и подошла к костру, держа на руках волчонка; словно магнитом тянуло ее взглянуть на любимого. В глазах ее светилась любовь, которую никто не научил ее скрывать.
- Слушайте, - говорил Мак-Кэн, - наступила весенняя оттепель, на снегу образуется наст. Если бы не снеговые бури в горах, то нет лучшего времени для путешествия. Я знаю эти бури. Я готов бежать, но только с таким человеком, как вы.
- Вы не можете бежать, - возражал Смок. - Не равняйте себя с мужчиной. Ваш хребет стал гибким, как оттаявшее сало. Если уж я убегу, то убегу один. Впрочем, мир быстро забывается, и я, быть может, не убегу отсюда вовсе. Мясо карибу - чудная вещь, а скоро придет лето, и с ним - лососина.
Снасс говорил:
- Ваш товарищ умер. Мои охотники не убили его. Они нашли его тело, он замерз в горах в первую же весеннюю бурю. Убежать отсюда немыслимо. Когда мы отпразднуем вашу свадьбу?
Лабискви говорила:
- Я слежу за вами. В ваших глазах, на вашем лице тревога. О, я знаю ваше лицо. У вас на шее есть маленький шрам под самым ухом. Когда вы радуетесь, уголки вашего рта поднимаются кверху. Когда вас посещают грустные мысли, они опускаются. Когда вы улыбаетесь, от ваших глаз бегут три-четыре морщинки. Когда вы смеетесь - их шесть, а иногда я насчитывала даже семь. А теперь я не могу отыскать ни одной. Я никогда не читала книг. Я не умею читать. Но Четырехглазый многому меня научил. Я хорошо говорю по-английски. Он научил меня. И в его глазах я тоже видела тревогу и тоску по внешнему миру. А ведь тут было хорошее мясо и много рыбы, и ягоды, и коренья, и нередко мука, которую давали нам за меха через племена Дикобразов и Лусква. И все-таки он был голоден, он тосковал по миру. Неужели мир так хорош, что вы томитесь по нем? У Четырехглазого не было ничего. А у вас есть я. - Она вздохнула и покачала головой. - Четырехглазый так и умер тоскующим по миру. А если вы останетесь здесь навсегда, неужели вы тоже умрете от тоски по миру? Вероятно, я не представляю себе, что такое мир. Вам хочется бежать туда?
Смок не мог произнести ни слова, но, взглянув на уголки его рта, она поняла все.
На несколько минут воцарилось молчание. Она, видимо, боролась с собой, а Смок проклинал себя за неожиданно проявленную им слабость; она заставила его сознаться в его тоске по миру и в то же время лишила его дара речи, когда он был готов признаться в любви к другой.
Лабискви вздохнула:
- Хорошо. Я люблю вас так сильно, что не боюсь гнева моего отца. А он в гневе страшнее, чем буря в горах. Вы объяснили мне, что такое любовь. Вот вам доказательство любви. Я помогу вам вернуться в мир.
Смок проснулся и лежал не двигаясь. Теплые тоненькие пальцы коснулись его щеки и скользнули на губы, нежно закрыв их. Потом он почувствовал легкое прикосновение заиндевевшего меха и услышал одно-единственное слово, сказанное шепотом: "Идем!" Он осторожно приподнялся и прислушался. Сотни лагерных волкодавов тянули свою ночную песню, но сквозь их завывание, совсем близко он мог расслышать легкое, ровное дыхание Снасса.
Лабискви слегка потянула Смока за рукав. Он все понял - она хотела, чтобы он следовал за ней. Он взял в руки мокасины и шерстяные носки и выполз на снег.
В багровом свете догорающих костров она знаком велела ему надеть обувь и, пока он исполнял ее приказание, ушла в палатку, где спал Снасс.
Нащупав стрелки часов, Смок установил время - час ночи. Было совсем тепло - градусов десять ниже нуля, решил он. Лабискви вышла из палатки и повела его узкими тропинками по спавшему лагерю. Они старались ступать как можно легче, но снег все же скрипел под их мокасинами. Звук этот, однако, тонул в вое собак.
- Теперь поговорим, - сказала она, когда они отошли на полмили от крайнего костра.
При свете звезд Лабискви посмотрела ему в лицо. Тут Смок впервые заметил, что она держит что-то в руках, и ощупью убедился, что то были его лыжи, два пояса с патронами и спальные мешки.
- Я все приготовила, - сказала она с тихим, счастливым смехом. - Я два дня прятала мясо, муку, спички и приготовила самые удобные для ходьбы по насту лыжи; если они даже начнут проваливаться, то их задержат перепонки. О, я умею ходить по снегу. Мы пойдем быстро, любимый.
Смок едва удержался от восклицания. Достаточно неожиданно было уже то, что она устраивала ему бегство; а к тому, что она решила бежать вместе с ним, он совсем не был подготовлен. Не зная, что предпринять, как действовать, он осторожно, одну за другой, забрал у нее все вещи. Потом обнял ее, прижал к себе и все же никак не мог определить свое дальнейшее поведение.
- Бог добр, - прошептала она. - Он послал мне любимого.
У Смока хватило мужества не проронить ни слова о своем намерении бежать одному. И прежде чем он заговорил, все воспоминания о светлом, далеком мире и о солнечных странах поблекли и померкли в его душе.
- Пойдем назад, Лабискви, - сказал он. - Вы будете моей женой, и мы навсегда останемся жить с народом Карибу.
