Степка наконец вошел в роль. Сережа отступил на несколько шагов и накинулся на него петухом.
- Как ты смеешь! Ты знаешь - кто я? Да я тебя!.. Так разве генералов встречают? (Не смейся, Степка! Смотри прямо в глаза и говори: "Виноват!")
- Виноват!
- Ну, смотри. - Он угрожающе покивал пальцем. - Теперь принеси уздечку.
Тальника запрягли в тележку, к оси привязали картонку с каменными пулями и ядрами, с песком вместо пороху. Степка пристроился к Тальнику и лихо отвернул голову, готовясь изображать пристяжную.
- Нет, Степка, ты теперь не лошадь: ты будешь Завещание.
- Завещание? Ги-ги-ги!.. - Он заржал и зарыл воображаемым копытом землю. - А что такое завещание?
- Ну как же ты не понимаешь? Завещание - это, братец ты мой... Вот погоди минутку.
Сережа нагнул голову, как хорошо замундштученная лошадь, и галопом с правой ноги обогнул аллею, в том месте, где на траве лежал Владимир Сергеич и читал книгу.
- Владимир Сергеич! Что такое завещание?
Он вернулся уже шагом, не совсем довольный тем, что завещание не живой образ. Если это только бумага, то отчего же из-за него беспокоиться? Впрочем, скоро был найден выход из затруднения. Степка сбегал к Прошке и потребовал большой лист бумаги и уголек. Сережа написал на нем крупными буквами: "Завещание", защемил в палку и прикрепил, в виде знамени, к пушке.
- Теперь, Степка, беги в дыру и спрячься. Я буду стрелять, а ты не сдавайся!
"Дырой" называлась широкая щель между двумя поставленными стоймя плоскими камнями, в углу решетки. Это был прежде стол, но верхнюю плиту сняли.
Сережа забарабанил, затрубил, закричал, взял Тальника за ошейник и торжественно направился к дыре. Скоро туда полетели ядра, пули, картечь; облака порохового дыма, то есть пыли, покрыли поле битвы и сильно загрязнили лицо генерала. Труба не переставала звучать, барабан издавал оглушительный гром, но Степка не сдавался.
- Хочешь завещания?
- Не буду!
- Степка! Я ж тебе говорил - не сдавайся! Говори: не хочу я завещания, потому что мне всё равно, я не признаю ничего святого...
- Будем лучше в бабки играть или в лошадки. Я теперь умею, как иноходец, бегать.
- Нет, брат! (Степка! спрячься же назад в дыру!) Меня ты не надуешь! Не умел карьеры сделать - сам виноват!
Степка выслушал длинную и нелепую речь, наконец сдался и принял завещание, которое и поместилось в дыру. Потом он превратился в иноходца, а генерал в кучера, потом и лошадь, и генерал играли в бабки. Это была единственная игра, введенная Степкой. Он затевал было также лешего, ведьму, змия и так далее, но Сереже это не понравилось, потому что в таких играх он не мог командовать.
Сережа подошел к учителю, снял вооружение и расположился около.
- Скоро заниматься будем, Владимир Сергеич?
- Через полчаса. Устали?
- О, умираю от усталости!.. Степа! поди позови Прошку; скажи, чтоб взял щетку и почистил меня. Андрею скажи, чтоб приготовил мне воды умыться..
- Э, да что ж это, батюшка! - заметил Владимир Сергеич, - пачкаться сами умеете, а чистить других заставляете?
- А то как же: самому чиститься? - Сережа привстал и повернул к нему голову. - Да я не умею, и maman была бы недовольна. Какой вы смешной, Владимир Сергеич!.. Зачем же бы у нас прислуга была, если бы мы всё сами делали?
В его голосе было столько убежденности и правды, что Владимир Сергеич почувствовал себя неловко.
- Может быть, вы и правы, - сказал он через минуту словно про себя.
- Вы сердитесь, Владимир Сергеич? - Сережа подошел к нему, обнял за шею и начал тереться щекой, как это делают кошки.
- Что вы! За что мне сердиться? - Он поднял спустившиеся на лоб курчавые волосы Сережи и поцеловал его; потом вдруг чего-то сконфузился, отвернулся и замолчал.
Сережа лег на спину и стал глядеть на облака с видом серьезным и важным. Этот мальчик и его учитель-юноша были два совершенно различных мира, симпатичных друг другу просто как люди, и непонятных, даже ненавистных как члены несходных нравственных видов. Владимир Сергеич был "студент-естественник", долго заявлявший в газетах о своем желании получить урок и о согласии "в отъезд". Сколько-то, подумаешь, противоположных миров бывает в самом маленьком человеческом обществе! А между тем большой мир природы обнял их с одинаковою любовью, двигался, жил и о чем-то торжественно мыслил. Ветерок ласково щекотал и нежил, мягкие краски и переливы тонов окружающего ландшафта приятно ласкали глаза, по небу неслись "жемчужною цепью" тучки, которым "чужды страсти и чужды страданья" и которые поэтому с равным сочувствием готовы выслушать и гонимого поэта, и никем не гонимого, но постоянно рвущегося куда-то "студента-естественника, желающего получить урок и согласного в отъезд".
- Что такое специалист, Владимир Сергеич?
- Человек, исключительно занимающийся какой-нибудь наукою, искусством или ремеслом. А что?
- Так...
Он думал о брате и вовремя спохватился, что мешать постороннего человека в семейные дела не подобает.
