъ, а напротивъ, совсемъ напротивъ, два свободныхъ места, заранее откупленныхъ мною. Въ зале человекъ триста и все изъ техъ, которымъ отлично известны характеры, отношения и высокiя дела нашего света. Отсюда - всеобщее любопытство и вниманiе, обращенное то на ту пару, то на другую.
Веселая Роза шествуетъ со мной рядомъ такимъ шагомъ, какъ будто вотъ-вотъ выскочитъ на середину и проделаетъ несколько антраша, а я, проведя ее черезъ всю залу, останавливаюсь передъ теткой. Съ низкимъ поклономъ я сначала заявляю о своемъ восторге по поводу ея прибытiя въ Парижъ, осведомляюсь объ ея драгоценномъ здоровый, а потомъ, указывая на мою спутницу (которая въ это время отъ нетерпения и радости бичуетъ хлыстомъ свою юбку), заявляю, что имею честь представить ей m-lle Розу Ворьенъ, артистку театра Galete, красу Парижа и первую звезду теперешняго хореографическаго искусства.
Понятно, что все это я говорю съ выражениемъ высочайшего уважения и по-французски. Во-первыхъ, тетка моя другого языка не употребляетъ; во-вторыхъ, я хочу, чтобы меня все поняли. Пользуясь же остолбененiемъ той, къ которой я обращаюсь, я добавляю несколько краткихъ, но совершенно серьезныхъ словъ о высокомъ значении, которое имеетъ для нашей цивилизащи вышеупомянутое искусство, о томъ, что даже у древнихъ оно пользовалось большимъ почетомъ и уважениемъ, наконецъ о томъ, что собственно m-lle Роза Ворьенъ довела это искусство до совершенства и сумела завоевать поклоненiе всего цивилизованнаго мира.
Все это я говорю съ такимъ глубокимъ убеждениемъ и такою добродушною болтливостью, что и въ каждаго изъ моихъ слушателей вселяю убежденiе, что за правоту своихъ словъ готовъ пожертвовать жизнью. Кончивши, я снова отвешиваю почтительный поклонъ, Роза дълаетъ глубокий книксенъ и, возвратившись на свои места, мы садимся такъ, что Роза чрезъ узкий столъ смотритъ прямо въ глаза тетушке, а я ея супругу.
Каной въ это время былъ видъ моей тетки, я описывать не буду, потому что словами не сумею изобразить ея лица, покрасневшаго вплоть до подвитыхъ волосъ, ея вытаращенныхъ и горящихъ злобою глазъ и колебанiя черныхъ кружевъ, украшающихъ ея грудь. Если бы на месте ея супруга находился бы кто-нибудь другой, то онъ вышелъ бы съ честью изъ этого дела и вызвалъ бы меня на дуэль, но онъ старательно избегалъ моего взгляда и предпочиталъ обратиться въ глыбу льда, чемъ въ пылающий волканъ. А тетушке что было делать? Встать изъ-за стола и уйти, - это значить прибавить еще одинъ тонъ въ скандалу, который и такъ становился огромнымъ. Она поняла это, осталась и испытала удовольствие просидеть целый длинный обедъ съ той миленькой особой, которая, проницательно вникая въ мои планы, такъ болтала, что я же долженъ былъ унимать ее, потому что ея болтовня начинала уже нарушать требования моего вкуса.
Какимъ громкимъ эхо все это прокатилось по Парижу, я не буду вспоминать, - я скажу только одно, что, покидая ресторанъ, я чувствовалъ себя на седьмомъ небе. Это никого не должно удивлять, во-первыхъ, потому, что месть - чувство сладкое, а во-вторыхъ, я совершилъ смелый и оригинальный подвигъ и, безъ фальшивой скромности, долженъ былъ оценить себя вполне по достоинству.
Что вы говорите, докторъ? Вы хотите, чтобъ я пересталъ болтать и отдохнулъ немного? Да ни за что на свете! Воспоминание о дорогой тетушке приводитъ меня въ самое приятное расположение духа. Скоро ея детки заберутъ оставшиеся после меня крохи моего состояния. Если бы можно было устроить иначе... но, кажется, нельзя. На страже благосостояния аристократическихъ родовъ стоять законы и да будутъ они благословенны! Ибо во что же превратился бы миръ, еслибъ онъ лишился такого украшения и славы, какъ, напримеръ, я или моя тетушка? Такъ вотъ, то, что наступило после описаннаго мною деяния, представляется для меня самого такою загадкой, что я долженъ говорить объ этомъ, долженъ, долженъ... Не мешайте мне! Это последнее пиршество, которое я устраиваю себе изъ разяообразныхъ блюдъ моего прошлаго... ахъ, насколько они были разнообразны!
Съ сердцемъ, преисполненнымъ сладости, я вышелъ изъ ресторана и собирался вместе съ Розой возсесть на аиста, какъ вдругь кто-то дотронулся до меня и назвалъ по имени. То былъ одинъ изъ людей, которыхъ я больше всего любилъ въ моей жизни, - молодой художникъ, съ большимъ талантомъ, отчасти кутила и, вообще, добрый малый. На этотъ разъ онъ свалился на меня, какъ ястребъ на ласточку, схватилъ меня за лацканы моего сюртука и, заглушая грохотъ экипажей, такъ быстро и торопливо затараторилъ о какой-то необыкновенной, прелестной и чудной картине, какъ умеютъ делать только одни французы.