- Нет! Нет! - Она покачала головой, и все ее тело, трепетавшее в кольце его рук, воспротивилось этому предложению. - Я знаю. Я много думала. Тоска по миру охватит вас и долгими ночами будет терзать ваше сердце. Четырехглазый умер от тоски по миру. И вы тоже умрете. Все люди, пришедшие из мира, томятся по нем. А я не хочу, чтобы вы умерли. Мы переберемся через снежные горы южным проходом.
- Послушайте меня, дорогая, - настаивал Смок. - Мы должны вернуться.
Она прижала руку в рукавице к его губам, не давая ему говорить дальше.
- Вы любите меня? Скажите, что вы любите меня.
- Я люблю вас, Лабискви. Вы - мое счастье, моя радость!
И снова рукавица нежным прикосновением помешала ему продолжать.
- Мы пойдем к тайнику, - решительно сказала Лабискви. - Он находится в трех милях отсюда. Идем.
Он упирался; она тянула его за руку, но не могла сдвинуть с места. Он испытывал сильное искушение рассказать ей о другой женщине, жившей по ту сторону южного прохода.
- Ради вас мы не должны возвращаться, - сказала она. - Я... я только дикая девушка, и я боюсь мира; но еще больше я боюсь за вас. Вы видите - все случилось так, как вы говорили мне. Я люблю вас больше всего на свете, я люблю вас больше себя. Мечты моего сердца, светлые и бесчисленные, как звезды, - как мне выразить их? Есть ли слова для них? Вот они, смотрите.
С этими словами она сняла с него рукавицы и, просунув его руку за пазуху своей парки, положила ее к себе на сердце. Она прижимала ее все сильней и сильней. И в долгом молчании он почувствовал биение - биение ее сердца, и понял, что каждый трепет его - любовь. А потом медленно, почти незаметно, все продолжая держать его руку, она отстранилась от него и пошла к тайнику. Он не мог противиться. Ему казалось, что его влечет ее сердце, лежавшее под его ладонью.
Наст, который за ночь сковал оттаявший накануне снег, был так крепок, что они скользили на своих лыжах с большой быстротой.
- Вот тут, за деревьями, тайник, - сказала Лабискви Смоку.
В следующее же мгновение она схватила его за руку, вздрогнув от неожиданности. Перед ними весело плясало пламя небольшого костра, а у костра на корточках сидел Мак-Кэн. Лабискви пробормотала что-то по-индейски, и звук ее слов был так похож на щелканье бича, что Смок вспомнил прозвище, данное ей Четырехглазым, - гепард!
- Я боялся, что вы убежите без меня, - пояснил Мак-Кэн, когда они подошли ближе. В его маленьких зорких глазах мерцало лукавство. - Поэтому я все время следил за девушкой и, когда увидел, что она прячет лыжи и продовольствие, снялся с места. Костер? Никакой опасности! Весь лагерь спит и храпит, а ждать было порядком холодно. Ну что ж? Двинем?
Лабискви растерянно взглянула на Смока, но тотчас же овладела собой и заговорила. И хотя во всем, что касалось любви, она была еще ребенком, в словах ее звучала холодная решимость человека, умеющего стойко переносить любые невзгоды.
- Мак-Кэн, вы - пес, - прошептала она, и в глазах ее вспыхнула дикая ярость. - Я знаю, вы задумали поднять на ноги весь лагерь, если мы не возьмем вас с собой. Ладно, мы принуждены взять вас. Но вы знаете моего отца. Я такая же, как он. Вы будете исполнять вашу долю работы. Вы будете повиноваться. И если вы вздумаете играть нечисто, вы пожалеете о том, что бежали.
Рассвет настиг их среди холмов, лежавших между равниной и горами. Мак-Кэн предложил позавтракать, но они продолжали идти. Привал решено было сделать только тогда, когда полуденное солнце растопит наст и бежать на лыжах будет невозможно.
Лабискви рассказала Смоку все, что знала о местности, и объяснила, каким образом намерена обмануть погоню. Равнина имеет только два выхода - один на западе, другой - на юге. Снасс немедленно пошлет отряды молодежи запереть и тот и другой. Но на юге есть еще один проход. Правда, он доходит только до половины гор, а потом сворачивает на запад и, пересекая три холма, соединяется с обычным путем. Но, не найдя их следов на обычном пути, преследователи повернут назад, решив, что они направились к западному проходу. Они никогда не догадаются, что беглецы рискнули пойти самой длинной дорогой. Оглянувшись на тащившегося в хвосте Мак-Кэна, Лабискви вполголоса сказала Смоку:
- Он ест. Это нехорошо.
Смок обернулся. Ирландец потихоньку грыз вяленое мясо карибу, вынутое им из мешка, который он нес.
- В неурочное время не есть, Мак-Кэн! - скомандовал Смок. - В этой местности нет дичи. Все наше продовольствие с самого начала должно быть разделено на равные порции.
К часу дня наст настолько подтаял, что беговые лыжи начали проваливаться, а к двум стали проваливаться и канадские снегоступы. Сделали привал и в первый раз поели. Смок осмотрел припасы. Мешок Мак-Кэна сильно разочаровал его. Ирландец набил его таким количеством серебристых лисьих шкур, что для мяса в нем осталось очень мало места.
- Ей-богу, я не знал, что их так много, - оправдывался он. - Я укладывался в темноте. Но они стоят больших денег. У нас ведь есть оружие, и мы можем настрелять дичи в свое удовольствие.
