никакого внимания на слова Прокудина и, выскочив в
сени, звала:
- Настя! Настя! где ты? Настасья? Это я, откликнись, глупая.
Никто не откликается. Домна шарила руками по всем углам, звала Настю,
искала ее в чулане, но Насти нигде не было.
Домна вернулась в избу, ни на кого не взглянула и молча засветила у
каганца лучинную засветку.
- Куда с лучиной? - крикнул Прокудин.
- Настасью искать.
- Чего ее искать?
- Того, что нет ее.
- До ветру пошла.
- А може и за ветром.
- Брось лучину! воротится небось.
Домна лучины не бросила и вышла с нею в сени; влезла с нею на потолок,
зашла в чулан, заглянула в пуньку, а потом, вернувшись, острекнула лучину о
загнетку и оказала:
- Ну теперь уж сами поищите...
- Кого поискать?
Домна ничего не отвечала и, подозвав к себе плачущего пятилетнего сына,
утерла ему нос подолом его рубашонки и стала укладывать его спать.
- Где Настасья-то? - спросил Прокудин. Домна молчала.
- Слышишь, что ли? Что я тебя спрашиваю! Где Настасья?
- А мне почем знать, где она? может, в колодце, може, в ином месте. Кто
ее знает.
- Да что ты нынче брешешь!
- Что мне брехать. Брешет брех о четырех ног, а я крещеный человек.
- Не видал жены? - спросил Прокудин вошедшего Григорья.
- Нет, не видал.
- Что за лихо! Подите-ка ее поищите.
Ребята пошли искать Настю, и Костик злой-презлой пошел с ними,
поклявшись дать Настасье здоровую катку за сделанную для нее тревогу. Но
Насти не нашли ни ночью, ни завтра утром и ни завтра вечером.
Ночью на другой день в окно маслобойни Прокудина, откуда мелькал
красноватый свет, постучался кто-то робкою рукою.
Костик и Прокудин, сидевшие вдвоем за столом в раздумье, как быть с
пропажею бабы, тревожно переглянулись и побледнели. Стук опять повторился, и
кто-то крикнул: "Отопритесь, что ли?"
Костику и Прокудину голос показался незнакомым, однако они встали оба
вместе, вышли в сени и, посмотрев в дырку, прорезанную сбоку дверной
притолки, впустили позднего посетителя.
Гость был один, и лицо его нельзя было рассмотреть в сенях. Пушистый
снег как из рукава сыпался с самого вечера, и запоздалый гость был весь
обсыпан этим снегом. Его баранья шапка, волосы, борода, тулуп и валенки
представляли одну сплошную белую массу. Это был почтовый кузнец Савелий.
Узнав его, когда кузнец вошел в маслобойню и стряхнулся, Костик плюнул и
сказал:
- Тьфу, чтоб тебе пусто было! напужал только насмерть.
- Что больно пужлив стал? - спросил кузнец, обивая шапку и собираясь
распоясываться.
- Да ведь ишь ты какой белый! - отвечал спохватившийся Костик.
- Белый, брат! Ты гляди, снег-то какой содит, страсть! и подземки
крутить начинает.
- Откуда ж тебя бог несет, дядя Савелий? - спросил Прокудин.
- А ты, дядя Исай, прежде взыщи гостя, а там спрашивай. Эх ты, голова с
мозгом!
Прокудин достал из поставца полштоф и стаканчик и поднес Савелию.
- Куда ж, мол, едешь-то?
- Ехал было к тебе.
- По дороге, что ль?
- Нет, изнарочна.
- Что так?
- Так, спроведать задумал,
- Нет, неправда?
- Да правда ж, правда.
- Ты, парень, что-то говоришь, да не досказываешь.
- Вот те и раз! Вот за простоту-то мою и покор. Что ж, как
живешь-можешь, Матвеевич?
- Ничего, твоими молитвами!
- Ну, брат, по моим молитвам давно бы вытянулся. Моя молитва-то: не
успеешь лба путем перекрестить, то туда зовут, то туда кличут; хоть пропади!
Хозяюшка как?
- Ничего; что ей на старости делается!
- Детки? невестка молодая?
- Да ты говори, что хочешь сказать-то?
Прокудин и Костик зорко смотрели в глаза кузнецу,
- Что сказать-то?
- Да что знаешь о невестке?
- Она у меня.
- Что врешь?
- Ей, право.
- Как так?
- Да гак, меня вчера дома не было, ездил в город; а она прибегла к
хозяйке вся дроглая, перепросилась переночевать, да так и осталась. Нонеча
она молчит, а мы не гоним. Такая-то слабая, - в чем жизнь держится, куда ее
прогнать. А под вечер я подумал: бог, мол, знает, как бы греха какого не
было, да вот и прибежал к вам:
- На лошади, что ль?
- Да, а то как же? не пешком, чай.
Прокудин разбудил спавшего племянника и послал его дать гостевой лошади
сена и невейки, а сам сел и стал разбирать бороду. Гость и Костик молчали.
- Так как же? - наконец спросил Костик, обращаясь к Прокудину.
- Это насчет чего?
