Володя, забыв про мои "без двадцати минут", сразу миновав звание барышни, возвел меня в "дамы". Я тихонько фыркаю в папины еноты.
- Но, мне кажется, фуражка и перчатки такие вполне приличные принадлежности туалета... - начинает опять студент в пальто, но шинель перебивает его:
- Что собственно шокирует вас в наших головных уборах? Все это в сущности такая условность. На востоке, например, всегда ходят с покрытыми головами.
- Да, но мы живем на западе, - холодно и назидательно отчеканивает Володя.
- Виноват, - мягко продолжает студент: - Россия занимает восточную часть Европы и не причисляется к западноевропейским державам...
Володя все больше краснеет и все сильнее злится.
- Я думаю, вы, собственно говоря, явились сюда не для того, чтобы обсуждать этнографическое и политическое положение России, a потому, если вам больше нечего сказать, мы вас не задерживаем.
- Виноват, еще минуточку, - протестует студент. - Эта особа - указательный палец направлен в меня - ваша супруга?
У Володи от негодования вылезают глаза на лоб, я фыркаю в шубу сильней и сильней.
- Вы что это, кажется, позволяете себе издеваться? - грозно вопрошает он.
- Боже сохрани! - мягко, вкрадчиво вмешивается студент в пальто. - Но как вы сказали: "при даме", то мы подумали... Извините... - мямлит он.
- Мы так бесконечно счастливы, что ошиблись, - подхватывает радостно его спутник: - потому что, откровенно говоря, цель нашего прихода именно сия очаровательная особа. - Серый палец снова направлен на меня. - Мы умоляем y вас ее руки, и, если помехой к этому великому счастью могут служить наши перчатки и головные уборы мы, не задумываясь, готовы принести их на алтарь любви.
В ту же секунду рыжая и серая перчатки шлепаются к моим ногам; как по сигналу, обе правые руки высоко приподнимают фуражки, в то время, как обе левые поспешно срывают усы и тоже высоко держат их. Шура с Ирой, низко кланяясь и галантно расшаркиваясь, склоняются перед Володей.
Сценка эта была уморительна и разыграна мастерски. Володя, конечно, сейчас же узнал обеих и очень смеялся, хотя ему, кажется, все же чуточку было неприятно, что он так рыцарски боролся с ветряными мельницами. Ничего, дразнило-мученик, это тебе полезно, не все же в саночках кататься, надо и саночки повозить!
Ведем обоих студентов в столовую, представляем. Опять смех. После обеда решено всей компанией идти на каток, поинтриговать там, кто первый под руку подвернется, оттуда к Снежиным, где нас ждут. Отправляемся. Я оказываюсь одна с четырьмя кавалерами: два студента и два юнкера.
Каток в полном разгаре. Электрические лампочки сверкающей цепью окружают его, та же огненная полоса вокруг павильона, где раздуваются щеки несчастных музыкантов-трубачей. Лед блестящий, точно полированный, гладкий, ровный. Я еще привязывала коньки, когда Пыльнева говорит с оживлением:
- Муся, я отделяюсь и как будто бы с вами незнакома. Здесь Юля Бек, то есть, понимаешь ли, это точно на заказ, лучшего придумать ничего нельзя. Двадцать седьмого в инженерном училище был вечер, и там за ней все студентик какой-то увивался, вот мы его и изобразим.
- Думаешь, поверит? - спрашиваю я.
- Юля-то? Да разве ты ее не знаешь? Ведь ей что угодно говорить можно.
Это правда: наша Бек милая, хорошенькая девочка, воспитанная, добрая, но уж очень простенькая.
- Подожди, - говорю, - и мы за тобой, издали.
Юля в темно-синем бархатном костюме, с белым зверьком вокруг шеи, с белой, чуть-чуть набекрень шапочкой и с белой же с длинными хвостиками муфтой, плавно и грациозно скользит, то правой, то левой ногой. Вид y нее, точно она сошла с модной картинки; хорошенькая - прелесть, как фарфоровая куколка: беленькая, всегда розовые щечки еще больше разрумянились от движения и легкого морозца, васильковые глаза блестят, - просто смотреть приятно.
- Какая хорошенькая! - восклицает Коля Ливинский.
- A уж ты разглядел, сердцегрыз! - укоряет Володя, но все же и его взгляд выражает одобрение.
В это время Пыльнева уж в двух шагах от Юли и вот что, как я потом узнала, происходит там.
- Mademoiselle Julie! - окликает ее Пыльнева. - Mademoiselle Julie! Юлия Андреевна!
Юля быстро поворачивает голову.
- Честь имею кланяться! Вы меня не узнаете? Но вы все же позволите пожать вашу ручку?
Юля смущенно протягивает.
- Так неужели вы меня, действительно, не узнаете?
Бек сконфуженно:
- Извините, мне так неловко, но я право, не могу вспомнить...