- Волки сожрут вас в свое удовольствие, - только и нашелся ответить Смок; в глазах Лабискви вспыхнул гнев.
Пищи хватит на месяц при экономном хозяйствовании и умеренном аппетите, решили Смок и Лабискви. Смок точно распределил тюки по весу и размеру и, после долгих споров уступив настояниям Лабискви, дал и ей часть поклажи.
На следующий день русло ручья привело их в широкую горную долину. Они уже начали окончательно проваливаться сквозь наст, когда им удалось выбраться на более крепкий склон водораздела.
- Еще десять минут - и мы не смогли бы перейти через равнину, - сказал Смок, когда они остановились передохнуть на голой вершине холма. - Здесь мы по меньшей мере на тысячу футов выше.
Лабискви, не говоря ни слова, указала вниз на открытую равнину. В центре ее, среди редких деревьев, виднелось пять темных разбросанных пятен, медленно двигавшихся вперед.
- Индейцы, - сказала Лабискви.
- Они проваливаются по пояс, - ответил Смок. - Сегодня им уже не удастся выбраться на твердую почву. У нас в распоряжении несколько часов. Эй, Мак-Кэн, пошевеливайтесь! Мы не будем есть, пока у нас хватит сил идти.
Мак-Кэн заворчал, но в его мешке уже не было мяса карибу, и он угрюмо поплелся за Смоком и Лабискви. Долина, по которой они шли теперь, была расположена несколько выше; тут наст не проламывался до трех часов пополудни, и за это время им удалось добраться до густого леса, где наст успел подмерзнуть. Только один раз остановились они, чтобы достать конфискованное у Мак-Кэна мясо, которое решили есть на ходу. Мясо сильно промерзло, и есть его можно было, только отогрев предварительно на огне. Но оно крошилось во рту и до известной степени успокоило их судорожно сжимавшиеся желудки.
После долгих сумерек к девяти часам спустилась непроницаемая тьма. Небо было обложено тучами. Они сделали привал в роще карликовых сосен. Мак-Кэн беспомощно скулил. Правда, дневной переход был очень утомителен, но, помимо этого, он, несмотря на свой девятилетний опыт полярного путешествия, поел снега и теперь страшно мучился от сухости и жжения во рту.
Лабискви была неутомима; Смок не мог надивиться выносливости ее тела и непоколебимости ее духа. Бодрость ее не была искусственной. Она постоянно находила для него улыбку или смех, и если ее рука случайно прикасалась к его руке, она медлила отнять ее, чтобы хоть как-нибудь его приласкать.
Ночью подул сильный ветер и выпал снег; им пришлось идти вслепую сквозь вьюгу.
В результате они пропустили поворот, который вел вверх по небольшому ручью и пересекал водораздел в западном направлении. Они блуждали еще два дня, пересекая один холм за другим, - все не те, которые им были нужны. За эти два дня весна осталась позади, и они вступили в царство зимы.
- Индейцы потеряли наш след. Отдохнем денек, - скулил Мак-Кэн.
Но об отдыхе не могло быть и речи. Смок и Лабискви сознавали всю опасность положения. Они заблудились в горах, где не было дичи; им не попадались даже следы ее. День за днем прокладывали они себе путь среди мрачных скал, по лабиринтам ущелий и долин, редко-редко выводивших их на запад. Попав в такое ущелье, они уже не могли изменить направление и должны были идти туда, куда оно их вело, ибо ледяные вершины и высокие горные террасы, вздымавшиеся с обеих сторон, были неприступны и недосягаемы. Отчаянная борьба и холод пожирали их силы, и все же они урезали свои и без того скудные пайки.
Однажды ночью Смок проснулся от какого-то странного шума. Из угла, где спал Мак-Кэн, до него донесся прерывистый хрип. Он поспешно раздул костер и при свете его увидел, что Лабискви держит ирландца за горло и заставляет его выплюнуть кусок наполовину разжеванного мяса. Как раз в тот момент, когда Смок увидел это, ее рука скользнула к поясу, и через секунду в ней сверкнул нож.
- Лабискви! - повелительным тоном крикнул Смок. Ее рука повисла в воздухе.
- Не делайте этого, - сказал он, подойдя к ней.
Она вся дрожала от гнева, но, поколебавшись еще секунду, неохотно вложила нож в ножны. Как бы боясь, что у нее не хватит сил сдержаться, она отошла к костру и стала подбрасывать в него хворост. Мак-Кэн сел, хныкая и причитая. Страх и ярость боролись в нем, и он бормотал какие-то нечленораздельные объяснения.
- Откуда вы достали мясо? - спросил Смок.
- Обыщите его, - сказала Лабискви.
Это были первые сказанные ею слова; ее голос прерывался от гнева. Мак-Кэн пытался воспротивиться, но Смок скрутил его и, обыскав, вытащил у него из-под мышек кусок мяса карибу, оттаявшего от соприкосновения с теплым телом. Резкий возглас Лабискви привлек внимание Смока. Она бросилась к мешку Мак-Кэна и развязала его. Вместо мяса из него посыпались сосновые иглы, мох, щепки, - всевозможные легкие отбросы, заменявшие мясо и придававшие тюку надлежащий внешний вид. Снова руки Лабискви скользнули к поясу, и девушка ринулась на виновного, но Смок перехватил ее, и она припала к его груди, всхлипывая от бессильной ярости.
- Любимый, я не из-за пищи! - задыхалась она. - Из-за тебя, из-за твоей жизни! Собака! Тебя он ест! Тебя!