- Да ведь мне некогда за ней ехать. Завтра в Орел с семям загадано
ехать.
- Ой!
- Право.
- Как же тут потрафить!
- Слетать нешто ночью, теперь, чтоб утром ко двору быть, а ее нехай
кто-нибудь довезет до дому-то.
- И то правда.
Так и сделали. Часа через полтора Костик ехал с кузнецом на его лошади,
а сзади в других санях на лошади Прокудина ехал Вукол и мяукал себе под нос
одну из бесконечных русских песенок. Снег перестал сыпаться, метель
улеглась, и светлый месяц, стоя высоко на небе, ярко освещал белые,
холмистые поля гостомльской котловины. Ночь была морозная и прохватывала до
костей. Переднею лошадью правил кузнец Савелий, а Костик лежал, завернувшись
в тулуп, и они оба молчали.
- Эх, брат Костик! запроторил ты сестру ни за что ни про что! - начал
было Савелий; но Костик, услыхав такой приступ, прикинулся спящим, ничего не
ответил. Он лежал, то злясь на сестру, то сводя в уме своем счеты с Исаем
Матвеевичем, с которым они имели еще надежду при случае пополевать друг на
друга.
А продрогшие лошадки бежали частой трусцой и скоро добежали до избы с
резным коньком и ставнями. В этой избе жил веселый и добродушный кузнец
Савелий, у которого всегда не ладились его делишки и которого все
обманывали, кроме его жены, бывшей его другом, нянькою, любовницей и
ангелом-хранителем. Теперь в этой избе была Настя. Она спала тревожным,
тяжелым сном, обнявшись с женою кузнеца Савелья. В избе кузнеца было очень
тепло и опрятно: на столе лежали ковриги, закрытые белым закатником, и пахло
свежеиспеченным хлебом; а со двора в стены постукивал мороз, и кузнечиха,
просыпаясь, с беспокойством взглядывала в окна, разрисованные ледяными
кристалликами, сквозь пестрый узор которых в избу светила луна своим
бледным, дрожащим светом.
Часу в третьем ночи раздался стук в ворота, и вслед за тем кузнец
ударил несколько раз осторожно кнутовищем по оконной раме и назвал по имени
ждавшую его с беспокойством жену.
Настя не слыхала, как кузнечиха встала с постели и отперла мужу
сеничные двери, в которые тот вошел и сам отпер ворота своего дворика. Она
проснулась, когда в избе уж горел огонь и приехавшие отряхивались и скребли
с бород намерзшие ледяные сосульки. Увидя между посетителями брата, Настя
словно обмерла и, обернувшись к стене, лежала, не обнаруживая никакого
движения.
Кузнец оттирал свой тулуп, который смерзся колом; Вукол, прислонясь к
печке, грел свои руки; а Костик ходил взад и вперед по избе, постукивая на
ходу нога об ногу.
- Ты б, Авдотья, нам картошечек сварила позавтракать, - обратился
кузнец к жене, которая уже разводила на загнетке огонь под таганчиком.
- Я и то вот хочу сварить, - отвечала кузнечиха.
- А водочки нет? - спросил кузнец.
- И-и! где ж ей быть? Откуда?
- Ну и не надо.
- И так обойдется, - подтвердила жена, ставя на таган чугунчик с водою.
- Что ж это ты, Ивановна, плохо хозяйствуешь? - спросил кузнечиху
Костик.
- Как так плохо?
- Да вот муж прозяб, а у тебя согреть его нечем.
- А! это-то. Небось согреется.
- Как же водочки-то ты не припасла?
- Да откуда мне ее припасти? Припасать его дело. Что припасет, то и
сберегу; а мне где припасать. Одна в доме; ребят да скотину впору опекать.
- Работника-то аль отпустили?
- Да отпустили ж.
- Что так?
- Да так: капитала нет, и отпустили.
- Плохо.
- Жалостливый какой! - сказал кузнец, подмигнув жене.
- Да, - ответила та с скрытой улыбкой.
- Право. Ты чего смеешься? Я, брат, по душе жалею, - проговорил нимало
не смешавшийся Костик.
- Ужалел, брат! Как бы не ты пристал осенью с ножом к горлу за деньги,
так и мерин бы чалый на дворе остался, и работник бы был. А то ведь как жид
некрещеный тянул.
- Чудак! Коли нужно было.
- Давал на пять лет, а вытянул назад через полтора года. Такая-то твоя
помочь не то что вызволила нас, а в разор ввела.
- Полно жалобиться-то! - с некоторою досадою проговорила кузнечиха. -
Живы будем, и сыты будем. С голодом еще не сидели. Дай бог только здоровья
твоим рукам, а то наедимся, да и добрых людей еще накормим.
- Эка у тебя хозяйка-то, Савелий, разумная! - сказал Костик.
Кузнец ничего не ответил на это замечание и только поглядел на свою
бабу, которая, опершись рукою на ухват, стояла перед таганом и смотрела в
чугун, кипевший белым ключом.
- Нужно, брат, было, - сказал Костик, помолчав. - Тут жена заболела, а
там братишек в ученье свезли, а напоследки вот сестру замуж выдал.
- Неш ты тут что потратил?