- Что я вам скажу, Владимир Сергеич?
- Ну?
- Только вы не будете смеяться?
- Посмотрим, что скажете.
- Как бы это было хорошо, если бы люди не ссорились!.. Если б я был сильным-сильным завоевателем, как Тамерлан, то победил бы весь свет и сказал бы: сидите смирно, не сметь ссориться!.. Я всех, всех люблю! Когда я буду губернатором...
Он не докончил мысли, посмотрел на учителя и покраснел: ему показалось, что тот улыбается. Чтобы замять свою неловкость, он снова начал тереться об его лицо и грудь. А учитель между тем думал: "Люди! Много ли лиц называешь ты этим именем?"
Явился Прошка со щеткою. Сережа чистился в саду, чтобы по пути в комнату кто-нибудь не встретил его в грязном виде. У себя он умылся, переоделся и вышел в классную. Он готовился к экзамену. Учился Сережа шутя; всё давалось ему легко. Он жил в мире фантазий, опоэтизировал самые сухие "предметы" и потому не знал скуки при занятиях. Он не любил, если арифметическая задача связывала его своею определенностью и, оставляя числа и их взаимные отношения, самую задачу видоизменял по своему вкусу, часто выдумывая целые истории. Числа всегда были для него живые существа. Уменьшаемое - собрание добрых, великодушных индивидов, вычитаемое - группа жадных взяточников. Единицы - мужики. Они очень бедны, потому что ленятся работать и предаются пьянству; живут в грязных избах, почти без мебели, почти без окон, без занавесок и так далее. Они приходят к таким же беднякам, из общества уменьшаемого, и просят подачки, хотя это, наконец, подло, потому что у тех тоже не больше... Возникнет разговор, робкий и заискивающий с одной стороны, наставительный и смелый с другой. "Поделом, мол, вам! Что пьянствуете, отчего не сберегаете?" и так далее. Но это ни к чему не приводит, так как у тех тоже выглядывает шило из мешка. Впрочем, они по крайней мере ведут себя благородно и ни у кого не просят. В конце концов дело улаживается при помощи займа у десятков. Здесь уже замечается некоторое довольство; на окнах простенькие занавески, мебель, хотя без пружин и ситцевая, но все-таки мебель и прочее. Миллионы блестят и сверкают огнями радуги: они осыпаны бриллиантами, едят на золоте, спят на золоте, сыплют благодеяния направо и налево и все-таки остаются богаты.
Вот так жизнь! Грамматика тоже населена была своеобразным людом. Подлежащее - смиренный малый, спокойно занимающийся своим делом или ничего не делающий и даже не подозревающий, что там, в предложении, об нем говорят. Но в его спокойный быт скоро вторгаются разные посторонние элементы и поднимают кутерьму. Определения окружают его опекунскою толпою, обстоятельства принимаются сплетничать о сказуемом, предлоги и союзы шныряют взад и вперед со своими лакейскими услугами - словом, получается нечто сложное, что довольно трудно разобрать...
Степа, в особенности когда мать или кто-нибудь из прислуги задаст такое количество шлепков, после которого человеку остается только "разлюбить все земное", уединялся в какой-нибудь укромный уголок или даже в "дыру" и по целым часам прислушивался к шуму листьев, к щебетанию птиц, следил за полетом и хлопотами ласточки или располагался на берегу речки и наблюдал прилив и отлив маленьких волн, мечтая до тех пор, пока образы, имевшие очень мало общего с его будничной обстановкой, достигали таких размеров, что оставаться дальше в их обществе становилось, наконец, страшно; тогда он стрелою убегал из своего уединения к дому, к людям.
На Сережу природа почти не производила впечатления: он был слишком человек, слишком погряз в мелочах человеческих отношений. Да и то сказать: он почти не жил в деревне. Что-то выйдет из малых сих?
Петр Степаныч, вопреки уверениям maman, еще молодец; ему не более 65 лет. Он высокий, несколько сгорбившийся, толстый и рослый мужчина, совершенно лысый, с белыми как лунь бакенбардами, но с тем свежим румянцем во всю щеку и веселыми глазами, которые бывают только у людей, не знавших другого возраста, кроме детства и ранней юности. Он носит щегольскую визитку и целый магазин цепочек, часов и колец; упирается на толстую бамбуковую палку, но не потому, что нуждается в опоре, а просто нравится ему набалдашник: большая, прекрасно выточенная голова бульдога из слоновой кости. Он немножко пришептывает, его руки немножко дрожат, но в анекдотах, которые он рассказывает из своего недавнего прошлого, - впрочем, не ближе 1848 г., - в той гибкости ума, с которою он выдумывает каламбуры и шарады, - виден еще юноша.
Он сохранился так потому, что, будучи от природы носителем "здоровых идеалов", не знал никаких "вопросов", никогда ни в чем не сомневался, ни над чем глубоко не задумывался. Легкий попутный ветерок подхватил его в детстве, провел через домашнее и школьное воспитание, через военную службу, через какой-то административный пост и наконец принес в тихую пристань деревни. Во время этого путешествия он чувствовал себя очень весело, хохотал и проявлял большое количество мускульной деятельности. Сначала это было резвое барахтанье ребенка, потом те юношеские телодвижения, которые необходимы при маршировке, тайном посещении увеселительных мест, езде верхом и прочее; потом пошли танцы и офицерские шалости, до того пункта, где на гладкой дорожке его жизни стояла надпись: "Пора". Он женился.
