y">
Близко к сердцу прижимает,
Настасьюшкой называет.
Настя встала с места, чтоб поблагодарить девушек, как следует, за
величанье, да вместо того, чтобы
выговорить:
"Благодарю,
сестрицы-подруженьки", сказала: "Пустите".
Девушки переглянулись, встали и выпустили ее из-за стола, а она прямо в
дверь да на двор. "Что с ней? Куда она?" - заговорили. Послали девочку Гашу
посмотреть, где Настя. Девочка соскочила с крыльца, глянула туда-сюда и
вернулась: нет, дескать, нигде не видать! Подумали, что Настя пошла к
матери, и разошлись. Собрались ужинать, а Насти нет. Кликали, кликали - не
откликается. Оказия, да и только, куда девка делася? А на дворе светло было
от месяца, сухой снег скрипел под ногами, и мороз был трескучий, крещенский.
Поужинали девушки и спать положились, устроив дружка дружке мосточки из карт
под головами. Насти все не было. Она все стояла за углом барского дома да
плакала. Пробил ее мороз до костей в одном платьице, вздохнула она, отерла
рукой слезы и вошла потихоньку через девичью в детскую комнату. Обогрела у
теплой печки руки, поправила ночник, что горел на лежанке, постлала свой
войлочек, помолилась перед образником богу, стала у Машиной кроватки на
колена и смотрит ей в лицо. А дитя лежит, как херувимчик милый, разметав
ручки, и улыбается. "Спишь, милка?" - спросила Настя потихонечку, видя, что
дитя смеется не то во сне, не то наяву - хитрит с Настей.
- М-м! - сказала девочка спросонья и отворила свои глазки.
- Спи, спи, душка! - проговорила Настя, поправляя на ребенке одеяльце.
- Это ты, Настя?
- Я, милая, я. Спи с богом! Христос с тобой, матерь божия и ангел
хранитель! - Настя перекрестила свою любимицу.
- Посиди, Настя, у меня.
- Хорошо, моя детка. Я так вот над тобой постою.
- Милая! - сказала девочка Насте, обняла ее ручонкой, прижала к себе и
поцеловала.
- Какая ты холодная, Настя! Ты на дворе была?
- На дворе, голубка.
- Холодно там?
- Холодно.
- А я сон какой, Настя, видела!
- Какой, моя пташечка?
- Будто мы с тобой по хвастовскому лугу бегали.
- А-а! Ну, спи с богом, спи!
- Нет, послушай, Настя! - продолжало дитя, повернувшись на своей
постельке лицом к Насте. - Мне снилось, будто на этом лугу много-много
золотых жучков - хорошенькие такие, с усиками и с глазками. И будто мы с
тобой стали этих жучков ловить, а они все прыгают. Знаешь, как кузнечики
прыгают. Все мы бегали с тобой и разбежались. Далеко друг от друга
разбежались. Стала я тебя звать, а ты не слышишь: я испугалась и заплакала.
- Горсточка ты моя маленькая! Испугалась она, - сказала Настя и
погладила Машу по кудрявой головке.
- Ну, слушай, Настя! Как я заплакала, смотрю, около меня стоит красивая
такая... не барыня, а так, Настя, женщина простая, только хорошая такая.
Добрая, вся в белом, длинном-длинном платьице, а на голове веночек из белых
цветочков - вот как тетин садовник Григорий тебе в Горохове делал, и в руке
у нее белый цветок на длинной веточке. Взглянула я на нее и перестала
плакать; а она меня поцеловала и повела. И сама не знаю, Настя, куда она
меня вела. Все мы как будто как летели выше, выше. Я про тебя вспомнила, а
тебя уж нету. Ты внизу, и мне только слышно было, что ты кричишь. Я глянула
вниз, а тебя там волки рвут: черные такие, страшные. Я хотела к тебе
броситься, да нельзя, ножки мои не трогаются. А тут ко мне навстречу
много-много детей набежало: все хорошенькие такие да смешные, Настя:
голенькие и с крылышками. Надавали мне яблочек, конфеток в золотых бумажках,
и стали мы летать, - и я, Настя, летала, и у меня будто крылышки выросли. А
тут ты меня назвала, я и проснулась. Хороший это сон, Настя?
- Хороший, моя крошка, хороший. Спи с богом!
- О чем же ты, Настя, плачешь?
- Так, ни о чем, деточка; спи!
- Зубки у тебя болят?
- Да; спи, спи!
- Нет, скажи, о чем плачешь? Кто тебя обидел?
- Зубки болят.
- Нет, - нетерпеливо сказала девочка, - кто тебя обидел?
- Никто, мой дружок. Так, скучно мне.
- Скучно?
Настя кивнула головой, а глаза полнехоньки слез. Девочка стала ее
гладить по лицу ручками и лепетала:
- Не плачь. Чего скучать? Весна будет, поедем с мамой к тете; будем на
качелях качаться с тобой. Григорий садовник опять нас будет качать, вишень
нам даст, веночек тебе совьет...
- Ах, крошка ты моя несмысленная! Совьет мне веночек Григорий, да не
тот, - отвечала Настя и ткнулась головой в подушку, чтоб не слыхать было ее
плача. Только плечи у нее вздрагивали от задушенного взрыва рыданий.
- Настя! Чего ты? - приставала девочка. - Настя, не плачь так. Мне
страшно, Настя; не плачь! - Да и сама, бедняжечка, с перепугу заплакала;
трясет Настю за плечи и плачет голосом. А та ничего не слышит.