- А ты думаешь?
- Полно брехать, чего не надо.
- Вот и брехать.
- Известно. Эх, совесть! Неш мы делов-то не знаем, что ли?
- Ешьте-ка, вот вам дела. Нечего урекаться-то. Его были деньги, его над
ними воля. А ты вот наживи свои, да тогда и орудуй ими как вздумаешь, -
проговорила кузнечиха, ставя на стол чугун с горячим картофелем, солонку и
хлеб.
- Экая тетка Авдотья! гусли, а не баба! - воскликнул Костик, желавший
переменить разговор.
- Баба, брат, так баба. Дай бог хоть всякому такую,- отвечал кузнец,
ударив шутя жену ладонью пониже пояса.
- Дури! - крикнула кузнечиха на мужа. - Аль молоденький баловаться-то.
- А то неш стары мы с тобой! а?
- Пятеро батей зовут, да все молодиться будешь.
- Вольно ж тебе, тетка Авдотья, рожать-то! - заметил Костик.
- Вольно! - ответила баба, копаясь около спящих на лавке ребятишек, и
улыбнулась. Мужики тоже все засмеялись.
- Нет, братцы, я вот что задумал, - говорил, подмигнув Вуколу, кузнец,
чистя ногтем горячую картофелину. - Я вот стану к солдатке ходить.
- Это умно! - заметил Вукол.
Кузнечиха смотрела на мужа и ничего не говорила.
- Право слово, хочу так сделать.
- Эх ты, бахвал! Полно бахвалить-то, - сказала кузнечиха.
- Чего бахвалить? я правду говорю.
- Много у солдатки есть и без тебя, и помоложе и получше.
- Это ничего. Старая лошадка борозды не портит.
- Солдатка-то любит, чтоб ходили да носили.
- И мы понесем.
- Что понесешь-то? Ребят-то вот прокорми,
- А цур им, ребята!
- Цур им.
- Ай да Савелий! Молодец! - крикнул Костик. - А ты, видно, завистна на
мужа-то, тетка Авдотья?
- Тьфу! По мне, хоть он там к десяти солдаткам ходи, так в ту же пору.
Еще покойней будет.
Мужики опять засмеялись над Авдотьей, которая хорошо знала, что муж
шутит, а все-таки не стерпела и рассердилась.
Поели картофель, помолились богу и сказали спасибо хозяйке. Кузнец
хотел обнять жену, но она отвела его руки и сказала: "Ступай с солдаткой
обниматься!"
Костик закурил трубочку и велел Вуколу выводить за ворота лошадь. Когда
Вукол вышел за двери, Костик встал и, подойдя к кузнечихиной постели,
одернул с Насти одеяло и крикнул: "Вставай!"
Настя вскочила, села на кровати и опять потянула на себя одеяло, чтобы
закрыть себя хоть по пояс.
- Вставай! - повторил Костик.
- Полно тебе, - сказала кузнечиха. - Отойди от нее, дай ей одеться-то.
Ведь она не махонькая; не вставать же ей при мужиках в одной рубахе.
Костик отошел; Настя безропотно стала одеваться. Кузнечиха ей помогала
и все шептала ей на ухо: "Иди, лебедка! ничего уж не сделаешь. Иди, терпи:
стерпится, слюбится. От дождя-то не в воду же?"
Вукол вывел лошадь за ворота и стукнул кнутовищем в окно; Настя одела
кузнечихину свиту, подпоясалась и сошла на нижний пол; Костик встал и,
сверкнув на сестру своими глазами, сказал:
- Ну-ка иди, голубка!
Настя стояла.
- Иди, мол, - крикнул он и толкнул сестру в спину.
Настя стала прощаться с Авдотьей.
- А ты вот что, Борисыч! ты пожалей сестру, а не обижай. Обижать-то
бабу много кого найдется, а пожалеть некому.
- Ладно, - ответил Костик и опять толкнул Настю.
- Да ты что толкаешься-то! - сказала кузнечиха, переменив голос.
- Хочу, и толкаюсь.
- Нет, малый, ты там в своем доме волен делать что хочешь, а у нас в
избе не обижай бабу.
- Ты закажешь? - гневно спросил Костик.
- А еще как закажу-то! Нет тебе сестры, да и все тут! - воскликнула
кузнечика и пихнула Настю опять на верхний пол.
- А, такая-то ты! Разлучать мужа с женой вздумала!
- Не бреши, дядя, кобелем. Я злым делам и не рукодельница и не
потатчица. Я сама своего мужа послала, чтоб, как ни на есть, свести твою
сестру с Гришкой, без сраму, без греха; а не разлучница я.
- Что ж теперь делаешь?
- А то и делаю. Я думала, что ты ее возьмешь, как по-божьему, как брат;
а ты и здесь зачинаешь все шибком да рыском; поезжай же с богом: я сама ее
приведу...
- Савелий! - крикнул Костик.
- Что? - отвечал кузнец.
- Чего ж ты молчишь?
- А что ж мне говорить?
- Да что ж вы, разбойничать, что ли? На вас, чай, ведь суд есть.
- Ну, брат, мы там по-судейскому не разумеем. Костик прыгнул на пол,
схватил за руку сестру и дернул ее к двери.