- Ничего, выживем, - утешил ее Смок. - Теперь он будет нести на себе муку. Он не сможет есть ее в сыром виде. Если он сделает это, я сам убью его. А он съест не только мою жизнь, но и твою.
Он крепко обнял ее.
- Лабискви, дорогая моя, убийство - мужское занятие. Женщины не убивают.
- Ты перестал бы любить меня, если бы я убила этого пса? - удивленно спросила она.
- Любил бы меньше, - мягко ответил Смок. Она покорно вздохнула.
- Хорошо, - сказала она. - Я не убью его.
Преследование не прекращалось. Отчасти по наитию, отчасти же руководствуясь знанием местности, индейцы правильно угадали путь, избранный беглецами, и, найдя заметенный вьюгой след, пустились по нему. Когда выпадал снег, Смок и Лабискви нарочно шли самым нелепым путем: они поворачивали на восток, когда гораздо удобнее было идти на юг или на запад, карабкаясь на высокие холмы, обходя низкие. Все равно они потеряли верный путь и уже никак не могли обмануть преследователей. Иногда им удавалось выиграть несколько дней, но в конце концов индейцы неизменно появлялись снова.
Смок потерял счет времени, дням и ночам, бурям и привалам. В какой-то бесконечной, безумной фантасмагории страданий и борьбы пробивался он по черным ущельям, склоны которых были так отвесны, что на них даже не оседал снег; беглецы шли по ледяным равнинам, где на каждом шагу попадались замерзшие озера; они делали привалы над линией лесов и не зажигали костра, согревая мороженое мясо теплотой своего тела. И все же бодрость не покидала Лабискви; только глядя на Мак-Кэна, она становилась мрачной. А любовь ее к Смоку делалась все более красноречивой.
Как кошка, следила она за распределением скудного пайка. Смок видел, какую ненависть вызывало в ней каждое движение челюстей Мак-Кэна. Как-то раз они распределяли порции, и вдруг Смок услышал яростный протест ирландца. Выяснилось, что не только ему, но и себе самой она уделяла значительно меньшую долю, чем Смоку. С тех пор Смок делил мясо сам. Однажды утром, после вьюжной ночи, их настигла небольшая лавина, сбросившая их на сотню ярдов вниз по склону горы. Они выбрались полузадохнувшиеся, но невредимые. Мак-Кэн потерял свой мешок, в котором находилась вся их мука. Вторая большая лавина окончательно погребла мешок. И хотя Мак-Кэн был тут ни при чем, Лабискви с тех пор перестала смотреть на него. Смок понял причину - она не смела...
Было тихое, безветренное утро. По небу разливалась невозмутимая синева, а на снегу ослепительно играло солнце. Широкий склон был покрыт настом. Они шли по нему, точно истомленные призраки в царстве мертвых. Ничто не нарушало окружавшего их жестокого, застывшего покоя. Далекие пики Скалистых гор, вздымавшиеся на расстоянии сотни миль, казалось, придвинулись вплотную.
- Что-то надвигается, - прошептала Лабискви. - Неужели ты не чувствуешь - здесь, там, повсюду? Все так странно...
- Меня знобит. Но это не от холода, - ответил Смок. - И не от голода.
- Дрожь в голове и в сердце, правда? - возбужденно подхватила она. - У меня тоже.
- Нет, это не внутри, - ответил Смок. - Я чувствую, как меня обдает ледяным холодом, нервы мои стынут.
Через четверть часа они остановились передохнуть.
- Я больше не вижу вершин! - воскликнул Смок.
- Воздух становится густым и тяжелым, - сказала Лабискви. - Трудно дышать.
- Три солнца! - хрипло крикнул Мак-Кэн, шатаясь и судорожно цепляясь за свою палку.
С каждой стороны солнца горело по ложному светилу.
- Их пять, - сказала Лабискви.
И пока они смотрели, все новые и новые пылающие солнца возникали перед их глазами.
- Смотрите, на небе бесчисленные солнца! - в ужасе крикнул Мак-Кэн.
И действительно, куда они ни обращали взор, повсюду на небосклоне сверкали и искрились все новые и новые солнца. Вдруг Мак-Кэн издал вопль ужаса и боли.
- Меня укусило что-то! - крикнул он.
Потом вскрикнула Лабискви; Смок тоже почувствовал щехочущий укол в щеку, холодный и жгучий, как кислота. Это напомнило ему ощущение, которое испытываешь, когда купаешься в море и вдруг натыкаешься на жалящие ядовитые нити, выпускаемые моллюском "португальский броненосец". Это было так похоже, что он невольно потер щеку, чтобы удалить ядовитое вещество, которого не было.
А потом раздался странно-глухой выстрел. У подножия горы стояли лыжники-индейцы и один за другим открывали огонь.
- Разойдитесь! - крикнул Смок. - И скорее наверх! Мы почти на самой вершине. Они на четверть мили ниже. Мы можем выиграть несколько миль, - мы ведь будем идти под гору.
Испытывая неприятный зуд и жар на щеках от невидимых атмосферических уколов, трое беглецов рассыпались по снежному склону и стали карабкаться наверх. Глухие раскаты выстрелов терзали их слух.
- Какое счастье, что у четырех из наших преследователей старые мушкеты и только у одного - винчестер! - крикнул Лабискви Смок. - И к тому же эти солнца мешают им целиться.
- Теперь ты понимаешь, каков нрав у моего отца? - спросила она. - Он приказал им убить нас.