На ту пору барыня со свечкой и хлоп в детскую.
- Что это! что это такое? - закричала.
- Мамочка милая! Настю мою обидели; Настя плачет, - отвечала, сама
обливаясь слезами, девочка.
- Что это? - отвечала барыня. - Настасья! Настасья! - А та не слышит. -
Да что ты в самом деле дурачишься-то! - крикнула барыня и толкнула Настасью
кулаком в спину.
Прокинулась Настя и обтерла слезы.
- Что ты дурачишься? - опять спросила барыня. Настя промолчала.
- Иди спать в девичью.
- Мамочка, не гони Настю: она бедная! - запросила девочка и опять
заплакала и обхватила ручонками Настю.
- Иди в девичью, тебе говорю! - повторила барыня, - не пугай детей, - и
дернула Настю за рукав.
- Ай! ай! мама, не тронь ее! - вскрикнуло дитя. Вскипела барыня и
схватила на руки дочь, а та так и закатилась; все к Насте рвется с рук.
- Розог, розог, вот сейчас тебе розог дам! - закричала мать на Машу. А
та все плачет да кричит: "Пусти меня к моей Насте; пусти к Насте!"
Поставила барыня девочку на пол; подняла ей подольчик рубашечки, да и
ну ее валять ладонью, - словно как и не свое дитя родное. Бедная Маша только
вертится да кричит: "Ай-ай! ай, больно! ой, мама! не буду, не буду".
Настя, услыхав этот крик, опомнилась, заслонила собой ребенка и
проговорила: "Не бейте ее, она ваше дитя!"
Ударила барыня еще раз пяток, да все не попадало по Маше, потому что
Настя себя подставляла под руку; дернула с сердцем дочь и повела за ручонку
за собою в спальню.
Не злая была женщина Настина барыня; даже и жалостливая и
простосердечная, а тукманку дать девке или своему родному дитяти ей было
нипочем. Сызмальства у нас к этой скверности приучаются и в мужичьем быту и
в дворянском. Один у другого словно перенимает. Мужик говорит: "За битого
двух небитых дают", "не бить - добра не видать", - и колотит кулачьями; а в
дворянских хоромах говорят: "Учи, пока впоперек лавки укладывается, а как
вдоль станет ложиться, - не выучишь", и порют розгами. Ну, и там бьют и там
бьют. Зато и там и там одинаково дети, вдоль лавок под святыми
протягиваются. Солидарность есть не малая.
Эх, Русь моя, Русь родимая! Долго ж тебе еще валандаться с твоей грязью
да с нечистью? Не пора ли очнуться, оправиться? Не пора ли разжать кулак, да
за ум взяться? Схаменися, моя родимая, многохвальная! Полно дурачиться,
полно друг дружке отирать слезы кулаком да палкой. Полно друг дружку
забивать да заколачивать! Нехай плачет, кому плачется. Поплачь ты и сама над
своими кулаками: поплачь, родная, тебе есть над чем поплакать! Авось
отлегнет от твоей груди, суровой, недружливой, авось полегчеет твоему
сердцу, как прошибет тебя святая слеза покаянная!
Перевенчали Настю с Гришкой Прокудиным. Говорил народ, что не свадьба
это была, а похороны. Всего было довольно: питья, и еды, и гостей званых; не
было только веселья да радости. Пьяные шумели, кричали, куражились, - и
больше всех куражился Костик. Он два раза заводил драку, и Прокудин два раза
разводил его. Но трезвого задушевного веселья и в помине не было. Бабы
заведут песню, да так ее кое-как и скомкают; то та отстанет от хора, то
другая - и бросят. Глядят на молодых да перешептываются. Молодые сидели за
особым столом; Гришка был расчесанный, примасленный, в новой свите, с
красным бумажным платком под шеей. С лица у него тек пот, а с головы масло,
которым его умастила усердная сваха. Гришка был в этот вечер хуже, чем
когда-нибудь. Плоские волосы, лоснящиеся от втертого в них масла, плотно
прилегли к его выпуклому лбу и обнаруживали еще яснее его безобразную
голову. Он вообще походил теперь на калмыцкого божка-болванчика и
бессмысленным взором обводил шумную компанию. На молодую жену он не смотрел.
Его женили, а ему все равно было, на ком его женили. - А Настя? Настя сидела
обок мужа не живая, не мертвая. Даже когда кто-нибудь из пьяных гостей,
поднимая стакан, говорил: "горько! подсластите, молодой князь со княгинею",
Настя, как не своя, вставала и давала целовать себя Григорью и опять
садилась. Ни кровинки не видно было в ее лице, и не бледное оно было, а
как-то почернело. С самого утра этого дня сна будто перестала мучиться и
точно как умерла. Одевали ее к венцу, песни пели, косу девичью расчесывая
под честной венец; благословляли образами сначала мать с Костиком, потом
барин с барыней; она никому ни словечка не промолвила, даже плачущую Машу
молча поцеловала и поставила ее на пол. Посадили ее в господскую кибитку,
обвешанную красными платками, и к церкви привезли. В церкви долго ждали
попа; все свахи, дружки и поддружья измерзли, поминаются, и Гришка поминает
ноги и носом подергивает; а Настя как стала, так и стоит потупя глаза и не
шелохнется. Пришел, наконец, поп, и началось венчание.