- Увы! А я не могу забыть!.. - с душераздирательным вздохом начинает Ира. - Не могу забыть того небесного виденья, которое всюду следует за мной. Я вижу ярко освещенный зал, целый цветник молодых и, может быть, прелестных барышень, но я не замечаю их, мой взор устремлен на нечто светлое, воздушное, розовое. Точно заря спустилась с неба в этот зал и осветила его своим нежным сиянием. Ореол золотых волос, который обрамляет лилейно-белое личико, с васильками-глазами, розами-щечками, маками-губками, ландышами-зубками, носиком тонким и нежным, как белый лесной колокольчик, ушами... (как лопухи торчащими, чуть не срывается с уст Иры, так как большие и торчащие уши - единственный недостаток Юли, но она вовремя спохватывается, заминается и, тщетно перешарив для поэтического сравнения все царство растений, кидается в морскую пучину)... с ушами, подобными жемчужной раковине, с... Да разве можно словами передать все это?..
Юля, на минуту подняв глаза на говорящего, опускает их, смущенная, пораженная, но, видимо, приятно; она скользит крошечными шажками, напряженно глядя на болтающиеся хвостики своей муфты. Молчание.
- Как, что ж, вы все-таки не узнаете меня? - спрашивает Ира.
- Я кажется, начинаю догадываться. Вы, вероятно, тот студент, с которым я танцевала в инженерном училище. Но вы так страшно изменились, или мне это только кажется? - она опять робко поднимает на него глаза.
- Да вы правы, я изменился, я таю, как свечка. Посмотрите, как широко мне сделалось пальто (Ира трагически оттягивает, как на вешалке болтающееся на ней, несмотря на все в него запакованное, пальто). - Вы видите, даже фуражка мне стала широка (в увлечении она чуть не сбросила, действительно слишком большую, фуражку).
- Да разве голова может похудеть? - недоумевающе спрашивает Юля.
- Как? А вы про это не слыхали? - в свою очередь поражен студент. - Это признак самой страшной, самой неизлечимой болезни - сухотки мозга, причина которой всегда одна: горе, горе и горе...
Юля испуганно и жалостливо смотрит на него. Для ее доброго сердечка наговорено слишком много всяких страстей.
- Боже мой, я, право, не хотела... Я ничем не виновата. И потом, вы так мало знаете меня...
- Я вас? Мало знаю? Я все про вас знаю, каждый ваш шаг, каждый поступок. Я живу вашей жизнью. Хотите, я вам скажу ваши вкусы? Вы терпеть не можете математики и русских сочинений...
- О, да, да, особенно сочинений, да еще y нашего Дмитрия Николаевича, который ужасно строгий, - перебивает оживившаяся Юля, довольная, что разговор сошел с трагической темы. - Теперь опять задано и такое трудное: "Митрофанушка, как тип своего времени".
- Видите, я прав. Далее, книги вы любите грустные, с веселым концом, играете на рояле одни вальсы, стихов не любите, да и зачем они вам! Вы сами воплощенная поэзия, ну, a одноименные электричества, естественно отталкиваются. Например, вы и Надсон!?
- Да, правда, я не люблю Надсона, он все ноет и неизвестно чего, - опять обрадовалась Юля. - Ну, a что я еще люблю?
- Сардинки, ореховую халву, шоколад, печенье "Пью-пью" и крымские яблоки, - бойко перечисляет Ира все то, что постоянно уничтожает с аппетитом на большой перемене Юля.
- Нет, это поразительно! - Ея розовое личико расплывается от восхищения. - Как же вы все это знаете?
- Я слежу за вами.
- Давно?
- Уже пять лет.
- Господи!! Странно, как же я ничего не замечала? И потом, пять лет назад ведь я была маленькая...
- Что ж, вы еще и теперь не верите мне? Еще сомневаетесь? О, так требуйте от меня доказательств, самых смелых, для вас я на все готов. Ну, говорите! Хотите, я выкупаюсь в проруби?
- Ой, нет, ради Бога, нет! - взмолилась Юля. - Вы утонете или простудитесь.
- Что я?! - трагический жест рукой. - Лишь бы вас убедить! Ну, так я прыгну из третьего этажа или соскочу на всем ходу с лихача, вот сейчас на ваших глазах!
- Нет, нет, ради Бога нет! - чуть не плачет сердобольная Юля.
- Но я должен, должен вам доказать! Так сами скажите.
- Когда я, право, не знаю... Ну, что бы такое?.. (Пауза.) - Знаете что, напишите мне Митрофанушку. Хорошо? Только... Я, право, стесняюсь после того, что вы мне сейчас говорили про свою голову...
- A что такое? - уже успев забыть, что она ей нагородила, спрашивает Ира.
- Да вот, что она y вас похудела, так, может быть, вам вредно заниматься?
- Пустяки, пустяки, для меня это такое счастье, а, знаете, лекарство против горя - счастье, так что голова моя пожалуй, опять пополнеет от радости. A теперь одна просьба: дайте мне надежду, крошечную надежду, иначе впереди y меня (глухо)... одна могила! Дайте на прощанье ручку поцеловать.
- Что вы! Что вы! - в ужасе отшатнулась Юля. - Это совсем неприлично.
- Так приличия вам дороже жизни человека? Да?? - неумолимо пытает Ира.
- Боже мой! - вздыхает, чуть не плача, бедная Юля. - И потом, здесь столько народу, и я в перчатке...