- Как ты странно говоришь, - сказал Смок. - Твой голос звучит откуда-то издалека.
- Закрой рот, - внезапно крикнула Лабискви, - и молчи! Я знаю, что это такое. Закрой рот рукавом!
Мак-Кэн упал первым и с трудом встал на ноги. И прежде чем они добрались до вершины, все они падали по нескольку раз. Мышцы не повиновались - беглецы сами не знали почему, их тела как бы окоченели, а ноги и руки налились свинцом. Взобравшись на хребет и оглянувшись, они увидели, что ползущие по склону индейцы спотыкаются и падают.
- Они никогда не поднимутся сюда, - сказала Лабискви. - Это - белая смерть. Я знаю, хотя никогда не видела ее. Мне рассказывали о ней старики. Скоро опустится туман, не похожий ни на один туман, ни на один иней, ни на один ледяной пар. Немногие из видевших его оставались в живых.
Мак-Кэн хрипел и задыхался.
- Держите рот закрытым, - приказал Смок.
Беглое мерцание света, лившееся на них со всех сторон, заставило Смока посмотреть на ложные солнца. Они мерцали и туманились. Воздух был полон каких-то микроскопических искр. Жуткий туман затянул ближайшие пики; молодые индейцы, все еще пытавшиеся вползти наверх, были поглощены им. Мак-Кэн сидел на корточках, поджав под себя лыжи и закрывая рот и глаза руками.
- Идем! Поднимайтесь! - приказал ему Смок.
- Не могу, - простонал Мак-Кэн.
Его скорченное тело содрогалось. Смок медленно подошел к Мак-Кэну, с трудом заставляя себя преодолевать сковывавшее его оцепенение. Он заметил, что мысли его ясны. Только тело было парализовано.
- Оставь его, - пробормотала Лабискви.
Но Смок заставил ирландца встать на ноги и повернул его лицом к пологому откосу, по которому им предстояло спуститься. Потом он слегка подтолкнул Мак-Кэна, и тот, тормозя и правя палкой, нырнул в мерцание алмазной пыли и исчез.
Смок посмотрел на Лабискви. Она улыбалась и напрягала все силы, чтобы не упасть.
Кивком он приказал ей начать спуск, но она подошла к нему, и, на расстоянии футов десяти друг от друга, они понеслись вниз - в жалящую гущу холодного огня.
Как Смок ни старался тормозить, его тяжелое тело быстро стремилось вперед, и он понесся под откос со страшной быстротой, обгоняя Лабискви. Только когда он достиг обледеневшего ровного плато, скорость начала уменьшаться. Наконец ему удалось задержаться; к нему присоединилась Лабискви, и они вместе двинулись дальше, все медленней и медленней, пока не остановились. Летаргия сковывала их все сильнее. Самые бешеные усилия воли не могли заставить их двигаться быстрее улитки. Они проползли мимо Мак-Кэна, скрючившегося на своих лыжах. Смок палкой заставил его встать.
- Мы должны сделать привал, - с мучительным трудом прошептала Лабискви. - А то мы умрем. Мы должны закрыться, - так говорили старики.
Не тратя времени на развязывание узлов, она перерезала ремни своих тюков. Смок сделал то же самое, и, в последний раз взглянув на смертный огненный туман и на ложные солнца, они закутались в свои спальные мешки и крепко прижались друг к другу.
Они почувствовали, что на них валится чье-то тело, потом услышали слабый стон и проклятия, прерванные страшным приступом кашля, и поняли, что это Мак-Кэн. Ирландец жался к ним, кутаясь в свои меха.
Они начали задыхаться. Сухой кашель, судорожный и беспрерывный, терзал им грудь. Смок заметил, что у него поднимается температура. С Лабискви происходило то же самое. Приступы кашля все учащались и усиливались; к вечеру они достигли предельной силы.
Потом мало-помалу кашель утих, и они задремали, терзаемые последними приступами его, окончательно обессиленные.
Мак-Кэн, однако, продолжал кашлять все сильнее и сильнее, и по его стонам и воплям они поняли, что он бредит. Один раз Смок сделал попытку откинуть меха. Но Лабискви крепко вцепилась в него.
- Нет! - взмолилась она. - Открыться сейчас - значит умереть. Прижмись лицом к моей парке, дыши как можно спокойнее и не разговаривай.
Так они дремали, окутанные мраком, будя друг друга постепенно ослабевающим кашлем. После полуночи - так решил Смок - Мак-Кэн закашлялся в последний раз.
Смок проснулся от прикосновения чьих-то губ к его губам. Он лежал в объятиях Лабискви; его голова покоилась у нее на груди. Ее голос был весел и звучал как обычно. Глухой звук его исчез.
- Уже день, - сказала она, приподнимая край меха. - Смотри, любимый, уже день. И мы живы и не кашляем больше. Надо идти дальше, хотя я с радостью осталась бы здесь навсегда. Последний час был сладок. Я не спала и любила тебя.
- Не слышно Мак-Кэна, - заметил Смок. - А что случилось с индейцами? Почему они не настигли нас?
Он откинул мех и увидел в небе обычное одинокое солнце. Дул мягкий, прохладный ветерок, предвещавший наступление теплых дней. Весь мир снова стал естественным. Мак-Кэн лежал на спине, его немытое, закопченное дымом костров лицо было твердо, как мрамор. Это зрелище нисколько не огорчило Лабискви.