Когда его "принесло" в деревню, он, единственный раз в жизни, - заскучал. Он был один. Вера Михайловна приезжала только на лето, и никогда не приглашала мужа в Петербург, где жила из-за "устройства" дочерей и воспитания сына; да он и сам не стремился к ней. К этому периоду относится его сильная привязанность к прачке Матрене, вышедшей впоследствии за кучера Степана и уехавшей в город. Как исторический памятник этой любви осталась в саду, на стволе липы, собственноручная таинственная надпись Петра Степаныча: "Время откроет истину". Но он скоро оправился и стал веселым и бодрым по-прежнему.
Он до сих пор проявляет значительную шаловливость в характере и каждый раз лукаво улыбается, когда лакей подносит ему перед обедом рюмку водки на серебряном подносе: Вера Михайловна думает, что это первая рюмка, а он, под разными предлогами, успел пропустить уже целых пять! Его "занятия" были тоже не больше как шалость. Утром, ровно в десять часов, он, напившись кофе, отправлялся к себе в кабинет, и тогда прислуга и все, кому нужно было проходить мимо двери, проходили на цыпочках: дескать, барин занимается.
Кабинет был очень внушителен. На стенах, над и между большими шкапами с книжками, - портреты предков и карточки друзей и знакомых. На огромном письменном столе в замечательном порядке и числе разложены ножики, ножи, ножницы, перья, прекрасные чернильницы, пресс-папье, печати, сургуч, различных калибров подсвечники, тетради, тетрадки, целые дести простой и почтовой, белой и цветной бумаги. Пюпитр, ковер и подставка под ноги. Кресло обыкновенное; кресло необыкновенное с односторонними боковыми ручками, складной спинкой, которую можно поднимать наподобие стола, с лирообразной подушкой для сидения верхом; еще кресло, изогнутое так, что усталый труженик может даже заснуть на нем так же удобно, как на кровати.
Петр Степаныч садился к столу, брал одну из тетрадок, пробовал перо, несколько раз подписывался с бойким крючком и наконец писал какую-нибудь шараду, например:
Мой первый слог - у столяра;
Вторым зовем мы человека,
Который в жизни нам утеха,
Который служит нам с утра.
Лак-ей.
Впрочем, гораздо лучше выходило у него по-французски.
В одиннадцать часов "занятия" прекращались. Петр Степаныч располагал вещи в прежнем порядке, опускал верх, вроде фортепьянной крышки, и запирал стол на ключ. Порядок, строгая симметрия были для него так же необходимы, как рыбе вода.
Приходил управляющий с бумагами, докладами и прочим. Это тоже была своего рода шалость. Петр Степаныч очень любил эту церемонию, хотя ничего не понимал в делах и ограничивал свои распоряжения тем, что на всё соглашался и всё подписывал.
По утрам Петр Степаныч шалил с Андреем, старым-престарым "человеком" типа plus royaliste que le roi.
- Петр Степаныч! - останавливался у постели барина Андрей, ровно в девять часов, как это было ему приказано накануне. - Извольте вставать!
- Ммуу!..
Петр Степаныч непременно притворялся сильно спящим, хотя, по обыкновению людей все-таки не первой молодости, просыпался очень рано, часа за два до положенного срока.
- Извольте вставать! Как угодно, а извольте вставать!
- Пошел вон!
- Не пойду, уж как вам угодно! Одеяло сброшу.
Петр Степаныч посылал его к черту, грозил швырнуть в него сапогом; но ничто не помогало, и он наконец вставал. Он очень любил рассказывать о деспотических выходках своего Андрея и добродушно подсмеивался над своим рабством.
Итак - обед прошел при самых счастливых предзнаменованиях. Петр Степаныч был в духе, очень разговорчив, задал несколько шарад, которые все были разрешены не очень скоро, к великому его удовольствию, сказал несколько каламбуров; Сережа вел себя прекрасно; всё шло как по маслу.
Сейчас после обеда к крыльцу подкатили экипажи: еще с утра решено было устроить пикник.
С тою суетою, которая всегда предшествует приятной прогулке, дамы начали собираться, загоняя горничных и не находя то того, то другого. Лизавета Петровна никак не могла отыскать своих перчаток, Сонечка чуть не позабыла зонтик.
Петр Степаныч стоял на крыльце - он всегда благословлял на дорогу семейство - и обнаруживал нетерпение. Сережа давно уже бегал вокруг лошадей. Первая показалась мисс Дженни. Она освежилась одеколоном, обсыпалась пудрой и закрылась густым вуалем. Nicolas с Сонечкой также скоро были готовы. Сонечка надела коротенькое коричневое платье с красным бантом, высокие кожаные ботинки и шведские перчатки. К ней очень шла соломенная шляпка, под цвет платья, с узенькими полями - грибком. Nicolas нашел, что она имеет вид институтки. У Лизаветы Петровны бант голубой. Nicolas в шапокляке и своем обыкновенном костюме: серые клетчатые брюки и коротенький синий пиджак. Maman вышла позади всех.
- Ну уж действительно... Я говорю, с моими дочерьми собираться куда - так я уж и не знаю... То зонтик, то платок...
- Радость моя! - засмеялась Сонечка, целуя ее в щеку.
- Радость моя! - повторила Лизавета Петровна; но от поцелуя maman устранилась, справедливо опасаясь как бы и первый не произвел на лице некоторых повреждений.