- Не беда, я в перчатку, - соглашается пылкий поклонник. И, тихонько вытянув ее руку из муфты, Ира подносит к губам, сильно пахнущую бензином, очевидно, только что чищенную белую лайковую перчатку Бек.
- Ах! - Юля смущена до последней степени.
- Так до свидания, моя жизнь, мое счастье! - еще пожимает ей руку Ира. - В воскресенье, в семь часов вечера, здесь на катке я вручу вам Митрофанушку.
Несколько секунд бедная Юля стоит, как окаменелая, затем, опомнившись, торопливо отправляется на розыски сестры и гувернантки, которые, в свою очередь, уже ищут ее.
Веселые, голодные, набегавшись и нахохотавшись вволюшку, влетели мы шумной ватагой к Снежиным, принеся за собой целый поток свежего, морозного воздуха. На столе уже приветливо шумел самовар, пение которого нам показалось райской мелодией, a на блюде лежали аппетитные, тоненькие, блестящие ломтики светло-розовой ветчины.
- Блюдо богов, - воскликнул Володя. - Я убежден, что на Олимпе каждый день подавали ветчину. По крайней мере, если бы я был Аполлоном, то отдал бы соответствующее распоряжение парнасскому метрдотелю.
- Ишь чего захотел! Только Аполлоном быть! - подхватываю я. - Довольно с тебя и Марса, кстати оно тебе и по чину больше подходит.
- Да, Ю propos, насчет чина, - вмешивается в разговор madame Снежина: - Вчера, когда наша кухарка Маланья носила Мусе Любину записочку, возвращается она потом и спрашивает меня: "Что это, барыня, Мусенькиного папашу в военные генералы произвели, что y них нонича двое денщиков завелось: один на кухне блыкается, a другой, видать, при столе, в комнатах"... Это она вас, Володя и Николай Александрович, за денщиков приняла.
Один из солдатиков моментально вскочил на ноги:
- Что ж, коли ежели, ваше сковородие, изволите приказать, мы могим вам и с салфетом под мышкой услужить.
Через минуту салфетка лихо торчала под Володиной рукой, и он, вытянувшись в струнку перед Любой, рявкнул:
- Здравия желаю! Что прикажете подать, водки или чаю?
- Ни того, ни другого. Пожалуйста, передайте мне ветчину.
Володька ловко обнес всех присутствующих и остановился около бонны: "Fraulein, bitte essen sie Schweinerei" (Фрейлейн, пожалуйста скушайте свинства).
- "Danke, mein Herr, ich lass es fur die Gaste!" (Благодарю вас, я оставляю это для гостей) - удачно отпарировала та.
- A так, тем лучше, теперь, по крайней мере, и солдатик попитается этим самым "свинством" после трудов праведных, - и, комфортабельно усевшись, он принялся уплетать за обе щеки.
- Вот кабы его превосходительство, наш Ананас Ананасович, да бедных юнкеришек накормил хоть бы раз в недельку таким "свинством", потому всякое иное-прочее так дают. Сам-то, верно, частенько вкушает: y них в кухне целый день варят и парят, и пекут, и жарят. Выйдут это они на прогулку со своей благовонной супругой, кругленькие, упитанные, надушенные; моментально наступает благорастворение воздухов, но - горе нам! - y бедных юнкарей изобилия плодов земных не замечается...
- Что, плохо кормят? - осведомился y Володи сам Снежин.
- Богомерзко! Отвратно!
- A y вас? - обращается он к Коле.
- Да как когда. Иногда ешь себе и судьбу прославляешь, но, когда нам возвещают пышное название "бифштекс", мы впадаем в мрачное отчаяние и посылаем барабанщика за чайной колбасой. Внешний вид и размер этого блюда вполне приличны, может быть, оно даже не дурным оказалось бы и на вкус, но, чтобы проверить его вкусовое ощущение, y нас недостаточно внимательно относятся к сервировке. Дело в том, что, дабы одолеть этот, так называемый, бифштекс, необходима еще пара добавочных, запасных челюстей, так как одни свои оказываются бессильными. Конечно, в ресторане это легче, там не все сразу обедают, можно чередоваться, a тут запастись на 250 человек... гм... конечно, разорительно...
Кругом, понятно, хохот.
- A вы бы так сделали, как мы, - предлагает Саша. - Нас тоже иногда прелестями к завтраку угощают. A на гимнастике как напрыгаешься да еще иногда и нашлепаешься, есть хочется!.. Адски, прямо животики подводит, только слюнки глотаешь; в столовую идешь, так уже на ходу заранее облизываешься, а тут вдруг преподносят тебе котлетину да с таким ароматом, что ни за что не проглотишь. Положение, понимаете ли, - бамбуковое! Хлеба за обе щеки напихаешь, в карманы тоже, да что хлеб один? Озлились кадеты и решили эконому-то этому самому в следующий раз "бенефисец" устроить. Долго ждать не пришлось; через несколько дней опять милые котлетки с очаровательным картофельным пюре. Пошушукались, пошушукались, и пошло из первой роты секретное предписание по всему корпусу: каждому свою порцию всю без остатка с тарелок забрать. Ну, что же, котлеты между двумя ломтями прямо в карман сунули, a пюре, кто имел бумажку, так в фунтик положил, a кто нет - в сморкательный платок. Встав из-за стола, сейчас же, благо в это время эконом на кухне торчит и никогда y себя дома не бывает, откомандировали чуть не целый взвод самых ловкачей. Сапоги поснимали, чтобы в другом конце квартиры прислуга чего не услышала, да в коридорчик, который впадает прямехонько в его кабинет. Дверь из него в столовую на ключ, чтобы никто оттуда не вломился. Принесли котлеты да весь пол и вымостили: четыре котлетки, в середине кучка пюре, опять четыре котлетки, в середине кучка пюре - право, даже красиво вышло, в узор, точно паркет в две тени. Зато букет!.. О-охъ! Пока одни укладывали, другие вывеску малевали, которую сейчас же и водрузили над дверью:
значительно подержанных котлет.