- Имаши ли, Григорие, благое произволение пояти себе сию Анастасию в
жену? - спросил поп Григория.
Григорий ничего не ответил. Поп обратился с вопросом к Насте, и она
ничего не ответила. Они оба не поняли вопроса и не догадались даже, что
вопрос этот к ним обращается. Поп, наконец, перевенчал Настю с Григорьем
Прокудиным. Когда водили Настю вокруг налоя и пели: "Исайя, ликуй! Дева име
во чреве и роди сына Еммануила", она дико взглянула вокруг, остановила глаза
на брате и два раза споткнулась, зацепившись за подножье. В толпе пошел
шепот: "Ох! нехорошо это, бабочки! не к добру это она, болезная,
спотыкнулась-то!" Так и вина Настя хлебнула с Григорьем из одной чашки "в
знак единения", тихо и покойно. Но когда поп велел им поцеловаться, она как
будто шарахнулась в сторону, однако дала себя обнять и поцеловать молча. В
притворе церковном свахи завернули ей косу под белую женскую повязку с
красной бумажной бахромой; надели паневу с мишурным позументом и синей
прошвой спереди; одели опять в белый тулуп и повезли в дом свекра. Тут Настя
кланялась и свекру-батюшке, и свекрови-матушке, и мужу, и брату своему,
глотала вино, когда к ней приставали: "Пригубь, княгиня молодая", безропотно
давала свои уста Гришке, когда говорили: "горько", "кисло", "мышиные ушки
плавают", и затем сидела безмолвным истуканом, каким ее видели в начале
настоящей главы.
Попойка все продолжалась; гости шатались, спорили и кричали. Свахи и
дружки тоже подгуляли, и о молодых на время как будто позабыли. Прокудин
угощал гостей с усердием и все оглядывая. Заметив на верхнем полу
раскрасневшуюся молодую бабочку, бывшую Настиной свахой, он выразительно
кивнул ей головой и опять продолжал потчевание. Сваха поправила повязку,
выбежала за дверь и через четверть часа возвратилась с другою свахой и
дружком. Молодых повели спать в пуньку с шутками да прибаутками. Более всех
тут отличалась Настина сваха, у которой муж другой год пропадает на Украине
и которая в это время успела приобрести себе кличку Варьки-бесстыжей.
Впрочем, ее никто не обегал, потому что она была и работница хорошая и из
хорошего дома. О ее родных говорили, что они "первые хозяины", и Варьке по
ним везде был почет, хоть и знали, что она баба гулящая. Ну да "у нас (как
говорят гостомльские мужики) из эвтого просто", - ворон ворону глаза не
выклюет. У нас лягушек очень много в прудах, так как эти лягушки раскричатся
вечером, то говорят, что это они баб передразнивают: одна кричит: "Где
спала! где спала!" - а другая отвечает: "Сама какова! сама какова!" Впрочем,
это так говорят, а уж на самом деле баба бабу не выдает: все шито да крыто.
Только стариков так иной раз выводят на чистую воду. Зато уж старики и
молчат, не упрекают баб ничем, а то проходу не будет от них; где завидят и
кричат: "Снохач! снохач!" У нас погудка живет, что когда-то давненько в нашу
церковь колокол везли; перед самою церковью под горой колокол и стал,
колесни завязли в грязи - никак его не вытащить. Припрягли еще лошадей, куда
только можно было цеплять; бьют, мордуют, а дело не идет, потому что лошади
не съезженные: одна дернет, а другая стоит. Никак не добьешься, чтобы все
сразу приняли. Бились, бились и порешили, что лучше взвести колокол на гору
народом. Собрался весь народ, подцепили за передок колесней веревки,
крикнули:
Первой, другой
Разом!
Еще другой
Котом!
Ухха-ху-о!
Колокол пошел, но на половине горки народ стал; отдохнуть. Тут
разумеется, сейчас смехи да пересмешки: кто как, вез; да кто надюжался, кто
лукавил. Шутили так, отдыхаючи.
- Ну, будет! - крикнул дьячок. Молодой был парень и шутник большой. -
Будет, - говорит, - стоять-то да зубы скалить, принимайся опять.
Народушка опять взялся, опять пропел "первой-другой" и потянул.
- Что-то тяжело стало! - крикнул дьячок.
- И то, малый, словно потяжелело! - отозвался кто-то из ребят.
- Верно, снохач какой-нибудь есть промеж нас, - крикнул дьячок.
- Снохачи долой! - гаркнули молодые ребята и все мужики, этак лет за
сорок, так сразу и отскочили, а остальные не удержали колокола, и он загудел
опять книзу.
Смеху было столько, на всю деревню, что и теперь эта погудка живет,
словно вчера дело было. А там уж правда ли это или нет - за это не отвечаю.
Только в Гостомле всякое малое дитя эту погудку расскажет, и обапольные бабы
нашим мужикам все смеются: "Гостомцы, - говорят они, - как вы колокол-то
тянули?" Часто этак смеются.
Бабы у нас бедовые, "разухабистые", что говорится; а Варька-бесстыжая
на все дела была первая. Ее все брали в свахи, и она считалась лучшею
свахою, потому что была развеселая, голосистая, красивая и порядки все
свадебные знала. Ребят у нас женят все молодых, почти мальчишек, на иного и
смотреть еще не на что, а уж его окрутят с девкой. Ничего иной не смыслит,
робеет перед женою, родным в это дело мешаться неловко, так и дорожат свахой
смелой да бойкой. А уж Варька была такая сваха, что хоть какого робкого
мальчишку жени, так она ему надает смелости и "доведет до делов". Она была
свахою и у Насти. Другая сваха, со стороны жениха, была только для прилики.