- Смотри! - воскликнула она. - Зимородок! Хорошая примета. Индейцы пропали бесследно.
Пищи оставалось так мало, что они не решались съедать и десятую долю того, что им было необходимо, и сотую долю того, чего им хотелось. В последующие дни скитаний по пустынным горам все их восприятия притупились, и они брели как во сне. Время от времени Смок приходил в сознание и ловил себя на том, что тупо смотрит на бесконечные, ненавистные снежные вершины, а в ушах его звучит собственная бессмысленная болтовня. А потом проходили, казалось, века, и он снова чувствовал, что просыпается от своего же бормотания. Лабискви шла по большей части тоже машинально. Почти все их движения были бессознательны и автоматичны. И все время они пытались пробиться на запад, и все время снежные громады обманывали их и отбрасывали на север или на юг.
- На юг пути нет, - говорила Лабискви. - Старики знают. Выход на западе, только на западе.
Вдруг стало холодно. Пошел густой снег; это был даже не снег, а ледяные кристаллы, каждый величиной с песчинку. Весь день и всю ночь падали эти кристаллы и продолжали падать три дня и три ночи. Идти дальше стало немыслимо; надо было ждать, пока под лучами весеннего солнца эти кристаллы не превратятся в плотную массу. Смок и Лабискви лежали, закутанные в свои меха, и отдыхали, и оттого, что не двигались, ели меньше. Порции, которые они назначали себе, были так малы, что голод, исходивший не столько от желудка, сколько от мозга, не утихал ни на минуту. И Лабискви, в каком-то бреду, обезумев от вкуса жалкого кусочка мяса, всхлипывая и задыхаясь, издавая резкие, животные крики радости, набрасывалась на завтрашнюю порцию и жадно поглощала ее.
И тогда глазам Смока представлялось удивительное зрелище. Вкус пищи приводил ее в сознание. Она выплевывала мясо и в страшном гневе била себя кулаками по греховному рту.
И еще много удивительного пришлось увидеть Смоку в последние дни. После долгого снегопада подул сильный ветер, вздымавший сухие и легкие ледяные кристаллы словно в песчаном смерче. Всю ночь напролет крутился ледяной песок, и при ярком свете ясного ветреного дня Смок, у которого темнело в глазах и кружилась голова, увидел картину, которую он сначала принял за галлюцинацию. Вокруг него громоздились высокие и низкие пики, одинокие часовые, сонмы могучих титанов. И с вершины каждого пика, колыхаясь, трепеща, расстилаясь по лазурному небу, веяли исполинские снежные знамена, длиною в целые мили, молочные и серебристые. В них сплетались светотени, золотистые солнечные блики пробегали по ним.
- Поразительное зрелище! - воскликнул Смок, глядя на эти лучи снега, спеленатые ветром в небесные знамена, цвета серебристого шелка.
Он все смотрел, а знамена не исчезали, и ему казалось, что он грезит, пока Лабискви не встала на ноги.
- Я грежу, Лабискви, - сказал он. - Смотри! Неужели ты - тоже мой сон?
- Это не сон, - ответила она. - Старики рассказывали мне об этом. Теперь подуют теплые ветры, и мы останемся живы и сможем отдохнуть.
Смок подстрелил зимородка, и они поделили его. А в какой-то долине, где из-под снега начинали пробиваться цветы, он застрелил полярного зайца. В другой раз он добыл тощего белого хорька. Это было все мясо, которое им удалось найти.
Лицо у Лабискви исхудало, но яркие большие глаза ее стали еще больше и ярче, и, когда она смотрела на него, ее лицо озарялось какой-то дикой, неземной красотой.
Дни становились все длиннее. Снег начинал оседать. Каждый день наст таял и каждый день замерзал снова. Они шли утром и вечером, а в полуденные часы, когда наступала оттепель и наст не мог выдержать их тяжести, им приходилось останавливаться и отдыхать. Когда блеск снега ослеплял Смока, Лабискви вела его на ремне, привязанном к ее поясу. А когда этот блеск ослеплял ее, она шла позади, держась за ремень, привязанный к поясу Смока. Изнемогая от голода, в постоянном бреду, они блуждали по пробуждавшейся земле, на которой не было другой жизни, кроме их собственной.
Несмотря на истощение, Смок дошел до того, что начал бояться сна - так ужасны, так мучительны были сновидения в этой безумной сумеречной стране. Ему все время снилась пища, и все время коварная прихоть сна вырывала ее у него изо рта. Он давал обеды своим старым товарищам в Сан-Франциско, и, изнемогая от голода, сам руководил приготовлениями и украшал стол гирляндами пурпурных листьев осеннего винограда. Его гости опаздывали. Здороваясь с ними и смеясь над их остротами, он сгорал от бешеного желания поскорее сесть за стол. Смок исподтишка подкрадывался к нему, тайком хватал горсть черных спелых маслин и тотчас же поворачивался, чтобы поздороваться с новым гостем. Гости окружали его, хохоча и перебрасываясь остротами, а он стоял и, как безумный, сжимал в руке горсть спелых маслин.