Осматривать разрешается ежедневно,
Вся чистая выручка поступит в пользу благодетеля
Кадетского рода В. Т. Серова.
- Вот, понимаете ли, после обеда, когда эконом наш к себе уходит, - a уже темно, - несколько из нас и юркни за ним следом. Уже в коридоре, слышим, он нюхает, носом шмыгает. Открыл дверь и еще пуще занюхал. Смешно нам - адски! Переступил порог и поскользнулся - в котлету въехал, еще ступил, - слышим, чертыхается. Умора!
- Дверь в столовую откройте! - кричит прислуге.
- Никак невозможно, Василь Тимофеич, потому вы изнутри дверь замкнули.
- И не думал замыкать! - несется разъяренньш возглас.
На его счастье спички в кармане нашлись. Чиркнул, - смотрит: котлета, котлета/ котлета, кучка ; котлета, котлета, котлета, котлета, кучка. Адски злился. Мы думали лопнет.
- Висельники! Арестанты! - неслось по нашему адресу.
- Пока до дверей дошел и ключ повернул, верно, штучек шестьдесят-семьдесят котлет растиснул, такие тутти-фрути на полу получились!.. A жаловаться не пошел: сказать, что котлетную мостовую кадеты устроили? "А почему?" - спросят. Ведь не один, не пять, не десять, все тристашестьдесят. Да, уж поистине в бамбуковое положение влетел.
Ай да кадеты! Надо ж выдумать! Хотя, правда, можно озлиться, ведь несчастным мальчишкам есть хочется.
Напитавшись, согревшись и отдохнув, затеяли всякие игры.
Не обошлось, конечно, и без фантов. На долю Коли Ливинского выпало продекламировать что-нибудь, и он нас положительно уложил от смеха.
- Басня "Осел и Соловей", сказанная немцем, - начал он:
Придет озель з большие уши
Я сам шиляет вас послюшай,
И золовей, стидливый птичка,
Закриль гляза и натшиналь,
A Herr озель, с своя привитшка
Другой инструмент так не мошно
Как он свистает осторошно,
Што прости милию для ушей.
Вот золовей скончаль свой песни
Aber озель, дурак известни,
"Ви, господин, спевает милию,
Вас мошно слюшай без тоска,
Aber гораздоб лютше билио
Вам поушиться в петушка"...
Всем ужасно понравилось. Декламировал он с необыкновенным выражением и точь-в-точь как немец. Откуда он эту штучку откопал? Сначала уверял, что не помнит, потом, наконец, признался, что сам переделал. Может и врет? Но если правда, то молодчина. Нет, он вообще славный и мне очень нравится.
После Коли очередь была за Петром Николаевичем; ему на долго выпало быть исповедником. Вот все мы один за другим ходили к нему в кабинет грехи свои трясти. Пошла и Люба. Долго он ее там что-то исповедовал, наконец, видим, выходит она, совсем расстроенная, смущенная, на глазах слезы и садится в сторонку на стул.
- Что случилось? - спрашиваю я.
- Боже мой, Боже, мне так, так жаль его, бедненького! - дрожащим голосом говорит она.
- Да в чем дело? - добиваюсь я.
- Потом, другой раз подробно расскажу, теперь не могу, да вот и он идет.
Действительно, появляется Петр Николаевич, лицо бледное, жалкое, видно, что ему очень тяжело. Вот тебе и раз. Таким образом, этот веселый, даже сумасшедший день завершился таким грустным впечатлением. Бедный Петр Николаевич!.. Но, однако, как мне его ни жаль, но спать хочу!.. Скорей бай-бай, тем более, что сколько я ни сиди, ведь ему-то, бедняжке, от этого не легче. Еще момент и захраплю над дневником.
После праздников - Юлин рыцарь - Любины тревоги.
Вот и промчались праздники вереницей веселых, пестрых дней, пронеслись прежде, чем я успела еще разочек что-нибудь поведать моему другу-дневнику; собственно, он имеет все основания быть недовольным мной, - изменяю я ему все чаще и чаще; да так уж вышло, закрутили меня.
Третьего дня проводили одного солдатика - отправили в Москву Володю, вчера распрощались с Ливинским. Этот, положим, никуда не уехал, он здешний, но говорю "распрощались", потому что вряд ли он больше явит нам свои ясные очи; мамочка его приглашала, даже очень искренно, так как она его любит, но ведь ему-то y нас теперь будет тоска смертная со мной одной, другое дело, когда был Володя и, вообще, вся компания, a я одна - мало заманчивого.