- Ах, Сережа! Отойди от лошадей! Владимир Сергеич! Да чего вы смотрите?
- Да я, мама, далеко! - оправдывался Сережа.
- Нужно слушаться, мой друг! - вмешался Петр Степаныч. - Ну, садитесь наконец! С Богом!
Он перекрестился и поцеловал жену и детей, пожал руку мисс Дженни и кивнул гувернеру.
Разместились так: Вера Михайловна, Лизавета Петровна, Сережа и Владимир Сергеич в одной коляске, Nicolas, Сонечка и мисс Дженни - в другой; что же касается до автора, то он сначала устроился было с Сонечкой и К®, но скоро должен был пересесть ко второй группе: тоска разбирает с этими влюбленными ужасная!
- Гм? (Он).
- Ничего... (Она).
- Ну а если?
- Может быть...
И при этом незаметные пожимания, взгляды, улыбки, которые для них очень понятны, но постороннего ставят в самое неловкое положение. Бедная Дженни должна была остаться с ними, как жертва приличия.
Переливы двух колокольчиков звонко раздавались в тихом деревенском воздухе, Лошади бойко бежали, отмахиваясь от мух и взбивая копытами облака мелкой, почти совершенно белой пыли, блестевшей на солнце. Дорога огибала сад, опускалась вниз, к мосту, проходила через село и дальше змеилась к лесу, среди бледно-зеленых озимей, уже довольно высоких, но еще не окрепших, с легкими, неналившимися головками, как девушки в четырнадцать лет, среди более молодых и ярких яровых посевов, тянувшихся к самому горизонту. Высокий курган на опушке дубового леса, крутым обрывом спускавшийся к речке, был целью поездки.
У моста Сережа заметил стадо гусей и попросил остановиться.
- Что ты хочешь делать, мой мальчик? - потрепала его Вера Михайловна по щеке.
Он не отвечал, потому что ему было некогда. Он в одну минуту выпрыгнул, взял камень и ловко швырнул в стадо. Птицы подняли громкий крик, замахали крыльями и шумно бросились в воду, брызгая вокруг и потянув за собою светлую полосу.
- Ха-ха! - смеялась maman, любуясь ловкостью сына. - Вот князь Юханов точно такой был в молодости, - обратилась она к присутствующим, - просто, кажется, крыши нигде целой не было...
Сережа снова вооружился камнем и тихо подкрадывался к кусту, за которым пристали ленивые птицы, но мимо пробегала какая-то куцая собака, и он остановился, нерешительно поглядывая на мать.
- Ах! Уходи скорее! - испугалась Вера Михайловна.
Он бросился со всех ног и через несколько секунд был в экипаже.
- Что, испугался, Селезинька? - Maman вынула платок и провела по его бледному вспотевшему лицу. - Ах, нужно быть осторожным, мой друг! - Пошел! - крикнула она кучеру.
В обоих экипажах было по коробке дешевых конфет, леденцов и жестких пряников. Всё это назначалось для крестьянских детей, гурьбою высыпавших на улицу при звуке колокольчика и дожидавшихся раздачи сладостей. Вера Михайловна первая бросила в толпу горсть конфет.
Общество весело хохотало при виде детей, набросившихся на подачку. Падая, спотыкаясь и опрокидывая друг друга, они догоняли быстро бежавших лошадей! Маленькие, в одних грязных рубашонках, скоро отставали, садились на дорогу и поднимали рев; постарше - долго бежали сзади, несмотря на то что им постоянно приходилось уклоняться в стороны; неопытные барские руки почти никогда не попадали прямо на дорогу, а бросали свои подарки или на боковую колоть, или еще дальше, в бурьян и колючки. Впрочем, Сережа делал это нарочно. Весело было слышать его звонкий смех, когда ему удавалось бросить леденец в неприступную от колючек и крапивы канаву: какой-нибудь чумазый пузырь бросится сгоряча - и сейчас же остановится как ошпаренный, прекомично поднимая босую ногу, чтобы выдернуть занозу или растереть обжог. А то Сережа делал фальшивый взмах рукой вверх: дети поднимали головы, приготовляясь ловить добычу, а между тем он ловко попадал сухим пряником в голую груденку или голову, и получивший такой подарок разражался плачем от боли, смеха товарищей и неожиданности.
- Сядьте вы смирно! - остановил его наконец Владимир Сергеич и сердито взял за руку. - Вы думаете, это не больно? Так-то вы всех любите? - прибавил он, с усилием смягчая тон.
Мальчик обиделся.
- Мне кажется, что если я с мама...
Вера Михайловна красноречиво промолчала. Лизавета Петровна успела бросить пострадавшему две горсти пряников.
- Вы сердитесь, Владимир Сергеич? - Сережа дотронулся до его колена.
- Отстаньте.
Остановились у кургана. Публика вышла; кучера отъехали в тень. Сонечка была резва, как ребенок.
- Кто первый взбежит наверх? - вызвала она как будто всех, делая несколько легких шагов по склону холма и оборачиваясь; но все хорошо понимали, что приглашение относится к одному только Nicolas. Он немедленно последовал за нею. Вера Михайловна была слишком тяжела, чтобы взбираться на крутую гору, а Лизавета Петровна слишком вежлива, чтобы оставить ее в обществе мисс Дженни. Они отдохнут и потом обойдут кругом. У воды встретятся. Из фаэтонов вынули подушки и бросили на высокую душистую траву, под тенью кряжистого дуба. На них дамы и расположились самым приятным образом.