Он давал много таких обедов, и все они кончались ничем. Он присутствовал на пиршествах, достойных Гаргантюа, где толпы гостей ели бесчисленных зажаренных целиком телят, вытаскивая их из горячих печей и отрезая острыми ножами огромные куски мяса от дымящихся туш. Он стоял с разинутым ртом перед длинными рядами индеек, которых продавали лавочники в белых передниках. Их покупали все, кроме Смока; а он все стоял, разинув рот, прикованный к земле какой-то свинцовой тяжестью. Он снова был мальчиком и сидел с занесенной ложкой над огромной чашкой молока, в котором плавали куски хлеба. Он гнался по горным пастбищам за пугливыми коровами; проходили века, а он тщетно пытался напиться их молока и изнемогал от голода. В омерзительных тюрьмах он сражался с крысами за падаль и отбросы. Не было такой пищи, вид которой не доводил бы его до исступления.
Только раз ему приснился приятный сон. Изнемогая от голода, не то потерпев кораблекрушение, не то высаженный на необитаемый остров, он боролся с волнами Тихого океана за прилипшие к прибрежным скалам раковины и таскал их через дюны к сухим водорослям, выброшенным на берег прибоем. Из этих водорослей он развел костер и положил свою драгоценную находку на угли. Он смотрел, как от раковин валит пар, как устрицы раскрываются, обнажая розоватое мясо. Сейчас они будут готовы - он знал это; и теперь уже ничье неожиданное вмешательство не отнимет у него еды. Наконец-то сбудется мечта, подумал он во сне. Наконец-то он поест. И все же, несмотря на свою уверенность, он сомневался и подготавливал себя к неминуемому крушению грезы, пока розовое мясо, горячее и вкусное, не оказалось наконец у него во рту. Он впился в него зубами. Он ел. Чудо свершилось. Потрясение разбудило его. Он проснулся - было темно, он лежал на спине и издавал радостное свиное хрюканье. Его челюсти двигались, он жевал мясо.
Он остался лежать недвижимо; и вот тонкие пальчики коснулись его губ и вложили ему в рот кусочек мяса. На этот раз он не съел его. Он рассердился, а Лабискви заплакала и, всхлипывая, заснула в его объятиях. А он лежал и не спал, дивясь любви, дивясь подвигу, на который способна женщина.
И вот настал день, когда все их запасы истощились. Зубчатые скалы отодвинулись, хребты стали ниже, им открылась дорога на желанный запад. Но к этому времени последние силы покинули их, пищи больше не было, вечером они легли спать, а наутро не встали. Смок кое-как поднялся, упал и, ползая на четвереньках, стал раскладывать костер. Лабискви тоже сделала несколько попыток подняться, но каждый раз падала, обессиленная. Смок опустился рядом с нею; слабая улыбка дрогнула на его лице. Он смеялся над бессознательной привычкой, которая заставила его биться над никому не нужным костром. Жарить было нечего, а день стоял теплый. Легкий ветерок вздыхал в соснах, и повсюду из-под тающего снега журчала музыка невидимых ручейков.
Лабискви лежала в оцепенении. Ее грудь вздымалась так незаметно, что временами Смок думал, что она уже мертва. В полдень его разбудил далекий крик белки. Волоча тяжелое ружье, он поплелся по насту, уже покрытому водой. Он полз на четвереньках, вставал, падал ничком, снова полз, - полз туда, где была белка, дразнившая его яростным стрекотанием и медленно, как бы издеваясь, уходившая от него. Выстрелить сразу у него не хватало сил, а белка все не останавливалась. Порой он падал в мокрую снежную кашицу и плакал от слабости. Порой свеча его жизни начинала гаснуть, и его окутывал мрак. Он упал в обморок и лежал - он сам не знал, как долго. Вечерний холод привел его в себя; его мокрая одежда примерзла ко вновь образовавшемуся насту. Белка исчезла, и после мучительной борьбы он дополз до Лабискви. Он был так слаб и измучен, что всю ночь напролет пролежал как мертвый и ни на минуту не заснул.
Солнце стояло высоко в небе, и та же самая белка стрекотала в деревьях, когда рука Лабискви прикоснулась к щеке Смока и разбудила его.
- Положи мне руку на сердце, любимый, - сказала она ясным, но слабым, звучащим откуда-то издалека голосом. - Мое сердце - моя любовь. Возьми ее в руки.
Казалось, прошли века, прежде чем она заговорила вновь:
- Помни, на юг пути нет. Народ Карибу знает это хорошо. Выход на запад... Ты уже почти пришел... Ты достигнешь его...
Смок погрузился в оцепенение, подобное смерти, но она опять разбудила его.
- Прижмись к моим губам твоими губами, - сказала она. - Так я хочу умереть.
- Мы умрем вместе, счастье мое, - ответил он.
- Нет. - Дрожащей рукой она остановила его. Ее голос был так слаб, что Смок с трудом слышал его, - и все же он разобрал каждое ее слово. Ее рука начала шарить в капюшоне парки; она достала какой-то мешочек и вложила его в руку Смока. - Теперь губы, любимый. Твои губы к моим, и руку на мое сердце.
И в этом долгом поцелуе его снова окутал мрак. И когда к нему вернулось сознание, он понял, что он один и что он должен умереть. И он радовался приближению смерти.
Он почувствовал, что рука его лежит на мешочке. Мысленно улыбаясь любопытству, заставившему его дернуть шнурок, он развязал мешочек. Жиденький поток пиши пролился из него. В нем не было ни крошки, которой бы он не узнал. Все это Лабискви украла у Лабискви - огрызки хлеба, припрятанные давным-давно, еще до того, как Мак-Кэн потерял муку, наполовину разжеванные кусочки мяса карибу, крошки вяленого мяса, нетронутая задняя нога кролика, задняя нога и часть передней ноги белого хорька, крыло и ножка зимородка, на которых еще виднелся след ее зубов, - жалкие объедки, трагическое самоотречение, самораспятие жизни, крохи, украденные ее невероятной любовью у чудовищного голода.