- Э! стой, дядя, не балуй! - сказала кузнечиха. - У меня ведь вон
тридцать соколов рядом, в одном дворе. Только крикну, так дадут другу
любезному такое мяло, что теплей летошнего. Не узнаешь, на какой бок
переворачиваться.
Костику были знакомы кулаки гостомльских ямщиков. Он вспомнил
прошлогоднюю ссору с ними на ярмарке и выпустил из своей руки сестрину руку.
- Нет, уж пусти меня, Авдотьюшка, - проговорила Настя, затрясшаяся от
угрозы кузнечихи, - пусти, милая, поеду; все равно.
- Я тебя сама отвезу.
- Нет, пусти, пусти, - повторяла Настя, боявшаяся за строптивого брата,
и сама тянула его за рукав к двери.
Кузнечиха пожала плечами и сказала:
- Ну, коли на то твоя воля, я тебе не перечу.
- Прощай, прощай! - повторила Настя и вышла за Двери.
- Благодарим на угощении, и а ласке! - язвительно сказал Костик и вышел
вслед за сестрою.
- Не на чем, голубчик! - спокойно ответила Аздотья.
Сани заскрипели по снегу, а на дворе еще было темно.
- Иззяб ты? - спросила кузнечиха мужа.
- Спать хочется.
- Ступай на печь.
- Надо пойти вороты запереть.
- Ложись, я запру.
Кузнец полез на печку, а жена вышла на двор в одной рубахе и в красной
шерстяной юбке. Вернувшись со двора, она погасила каганец и, сказав: "Как
холодно!", прыгнула к мужу на печку.
- Зазнобилась? - спросил жену кузнец.
- Холодно смерть, - отвечала Авдотья.
Костик уехал с барином в Орел. Говорили, что они уехали на целую
неделю, а может, и больше. На хуторе все ходило веселее. Барин у них был не
лихой человек, и над ним даже не смеялись, потому что он был из духовных,
знал народ и умел с ним сделываться. Сначала он, по барыниному настоянию,
хотел было произвести две реформы в нравах своих подданных, то есть
запретить ребятишкам звать мужиков и баб полуименем, а девкам вменить в
обязанность носит юбки; но обе эти реформы не принялись. На первую мужики
отвечали, что это делается по простоте, что все у нас друг друга зовут
полуименами: Данилка дядя, тетка Аришка и т. п. Либо полуименем, либо по
одному отчеству, а полным крещеным именем редко кого называют. А
относительно девичьих нарядов сказали, что девки на Гостомле "спокона века"
ходили в одних вышитых рубашках и что это ничему не вредит; что умная девка
и в одной рубашке будет девкою, а зрячая, во что ее ни одень, прогорит,
духом.
- Да не то, ребятушки! а ведь нехорошо смотреть-то на большую девку,
как идет в одной рубашке, - говорил барин.
- А ты, Митрий Семеныч, не гляди, коли нехорошо тебе показывается, -
отвечали мужики.
Так барин отказался от своих реформ и не только сам привык звать
мужиков либо Васильичами да Ивановичами либо Данилками, но даже сам
пристально смотрел вслед девкам, когда они летом проходили мимо окон в бело-
снежных рубахах с красными прошвами. Однако на хуторе очень любили, когда
барин был в отъезде, и еще более любили, если с ним в отъезде была и барыня.
На хуторе тогда был праздник; все ничего не делали: все ходили друг к другу
в гости и совсем забывали свои ссоры и ябеды.
Были сумерки; на дворе опять порошил беленький снежок. Петровна в
черной свитке, повязанная темненьким бумажным платочком, вышла с палочкою на
двор и, перейдя шероховатую мельничную плотину, зашкандыбала знакомой
дорожкой, которая желтоватой полосой вилась по белой равнине замерзшего
пруда. За Петровной бежала серая шавка Фиделька и тот рябый кобель, к
которому Настя приравнивала своего прежнего жениха, а теперешнего мужа.
Настя сидела, сложив на коленях руки, в избе Прокудиных. Она была
теперь одна-одинешенька: все семейные были на маслобойне, где заводили новый
тяжелый сокол {Тяжелый деревянный снаряд, заменяющий в крестьянских
маслобойнях прессы. (Прим. автора.)} и где потому нужно было много силы. Она
была в своем обыкновенном, убитом состоянии и не заметила, как в избе совсем
стемнело и как кто-то вошел в двери и, закашлявшись, прислонился к притолке.
Она пришла в себя, когда знакомый старческий голос, прорываясь через удушье,
произнес:
- Где ты, Настя?
Настя вскрикнула: "Матушка моя родимая!" - бросилась к матери и
зарыдала.
- Так-то, дочка моя родимая! Таково-то лестно матушке слышать все, что
про тебя люди носят да разнашивают.
Настя плакала на материнской иссохшей груди.
- Что, дитя мое? Что? Что будем делать-то? - спрашивала Петровна,
поправляя волосы, выбившиеся из-под Настиной повязки.
- Ох! не знаю, матушка, - отвечала Настя, отслонясь от материной груди
и утирая свои глаза.