- Вот бы в такой позе сняться! - сказала Лизавета Петровна, упираясь на локоть и живописно протягивая ноги. - Прелесть! Сережа был уже давно на самом верху и швырял оттуда камни в воду.
- Этот мальчик - настоящее живое серебро, - заметила Вера Михайловна, следя за его движениями. - Как посмотрю я на него... Вот где кровь-то! Он один только и похож на меня. Я точь-в-точь такая была... Селезинька! - крикнула она и тут же поманила рукою, сообразивши, что голос не дойдет.
Сережа юркнул куда-то и через минуту прибежал из-за кургана, раскрасневшийся и веселый.
- Что, мама?
- Дай я тебя поцелую... Вам зарко, милые мои? - Она попробовала его лоб. - Надень пальто и посиди смирно: ты совсем вспотел...
А где же Владимир Сергеич?
- А вот лег там... Он не хочет со мною бегать.
Сережа надул губы. Вера Михайловна глубоко вздохнула.
- Что ж делать, мой милый!.. Где здесь тебе другого взять? Уж я говорю. От наемного человека разве можно чего ожидать? Только бы деньги получать да на боку лежать... Ну, конечно, ребенок живой - не сидится ему...
Она уже начала, по обыкновению, размышлять вслух, но Лизавета Петровна с неестественною поспешностью перебила ее.
- Вот это прелесть! Maman, видишь куда они забрались?
Впрочем, это вмешательство несколько запоздало, потому что "наемный человек", приближения которого никто не заметил, к несчастью, всё услыхал. Он остановился шагов за десять, красный как рак, с прищуренными глазами, не то от боли, не то всматриваясь вдаль, где ему, вероятно, мерещилась газета, в которой скоро снова придется заявлять о своем согласии "в отъезд". Потом он медленно повернулся и подрал в лес.
Вера Михайловна, заметившая свою оплошность, бросила на него косой, но проницательный взгляд, и ей стало ужасно жалко бедного наемного человека. "Нужно будет ему сделать подарок", - подумала она и прибавила громко:
- Ах, в самом деле!.. Вот, я говорю, прекрасная пара: и он и она... Стройные, высокие... Это относилось к Сонечке и Nicolas.
Сережа, в котором, судя по оживлению лица и блеску глаз, происходила какая-то борьба, вдруг вскочил, догнал "наемного человека" и начал его обнимать.
- Владимир Сергеич, голубчик...
- Чего вам? - остановился тот.
Сережа беспокойно забегал глазами и не знал, что сказать, потому что хотел сказать очень много.
- Я вас очень, очень люблю! - произнес наконец он.
- Ну и прекрасно! - "Наемный человек" погладил его по щеке и продолжал свой путь. Сережа помялся нерешительно на месте и, печальный, вернулся к maman. Сонечка, легкая и грациозная, казалось, без всякого усилия поднималась на гору, нарочно делая зигзаги и выбирая самые крутые места. Она рассчитывала спуститься по противоположному склону. Там гораздо круче. Камни и уступы. Он непременно должен будет помогать ей. Там есть глубокая впадина вроде пещеры. Не оглядываясь на Nicolas, но чувствуя, что он любуется ее движениями, она подвигалась вперед.
Увы! Чувства на этот раз обманывали ее: Nicolas не любовался ее движениями; он, скорее, проклинал ее, то есть проклинал эти движения. Они, в самом деле, были безобразно легки и причудливы... Конечно, он еще почти юноша; но тут не в юности дело, а в привычке. Он до того устал, что несколько раз собирался даже вернуться, но в такие минуты Сонечка, как нарочно, что-то говорила ему. Он не разбирал слов, но в ее голосе чудилась ему насмешка; он продолжал трудный путь, пыхтя, отдуваясь и цепляясь за траву. Вдруг Сонечка, в шаловливом порыве, притворилась падающею и крикнула: "Ай!". Nicolas - это было в самом неудобном месте - вздрогнул, потерял равновесие, сделал несколько шагов вниз и упал на руки, задержавшись за какой-то корень. В эту самую секунду его всего бросило в жар: до его уха донесся едва слышный, но в данных обстоятельствах душу раздирающий звук...
Есть малороссийская поговорка: "два пани, йiднi штани; хто раньше встав, той штани взяв". Интересно бы знать: почему именно "пани"? Поговорка очень старая, относящаяся к тому времени, когда "пани" были очень богаты, и социальная химия еще не разложила "панство" на составные части, стало быть, никому не было известно, что "панство" как таковое состоит, между прочим, из элемента разорения. Впрочем, это слишком общий вопрос. В частности, также неважно, что и как разорвалось у Nicolas. Заметим только два факта: во-первых, никто ничего не заметил, а во-вторых, Nicolas почувствовал потребность уединиться и с этою целью торопливо встал и бочком, на той высоте, где случилось его падение, пошел в обход холма, чтобы в удобном месте спуститься и уйти в лес.
Сонечка, по-своему понявшая его удаление, спустилась, в свою очередь, и пошла по тому же направлению, маскируя свои движения уклонениями от прямого пути, остановками и срыванием цветов.