Сегодня уже и в гимназии побывала. Я рада: хоть хорошо было на праздниках, но, я так люблю свою милую гимназию, что всегда довольна вернуться в нее. Учителя и классные дамы все будто пободрели и подобрели, отдохнули за две недели от наших физиономий и потому они им кажутся, вероятно, привлекательнее. По крайней мере, милый Андрей Карлович, встретившись сегодня со мной на лестнице, так приветливо-приветливо закивал своим босеньким посредине арбузиком, и рожица y него была такая ласковая. "Nun, wie gehts? Gut?" (Как поживаете? Хорошо?) - осведомился он.
Даже Дмитрий Николаевич будто бы меньше заморожен. "Клепка" настроена благодушно и, очевидно, забыв, что я ближайшая кандидатка на Владимирку, дружелюбно разговаривала и даже шутила со мной.
Еще до начала уроков ко мне подходит Ира Пыльнева:
- Муся, ты обратила внимание на Юлю Бек? Посмотри, она, как в воду опущенная. Поговори ты с ней, попытай в чем дело. Я боюсь и заговаривать, еще проболтаюсь.
Я утвердительно киваю головой и смотрю в сторону Юли. Действительно, она производит впечатление, точно y нее душа с места съехала, даже щеки бледнее обыкновенного. Бедная, что с ней?.. Ведь, конечно же, не Ирины дурачества на катке тому причиной. На первой же переменке подсаживаюсь к ней.
- Ну, как же ты, Юля, праздники провела?
- Мерси, хорошо.
- Весело было? Расскажи, где ты была?
- Была несколько раз в гостях, в театре один. раз, в инженерном училище на балу.
- A на катке часто бывала? - равнодушно спрашиваю я.
- На катке?.. Да, часто... - и помолчав минутку: - Муся, мне с тобой поговорить нужно.
- Пожалуйста; в чем же дело?
- Скажи, ты не знаешь, есть такая болезнь, что y человека голова худеть начинает, кажется, сухотка мозга, и он потом умирает?
Пусть Пыльнева сама расхлебывает свою кашу, y меня же духу не хватает подтвердить эту глупость.
- Право, не знаю... Спроси y Пыльневой, ее отец доктор, она y него может справиться, - отделываюсь я. - A что, y тебя болен кто-нибудь?
- Да, видишь ли... - Юля мнется. - Я тебе совсем все расскажу, - наконец решается она. - Вот, видишь ли: в инженерном училище со мной довольно много танцевал один студент, мне в тот вечер его и представили, ну, тогда я ничего не заметила, a потом через несколько дней вдруг ко мне на катке кто-то подходит, говорит со мной; смотрю, a узнать не могу. Оказывается, - он. Совсем изменился до полной неузнаваемости, похудел так, что и пальто и шапка на нем, будто на вешалке висят, голос тоненький, слабенький, как y девочки. Я никогда в жизни y мужчин такого голоса не слыхала. Ни за что не поверила бы, что это он, тот самый розовенький, веселый студентик, с которым я танцевала; но потом вижу, правда, он. Ну... он очень огорчился, что я его не узнала и... - Юля опять запинается, - и сказал, что... любит меня...
Самое страшное выскочило из ее уст, теперь она, перейдя Рубикон, уже с меньшим стеснением рассказывает дальше.
- Ах, Муся, если бы ты слышала, что он говорил! Умолял верить ему, предлагал броситься из окошка или окунуться в прорубь, чтобы доказать свою любовь, что без этого y него впереди только одна смерть, что он уже пять лет следит за мной... Много-много всего. Ах, Муся, он даже знает, что я люблю "Пью-пью" и крымские яблоки. Это поразительно! Я думала, такие вещи только в романах выдумывают, и вдруг в жизни в самом деле меня так любят. "Ради Бога, - говорит, - дайте ручку..." - Юля опять заминается, - "один раз поцеловать, a то я не переживу", и голос так дрожит. Жаль мне его страшно, и стыдно руку дать, кругом столько народа...
- Ну, что ж, так и не дала? - лукавлю я. Юля краснеет.
- Нет, дала... Мусенька, не осуждай меня, я не могла иначе, он так просил, и потом он... такой, такой милый!.. A как он говорит, точно в стихах: васильки-глаза, розы-щечки, маки-губки...
Все ее куклообразное хорошенькое личико принимает мечтательное выражение. Ай да Ира! Ведь, действительно, своей поэзией овладела сердцем бедной Бек.
- Ho почему же ты такая грустная, Юля? Ведь тут ничего печального нет.