- Ты еще не видалъ "Гуса передъ судилищемъ?" Sapristi! Ты варваръ, дикарь, злодей, не стоящий меднаго гроша! Ну, влезай въ аиста, влезай живее! Поезжай, смотри, удивляйся!
Онъ въ своихъ мускулистыхъ рукахъ держалъ уже за лопатки и трясъ меня, какъ грушу.
-Я никогда не влезу въ аиста, если ты поломаешь мне кости.
-Ахъ, правда! Mille pardon! Но этотъ "Гусъ передъ судилищемъ. .."
Онъ не замечалъ даже, что лошадьми править Роза, а не кучеръ, повелительно крикнулъ: "Au salon!" - а самъ, какъ скороходь, побежалъ впередъ. "Au salon!" - повторила моя спутница.
Спустя четверть часа мы находились на картинной выставке. Та картина, къ которой меня влекъ мой деспотическiй другъ, была рисована не французомъ, но все-таки занимала почетное и отдельное место.
- А, ты знаешь? виделъ? Темъ лучше; тебе легче будетъ понять то, чего я никогда не понималъ... Я, смеющийся, веселый, разсеяннымъ взглядомъ охватилъ большое полотно и мысленно началъ обдумывать, какъ я буду критиковать эту картину и злить ея горячихъ поклонниковъ. Но не прошло и минуты, какъ со мной случилось что-то странное. Словно какое-то дуновение сразу угасило свечку моего веселья.
Какой онъ бледный, прямой и спокойный! Въ черномъ платье, съ этимъ бледнымъ, спокойнымъ лицомъ, онъ стоить передъ своими судьями, и нетъ въ немъ ни самохвальства, ни тревоги, ни гордости, ни покорности, - одна только сила веры и готовность пойти за нее на все. Вещь совершенно понятная, потому что онъ думаетъ не о себе, но о томъ, чтоб лучезарнымъ столпомъ предстало передъ его глазами и огнемъ любви запылало въ его сердце. Такой спокойный, - онъ, вместе съ темъ, точно весь сотканъ изъ огня; такой простой, - онъ поражаетъ величиемъ борьбы на жизнь и на смерть.
Я очень неясно и очень неточно зналъ его историю, зналъ, что онъ покончилъ на костре. Какъ! и даже предвидя этотъ ужасъ, онъ стоить передъ теми, которые этотъ ужасъ готовятъ для него, стоитъ не разгневанный, не устрашенный, и говорить съ ними безъ крика, безъ угрозъ и безъ мольбы о пощаде? Ноги у него не подкашиваются, голосъ въ груди не замираетъ? Правда, онъ бледенъ, но святою бледностью сосредоточеннаго жара истины и милосердной жажды одарить человечество милостыней правды.
Гений художника и мое собственное воображение придали ему такую пластичность, что съ минуту я испытывалъ впечатленiе, какъ будто гляжу на живого человека. И тогда въ моей мысли возникъ вопросъ: а какъ онъ будетъ гореть? И точно такъ же ясно, какъ его самого, я увиделъ подъ его стопами костеръ, охваченный моремъ огня, который выделялъ изъ себя сотни огненныхъ змей и клубы дыма. А въ клубахъ дыма онъ стоялъ такой же бледный, прямой и спокойный въ черномъ платье, а огненныя змеи извивались у его ногъ.
Все это я увиделъ такъ ясно и почувствовалъ настолько ощутительно, что закрылъ лицо руками и, кажется, даже вскрикнулъ. По крайней мере те, которые, полусмеясь, полуиспуганно, отрывали руки отъ моего лица, то есть Роза и мой другъ художникъ, утверждали, что я вскрикнулъ.
Тогда я въ первый разъ перевелъ свой взглядъ съ картины на Розу. Фу! какъ противна мне показалась эта самка рядомъ съ этимъ человекомъ! Решительно, я пресытился ею. Для чего же при ея помощи, а отчасти и по ея поводу, я, часъ тому назадъ, устроилъ такую выходку? Какъ это было глупо, мелко и скверно! Довольно съ меня всего этого.
Роза скучала и тащила меня на какое-то гулянье. Я былъ въ состоянии сказать ей только, чтобъ она садилась въ экипажъ и ехала, куда ей будетъ угодно, а что я возвращусь домой.
Но вместо того, чтобъ возвратиться домой, я отправился къ Ашету и приказалъ немедленно припасти мне все, решительно все, что у него есть о Гусе... Когда, почти одновременно съ моимъ приходомъ, мне принесли огромную пачку книгъ, то я, разрывая упаковку, кричалъ своему слуге: "Не впускать сюда ни одной собаки! " Слуга, посвященный во все мои дела, таинственно спросилъ: "Даже и m-lle Розу?" - "О, эту меньше, чемъ кого бы то ни было!"
Не думайте, чтобъ я въ первый разъ встречался съ такой большой пачкой книгъ. И еще раньше я уже несколько разъ испытывалъ приступы жажды знания и зачитывался по ночамъ не одними скабрёзными и порнографическими романами. Случалось это не частой продолжалось не долго, поэтому я и употребляю выражеше: "приступы". Но этотъ длился дольше, чемъ предыдущие, и оставилъ на мне особые следы.