- Сядем-ка. Смерть я устала... удушье совсем меня задушило, - говорила
Петровна, совсем задыхаясь.
- Зачем ты пришла-то? Измучилась небось.
- К тебе, - едва выговорила Петровна. - Слухи все такие, словно в бубны
бубнят... каково мне слушать-то! Ведь ты мне дочь. Нешто он, народ-то,
разбирает? Ведь он вот что говорит... просто слушать срам. "Хорошо, говорят,
Петровна сберегла дочку-то!" Я знаю, что это неправда, да ведь на чужой
роток не накинешь моток. Так-то, дочка моя, Настюшка! Так-то, мой сердечный
друг! - договаривала старуха сквозь слезы и совсем заплакала.
- Матушка, матушка! зачем же ты меня выдала замуж? Иль я тебя не
почитала, не берегла тебя, не смотрела за твоей старостью?
- Дитя ты мое милое! - пропищала старуха сквозь слезы и еще горче
заплакала.
Сидят обе рядком в темной избе и плачут. Только Настя не рыдала, как
мать, а плакала тихо, без звука, покойно плакала. Она словно прислушивалась
к старческим всхлипываниям матери и о чем-то размышляла.
- Змея одна своих детей пожирает, - проговорила Настя, как будто
подумала вслух.
- Что ты говоришь? - спросила Петровна, не расслышавшая слов Насти.
Настя ничего не отвечала; но, помолчав немного, опять, как бы невольно,
проронила:
- Погубили мою жизнь; продали мое тело, и душеньку мою продадут.
Выпхнули на позор, на муку, да меня ж упрекают, на меня ж плачутся.
Петровна продолжала плакать.
- Матушка! - крикнула Настасья, вскочив с лавки.
- Что, моя дочушка?
- Не рви ты моего сердца своими слезами! И так уж изорвали его и
наругались над ним. Говори сразу, чего ты хочешь?
- Сядь, Настюшка.
Настя села.
- Теперь ведь сделанного не воротишь.
- Ну!
- Не развенчаешься.
- Ну!
- Надо с мужем жить, как бог приказал. Настя, бледная, молчала.
- Родная ты моя!
- Что?
- Сними ты с моей старой головы срам-покор; пожалей ты и самое себя!
- Не приставай! - тихо ответила Настя.
- Пожалей себя!
- Пожалею, пожалею, только не приставайте вы ко мне, ради матери
божией.
Заковыляла опять Петровна своею дорожкою, а Настя, стоя на пороге,
долго, долго смотрела ей вслед, отерла слезу, вздохнула и воротилась в избу.
Собрались семейные, поужинали и пошли на ночлег по своим местам; и
Настя пошла в свою пуньку.
"Господи боже мой! чего только они радуются?" - думала Настя, придя на
другой вечер в гости к матери.
А Петровна и невестка Алена не знают, где ее и посадить и чем
потчевать. Такие веселые, что будто им кто сто рублей подарил или счастье им
какое с неба свалилось. Грустно это было Насте и смешно, но меньше смешно,
чем грустно.
Сама Настя, однако, была покойнее, хотя собственно этот покой был покой
человека, которому нечего больше терять и который уже ничего не хочет
пугаться. Только она еще будто немножко побледнела в лице, и под глазами у
нее провелись синие кружки.
Потчевали Настю и капустой и медом, но она ничего не хотела есть,
Спрашивали ее, отчего мужа с собою не привела, но она ничего на это не
отвечала, - "пора ко двору", - собралась и ушла.
И стала таким манером Настя жить в свекровом доме, как и другие
невестки, и стали ее все уважать и заговорили с ней ласково. С мужем она
никогда не говорила, ни при людях, ни без людей. За это на нее иногда серчал
свекор, но как она вообще и ни с кем не была разговорчива, то и это на ней
не взыскивали. "Молчаливая" да "молчаливая она у нас"; так и оставили. Так
прошла масленица, пришел великий пост, Настя ходила говеть, исповедовалась и
причащалась. Пришли "сороки" {Сорок мучеников. (Прим. автора.)}, на дворе
стало крепко теплеть. Зима отошла, и белый снег по ней подернулся траурным
флером; дороги совсем почернели; по пригоркам показались проталины, на
которых качался иссохший прошлогодний полынь, а в лощинах появились зажоры,
в которых по самое брюхо тонули крестьянские лошади; бабы городили под
окнами из ракитовых колышков козлы, натягивали на них суровые нитки и
собирались расстилать небеленые холсты; мужики пробовали раскидывать по
конопляникам навоз, брошенный осенью в кучах. Голодные грачи жадно хватали
из навоза круглые коричневые комья и, носясь с оглушительным криком над
деревнею, оспаривали друг у друга скудную добычу. Письмоводитель станового
переносил из избы в избу мертвое тело, явившееся наружу из-под осевшего
снега, и собирал с мужиков контрибуцию за освобождение их от вскрытия в их
доме позеленевшего трупа. Словом, наступила весна, со всем тем, чем она
обыкновенно знаменует свое пришествие к нам на Гостомле.