- Да, так я еще не кончила. Ну, поцеловал он мою руку и сказал, что принесет в воскресенье в семь часов сюда же на каток "Митрофанушку". Ах, да, - я пропустила: - когда я так ужасно волнуюсь! - Так вот, когда он умолял непременно-непременно принять от него какое-нибудь доказательство любви, я попросила написать мне сочинение. Вдруг в воскресенье, то есть вчера, ты помнишь, какой снег шел? Кататься невозможно, даже и заикаться нечего идти туда: я просто в отчаянии. Господи, что делать? Во-первых, я страшно беспокоюсь, что с ним будет, если он меня не увидит, a потом и сочинение: ведь такое трудное, я сама ни за что не напишу. Думала-думала и попросилась в шесть часов к подруге пойти. Ты знаешь, ведь меня одну никогда на улицу не пускают. Вот довела меня наша мадемуазель до швейцара, я сделала вид, что поднимаюсь по лестнице, a она домой пошла. Я постояла на площадке, затем через несколько минут чуть не бегом на каток. Прихожу: почти пусто; снег хлопьями валит, - что сторожа разметут, то опять забросает. Только кое-где гимназисты толпятся. Неприятно, так неловко, все на меня смотрят, мальчишки какие-то глупости по моему адресу говорят. Хожу-хожу, его все нет. Так и не пришел, - чуть не плача уже, говорит она. - A я так беспокоюсь. Вдруг что-нибудь случилось с ним? Мне так его жаль! Боже мой, и из-за меня! A я, право, ничем-ничем не виновата. Я все сделала: и руку дала, и "Митрофанушку" попросила, и на каток опять пришла...
Бедная Юля! мне больно смотреть на нее. Нет, эту глупую шутку необходимо исправить: то уже не смешно, от чего страдает другой. Но, пока переговорю с Ирой, я хочу хоть сколько-нибудь утешить Бек.
- Юлечка, милая, дорогая, не волнуйся, я уверена, что ничего не случилось плохого. Ты сама говоришь: снег сыпал, он и не пошел, потому что в такую погоду все равно кататься нельзя.
- Но ведь он не ради катка, a чтобы меня видеть; он и в первый раз без коньков был.
- Да, но он думал, что тебя в такую погоду не пустят, наконец, мало ли что задержать могло: гости какие-нибудь. Увидишь, все хорошо кончится, я уверена, - изо всех сил стараюсь я.
- Дай-то Бог, дай-то Бог, Мусенька, я так беспокоюсь. A как же сочинение?
Видимо, и "Митрофанушка" занимает некоторое местечко в пылком сердечке Юли.
Звонок и вторжение в класс Евгения Барбароссы прерывают наши дальнейшие излияния. Бедной Юле положительно не везет: ее вызывают. Урок, худо ли, хорошо ли, она отвечает, но затем следует то, чего пуще огня боится бедная Бек - летучие вопросы.
- Скажите, пожалуйста, какое влияние на рыцарство имели Крестовые походы? - спрашивает учитель.
- На рыцарей? - Юля напряженно соображает или припоминает. Вдруг вспомнив, очевидно, известное сочетание звуков, радостно разражается: - Под влиянием Крестовых походов рыцари стали сильно разлагаться.
Легкий смешок несется по классу. Я удерживаюсь изо всех сил, чтобы не огорчать Юли. Бедная, ей верно припомнился ее собственный "рыцарь" с явным признаком разложения - худеющей головой.
Впрочем, отличилась не одна Бек; Сахарова, верная себе, тоже не преминула утешить нас, заявив: "Египтяне всю жизнь занимались тем, что бальзамировали свои собственные тела!" - Прелесть! Господи, и как это в самом деле говорить такие глупости!
Долго мы с Пыльневой обсуждали, как же теперь поступить относительно Юли. Сказать, что это была шутка? - нельзя. Бек слишком сжилась с этой мыслью, ей, вероятно, даже больно будет узнать, что ее горячий поклонник - миф. Кроме того, особенно после ее откровенных излияний мне, когда она, так сказать, душу свою открыла, слишком ей обидно будет сознавать, что над ней смеялись и что ее глупое положение известно не одной мне, a еще и Шуре, и Любе, и виновнице торжества, Ире, и, - кто знает? - через них, может быть, еще и другим. Надо же пощадить ее самолюбие. Бедная Юля! Чем, в сущности виновата она, что y нее слишком восприимчиво сердечко и - увы! - недостаточно восприимчива ее хорошенькая головка? Чтобы вознаградить ее за все треволнения, решено прежде всего послать ей от "его" имени сочинение. Это облегчение сделать в нашей власти, и она его, бедняжка, вполне заслужила. A дальше видно будет, как-нибудь да оборудуем.
Только на большой перемене удалось мне окончить все срочные дела в этом направлении и побыть с Любой. Стала ей передавать все Юлины печали и невзгоды, но сверх ожидания, она отнеслась к ним довольно безразлично.
- Что, Юля! Ведь это все выдумка, вздор, шутка, a вот y меня!.. Знаешь, ведь с Петром Николаевичем в тот вечер в конце-концов обморок сделался.
- Ну-у? Но почему? Что такое?!
- Видишь ли, я же догадывалась давно, да и ты, верно тоже, что он... - Люба заминается, - влюблен в меня немножко. С приезда твоего двоюродного брата (вместо обычного "Володи" почему-то говорит Люба) он стал ужасно мрачный, скучный, кислый какой-то; ты знаешь, ведь он вообще не Бог знает, какой живчик, a тут и совсем раскис.
- Но почему же? - сразу не соображаю я и опять заставила Любу запнуться.
- Да, понимаешь ли, он... ревнует меня к нему. - Любины щеки начинают рдеть.
Право, какая я глупая, как не сообразить сразу? Но я по части романов, положительно, швах. Да, бедный Петр Николаевич! С тех пор, как Володя с Колей появились на нашем горизонте, куда бы мы ни шли: Володя с Любой в паре, Коля со мной, a этот бедненький, так себе, неприкаянный болтается; но мы-то с Колей, понятно, целы и невредимы, a там в обмороке кувыркаются.
- Так вот, - продолжает Люба, - когда он меня исповедовать стал, я не знала, куда деваться: бледный, голос дрожит: "Любовь Константиновна, вы меня любите?" - Я молчу. - "Вы молчите! Значит, нет?" - Я все молчу. - "Так нет?"_Нет, нисколько, чувствую я, но мне так жаль его и страшно сказать "нет". - Не знаю, - отвечаю я. - "Я знаю, чувствую, что нет, - говорит он. - Вы его любите, Владимира Николаевича!" - Нет, нет, право нет! - уверяю я, видя, что он хватается за сердце. A после того я вышла, a ему дурно стало. У него, говорят, сердце не совсем в порядке... Что делать, Муся? Мне так жаль его, но он мне совсем не нравится, тряпка какая-то: добрый, мягкий, но я таких не люблю.
"Я знаю, каких ты любишь", - думаю я себе, но молчу.
И Люба мучается и ей, как и Юле, "жаль" его. A мне их всех искренно жаль. Право, как любить, когда не любишь? Какое счастье, что ни одна живая душа не надумалась в меня влюбиться. Люба уверяет, будто Коля Ливинский с меня глаз не сводит и Василий Васильевич ко мне неравнодушен; конечно, ерунда, просто Любе грезится, что называется: y кого что болит, тот о том и говорит.
Ну, живо написать для Юли "Митрофанушку" - это на меня возложено, a завтра составить и свое сочинение, всего два дня осталось, я и так дотянула до последней минутки.
Ожидание Императрицы - Мое произведение
В гимназии переполох. Пришло откуда-то сведение что к нам собирается Государыня. Я страшно рада. По этому поводу особенно занимаются нашими манерами и грацией. На уроках танцев книксуем тройную против прежней порцию: и вправо, и влево, и назад, и поштучно, и оптом. Кроме того француз, немец и русский словесник сказали каждой приготовить по стихотворению, на случай Государыня войдет в класс и пожелает что-нибудь прослушать. Поют тоже, соловьями заливаются (не я, конечно; бедная Государыня, если бы вдруг составился хор из мне подобных!).
Андрей Карлович, придя в класс, распределил каждой из нас что-нибудь для декламации, a затем сказал, что было бы чрезвычайно приятно, если бы кто-нибудь из учениц составил еще и приветственное стихотворение собственного сочинения.
- Напиши, Муся, непременно напиши что-нибудь, - убеждает Люба. - Ты ведь можешь, y тебя так мило выходит, Напишешь?
Мне вдруг ужасно захотелось попробовать; ну, как что-нибудь и выйдет? В тот же вечер села и нацарапала, по обыкновению, с маху... Не понимаю, как иные говорят, что, пока стихи или что другое напишут, весь карандаш сгрызут? - я никогда: или ни-ни, ни с места, не хочется думать, в голове ни одной мысли, или же сразу, села не отрывая пера, намахала. Я и сочинения так пишу, потом ничего не переделываю, только знаки проставлю да поправлю какие-нибудь нелепейшие ошибки. И почему я такая рассеянная? Даже обидно.
На этот раз писанье мое хотя оказалось и скорым, но не спорым, - что-то жиденькое, бесцветное. Нет, такую гадость подавать нельзя, один Дмитрий Николаевич засмеет, безмолвно в душе, конечно, но тем хуже. Но чуть не первым вопросом Любы, как только я пришла было:
- A что, стихи написала?
- Написала гадость и никому не покажу.
- Мне во всяком случае покажешь, это уж извини.
- Кажется, что и тебе не покажу.
- Ну, уж это свинство будет! - Люба обиделась и даже покраснела.
- Ну, не злись же, покажу, уж так и быть. Слушай:
Давно всем сердцем мы желали
Тебя увидеть - час настал,
Но словом выскажем едва ли
Ту радость, что нам Бог послал.
Из нас, детей, кто же сумеет,
Достойно чествовать тебя?..
Но в час, когда заря алеет
Кто славит солнышко, любя?
То скромных птичек песнь несется
Веселым гимном к небесам,
Она из сердца прямо льется
Навстречу благостным лучам.
Ты - наше солнышко, наш свет!
И детский искренний привет,
Царица-мать, от нас прими.
- И ты смеешь это называть гадостью? Сама ты после этого гадость, душа бесчувственная, которая ничего хорошего не понимает. Это прелестно! Понимаешь? - прелестно!Я уверена, что ни Полярская, ни Мохницкая так не написали.
- Разве и они пишут?
- Ну да, принесли сегодня и уже вручили Дмитрию Николаевичу.
- Хорошо, что я не сунулась! Конечно, их вещи во сто раз лучше, y них, верно, талант, так как y одной отец поэт, y другой - сестра, и довольно известные. Оказывается, оно еще предварительно через цензуру Светлова идет; одного этого для меня достаточно, ни за что срамиться не буду, мерси, что предупредила, - говорю я Любе.
- Глупости городишь! - горячится та. - Во-первых, нет никакой надобности давать Дмитрию Николаевичу, можно прямо Андрею Карловичу; во-вторых, если на то пошло, и твоя мама пишет, а, в-третьих, твое стихотворение должно попасть к Андрею Карловичу и попадет.
И противная Люба сдержала свое слово. Как только Андрей Карлович явился на немецкую литературу, она - тыц - смотрю, стоит уже.
- Вот, Андрей Карлович, Старобельская написала стихотворение к приезду Государыни, такое красивое стихотворение и ни за что не хочет вам показать, стесняется.
- FrДulein Starobelsky стихотворение написала? А, это очень хорошо. Ну, покажите же, FrДulein Starobelsky, не конфузьтесь, я убежден, что это что-нибудь хорошее, вот FrДulein Snegin тоже нравится.
Если я буду дольше отказываться, выйдет, точно я ломаюсь, a я такой враг всякого кривлянья. Нечего делать, достаю бумажку.
- Только громко не читайте, - прошу я.
Пусть, куда ни шло, он - не беда, важно, чтобы до Дмитрия Николаевича не дошло.
- Прекрасное стихотворение, очень, очень мило! - восклицает Андрей Карлович. - A вы еще стеснялись. Видите, я в вас больше верил, чем вы сами, я знал, что FrДulein Starobelsky всегда все хорошо делает, и на нее можно положиться. Очень, очень хорошо.
Скажите, понравилось! Милый Андрей Карлович, он такой добрый! От его похвал y меня "с радости в зобу дыханье сперло" и, чувствую, щеки мои начинают алеть.
Люба торжествует.
В противоположность моей, физиономия Таньки Грачевой принимает светло-изумрудный оттенок: похвала кому-нибудь это свыше ее сил, этого не может переварить ее благородное сердце.
- A мне разве не покажешь? - просит меня на перемене Смирнова.
О, с удовольствием, именно ей: она такая чуткая, доброжелательная, так понимает все...
- Хорошо, - говорит она, - никакой фальши, напыщенности, просто и искренно, как ты сама. Славная ты, Муся.
Вера крепко-крепко целует меня. Эта не позавидует, она всегда так рада всему хорошему, где бы ни встретилось оно. Да и кому ей завидовать, ей, которая на целую голову выше всех нас?
Но кто искренно поражен, это Клеопатра Михайловна: как, эта ужасная, отпетая я, и вдруг??.. Она, видимо, очень довольна своим разочарованием наоборот - и сразу сделалась ко мне ласкова и снисходительна.
На переменке, вижу, Андрей Карлович беседует y поворота лестницы с Дмитрием Николаевичем, a y самого в руке - о ужас! - бумажка с моим стихотворением.
Боюсь поднять глаза, чтобы не встретиться с насмешливой улыбочкой словесника. Вдруг - о, ужас в квадрате! - слышу, Андрей Карлович говорит:
- A вот и она сама. FrДulein Starobelsky ! - зовет он.
Мне становится жарко, и щеки мои, должно быть, "варенее красного рака".
- Так мы на вашем стихотворении и остановились. Сами же вы его, конечно, и продекламируете. Не правда ли, это будет самое подходящее? - последняя фраза обращена к Дмитрию Николаевичу.
- Вот и господину Светлову ваше произведение понравилось, больше всех остальных, a вы стеснялись показать. То-то!
Не веря ушам своим, поднимаю глаза на словесника. Улыбочки, которой я пуще огня боюсь, нет.
- Да, очень мило, просто и тепло, - говорит он.
- Видите, - улыбается Андрей Карлович и "как ландыш серебристый" качает своим арбузиком, заявляя этим, что аудиенция окончена.
- Прекрасная девушка, - едва сделав несколько шагов, слышу я : - умненькая, воспитанная и такая прямая, правдивая натура, - расхваливает меня милый Андрей Карлович.
- Да, одаренная девушка, - раздается голос его собеседника.
Не может быть!.. Он, Дмитрий Николаевич, считает меня одаренной, меня??.. Ведь не за эти же маленькие стишонки? Уж, конечно, и не за "лентяя", так как, в сущности, я оказалась тогда перед ним в довольно глупом положении, - что греха таить! - За что же??.. A все же приятно, что с высоты парнасской, из уст неприступного олимпийца, раздалось одобрительное слово.
Теперь y нас каждый день репетиции. Собирают нас в зале, входит начальница, временно исполняющая должность Государыни, и вся гимназия разом приседает ей с соответствующим приветствием. Потом... Потом на сцену выступаю я, делаю нижайший реверанс, так что почти касаюсь пола коленкой, и начинаю. Страшновато. Все так смотрят. A все-таки хорошо.
Пока мы гимны распевали да реверансы делали, Дмитрий Николаевич успел просмотреть нашего "Митрофанушку - как тип своего времени" и вернуть