Смок с безумным смехом высыпал все это на затвердевший наст и снова погрузился во мрак.
Он видел сон. Юкон высох. Он шел по его руслу среди тинистых луж, обледенелых утесов и подбирал крупные золотые зерна. Их тяжесть клонила его к земле, но вдруг он открыл, что их можно есть. И он с жадностью начал пожирать их. Отчего же, в конце концов, люди ценят золото, как не оттого, что его можно есть?
Он проснулся. Снова взошло солнце. Его мысли странно путались. Но зрение его уже не меркло. Дрожь, терзавшая все его тело, исчезла. Его плоть, казалось, пела, точно напоенная весной. Бесконечное блаженство охватило его. Он повернулся, чтобы разбудить Лабискви, - и вспомнил все. Посмотрел туда, куда он накануне бросил пищу. Ее не было. И он понял, что эти сухие корки и объедки и были золотыми зернами его бредового сна. В бредовом сне он вернул себе жизнь, принял жертву Лабискви, положившей свое сердце в его ладонь и открывшей ему глаза на женщину и на чудо.
Он поразился легкости своих движений, поразился тому, что смог дотащить ее тело, завернутое в меха, до песчаной полосы, оттаявшей под лучами солнца. Там он вырыл яму и похоронил Лабискви.
Три дня шел Смок на запад - без крошки пищи. На третий день он упал под одинокой сосной, на берегу широкого вскрывшегося потока. Он понял, что это Клондайк. Прежде чем мрак окутал его, он развязал тюк, сказал последнее "прости" ослепительному миру и завернулся в свои меха.
Веселое чириканье разбудило его. Смеркалось. В ветвях сосны над его головой копошилось несколько куропаток. Голод заставил его действовать, но его движения были бесконечно медленны.
Прошло пять минут, прежде чем он приложил ружье к плечу, и еще пять минут, прежде чем осмелился спустить курок, лежа на спине и целясь прямо вверх. Он промахнулся. Ни одна птица не свалилась на землю, но и ни одна не улетела. Куропатки продолжали свою глупую, неуклюжую возню. У него болело плечо. Второй выстрел тоже оказался неудачным, так как пальцы его невольно дрогнули, когда он спускал курок.
Куропатки не улетели. Он вчетверо сложил мех, которым только что покрывался, и засунул его под правую руку. Упираясь в него прикладом, он выстрелил еще раз, и одна птица упала. Он жадно схватил ее и увидел, что с нее сорвано почти все мясо. Пуля крупного калибра оставила только комок испачканных кровью перьев. Но куропатки все еще не улетали, и он решил, что нужно целиться только им в головы. Так он и сделал. Снова и снова он заряжал винтовку, давал промахи, попадал. А глупые куропатки, слишком ленивые, чтобы улететь, падали на него, как манна небесная, отдавая свои жизни для того, чтобы продлить его жизнь.
Первую он съел сырой. Потом лег и спал, пока в его жизни растворялась чужая жизнь. Он проснулся в темноте. Почувствовал, что голоден, и нашел в себе достаточно сил, чтобы развести костер. И до самого рассвета жарил и ел, жарил и ел, размалывая кости в порошок своими отвыкшими от пищи зубами. Потом заснул, проснулся - снова была ночь - снова заснул и спал до следующей зари.
Он очень удивился, увидев, что костер весело трещит, а сбоку на груде углей дымится закопченный кофейник. У огня - можно было дотронуться рукой - сидел Малыш, курил коричневую папиросу и внимательно смотрел на него. Губы Смока зашевелились, но гортань его была как бы скована параличом, а грудь сотрясалась от подступивших рыданий. Он протянул руку, схватил папиросу и жадно затянулся.
- Я давно не курил, - сказал он наконец тихим, спокойным голосом. - Очень давно.
- Да и не ел тоже, как видно, - ворчливо отозвался Малыш.
Смок кивнул и указал рукой на валявшиеся вокруг него перья куропаток.
- До вчерашнего вечера, - сказал он. - Знаешь, я бы выпил кофе. Странный у него будет вкус. И у блинчиков... и у сала...
- И у бобов, - соблазнял его Малыш.
- Небесная пища! Кажется, я опять проголодался.
Пока один из них стряпал, а другой ел, они вкратце рассказали друг другу все, что случилось с ними за время разлуки.
- Клондайк вскрылся, - закончил Малыш свою повесть, - и нам пришлось ждать, пока пройдет лед. Две плоскодонки, шесть человек - ты их знаешь, все ребята ходовые, - ну и всякое снаряжение! Шли мы быстро - баграми, на канате и волоком. А потом застряли на неделю у порогов. Тут я оставил их. Мне, конечно, хотелось идти как можно скорее. Словом, я набил мешок продовольствием и тронулся в путь. Я знал, что найду тебя где-нибудь бредущим и окончательно раскисшим.
Смок кивнул и молча протянул ему руку.
- Идем! - сказал он.
- Но ты слаб, как грудной младенец! Ты не можешь идти. Куда нам торопиться?
- Малыш, я иду за самым великим, что только есть в Клондайке. Я не могу ждать, вот и все. Укладывайся! Это величайшая вещь во всем мире. Это больше, чем золотые озера и золотые горы, больше, чем приключения, медвежатина и охота на медведей.
Малыш сидел и таращил глаза.
- Да что же это тако