Это была веселая востролиценькая бабенька; она только пела да вертелась, а
дела-то от нее никакого не было. Всем делом орудовала Варька, и на нее одну
все обращали внимание.
Раздела Варька Настю в холодной пуньке, положила ее в холодную постель
и одела веретьем, а сверху двумя тулупами. Тряслася Настя так, что зубы у
нее стучали. Не то это от холода, не то бог ее знает от чего. А таки и холод
был страшный; -
- Зазябла, молодка! - говорила Варька Насте: потом погасила фонарь и
вышла.
Через минуту дверь пуньки опять скрипнула: "Иди! иди, дурашный!" -
шепнула Варька и насильно втолкнула в пуньку молодого князя Григорья
Прокудина.
А в избе все шла попойка, и никто в целом доме в эти минуты не подумал
о Насте; даже свахи только покрикивали в сарайчике, где лежал отбитый колос:
"Не трожь, не дури, у тебя жена есть!" - "Ай, ну погоди! Дай вот жене
скажу", - раздавалось в сарайчике. В избе на рюминском хуторе тоже видно
было, что народ гуляет; даже Алены не было дома, и только одна Петровна
стояла на коленях перед иконой и, тепля грошовую свечечку из желтого воска,
клала земные поклоны, плакала и, задыхаясь, читала: "Буди благословен день и
час, в онь же господь наш Иисус Христос страдание претерпел".
Не знаю, отчего у нас старые люди очень многие знают эту молитву и
особенно любят ею молиться, претерпевая страдания, из которых соткана их
многопечальная жизнь. Этой молитвой Петровна молилась за Настю почти целую
ночь, пока у Прокудина кончился свадебный пир и Алена втащила в избу своего
пьяного мужа, ругавшего на чем свет стоит Настю.
С тех пор как Варвара стала ходить в свахах, она никогда не запомнила
такой свадьбы, какова ей далась Настина свадьба. И на колосе она наигралась,
и назяблась уж порядком, и из избы ей уж два раза доносили, что жареный
петух готов и пора молодых поднимать, "а поднимать их не с чем". Зло Варвару
берет страшное. Она с сердцов то выругает Григорья "сопатым", то в дверь
пуньки рукой, будто невзначай, стукнет, - а все нет того, чего ей ждется.
Походила она и стукнула еще раз - дверь отворялась, и перед изумленною
свахою предстала Настя совсем одетая: в паневе, в фартуке и в повязке.
- Что ж это вы? - воскликнула Варвара.
- Пойдем, куда тебе нужно, - тихо ответила Настя, взяв сваху за руку.
Это было первое слово, которое выговорила Настя в день своей свадьбы.
Делать было нечего; Варвара собрала дружков, оправила голову замерзшему
Гришке, и с церемониею повели молодых за брачный стол есть когута жареного и
пшенную кашу с коровьим маслом.
Невесело шли поздравления. Гости поздравляли заикаясь и не договаривая
приличных случаю двусмысленных острот и обычных прибауток. Прокудин шептал
что-то Костику на ухо, а тот, едва понимая пятое слово, вскрикивал: "Не
может быть! Эшь она! гади я ее!" Алена толкнула мужа и твердила ему: "Полно
срамничать-то, озорник! Полно сестру-то хаить, - ты глянь на нее, какая она:
краше в гроб кладут". Настя сидела за масленой кашей и жареным когутом и ни
к чему не прикасалась. Она нисколько не изменилась и смотрела тем же
равнодушно убитым взглядом, каким глядела час тому назад, когда ее еще сваха
Варвара не выводила из-за стола в пуньку. Григорий как-то совсем осовел: он
и перезяб, и спать ему хотелось, и он зевал и жался. Сваха Варвара хлопотала
около молодых, потчевала их, а сама трещала и, как сорока, оборачивалась на
все стороны. Григорий выпил стаканов шесть браги, а Настя и полстакана не
могла выпить, потому что брага была хмельная, разымчивая. У нас в такую
брагу пенного вина подбавляют, и человек от нее скоро дуреет; а свашенька
Варвара поусердствовала для молодых и, отняв для них браги в особый кубан,
еще влила туда добрую долю пенника. Никак не могла пить Настя этой браги, с
души ее она мутила. Без привычки таки этой браги, сыченой с пенником или с
простой полугарной водкой, никак нельзя пить: и не вкусна она, а запах в ней
делается отвратительный, и голова вдруг разболевается. А мужики охотно
портят вкусную хлебную брагу винной подмесью, потому что с подмесью она
крепче, "сногсшибательнее".
Григорий выпил шестой стакан браги, словно развеселился и стал все
засовывать руку за спину жене, стараясь ее как бы обнять; но смелости у него
на это недоставало, и рука в половине своего эротического движения падала на
лавку сзади Насти. Выпил Григорий еще два стакана, смелее целуясь с женою за
каждым "горько"; сваха объявила, что "молодой княгине пора упокой принять",
и опять с известными церемониями уложила Настю в ее холодной супружеской
спальне. Потом взяла Григорья в чулан в сенях; долго ему говорила и то и се,
"ты, - говорит, - дурак сопатый! Чего ты на нее смотришь? Ведь это не про
господ, а про свой расход. Другой бы на твоем месте досе... Да где тебе,
дуриле лопоухому!"
- Чего ты ругаешься-то? - гнусил Григорий. - Ты до время не ругайся. Я
тебе говорю, не ругайся. Мы свое дело понимаем.
- То-то! - значительно сказала сваха и, заставив молодого выпить стакан
водки, повела его к Насте. В пуньке она опять налила водки и поднесла Насте,
но Настя отпросилась от угощенья, а Григорий, совсем уже опьяневший, еще
выпил. Сваха тоже выпила и, взяв штоф под мышку, вышла с фонарем вон и
затворила за собою пуньку.
- Настасья! а Настасья! - гнусил Григорий, хватая рукою по кровати.
- Что? - тихо, но нетерпеливо спросила Настасья.
- Ты тута? Настя молчала.
- Тута ты, Настасья? - опять спросил молодой.
- Да тута, тута! Где ж бы я поделась?
- То-то, - проговорил молодой.
А Насте крепко-крепко хотелось не быть теперь тута. Да, говорят у нас,
во-первых: "Не так живи, как хочется, а так, как бог велит", а во-вторых,
говорят: "Жена человеку всякому богом назначена, еже бог сопряже человек да
не разлучает".
Всю эту ночь у Прокудиных пили да гуляли, и поснули, где кто ткнулся,
где кому попало.
Утром раньше всех к Прокудиным пришла сваха Варвара.
- Что, как молодые? - спросила.
- Ничего, спят.
- Ну, нехай их поспят еще.
Опохмелились, закусили и лясы поточили. Пришли дружки, кое-кто из
родных, опять выпили, опять побалакали, да и про молодых опять вспомнили.
"Пора подымать!" - сказала Варвара.
Все согласились, что пора поднимать. Бабы домашние стали собирать новый
завтрак для молодых, а Варвара с дружками и другой свахой пошли к пуньке.
День был ясный, солнечный, и на дворе стояла оттепель.
Пришла Варвара с дружками к пуньке, отперла замок, но, как опытная
сваха, не отворила сразу дверь, а постучала в нее рукой и окликнула молодых.
Ответа не было. Варвара постучала в другой раз, - ответа опять нет. "Стучи
крепче!" - сказал Варваре дружко. Та застучала из всей силы, но снова никто
ничего не ответил. "Что за лихо!" - промолвила Варвара.
- Отворяй двери! - сказал дружко.
Варвара отворила двери, и все вошли в пуньку.
Григорий лежал навкось кровати и спал мертвым сном; он был полураздет,
но не чувствовал холода и тяжело сопел носом. Насти не было. Свахи и дружки
обомлели и в недоумении смотрели друг на друга. В самом деле, пунька была
заперта целую ночь; Григорий тут, а молодой нет. Диво, да и только!
- Что ж это, братцы? - проговорил, наконец, один дружко.
- Это диковина, - отвечал другой.
- Это неспроста, - сказали свахи.
- Это его дело, - опять заметил первый дружко. В углу, за сложенными
бердами и всякою рухлядью, что-то зашумело.
- Ах! Ах! - закричали бабы, метнувшись в двери, а за ними выскочили и
мужики.
- Чего вы? чего вы? - проговорил тихий Настин голос.
- Это молодайка! - воскликнули бабы.
- А, молодайка!
- Пойдем.
Опять отворили двери, и все ввалились в тесную пуньку. Григорий
по-прежнему спал почти что впоперек кровати, а Настя сидела на полу в темном
уголке, закутанная в белом веретье. Ее не заметили в этом уголке, когда она,
не давая голоса, лежала, прислонясь к рухляди, вся закутанная веретьем.
- Что ты тут делаешь? - спросила ее Варвара.
- Видишь что... ничего! Скажи ребятам, чтоб вышли.
Дружки вышли за двери; а Настя встала и протянула руку к паневе.
Варвара оглянула ее с плеч до ног и спросила:
- Что ж это ты дуришь, молодайка?
Настя ничего не ответила.
- Что ж это и справда? родителев только страмишь? - проговорила другая
сваха.
А Настя все молчит да одевается.
- Куда ты? - спросила Варвара, видя, что Настя, одевшись, идет к двери.
- Умыться пойду.
- Стой-ка, красавица, так не делается! Подожди мужа. Ты! эй, ты! -
звала Варвара Григория, толкая его под бок; а он только мычал с похмелья.
- Вставай, сокол ясный! Вставай, ворона голенастая! полно носом-то
водить! - продолжала Варвара.
Гришка встал, чесал голову, чесал спину и никак не мог очнуться. Насилу
его умыли, прибрали и повели с женою в избу, где был готов завтрак и новая
попойка. Но тут же были готовы и пересуды. Одни ругали Настю, другие винили
молодого, третьи говорили, что свадьба испорчена, что на молодых напущено и
что нужно съездить либо в Пузеево к знахарю, либо в Ломовец к бабке. Однако
так ли не так, а опять веселья не было, хотя подпили все опять на порядках.
Хороводились таким манером через пень в колоду до самого обеда. После
обеда запрягли трое саней парами и стали собираться ехать к Настиным
господам на поклон. Выложила Настя свои заветные ручники, на которых красной
и синей бумагой были вышиты петухи, решетки, деревья и павлины, и задумалась
над этими ручниками. Ей вспомнились другие дни, другие годы, когда она,
двенадцатилетней девочкой, урывала свободный часок от барской работы и
проворно метала иглою пестрые узоры ручниковых концов и краснела как маков
цвет, когда девушки говорили: "Какие у Насти хорошие ручники будут к
свадьбе".
Уселись поезжане. Настю с мужем посадили на задние сани; с ними села
сваха Варвара, а за ними ехали верхами двое дружек. Из господского дома
поезд прежде всех завидели девушки, забегали и засуетились, повторяя:
"Молодые, молодые, на поклон едут!" Господа спали после обеда, но, услышав
суету, встали. Барин надел ватный кашемировый халат и подпоясался, а барыня
сняла со шкафа бутыль с зоревой настойкой и нацедила два графинчика водки.
Поезд остановился у крыльца и не сходил с саней. Только один дружко слез с
лошади и, отдав повод своему товарищу, вошел в хоромы.
- Здравствуй, Тихон! - сказал барин, увидя вошедшего знакомого парня.
- Здравствуй, Митрий Семеныч!
- Что, брат, скажешь?
- К твоей милости.
- Ты дружком, что ли? - спросил барин, глядя на перевязанный красным
платком рукав Тихоновой свиты,
- Точно так, Митрий Семеныч! Молодые к тебе поклониться приехали:
прикажешь принять?
- Как же, как же, Тихон! Веди молодых; спасибо, что вспомнили.
- Ну, вот благодарение тебе, - отвечал Тихон и вышел снова в сени.
На санях в ту же минуту началось движение. Бабы, мужики вставали,
отряхивались и гурьбою полезли в прихожую. Тем временем барыня подала мужу в
руки целковый, себе взяла в карман полтинник, а детям раздала кому
четвертак, кому двугривенный, а Маше, как самой младшей, дала пятиалтынный.
Дети показывали друг другу свои монеты и толковали, как они их положат на
тарелку, когда придет время "отдаривать" Настю.
Отворилась дверь в маленький залец, и выступила из передней Настя и
рядом с ней опять страшно размасленный Григорий. Поезжане стали за ними. В
руках у Насти была белая каменная тарелка, которую ей подали в передней
прежние подруги, и на этой тарелке лежали ее дары. Григорий держал под одною
рукою большого глинистого гусака, а под другою такого же пера гусыню.
Молодые вошли, поклонились и стали у порога не зная, что им делать.
- Здравствуйте, друзья мои, Григорий Исаевич и Настасья Борисовна!
- Здравствуйте, Митрий Семеныч! - отвечали разом все поезжане.
- И с хозяюшкой твоей и с детками, - подсказал кто-то из-за двери.
Молодые оба молчали.
- Спасибо, спасибо вам, что вспомнили меня.
- Да как же, Митрий Семеныч! - ответил кто-то из поезжан.
- Неш мы какие, прости господи...
- Мы твоей милости повсегды...
- Мы порядки соблюдаем, как по-божому, значит.
- Что ж ты невеселая такая, Настя? - спросила барыня.
- Не огляделась еще, сударыня! - ответила сваха Варвара.
- То-то, ты не скучай.
- А ты поклонись сударыне-то, - опять подсказала Варвара, толкая Настю
под локоть.
Настя стояла и не поклонилась сударыне.
- Ну так что же: поздравить надо молодых-то, что ли? - спросил барин.
- Да, надыть поздравить, Митрий Семеныч, да дары принять, - отвечал
дружко.
Григорий поставил на пол гусей, которые крикнули с радости и тотчас же
оставили на полу знаки своего прибытия, а Настя подошла с своей тарелкой к
барину.
Барин взял рюмку травника, поднял ее и проговорил:
- Ну, дай же вам бог жить в счастье, радости, совете, любви да
согласии! - выпил полрюмки, а остальным плеснул в потолок.
- Спасибо тебе, Митрий Семеныч, на добром слове! - сказал Прокудин, а
за ним и другие повторили то же самое. Настя подала барину ручник, а барин
положил на тарелку целковый.
Так Настя одарила всю господскую семью и последний подала хорошенький
ручник Маше.
Маша забыла положить свой пятиалтынный на тарелку и, держа его в
ручонках, бросилась на шею к Насте.
- Ишь как любит-то! - заметила Варвара, поцеловав свесившуюся через
Настино плечо руку девочки.
Между тем стали потчевать водкою поезжан, и начались приговорки:
"горько", да "ушки плавают". Насте надо было целоваться с мужем, и Машу
сняли с ее рук и поставили на пол.
Дошло потчевание до Варвары. Она взяла рюмку, пригубила и сказала:
"Горько что-то!" Молодые поцеловались. Варвара опять пригубила и опять
сказала: "Еще горько!" Опять молодые поцеловались, и на Настином лице
выразилось и страдание и нетерпеливая досада.
А Варвара после второго целованья сказала: "Ну дай же бог тебе,
Григорьюшка, жить да богатеть, а тебе, Настасьюшка, спереди горбатеть!" - и
выпила. Все общество рассмеялось.
Дружки дольше всех суслили свои рюмки и все заставляли молодых
целоваться. Потом угощали других поезжан.
А барыня тем временем подошла к молодым, да и спрашивает:
- Что ж, Григорий, любишь ты жену?
- Как же, сударыня, жену надыть любить.
- Все небось целуетесь?
Григорий засмеялся и провел рукавом под носом.
- Ну, ишь барыне хочется, чтоб вы поцеловались, - встряла Варвара.
На Настином лице опять выразилась досада, а Григорий облапил ее за шею
и начал трехприемный поцелуй.
Но за первым же поцелуем его кто-то ударил палкою по голове. Все
оглянулись. На полу, возле Григория, стояла маленькая Маша, поднявши высоко
над своей головенкой отцовскую палку, и готовилась ударить ею второй раз
молодого. Личико ребенка выражало сильное негодование.
У Маши вырвали палку и заставили просить у Григория прощения. Ребенок
стоял перед Григорьем и ни за что не хотел сказать: прости меня. Мать
ударила Машу рукою, сказала, что высечет ее розгою, поставила в угол и
загородила ее тяжелым креслом.
Девочка, впрочем, и не вырывалась из угла; она стояла смирно, надув
губенки, и колупала ногтем своего пальчика штукатурку белой стены. Так она
стояла долго, пока поезд вышел не только из господского дома, но даже и из
людской избы, где все угощались у Костика и Петровны. Тут ничего не
произошло выходящего из ряда вон, и сумерками поезд отправился к Прокудину;
а Машу мать оставила в наказание без чая и послала спать часом раньше
обыкновенного, и в постельке высекла. У нас от самого Бобова до Липихина
матери одна перед другой хвалились, кто своих детей хладнокровнее сечет, и
сечь на сон грядущий считалось высоким педагогическим приемом. Ребенок
должен был прочесть свои вечерние молитвы, потом его раздевали, клали в
кроватку и там секли. Потом один жидомор помещик, Андреем Михайловичем его
звали, выдумал еще такую моду, чтобы сечь детей в кульке. Это так делал он с
своими детьми: поднимет ребенку рубашечку на голову, завяжет над головою
подольчик и пустит ребенка, а сам сечет, не державши, вдогонку. Это многим
нравилось, и многие до сих пор так секут своих детей. Прощение только
допускалось в незначительных случаях, и то ребенок, приговоренный отцом или
матерью к телесному наказанию розгами без счета, должен был валяться в
ногах, просить пощады, а потом нюхать розгу и при всех ее целовать. Дети
маленького возраста обыкновенно не соглашаются целовать розги, а только с
летами и с образованием входят в сознание необходимости лобызать прутья,
припасенные на их тело. Маша была еще мала; чувство у нее преобладало над
расчетом, и ее высекли, и она долго за полночь все жалостно всхлипывала во
сне и, судорожно вздрагивая, жалась к стенке своей кровати.
Беда у нас родиться смирным да сиротливым - замлут, затрут тебя, и
жизни не увидишь. Беда и тому, кому бог дает прямую душу да горячее сердце
нетерпеливое: станут такого колотить сызмальства и доколотят до гробовой
доски. Прослывешь у них грубияном да сварою, и пойдет тебе такая жизнь, что
не раз, не два и не десять раз взмолишься молитвою Иова многострадательного:
прибери, мол, толоко, господи, с этого света белого! Семья семьею, а мир
крещеный миром, не дойдут, так доедут; не изоймут мытьем, так возьмут
катаньем.
Головы свои потеряли Прокудины с Настею. Пять дней уже прошло с ее
свадьбы, а все ни до какого ладу с нею не дойдут. Никому не грубит, ни от
чего не отпирается, даже сама за работу рвется, а от мужа бегает, как черт
от ладана. Как ночь приходит, так у нее то лихорадка, то живот заболит, и
лежит на печке, даже дух притаит. Иной раз сдавалось, что это - она
притворяется, а то как и точно ее словно лихорадка колотила. Старшая
невестка, Домна, хотела было как-то пошутить с ней, свести ее за руку с
печки ужинать, да и оставила, потому что Настя дрожмя дрожала и ласково
шепотом просила ее: "Оставь меня, невестушка! оставь, милая! Я за тебя буду
богу молить, - оставь!" Домна была баба веселая, но добрая и жалостливая, -
она не трогала больше Насти и даже стала за нее заступаться перед семейными.
Она первая в семье стала говорить, что Настя испорчена. Бог ее знает, в
самом ли деле она верила, что Настя испорчена, или нарочно так говорила,
чтоб вольготнее было Насте, потому что у нас с испорченной бабы, не то что с
здоровой, - многого не спрашивают. Дьявола, который сидит в испорченной,
боятся. Оттого-то, как отольется иной бабочке житьецо желтенькое, так
терпит-терпит, сердечная, да изловчится как-нибудь и закричит на голоса, -
ну и посвободнее будто станет.
В Насте этакой порчи никакой никто не замечал из семейных, кроме
невестки Домны. И потому Исай Матвеич Прокудин, сказавши раз невестке: "Эй,
Домка, не бреши!", запрег лошадь и поехал к Костику, а на другой вечер,
перед самым ужином, приехал к Прокудиным Костик.
- Вот! - крикнул Исай Матвеич, увидя входящего в дверь Костика. -
Только ложками застучали, а он и тут. Садись, сваток, гость будешь.
Исай Матвеич помолился перед образами и сел в красном угле, а за ним
села вся семья, и Костик сел.
- А где же Настя? - спросил Костик, осмотревши будто невзначай весь
стол. - Аль она у вас особо ужинает?
- Нет, брат, она у нас совсем не ужинает, - отвечал Прокудин, нарезывая
большие ломти хлеба с ковриги, которую он держал между грудью и левою
ладонью.
- Как не ужинает?
- Да так, не ужинает, да и вся недолга; то живот, то голова ее все
перед вечером схватывают, а то лихорадка в это же время затрепит.
- Что такое! - нараспев и с удивлением протянул Костик.
- Да уж мы и сами немало дивуемся. Жалится все на хворость, а хворого
человека нельзя ж неволить. Ешьте! Чего зеваете! - крикнул Прокудин на
семейных и начал хлебать из чашки щи с жирною свининою.
- Что ж это за диковина? - опять спросил Костик, еще не обмакнувший
своей ложки. - Да где же она у вас?
- Кто? Настя-то?
- Да.
- А не знаю; гляди, небось на печке будет.
Костик молча встал с лавки и пошел к печке, где ни жива ни мертва
лежала несчастливая Настя, чуя беду неминучую.
- Что ты лежишь, сестра? - спросил вслух Костик, ставши ногою на
приставленную к печке скамью и нагнувшись над самым ухом Насти.
- Не по себе, братец! - отвечала Настя и поднялась, опершись на один
локоть.
- Что так не по себе?
- Голова болит.
- Живот да голова - бабья отговорка. Поешь, так полегчает. Вставай-ка!
- Нет, брат, силушки моей нет. Не хочу я есть.
- Ну, не хочешь, поди так посиди.
- Нет, я тут побуду.
- Полно! Вставай, говорю.
Костик скрипнул зубами и соскочил с скамейки. Настя охнула и тоже
спустилась с печи. Руку ей смерть как больно сдавил Костик повыше кисти.
- Подвиньтесь! - сказал Прокудин семейным, - дайте невестке-то место.
Семья подвинулась, и Настя с Костиком сели.
- Ешь! - сказал Костик, подвинув к сестре ломоть хлеба, на котором
лежала писаная ложка. Настя взяла было ложку, но сейчас же ее опять
положила, потому что больно ей было держать ложку в той руке, которую за
минуту перед тем, как в тисках, сжал Костик в своей костливой руке с
серебряными кольцами.
- Кушай, невестушка! - сказал Прокудин, а Костик опять скрипнул зубами,
и Настя через великую силу стала ужинать.
Больше за весь ужин ничего о ней не говорили. Костик с Исаем Матвеичем
вели разговор о своих делах да о ярмарках, а бабы пересыпали из пустого в
порожнее да порой покрикивали на ребят, которые либо засыпали, сидя за
столом, либо баловались, болтая друг дружку под столом босыми ножонками.
Отошел незатейливый ужин. Исай Матвеевич с Костиком выпили по третьему
пропускному стаканчику, - закусили остатком огурца и сели в стороне, чтобы
не мешать бабам убирать со стола. Костик закурил свою коротенькую трубочку и
молча попыхивал и поплевывал в сторону. Исай Матвеевич кричал на ребят, из
которых одни червячками лезли друг за другом на высокие полати, - а другие
стоя плакали в ожидании матерей, с которыми они опали по лавкам. Настя
стояла у столба под притолкой, сложа на груди руки, и молчала. Мужики вышли
на двор управить на ночь скотину. Впрочем, мужиков дома, кроме самого Исая
Матвеевича, оставалось только двое: Григорий да его двоюродный брат Вукол.
Домниного мужа и двух других старших сыновей Прокудина не было дома, - они
были на Украине.
Костик выкурил свою трубочку, выковырял пепел, набил другую и снова
раскурил ее, а потом он встал с лавки и, подойдя к двери, сказал:
- Поди-кась ко мне, сестра, на пару слов.
Настя спокойно вышла за братом. Домна глянула на захлопнувшуюся за
невесткою дверь и продолжала собирать со стола объедки хлеба и перепачканную
деревянную посуду.
- Ты что это так с мужем-то живешь? - спросил Костик за дверью Настю,
стоя с нею в темных сенях.
- Как я живу, братец, с мужем? - проговорила окончательно сробевшая
перед братом Настя.
- Как! Разве ты не знаешь, как ты живешь?
- Да как же я живу?
- Что ты огрызаешься-то! Нешто живут так по-собачьи! - крикнул Костик.
- Я не живу по-собачьи, - тихо отвечала Настя.
- Стерва! - крикнул Костик, и послышалась оглушительная пощечина, вслед
за которой что-то ударилось в стену и упало.
Домна отскочила от стола и бросилась к двери.
- Куда! - крикнул Исай Матвеевич на Домну. - Не встревай не в свое
дело; пошла назад!
Домна повернулась к столу, смахнула в чашку хлебные крошки и, суя эту
чашку в ставец, кого-то чертакнула.
- Кого к чертям-то там посылаешь? - спросил Прокудин старшую невестку.
Домна ничего не отвечала, но так двинула горшки, что два из них слетели
с полки на пол и разбились вдребезги.
- Бей дробней! - крикнул с досадою Прокудин.
- И так дробно! - отвечала Домна, подбирая мелкие черепочки разбитых
горшков.
- Да что ты, сибирная этакая...
- Что! горшок разбила. Эка невидаль какая!
- Голову бы тебе так разбить...
Но в это время в сенях послышался раздирающий крик. Домна, не дослушав
благожеланий свекра, бросилась к двери и на самом пороге столкнулась с
Костиком.
- Совладал, родной! - сказала она ему с насмешкой и укором.
- Куда? - крикнул опять Прокудин. - Домна, вернись!
Но Домна не обратила