Было вербное воскресенье. День был светлый, теплый, солнечный. На дворе
так хорошо, что не входил бы под крышу. Небо бледно-голубое, подернуто
разорванными белыми облаками; воздух пропитан животворным теплом, и слышен
крепкий запах оттаивающей земли и навоза. Над прогалинами вверху заливаются
голосистые жаворонки, а на завалинах изб несметными стадами толкутся под
обаянием весенних побуждений сладострастные воробьи. Все хочет жить; все
собирается жить; все просит жизни. Чуется во всем пора любви, пора темных
желаний, томительных, и тоски безграничной для тех, кому не с кем делить ни
горя, ни радостей.
У Прокудиных дома оставалась только одна Домна. Все ушли к церкви, на
ярмарку; даже ребятенок старших с собою забрали. А самые младшие со всей
деревни собрались на стог кострики и, барахтаясь там, играли в свои ребячьи
игры. Настя рано утром пошла навестить кузнечиху Авдотью, которая, поднимая
хлебную дежу, надорвалась и лежала нездоровою. Посидела Настя у кузнечихи с
часок и пошла домой. Так ей и хорошо было, как она шла полями, и мучительно;
даже страшно стало. Пошла она шибче, шибче, а кругом все тихо, только
слышно, как трухлый снег подтаивает и оседает. Дорога была тяжелая, потому
что нога просовывалась и вязла. Устала Настя и, войдя в избу, села на лавку
против самой печки, у которой стряпалась Домна.
- Аль уморилась? - спросила ее Домна.
- Уморилась, Домнушка.
- Что так? Недалече, чай?
- Недалече, да уморилась. Тяжко больно ходить-то стало.
- Ты гляди, бабочка, не тяжела ли сама-то стала? - спросила Домна,
пристально глядя на Настю.
- И, бог с тобой! Что только вздумаешь! - проговорила, покраснев,
Настя.
- Что вздумаю! Это, девушка, неш долго?
- Бог с ними.
- Дети-то?
- Да.
- Ну, ведь там хочешь не хочешь, а уж на то ты баба теперь.
- Помилуй господи!
- Аль рожать боишься?
- Что рожать! Люди рожают, да живы. А хоть бы умереть, так в ту ж бы
пору.
- Так что ж: с деткой-то лучше, веселей-ча. Настя молчала и смотрела в
огонь печи.
- Чего ты не раздеваешься? Жарко в свите-то, да еще подпоясамшись.
- Сичас, - ответила Настя, а сама, не трогаясь с места, все продолжала
смотреть в огонь.
- Нет, ты, касатка, этого не говори. Это грех перед богом даже. Дети -
божье благословение. Дети есть - значить божье благословение над тобой есть,
- рассказывала Домна, передвигая в печи горшки. - Опять муж, - продолжала
она. - Теперь как муж ни люби жену, а как родит она ему детку, так вдвое та
любовь у него к жене вырастает. Вот хоть бы тот же Савелий: ведь уж какую
нужду терпят, а как родится у него дитя, уж он и радости своей не сложит. То
любит бабу, а то так и припадает к ней, так за нею и гибнет.
- Любит, - тихо промолвила Настя.
- Известно, любит. Ну и она его жалеет; нечего сказать, добрая баба.
- И она любит, - опять проговорила Настя.
- Ну иной и не то чтобы уж очень друг с дружкой любилися, а как пойдут
ребятки, так тоже как сживутся: любо-два. Эх! не всем, бабочка, все
любовь-то эта приназначена.
- С чего же не всем?
- Да ишь вот не всем.
- Это все люди делают.
- Известно, люди, либо опять, так сказать, нужда тоже делает.
- Нет, все люди.
Обе невестки замолчали.
- Вот только что у тебя муж-то не такой, как у добрых людей, -
продолжала Домна.
Настя покраснела, как будто ее поймали на каком-нибудь преступлении или
отгадали ее сокровенную мысль.
- И чудно как это, - продолжала Домна.
- О-ох! - болезненно произнесла Настя.
- Что тебе?
- Ничего.
- Чудно это, я говорю, как если любишь мужа-то, да зайдешь в тяжесть и
трепыхнется в тебе ребенок. Боже ты мой, господи! Такою тут мертвой
любовью-то схватит к мужу: умерла б, кажется, за него; что не знать бы,
кажется, что сделала. Право.
А Настя ни словечка не отвечает; брови сдвинула и все смотрела,
смотрела в огонь, да как крикнет не своим голосом:
- Ой! ой!
- Что ты? что ты, Настя? - бросилась к ней Домна.
- Ой! сосет, сосет меня!
- Кто сосет? где?
- За сердце, за сердце. Ой! ой!
- Что ты, бог с тобой! Испей водицы.
- Нет, сосет! сосет! Пусти, пусти меня. Ай! ай! отгони, отгони!
- Да кого отогнать? - спросила перепуганная Домна.
- Змей, змей огненный, ай! ай! За сердце... за сердце меня взял... ох!
- тихо докончила Настя и покатилась на лавку.
У нее началась жестокая истерика. Она хохотала, плакала, смеялась,
рвала на себе волосы и, упав с лавки, каталась по полу.