Это задало новую задачу Вере Михайловне, и без того встревоженной маленькой историей с "наемным человеком": папа не очень понравится, если он вздумает отказаться. Теперь этот Nicolas... Кто его знает, зачем он так поспешно ушел в лес! Но если позвать Сонечку, то это значит открыто признать, что он отправился именно неспроста... Пусть идет! Но ведь, в случае чего-нибудь, это его стеснит, да, наконец, неприлично?!
А Сонечка уже скрылась из виду...
- Сережа! - Вера Михайловна живо поднялась с места. - Ты всегда ведешь себя, как сапожник! Как это ты сидишь. Ну уж... Ступай, чего смотришь? Скажи, чтоб лошадей подавали! Лиза, за мной!
Она взяла дочь под руку и углубилась в лес. Скоро они нагнали беглецов. Nicolas с красивым румянцем на щеках, прислонился к дереву; Сонечка стояла перед ним и нюхала какой-то цветок.
- Что ж это вы сбежали! - заговорила Вера Михайловна. - Лошади поданы... Ну уж действительно!.. Как это, я говорю - летние вечера: совсем сыро...
Nicolas не был расположен болтать всякий вздор: он был сердит. Черт возьми, в самом деле! Не могут ни на минуту оставить человека одного! Он воспользовался таковым настроением, чтобы сделать признание, к которому готовился уже две недели, но не решался, ввиду различных соображений, и заявил, что желал бы сказать Вере Михайловне два слова.
Очень хорошо.
- Ну, девицы, вперед! - скомандовала Вера Михайловна и взяла руку графа. Nicolas заговорил с свойственным ему красноречием, которого, впрочем, мы воспроизводить не будем, потому что оно произвело на Веру Михайловну сильное впечатление не само по себе, а своим resume; в переводе на цифры это resume равнялось двум тысячам.
- Как, граф! Две тысячи? - Вера Михайловна улыбнулась, но углы губ у нее дрогнули. Да и было отчего: в доме ни копейки не было; управляющий даже почтительно доложил, что ей недурно было бы продлить каникулы, а то к сентябрю едва ли накопится сумма, необходимая на обратное путешествие в Петербург...
На нее вдруг нашло пренеприятное просветление. Кто этот Nicolas? Она его слишком мало знает! До сих пор это была какая-то игра в "женихи". Она увлеклась, как легкомысленная девочка увлекается куклой. Она забыла всё и вся и помнила только болтовню Потугиной, конкуренцию Забориной и так далее и письма Петра Степаныча, который намекал, что так как "устройство" дочерей подвигается не особенно быстро, то, по его мнению, следовало бы всем пожить годок-другой в деревне: слава Богу! здесь тоже не без людей; город близко и прочее. Этого еще недоставало! Ей нужно было кому-то что-то доказать и заставить Петра Степаныча наконец сделать необходимые финансовые реформы. Nicolas что-то такое уже говорил ей о деньгах... Она обнадежила его в общих чертах, но ей и на мысль не приходило, что он может нуждаться в таких пустяках, как подъемные...
Да! Уж действительно... Нужно удивляться душевной силе этой женщины!..
- Две тысячи, Вера Михайловна... Поймите, что мне нельзя тронуться. Мой управляющий...
Вера Михайловна начала оглядываться по сторонам с чувством большого затруднения - и вдруг остолбенела. Господи! есть же предел испытаниям! Там, на лужайке, шагах в тридцати от места, где они проходили, сидело несколько человек, один из которых в особенности приковал к себе ее внимание. То был небольшого роста брюнет лет тридцати, с длинными волосами, почти без растительности на лице, в очках, худой и желтый, очень скромно, даже бедно одетый в какой-то полумещанский-полуевропейский костюм. Он смотрел прямо на Веру Михайловну. Его глаза казались очень печальными, но по лицу бродила улыбка. Рядом помещалось несколько мужиков.
- Пойдем! - задыхаясь, произнесла Вера Михайловна, круто сворачивая с тропинки, и общество тронулось в путь в глубоком молчании. Торопились так, как будто кто гнался за ними по пятам. Эта встреча для Веры Михайловны затерла даже на минуту все предшествовавшие неприятности, потому что брюнет был не кто иной, как тот погибший, имя которого не произносилось в семействе.
Сонечка первая села в экипаж и думала, что Nicolas устроится с нею; но Nicolas сидел уже в другой коляске. Он был бледен, недоволен и, казалось, раскаивался в своих "двух словах". Да и в самом деле: что в наше время значат какие-нибудь две тысячи? Хорошо еще, если его верно поняли, то есть что эти две тысячи так только, предисловие; ну а если их ему выдадут в виде откупного? ну а если, что страшно даже и подумать, совсем не выдадут? И нужно ж было подвернуться этому проклятому "специалисту"! "Два слова" можно было достаточно смягчить и размазать; а теперь поди толкуй с нею!
К Nicolas села Вера Михайловна и кликнула также Сережу, Владимир Сергеич исчез. Вера Михайловна, видимо не доверяя собственным словам, сказала, что он, вероятно, ушел вперед, и приказала трогать.
Когда экипажи остановились у подъезда, и старый Андрей, в сопровождении Прошки лакея и Ивана лакея, подбежали к коляске Веры Михайловны, чтобы помочь ей выйти, она бросила на него долгий взгляд и сказала:
- Нет, слишком далеко зашло!..
- Чего прикажете-с? - не понял тот.
- Ах, Господи! Ничего-то он не слышит! Говорю - скорее подавать чай.
- Слушаю-с.
Nicolas, пользуясь суматохой высаживания, юркнул в калитку, пробрался задним ходом в свою комнату и сказался больным.
Он не притворялся. Он сел к столику, у окна, подпер рукою пылавшую голову и погрузился в размышления, на мотив: "Сяду я за стол да подумаю". Результатом размышлений был "дурак".
"Дурак!" - громко произнес он, стукнув кулаком, и осмотрелся кругом, словно в первый раз заметил окружающую обстановку, словно розовый туман, до сих пор окружавший его густым облаком, вдруг рассеялся, и он увидел вещи в их настоящем свете. Собственно говоря, это были не совсем "вещи", потому что Nicolas увидал в настоящем свете не только панталоны и прочее, но также и свое положение в обширном смысле слова. Сюда входили его идеалы, стремления, величина пройденного к их достижению пути и так далее. Всё это хотя с известной точки зрения и могло бы быть сведено в конечном итоге к "вещам", но Nicolas был вовсе не из тех людей, которые ухищряются оголять самые высокие материи. Вещь так вещь, идеал так идеал. Он их не валил в одну кучу. Он прекрасно знал, что - напр<имер> относительно любви - вот здесь кончается приданое, там начинается нечто высшее: прекрасная грудь, миниатюрная ручка, хорошенькие глазки, - вообще жена с своими связями, знакомствами, влиянием - а дальше следует финал, хотя и "вещественный", но такой продолжительный, что ему и конца не предвидится. Сгруппированные около такого поэтического центра, эти материальные концы сами как-то облагораживают<ся>, уподобляются "цветочкам диким", попавшим "в один пучок с гвоздикой".
Но от этого страдания его были отнюдь не меньше: от вещи во всяком случае легче отказаться, чем от чего-то этакого с запахом гвоздики... Гром и молния! В этом запахе есть что-то дьявольски манящее, пряное!.. Nicolas тоскливо перебегал глазами с одного предмета на другой, как бы ища утешения. Изящная голубая кушетка от его взгляда как будто глубже прижалась к углу и готова была схватить своими ножками медвежью шкуру, что лежала около, на полу, и закрыться со стыда. Она казалась такою живою, что Nicolas стало неловко. Он знал, что это кушетка Сонечки. Она настояла, чтобы ее поставили именно здесь. Maman нашла, что ведь это, ma chere, очень уж дамская кушетка; Сонечка сказала, что если положить медвежью шкуру, то выйдет не по-дамски. На стенах висели какие-то девицы и чему-то улыбались. Маленькие китайские ширмы у кровати слегка шевелили своею шелковою обивкой, как бы процеживая сквозь нее те мечты и планы, которые в изобилии накопились на постели. Да и было время им накопиться: спал здесь уже больше месяца. К этому пункту главным образом и относился "дурак".
- Больше месяца! Это больше тридцати дней, - по крайней мере тридцать карточных вечеров и - средним числом по два рубля - рублей шестьдесят проигрыша. Эта старая карга, то есть Вера Михайловна, любит карты, кажется, больше, чем англичанки чай. Она положительно не владеет собою при виде зеленого стола и бессовестно мошенничает. Нечего было и думать заметить ей или отыграться. Шестьдесят рублей!.. Нет, гораздо больше. Вера Михайловна раза два меняла у него деньги и преспокойно опускала к себе в карман и его мелкие, и свою бумажку. Если бы ему теперь эти деньги, то дело было бы еще не так плохо... Да и та, девка-то, хороша! "Хочешь сыграть, Сонечка? Я, ты, Nicolas, Лиза..." - "Ах, с восторгом, радость моя!" Да еще пищит и растягивает: "С восторгом!.."
А какой тут восторг? Э-эх!
Nicolas машинально поднялся с места, зашел за ширмы, вытолкнул ногою из-под кровати маленький полотняный чемодан - и раскрыл: там было пусто, как в сердце человека, испытавшего крупное разочарование, потому что два грязных носовых платка, такое же количество рубашек и французский роман не заслуживали даже и внимания. Ему стало досадно на себя за этот бесполезный осмотр своего имущества, хотя это и было сделано бессознательно. Он вынул папироску, чуть не сжег целой коробки спичек, так у него дрожали руки, закурил и сел на прежнее место. В комнате вдруг стало совсем темно: закрыли ставни. Лакей принес лампу, приготовил постель и самым ядовитым тоном спросил:
- Чемоданчик прикажете закрыть? Ужас! Nicolas забыл запереть чемодан!
- Если нужно будет, братец, так я сам закрою или позову. Теперь можешь уходить.
Nicolas произнес это холодно, тоном, не допускавшим продолжения разговора; но чего это ему стоило? Он готов был вышвырнуть негодный чемодан в окно, готов был заплакать, готов был прийти в отчаяние, если бы сильно развитое религиозное чувство не приучило его уповать в затруднительных обстоятельствах на провидение. Он прислонился лбом к стеклу и несколько минут беззвучно, но жарко молился.
Когда он встал, заходил по комнате и снова произнес: "Дурак", то этот "дурак" был уже "последняя туча рассеянной бури". Он начал вспоминать и размышлять более хладнокровно.
В сущности, не стоило так волноваться из-за чемодана: что он пуст - в этом нет ничего удивительного. Почти все свои вещи Nicolas должен был частью продать, частью заложить, чтобы добыть необходимый на путешествие в деревню капитал. Но ведь лакеи этого не знают... А не приехать ему нельзя было: Сонечка так убедительно просила... Maman при этом прибавила, что от его свидания с Петром Степанычем будет зависеть успех "всего дела".
Хотел бы он знать, почему на женский пол так магически действует слово: "жених"? У крыльца, только что приехав со станции железной дороги, он заметил больше девок и баб, чем кустов в палисаднике. "Тссс... жених!" И все впились глазами. Старый Андрей выбежал так поспешно, как только позволяли ему ноги, и сначала обратился к тележке парою, подъехавшей, по глупости возницы, вместе с кучером графа. Тележка назначалась под вещи дорогого гостя, но там, кроме белобрысого парня, с тупым взглядом и улыбкою до ушей, ничего не было: багаж графа был слишком мал, чтобы его класть в отдельную повозку.
Андрей помог Nicolas выйти и взял его чемодан.
- С приездом-с, вашество! Налегке изволили-с? - на радостях сфамильярничал он.
Да, налегке. Вещи отправлены с человеком. То же самое повторил наверху, в гостиной: вещи отправлены с человеком. Он, Nicolas, завернул денька на три, чтобы иметь удовольствие познакомиться с Петром Степанычем. Дольше никак не может: торопится. Он путешествует в Тифлис, где у него всякие дела: по части нефти, ну, там еще каменный уголь... Очень хорошее предприятие. Оно, правда, требует значительных затрат на первое время, зато впереди... У него есть дядя в Америке, и другой дядя в Лондоне, а тетушка в Париже... Впрочем, дамы мало понимают в делах... Ха-ха! Нужно много эгоизма, чтобы занимать их разговорами о какой-нибудь нефти... А какая здесь чудная местность!
Прелесть, что за местность! Но он еще ничего не видал! Они, дамы, свезут его в лес, к кургану...
Тут Nicolas плюнул, то есть плюнул при воспоминании, а тогда, напротив, очень приятно улыбнулся, прижал руку к сердцу и поклонился: весь, мол, в вашем распоряжении.
До сих пор всё шло недурно. У него оставалось с лишком восемьдесят рублей, на которые можно было в случае чего благородно ретироваться. Впрочем, об этом он и не думал: больно уж обнадежила его "старая карга". И горазда же она врать - просто удивительно! О, если б он раскусил ее прежде! По ее словам, "дело" должно было наладиться как нельзя лучше. Петр Степаныч такая "развалина"... Конечно, он еще храбрится, но... ах, ей лучше об этом знать! Он непременно должен войти в положение графа. Если "предприятие" требует расходов... Главное, лишь бы он сделал завещание. Не может же он не подумать об этом, ввиду такой блестящей партии для дочери...
До приезда графа Петр Степаныч очень петушился, волновался, говорил, что еще не дает своего соглашения на брак Сонечки, что нужно прежде узнать человека, то есть узнать, какое у него "содержание", и вообще объясниться начистоту. Но объяснения не состоялось.
На другой день после приезда графа все были в очень деловом настроении. Петр Степаныч долго не выходил из кабинета; Nicolas сидел в выжидательном настроении в гостиной; Вера Михайловна вяло занимала его разговором, то и дело подходя к двери мужа и прислушиваясь. Наконец оттуда раздался звонок. Андрей доложил барыне, что барин просят ее к себе.
- Я и забыл, - начал Петр Степаныч, когда та вошла. - Этот граф... У меня, право, столько дела, что и не знаю... Поговори с ним, пожалуйста, сама. Сколько у него содержания?
- О, Пьер! У него дядя в Америке, и другой дядя... Ну, конечно, эти нефти... На первое время, пока дело двинется, уж действительно... Он говорит - нужны деньги... Ах, что это, право. Тебе дело говорят, а ты смеешься!
Петр Степаныч действительно улыбался. Пока Вера Михайловна говорила, он мысленно рифмовал: "в Париже... рыжий... Америка... измеряй-ка" - и предвкушал преостроумные стишки, в которых Nicolas будет выставлен в комичном виде. Он заторопился и прекратил разговор. Порешили так: ждать, пока дело графа достаточно выяснится.
Nicolas долго ходил по комнате, припоминая, соображая, взвешивая, то есть собирая матерьял, из которого надо было построить план будущих действий; наконец, усталый, лег на кровать и закрыл глаза в каком-то оцепенении.
- Так вы окончательно решились разделаться?
- Помилуйте, как же иначе: "наемный человек!"
- Гм... Всякий рабочий - наемный человек.
- "На боку лежать да деньги получать!"
- Это действительно обидно; но... У вас есть семья?
- Нет.
- Так... Собственно, мне следовало бы начать с этого вопроса. Не связаны - значит, имеете возможность отстаивать, как говорится, свою честь... В противном случае дело было бы сложнее.
"Специалист", который вне семейства назывался Алексеем Петровичем, замолчал, закурил папироску и как-то съежился на своем стуле. Он говорил слабым, словно пришибленным, голосом. "Наемный человек", уже успевший облегчить себя исповедью, тоже о чем-то задумался и молча отпивал чай. Они сидели в маленькой горнице с земляным полом, низким потолком и голыми, неровными стенами, смазанными известкой, - среди очень живописного беспорядка. На столе, покрытом грубою полотняною скатертью, у окна лежало несколько книг, тетрадей, стол какой-то, кабинетный портрет, в изящных рамках, лампа под зел