Часто с Настею стали повторяться с этого раза такие припадки. Толковали
сначала, что "это брюхом", что она беременна; позвали бабку, бабка сказала,
что неправда, не беременна Настя. Стали все в один голос говорить, что Настя
испорчена, что в ней бес сидит. Привезли из Аплечеева отставного солдата
знахаря. Тот приехал, расспросил обо всем домашних и в особенности Домну,
посмотрел Насте в лицо; посмотрел на воду и объявил, что Настя действительно
испорчена.
- И испорчена она, судари вы мои, - сказал знахарь, - злою рукою и
большим знахарем, так что помочь этому делу мудрено: потому как напущен на
нее бес, называемый рабин-батька. Есть это что самый наизлющий бес, и
выгнать его больно мудрено.
Прокудин, к чести его сказать, заботился о невестке и усердно просил
знахаря, обещая ему дать что он ни потребует; а Петровна в ногах у него
валялась.
Поломался знахарь, взял десять рублей на лекарства и сказал, что
попробует.
Стал он над Настей что вечер шептать, да руками махать, да слова
непонятные выкрикивать; а ей стало все хуже да хуже. То в неделю раз, два
бывали припадки, а то стали случаться в сутки по два раза. На семью даже
оторопь нашла, и стали все Насти чуждаться.
- Что ж, как? - спрашивал Прокудин знахаря.
- Упрям, шельма! Все внутрь в утробу он прячется.
- Не можешь ли сказать, кто это на нее напустил? Пошли бы уж к нему
поклониться, пусть только назад вызовет.
- Нельзя этого никак.
- Вызвать-то?
- Нет, сказать...
- Отчего?
- Неровен час.
- Да ведь ты ж говорил, что их-то ты не боишься.
- Да я не боюсь, а...
- Что же?
- Да видишь, это огневой.
- Ну так что ж, что огневой.
- Ну и нельзя, значит, узнать, кто его посадил.
- Отчего же так?
- Да как же ты узнаешь! Теперь, если по воде пущен, - ну сейчас на воде
видать тому, что на этом знается. Опять есть ветряные, что по ветру
напущены; ну опять, кто его напустил, тоже есть средствие узнать. А огневого
как ты узнаешь? Огонь сгорел, и нет его. Узнавай по чему хочешь!
- Да, да, да! - протянул Исай Матвеич. - Вот она штука-то!
- А, то-то и есть!
- Ну, а кабы в те поры, как с ней это случилось, как еще печка
топилась, можно бы было узнать?
- Гм! Не то что когда печка топилась, а если б, к примеру, позвали
меня, когда еще хоть один уголек оставался, так и то сейчас бы все дело было
перед нами.
- Поди ж ты!
Насте все делалось хуже. Все она тосковала, и, видя, что все ее стали
бояться, сама себя она начала бояться.
- Что вы меня все этими наговорами лечите? - говорила она свекру с
свекровьей. - Какой во мне бес? Я просто больна, сердце у меня ноет, сосет
меня что-то за сердце, а вы все меня пугаете с дедами да с бабками.
- Это он все в ней хитрует, - говорил солдат. - Видно, ему жутко от
меня приходит.
Солдату верили не верили, а деньги платили.
- Вот что, - сказал солдат. - Мне ее здесь у вас неловко лечить, потому
что тут он все имеет в печке свое обчество; а отвезите вы ее ко мне.
Отвезли Настю к солдату, и денег дали, и муки, и жмыхи, и масла.
Пробыла Настя у своего лекаря два дня, а на третий вечером пришла домой и ни
за что не хотела к нему возвращаться. Солдат тоже за ней не гнался, но
довольствовался тем, что получил, и, видя свою неустойку, рассказывал, что
бес, сидящий в Насте, распалил ее к "ему "страстью". "Ну я, боже меня
сохрани от этих глупостей! Я свой закон содержу; она и ушла". Настя могла бы
рассказать дело и с иной стороны, да поверили ли бы ей? Ей даже не верили,
что в ней нет беса, хотя она и богу молилась и людей жалела больше других,
не находящих в себе беса. Она уж и не пыталась ничего за себя говорить и
жила - сохла без всякой жалобы. Что говорить напрасно! У нас уж всем
известно правило, и пословица говорится: "Пил не пил, а коли говорят пьян, -
так иди лучше спать ложись". А припадки все не прекращались. Стала Настя
такая мудреная, что чуть на нее кто скажет громко, или крикнет изнавести,
или невзначай чем стукнет, она так вся и задрожит. А если тут на нее глянуть
пристально или заговорить с ней о том, что близко ее сердцу, сейчас у нее
припадок. Пойдет ее корчить, ломать, и конца нет мукам.
Дошло это до отца Лариона, нашего приходского священника. Он, едучи с
требой, завидел Исая Матвеевича и сказал, что над его невесткой можно
прочесть чин заклинания.
Пошла Настя с семейными к обедне. Пошли они рано, и прямо завели Настю
к отцу Лариону.
- Пусть батюшка над тобой почитает.
- Что почитает? - спросила с изумлением Настя?
- Молитвы.
- Какие молитвы?
- Он уж знает.
- На что надо мной читать?
- О твоем здоровье.
- Что вы только затеваете?
Вошел отец Ларион, облачился, взял себе одну зажженную восковую свечу,
а другую дал Насте и, благословив зачало, стал читать по требнику заклинание
на злого духа,
В комнате было открыто окно, и из этого окна был виден зеленый сад, где
утреннее солнышко, "освещая злыя и добрыя", играло по новым изумрудным
листочкам молодого вишенника и старых яблонь. У Насти защемило сердце, и она
бросилась к открытому окну. Она хотела только стать у окна, дыхнуть свежим
воздухом, посмотреть на вольный мир божий, а четыре сильные руки схватили ее
сзади и дернули назад, Настя, болезненно настроенная, испугалась, вскрикнула
и отчаянно рванулась. Но Прокудин и Вукол крепко держали ее за локти, и
нельзя ей было вырваться. Стала Настя биться у них в руках, побледнела как
смерть и кричит:
- Ай! ай! не мучьте меня, пустите, пустите!
- Держи, Гришка! - сказал Прокудин.
Григорий, по отцовскому приказанию, схватил жену под плечи и не давал
ей пятиться. Настя вскрикнула еще громче и рванулась так, что трое насилу ее
удержали, но тотчас же стихла и опустилась на держащие ее руки. Священник
накрыл больную епитрахилью и окончил чтение заклинаний.
Настя долго оставалась без чувств, как мертвая.
Через час Настя очнулась, обедня уже кончилась, и ее повели домой. Она
была очень слаба, и глаза у нее были нехорошие, мутные. Настя шла грустно,
но покойно, да у самого поворота к дому стали у нее над ухом перешептываться
бабы: "испорченная, испорченная", она и стала метаться. Прокудин с другим
стариком соседом взяли ее опять за руки, пройдя несколько шагов. Настя не
сопротивлялась, но стала охать: "ох!" да "ох!" Все от нее сторонятся,
смотрят на нее, а она еще пуще, все охает и все раз от разу громче, да вдруг
и хлоп с ног долой, да и закричала на всю улицу: "А-ах! а-х! Извести меня
хотят! А-ах! Злодеи! Не дамся я вам, не дамся!"
- Ишь, как он в ней раскуражился-то! - говорил народ, когда Настю
понесли на руках и положили на зеленой могилке, где она и очнулась.
Вернулись все домой, а Насти не было. Два дня и три ночи она пропадала.
Ездили за ней и к кузнецу и к Петровне, но никто ее нигде не видал. На
третий день чередников мальчишка, пригнавши вечером овец, сказал: "А
Настька-то Прокудинская в ярушках над громовым ключом сидит". Поехали к
громовому ключу и взяли Настю. Дома она ни на одно слово не отвечала. Села
на лавку и опять охать.
- Ох! куда деться! Куда деваться? Куда деться? Куда деваться?
Повторяет все это и из стороны в сторону качается, будто как за каждым
вопросом хочет куда-то метнуться. То в окно глянет, то на людей смотрит, -
жалостно так смотрит и все стонет: "Куда деваться? Куда деваться?"
Отличный был домик в О-е у Силы Иваныча Крылушкина. Домик этот был
деревянный, в два этажа. С улицы он казался очень маленьким, всего в три
окна, а в самом деле в нем было много помещения; но он весь выходил одною
стороною в двор, а двумя остальными в старый густой сад. Домик этот стоял в
глухом переулке, у Никитья, за развалинами огромного старинного боярского
дома, в остатках которого помещалось духовное училище, называемое почему-то
"Мацневским". Это было у самого выезда, по новугорской дороге. Старик
Крылушкин давно жил здесь. В молодости он тут вел свою торговлю, а потом,
схоронив на тридцатом году своей жизни жену, которую, по людским рассказам,
он сам замучил, Крылушкин прекратил все торговые дела, запер дом и лет пять
странничал. Он был в Палестине, в Турции, в Соловках, потом жил с каким-то
старцем в Грузии и, научившись от него лечению, вернулся в свое запустелое
жилище. Приведя домик в возможный порядок, Крылушкин стал принимать больных
и скоро сделался у нас очень известным человеком. Он с бедных людей ничего
не брал за леченье, да и вообще и с состоятельных-то людей брал столько,
чтоб прожить можно больному. Сам Крылушкин жил доходом с своего большого
плодовитого сада, который сдавал обыкновенно рублей за двести или за триста
в год. Этого было достаточно Крылушкину, до крайности ограничившему свои
потребности. Его умеренность и бескорыстие были известны целому городу и
целой губернии. О-ие кумушки говорили, что моли Крылушкин или не моли, а ему
не отмолить своего греха перед женою, которую он до поры сжил со света своей
душой ревнивою да рукой тяжелою; но народушка не обращал внимания на эти
толки. Говорили: "Бог знает, что у него там есть на душе: чужая Душа -
потемки; а он нам помогает и никем не требует; видим, что он есть человек
доброй души, христианской, и почитаем его".
Под старость, до которой Крылушкин дожил в этом же самом домике, леча
больных, пересушивая свои травы и читая духовные книги, его совсем забыли
попрекать женою, и был для всех он просто: