О ВРЕДЕ ОТ ЧТЕНИЯ СВЕТСКИХ КНИГ,
БЫВАЕМОМ ДЛЯ МНОГИХ
Ректор содержал в семинарии племянника своего, его же любяше, и не
имея иных живых отраслей родства своей фамилии, изрядно его от всех
отличал: водил в тонком белье и в чистом платье и предполагал оставить его
всего своего имения и имени наследником и поддержателем - в чем и духовную
написал и положил ее за рукоприкладством свидетелей лежать до умертвия.
Племянник же тот был видом хорош и умом быстр, а сердцем приятен, и прошел
уже все риторические и философские науки, и достиг богословского класса, и
так как любовь ректора к нему все знали, то учредили его по общему
предложению библиотекарем. А по той должности положили ему давать в месяц
семь рублей жалованья. Это родственно-любящему сердцу ректора было в
благоприятие, а племяннику его открывало многие для его лет и приличные
удобства и удовольствия, как-то: цветной галстучек для воскресного дня
против положения других, или духов и помады на выход для прогулки. Но он
стал располагать теми жалованными деньгами совсем не так, как от его юности
ожидали, - ни перчаток, ни манишек, ни галстуков, равно как ни духов или
помады, или еще чего-либо подобно невинного и летам его свойственного он
для себя не покупал, а предался чтению книг чужеземных писателей, почаще
всего аглицкого писателя Дикенца, через что в уме его, дотоле никаким
фантазиям неприступном, начались слабости, предуготовлявшие его влиянию
соблазна, от коего он и погиб, не наследовав ни славы, ни богатства, ни
доброт своего дяди и не оставив другим после себя ничего, кроме страшного
примера поучения.
Неподалеку от семинарии в малом домике над речкою при великой нужде и
горести жила некая вдова рисовального учителя и, наконец, дождалась дочери,
которая, достигши шестнадцатой весны, стала ей помогать в шитье рубах на
семинаристов. Тогда обе они от этого скудный заработок свой получать начали
и тем терпеливо и честно себя содержали через целые два года, но, не менее
того, врагу рода человеческого, всюду успевающему посевать бедствия, обе
эти женщины, столь казавшиеся честными, соделались виновницами превеликого
несчастия для достойного и предуставленного к счастию юноши, который имел
все права быть под покровительством особ самых именитых.
Обычаем было так, что мать с дочерью своею работу на семинаристов
шили, а когда время наставало, эконом посылал двух служителей с корзиною, и
мать с дочерью в ту корзину все свое пошитье укладывали, а служители,
продев в нарочитые кольца корзины длинную палку и взяв ее концы к себе на
плечи, оба ее несли, а вдова за ними сзади тихо следовала, а дочь оставляя
одну в домке. По принесении же белья эконом оное весьма смотрел и в
достоинстве проверял и только тогда принимал но всегда сие было без спора,
потому что все от них принесенное всегда было в большом порядке. Потом же
эконом им производил работный расчет, и вдова получала деньги под расписку,
и дешевле их ни одна шитвица не соглашалась, ибо они одни могли так дешево
брать, потому что жили в своем домке. Домик был хотя худ и мал, но за
квартиру они все-таки не платили, и отец эконом, который постригся в монахи
из тульского купеческого сословия, это принял и на том цену им сбавил. Но
не радостно было то, что от этого последовало, в самом, так сказать,
романическом роде.
Случилось раз такое обстоятельство, что сама вдова заболела некоторою
опасною болезнию ног от простуды и прийти к расчету в субботу за получением
денег сама не могла, а послала ту свою дочь, сказав ей: "Видишь, что я
нездорова, а ты уже не маленькая: пойди перемени меня и получи деньги на
наше употребление".
Дочь пришла к отцу эконому, и как она видом была очень худенькая, то
отец эконом ее не оставил перед собою долго на ногах стоять, а сказал
"сядь" и, видя ее пред собою неопытную, стал учитывать строже для экономии
и нечто из платы им сэкономил, но зато, видя ее невозражение, при отпуске
ее обратно домой подал ей для лакомства на дорогу отрезанного рахат-лукума,
приготовленного с розовым маслом, от коего сладкий и приятный дух, будто от
рук архиерейских, ошибает и обоняние приятно нежит.
Та же девица, приняв сладость, поблагодарила, и как в другой раз в
следующую субботу за счетом пришла, то уже принесла эконому в отдарение за
его рахат-лукум простой белый носовой платочек, но с преискусно на уголке
вышитою шелком пташкою журавель и, подавая это, сказала, что просит принять
подарок за внимание к больной маменьке, которой она данное ей экономом
лакомство отнесла, а это шитье своего рукоделья приносит.
Эконом этот злополучный дар принял и по случаю показал затейный платок
ректору, а тот сказал: "К чему тебе это? И я хочу иметь и себе такой, и мне
нужнее, когда случится на купеческом обеде вынуть. Скажи ей только, чтобы
мне птица была другая, более соответственная, а не журавль". И учтивая
сиротинка скоро сделала два платка и принесла до выбору на вкус ректора, а
у обоих платков на углах шелком метаны разные птицы: одна цапля на вершине
древа гнездо свивает, а лунь в темном воздухе плывет и во тьму красными
глазами смотрит. - Все шитье было весьма искусно, но ректору не
понравилось, потому что он себя скоро в архиереи ожидал и мечтал уже, чтобы
ему стоять на парящих орлах и дух воздымать в превыспренные, но сказать о
том через эконома не хотел, да не молва будет в людех и да не повредит. А
девица же, всего этого понимания чуждая, ему двух птиц наметила: ночную да
болотную - что совсем как бы в насмешку. Ректор призвал ее пред себя
персонально и говорит:
- Шитво твое искусно, но фантазия выбора несообразная. Для чего ты
мне, духовному лицу, напрасно такую птицу вышила, как цапля, которая на
болоте сидит или только по грязным берегам шагает? Это неуместно.
А она ему отвечает, что цаплю вывела в том рассуждении, что цапля
птица древняя, из Египта, и она змеи и гадов поглощает и тем содействует
очищению земли от темных пресмыкающихся. И привела от неожиданной в ней
начитанности, что большие болотные птицы составляют отдаленное потомство
тех, кои своею работою освободили землю от гадов, кишмя кишевших при ее
начальном виде, и тем сделали лучшим жителям жить можно. А потому-то она и
нашла, что цапля духовному лицу будто очень прилична.
- Напрасно ты много рассуждаешь, - отвечал ректор. - Да и если бы так,
то тогда к чему же другая - эта сова, или лунь, красными очами во тьму
смотрящий?
- А это, - отвечает девица, - к тому, что он во тьме его окружающей
сам свет в себе имеет и вредителей жизни видит.
- Да ну, ты, вижу, немалая вольнодумка и очень вольно рассуждаешь...
Но тогда скажи: для чего эконому в его малом чине журавля в небе дала?
- Журавли порядок любят и справедливый суд судят.
- Ага! вот какая ты Шехерозада! Ну, однако же я не султан и долго тебя
слушать не намерен; но ты очень вольно рассуждаешь. Сделай же ты мне теперь
до выбору еще два платка, только так, чтобы могла мне угодить. Назначь
такую птицу, которой дано в самых высях парение и оттоле широкое
созерцание.
Говорит он ей это, ясно знаменуя птицу орла, на котором желал опереть
свои нози, но прямо то выразить и ей не желал, чтобы не было пересказу, а
ее вкусу и благоразумной догадке доверялся; но она хотя тонкий вкус в
изучении своего мастерства имела, но почтительную догадку ко угождению
особам через многочтение светских книг совершенно утратила и ум свой и
доброту чувств испортила. Так она, своими затеями водяся, принесла ректору
два новых заказа, где на одном была преизящно расшита малая телом птица,
имеющая предлинные, как распущенные парусы, долгие крылья, а другая -
ласточка. Понятно, что они обе ректору не понравились, и он спросил о
первой: "Это что за помело и что оно выражает?"
Девица же отвечала:
- Это океанская птица, по названию Фрегат. Она над беспредельностью
вод летает на такое далекое пространство, куда ни один орел не смеет
отважиться.
А ректор сказал:
- Не твое дело говорить так об орле: на орла изображении высший сан
духовный в церкви становится.
Девица покраснела и стала приносить извинения, что об орлецах, в
служении употребляемых, не знала, а судит об орле так потому, что птицы эти
хищничеством живут, других терзают и живую кровь проливают. Для того ей и
казалось, что орлы на языческих знаменах изображены, а в христианском вкусе
ей лучше орлов кажется тихая ласточка, милосизая птичка, у окна мирных
домов обитающая, отлетающая и опять к нам отовсюду возвращающаяся.
Ректор ее слушал и на нее смотрел и молвил:
- От кого ты, однако, таким неистовым духом напоена? Повинись и
принеси откровенное покаяние.
И она, повинясь, извинения просила и отвечала, что другого научения не
имела, как с покойным отцом своим, учителем, говорила и от него же
приобыкла читать много книжек, отнимая для того часы от своего сна и
отдыха.
- А какого писателя ты больше книжки читала?
- Дикенца.
А на вопрос: через что ей Дикенц очень нравится? - отвечала, что
чувствует утешение в соревновании благородству характеров и правил тех
скромных лиц, которые у этого сочинителя представляются в самых простых
житейских оборотах и силу себе почерпают в кроткой высоте христианского
духа. - На вопрос же: имеет ли она себе образец женской добродетели, коей
имеет симпатию следовать, она назвала "Малютку Дорит", которая при отце в
дурном сообществе, в котором жила, между самыми порочными людьми и всех
жалела, но сама чистотою и кротостию отличалась. Ректор велел ей лучше
иметь примером моавитянку Руфь; но та, скромно на него глядя, ответила, что
Руфь ей не во всех поступках равно нравится и она во всем следовать ей как
христианка не может.
Столь строптивый ответ побудил ректора приказать ей немедленно
удалиться, а после того тотчас же и платки ее изделия ей отосланы обратно с
племянником, без покупки, и пошитво белья у них отобрано и передано другим
шитвицам. А чрез такое справедливое наказание, наглостию той девицы
заслуженное, она с больною матерью стала терпеть большую нужду и от одного
порока незаметно перешла к другому. А именно, когда племянник послан был к
ней для того, чтобы видеть беспорядок ее мыслей, пришедших от чтения,
которое и сам он избрал, то вышло, что он, принесши ей обратно платки и
мало с ней поговорив, а также увидав их бедность, поддался юношескому
пылкому обольщению, и начал находить в душе ее нечто для него трогательное,
и вдруг начал благородство ее выхвалять, а дядю, в котором имел такого
благодетеля и такого наставника, стал осуждать. Потом же скоро от
преданного ректору человека узнано было, что племянник принес и отдал
матери той девицы все свое жалованье, семь рублей, которое получил за
месяц, и когда ректор его в том обличал, то он отвечал с грубостию: если
они и враги, то и врагов напитать должно, а что он не может сносить их
бедного благородства и в принесении помощи усматривает лучшее удовольствие,
чем в покупании для самого себя перчаток, галстуков и помады. А еще через
малое время объявил искреннему своему товарищу мысль совсем в духовное
звание не идти, а поступить в светские и на той Дикенцовой барышне
жениться. Товарищ же тот, правильно поставленный разум имея и ректоровым
мнением дорожа, как должно, - тайну эту ему тайно же, для спасения друга,
предал, и тогда иные меры приняли, а именно: тогда ректор попросил полицию
испытать наследницу учителева учения: коего она духа? а племяннику объявил,
что он теперь только надвое избирать должен: или жениться на кафедрального
дочери и хорошее место получить, или же всего лишиться, и три лишь дня ему
дал на рассуждение.
Полиция испытала девицу: коего она духа, - отпустила ее домой с
отзывом, что за ней ничего не открыто, а молодой человек, после многих слез
и глупых воплей и стенаний от мечтаний своих, был на третий день согласен
отказаться от своего пристрастия с тем лишь, чтобы той девице дано было
сколько-нибудь денег и она бы сама их любовный уговор отвергла и
отказалась, ибо он легковерной клятве своей хотел быть верен, но и места в
хорошем приходе упустить не желал.
Видя такое колебание, ректор, движимый родственною снисходительностию
к племяннику, и это его настойчивое желание исполнил: он послал девице с
письмоводителем двести рублей, чтобы она деньги взяла и немедленно написала
отказ малодушному, но она и тут обнаружила гордость: денег нимало не взяла
и даже в руки не приняла, но требуемый отказ гордо и скоро написала. А как
тут одновременно и окончание курса приспело, то освобожденный племянник
сейчас же на дочери кафедрального женился и рукоположен во священники с
назначением на завидное место. Но судьбою сему непослушному за его
непослушание, которого и потом не оставил, не суждено было прочного
счастия. Были ему даны и достатки, и жена домовитая, простая и не
мечтательница, которая ему в три года брака их даже четырех прекрасных
младенцев подарила, так что он вполне вкусил счастия семейного; но он,
однако, не притупил жала скорби и среди всех радостей тайной тоскою
томился, и когда на четвертом году его брака та бывшая его самовольная
невеста от злой чахотки скончалась, в нем то долго сокрытое жало греховной
любви столь обнажилось, что он забыл все касающее своего сана, пришел в
храм, где ее отпевали, и, стоя при гробе, горько плакал. А потом, как бы
ничему не внимая, стал ходить на прогулку к городским ветряным мельницам,
которые за домком осиротевшей вдовы на городском выгоне стояли, и видали
его, что неоднократно ко вдове заходил, и ее словами утешал, и денег ей
подавал, и сам с нею недостойными мужества слезами плакал. Так он дошел до
той меланхолии, что, приходя к тем мельницам, где покойная часто сидеть
любила, сам тут долгие часы проводил в тоске и даже не боялся, что иногда
ночь его здесь застигала и облегала тьма, а только дыханье ветра да шум от
резко машущих крыльев, да разве мельник на миг поглядит из дверей с
фонарем, да пес с проезжим помольщиком под телегою тявкнет, и снова все
стихнет. Но он никакого из сих впечатлений не тяготился и после одной
бурной ночи найден убитым мельничным крылом, под которое, вероятно, в
углубленном раздумье ринулся и был сначала высоко взброшен вверх и потом,
перекинутый силою, ударен о землю, отчего от разу лишился и сей, ему
несносной, жизни, а быть может, и будущей, ибо пресек дни свои сам
своевольно.
Ректор же, быв тогда уже архиереем, сам сего несчастного безумца
отпевал и, стоя на орле, действительно всем показал свою твердость и
неволнение, ибо, достойный своего сана, он уже не свояси и не южики в
сердце своем привитал, но обнимал в ней же поставлен пасти.
Так это чтение книг романических столько душ погубило, которые могли
бы иметь свои законные радости, и - что дражае того - мужа достойного все
родные заботы о кровном и искреннем ни во что обратило. Таков Дикенц.
НАДЛЕЖИТ НЕ ОСУЖДАТЬ ПРОСТУПКОВ,
НЕ ЗНАЯ РУКОВОДИВШИХ ИМ СООБРАЖЕНИЙ
Иеродиакон немолодых лет, но могутной плоти, первейший бас и в
служении искусный, имел страсть к биллиардной игре и однажды в день
пятничий на страстной неделе, отслуживши и почитая себя от обязанностей
свободным, рассудил за безопасное удовлетворить свое влечение к биллиардной
игре. Для того он пришел в заведение, где названному влечению своему мог
угодить, и уже позвал трактирного служителя, но служители, как один, так и
другой, от игры отказались, сказав, что в такой день не могут. Но в эту
пору пришел тут квартальный, и они с квартальным стали играть не на подлаз
под биллиард, а на деньги. Квартальный же, верный полицейскому нраву, брать
любил, а платить не изволил.
Так и тут пришлось: обнаружил он свою полицейскую низкость и платить
не хотел, а стал уверять, что уговор был на "подлаз", а не на деньги, и что
он сейчас тот уговор готов исполнить - шпагу снять и под биллиардом лазить.
Но дьякон этого не хотел и говорил: "Что мне за удовольствие?.. Деньги
лучше".
Тогда квартальный потребовал, чтобы в таком разе продолжать игру до
его отыграния и за всякою партиею выпивать мазу по большой рюмке рому или
вина. Диакон, желая свой выигрыш получить, на то согласился, и как он лучше
квартального играл, то опять все-таки выиграл, и то, что надлежало ему
выпивать, пил честно. Когда же он от выпитых им рюмок мазу охмелел, то,
будучи в своем праве, стал круче с квартальным поступать и требовать от
него уплаты девяти рублей проигранных денег. При этом завели спор, во время
которого неизвестно кто и каким образом весьма старое биллиардное сукно
кием подпорол и испортил.
Тогда к спору их присоединился трактирщик, и его трактирные слуги, не
смея рук своих на квартального тронуть, весьма смело подняли оные на
иеродиакона. Они с наглостью стали уверять, что это, конечно, по их
рассуждению, от игры в такой великопостный день, и что вред тот доподлинно
сделал не квартальный, а диакон, и он за то сейчас сорок рублей заплатить
должен, или если таких денег с ним нет, то они пошлют дать знать
монастырскому начальству. А когда иеродиакон сообразил, что это есть подвох
и что сукно, давно обновления требующее, вероятно, вспороно некоторым из
служителей, от игры за страстным днем отказавшихся, то платить не захотел
и, несколько излишне на могутность свою полагался, стал их плещами пожимать
и вталкивать и сам к двери выхода подвигаться; но тогда все вдруг с азартом
на него кинулись, и, после буйственного на него нападения, один, наибольшею
военною хитростью одаренный, вскочил на биллиард и с высоты биллиарда
набросил на фигуру диакона с головой пестрядинное покрывало, так что он
очутился как подсвинок, которого мужик заключил в мешок и, завязав, везет
на базар, и тот только может визжать, но ничего не видит. Так и его,
покрыв, приступили бить со всеусердным ожесточением во все части и,
нащупывая, где его глава, за власы его притягали, и платье на нем порвали,
и, руки под пестрядину подсунув, часы с бисерною цепочкою и деньги с
кошельком до девятнадцати рублей совсем с карманом из вшивного отверстия
изъяли. Словом, так его отдушили и обидели, как оного евангельского,
шедшего по пути и впавшего в разбойники. И все это душегубительство они
произвели так, что оный несчастный, быв повергнут и придавлен, с
покровенной головою, ничего сам не мог видеть: кто именно в какое место бил
и что с него совлек, и одно что для своей защиты мог, то сквозь пестрядину
зубами кусался. Но бессердечным обидчикам этого страстотерпца и всего того,
что сделали, еще мало показалось, а они или, лучше сказать, квартальный
(ибо его это была погибельная мысль) такой захотел дать оборот, чтобы еще
битый у небитых сам отпущенья просил и умолял о покрытии его их ненадежною
тайностию, и из этого места откупился.
Так, когда штатские всем совершенным ими над, диаконом удовольнились и
помышляли уже приступити к метанию между собою жребий о похищенном,
квартальный был несыт причиненным и сказал: "Еще не прииде тому час, а
призовите мне моих охраняющих солдат, пусть свяжут ему руки и поведут сего
буяна, чтобы все видели, и довлеет ему, а там, в монастыре, его сдать на
руки, и там ему его священнодиаконство помянется и аксиос ему пропет будет
за то, что в такой постный день на бильярде играл и вино пил".
Услыхав же это, диакон стал ротитися и клятися, что он у себя в келье
в клобуке имеет еще сто рублей секретно заделаны, и все их отдаст, только
чтобы по улице его яко связня не вели, а с свободою рук отпустили. И
штатские хотели его с одним человеком отпустить, которому бы диакон, придя
домой, деньги за двери вынес, но квартальный, исполнясь недоверия к
пострадавшему духовному, сказал: "Нет, он как уйдет в обитель, то денег уже
не вынесет и нас обманет, а лучше держите его, и представим приставу, чтобы
и тот от сего случая не скуден остался". И, шед вон скоро, привел сюда с
собою частного. Частный же, рассмотрев дело и видя диакона присмиренного и
весьма потыканного и одертого, понял и погрозил квартальному перстом, а
солдатов и штатских выслал, а диакону сказал:
- Восстав, идем отсюду, - и был ему за истинного самарянина: всадил
его вовнутрь своих крытых дрожек и повез на своем скоте, а дорогою полезный
совет дал: "Ты, - говорит, - сознайся и факта трактирного не отвергай, но
что у тебя будто сто рублей в келье в клобуке заделаны, не обнаружь, потому
что они тебе самому годятся на другой случай, а отвечай смело, и за тебя
тот, кому надо, больше заплатит. Я эту необходимость понимаю".
И привезя впавшего в разбойники с собою в обитель, доложился игумену,
которому все рассказал и, быв с ним наедине, предложил тому на выбор:
оглашению дело предать или дать ему триста рублей на потушение. Игумен же
был весьма в правлении опытный и, видя в чем дело и какой может быть стыд,
много не говоря, просимые деньги приставу вынес и подал; после чего тот
сейчас и уехал, а потом игумен стал диакона укорять и выговаривал:
- Зачем ты в такое место попал?
- Ни для чего другого, как для биллиардной игры, - отвечал диакон.
- Но почему именно в такой великоскорбный день, когда никто не ходит?
А тогда диакон, сам на себя негодуя и видя уже, что все опасное для
него за данными приставу поминками миновало, а голос его к служению нужен,
робкость оставил и, осмелев, с досадою ответил:
- А вы когда же мне ходить прикажете? В простые дни всякая сволочь
мирских людей в те места вхожи, а в такой день, как ныне, мирянин идти не
отважится.
Так поступок его хотя непохвален, но рассудливость не почтена быть не
может.
СЧАСТЛИВОМУ ОСТРОУМИЮ И НЕПОЗВОЛИТЕЛЬНАЯ
ВОЛЬНОСТЬ ПРОЩАЕТСЯ
Регент архиерейского хора, быв большим красиком, так в переплете
любовных историй от приезжавших ко всенощной дам запутался, что часто по
пропетии "Слава в вышних богу" с хор утекал или с направлявшимися к выходу
женскими особами глазами перемигивался, но владыка, любя его хорошее
регентство и приятный тенор-бас, а о соблазнах женских знать не желал, то и
том регенте, что ему много докладывали, ничему не верил, и чрез то довел
его до такой уже слабости, что регент на масленице перед самым началом
поста, допустив одной богатой и роскошной вдове увлечь себя без спроса в
неизвестное место, которое потом оказалось ее отдаленным имением, где они
двое без детей ее и пост встретили, и регент там чрез многие дни на
попечении ее оставался. Тогда уже и сам владыка в благоповедении своего
регента, которого оправдывал, усумнился, но управлению же хором никого
более достойного не было, и тогда один иеромонах Феодосий, быв отцу Павлу
по семинарии товарищ и даже нарицаяся друг, но не верный, и втайне
зложелатель, ибо много осмеяния от острого отца Павла ума перечес,
ухищренно помянул владыке, что отец Павел превосходно ноту знает и в давнее
время при прежних архиереях хором управлял. Владыка обрадовался и, скоро
послав за отцом Павлом, стал ему излагать:
- У меня, - сказал, - большое и неожиданное затруднение, и ты мне
помоги.
- В чем такое? - вопросил, как бы ничего не ведая, отец Павел, а между
тем отлично все ведал и от пришедшего за ним посла за малый дар все
расспросил и ответ обдумал, так чтобы все кругло было и отцу Феодосу со
шпорою.
Архиерей же просто говорит:
- Я тебя очень прошу: стань, пожалуй, вместо регента до его отыскания.
Ныне поют "Покаяния двери" и без руки путают.
Отец же Павел рассудливо соображал себе: добре! стану я его певчим
рукою кивать за одно его ласковое внимание, а если откажусь прямо, то за
долг подчинения приневолить может, а вещественного ничего не даст: на
первой же неделе поста после всех чувств от масленичных излишеств ко всем
духовным отцам притекает самый усердный исповедник, который грех безумия
своего помнит и священнику не очень скупится. Отец Павел этой пастырской
практики решиться не захотел и, пойдя на отыгрыш остроумием, отвечал:
- Нет, владыко, не примите за грубость, - я этого не могу.
- А для чего так?
- Стар стал и не сдействую.
- Неправда, - сказал архиерей, - мне отец Феодосий сказывал, что ты в
сем году на Петра и Павла у себя на именинах в саду всем весело распевавшим
хором управлял.
- С той поры, владыко, ухо у меня болело и слуху не стало.
- А неправда твоя: отец Феодос говорит, что ты всегда слух к пению
имеешь склоня и чуть ошибку поющих услышишь, на то головою киваешь.
- Все это, владыко, уже прошло, и слух мой отупел, и я его к пению не
склоняю.
- А для чего же отец Феодосий говорил, что еще склоняешь?
Но тогда отец Павел, много раз именем своего тайного ненавистника
уколотый, сам ему отплатил и с обычною остротою и смелостию своего ума так
ответил:
- Что и недавно, владыко, было, но ежели ныне уже не есть, то и не
пишется в реестр, а если вы не сочтете, владыко, за грубительство, то я вам
против моих слов живое и неопровержимое доказательство могу представить на
самом том превелебном отце Феодосии. Слышал я и несомненно тому верю, да и
вы поверить изволите, что он свою чистую и святую главу к женским персям
склонял и устами припадал, но ныне, мню, ни за что того не сделает.
Владыка, распалясь в негодовании, вскричал:
- Я этому не верю и тебе повелеваю не верить.
А отец Павел отвечал, что он не верить не может, ибо читал и учил, что
даже явленные миру святые, чудесами просиявшие, в детской поре к грудям
своих матерей припадали и млеко из оных сосали, кроме токмо сред и пятков и
других постных дней. А для того неосужденно думает, что и отец Феодосий,
кроме сред и пятков и других постов, церковью установленных, сосать грудь
матери своей был обязан.
Владыка смягчился и заметил:
- Если так, то все быть может!
О БЕЗУМИИ ОДНОГО КНЯЗЯ
В первые века христианства и в некоторые позднейшие годы до нынешнего
полного порядка токмо лишь епископы были "мужьями единыя жены", прочие же
клирики, как и священники, при случае вдовства не остерегались второбрачия
и даже третицею посягали. Тем они избавлялись от соблазнов и подозрения, но
притом уже были, как и все прочие, без особого уважения. Впоследствии же,
когда христианство в нынешнее совершенное устроение пришло, которое уже
никогда не пременится, то упомянутая поблажка в повторении брака замешалась
только у лютеранских народов, как немцы, шведы и англичане, имеющие
духовенство неполное и безблагодатное. В нашем же восточном исповедании,
которое славно между всеми полнотою благодатных даров и имеет все чины
духовные, то дабы его еще большею полностию исполнить, то изобильные
правила и установления последующих времен для него еще поощрены
возвышениями. Так великий епископский чин у нас совершенно обезбрачен, а
священники и диаконы токмо единожды до посвящения их в брак вступать могут,
и то не иначе как с девою, а не со вдовою. Вдова же, хоть бы как ни была
честна, и добротолюбива, и непорочна, но она уже недостойна иметь мужа,
готовящегося к получению благодати священства от рукоположения епископа. А
посему хотя таковое правило ко благочинию церкви есть весьма необходимое и
полезное, но вдовы попов если молодые остаются, то они уже во второй раз за
соответственного человека, готовящегося ко священству, никак выйти не
могут, а если скукою одиночества или стесненностию жизненных обстоятельств
побуждаются вторично искать опоры в браке, то могут токмо в своем духовном
звании за дьячка или за пономаря, а в штатских за кого придется. Но это в
таких только разах бывает, если за духовной вдовою есть имение и если она
сколько-нибудь для светской жизни образована в отношении разговора, танцев
и прочего, что в светской жизни не так, как среди духовенства: иначе же
всегдашнее вдовство становится для молодой попадьи ее неминуемою участию,
которой ей и должно покориться. Но бывают и в этом безответном и добром
сословии непонимающие, строптивые и непокорные, из коих об одной здесь
предлагается случай.
Были два священника, оба учености академической и столь страстные
любители играть в карты, что в городе даже имена их забыли, а звали одного
"отец Вист", а другого - "отец Преферанц", что пусть так в этой записи и
останется. Случилось же одному из них, именно отцу Висту, совсем неожиданно
умереть, и оставил он шестнадцатилетнюю дочь преприятнейшей наружности и с
воспитаньицем. А у отца Преферанца был сын богослов, которого лучше любили
звать "бог ослов". Он учился в последних и окончил курс с превеликим горем,
за старание родителей: ибо был он безо всякой памяти и страшлив до той
глупости, что сам не знал, чего боялся, и до возраста самого просил, чтобы
его всюду кто-нибудь провожал, а без того не решался. По ходатайству же
того самого отца, сему преудивительному трусу было предоставлено место
умершего Виста, с обязательством взять в жены ту преприятную красавицу,
Вистову дочку. Так это все было и сделано, как начальство усмотрело и
признало за благо. Преферанцов сын был обвенчан и рукоположен во священники
и священствовал целый год, но по пороку беспамятства никак не мог научиться
служению, и всегда его постоянно по церкви водил за руку и учил старый
дьячок, хорошо службу понимавший, а в доме им руководствовала жена или ее
мать, но обе они не радовались своей власти, а напротив, мать часто
жаловалась и плакала, что муж у ее дочери совершенно как несмысленное дитя,
всего боится, особливо же в ночное время или когда вспомнит о покойниках, к
коим он совсем не мог ни подходить, ни прикасаться, а если отпевал издали,
то после долго трясся. И вообще он от страха никогда не засыпал иначе, как
чтобы горел огонь и все спали в одной с ним комнате, и жена, и ее мать, и
еще кто был в доме, и сам всегда прятался к стенке. Но хотя он во всех
разах постоянно был осторожен и с провожатыми, но однако выйдя по одному
случаю вечером на крыльцо, заторопился впотьмах и, вообразив что-то
страшное, жалобно вскрикнул и упал от ужаса, попав головою на оскребальную
скобку, и повредил темя. От этого он сразу всех последних способностей и
ума лишился, и целых два года всюду прятался, и только, голодом
побуждаемый, мычал как теленочек, когда для того час его пойла настанет. На
третий же год он умер и погребен с честью, как по сану его подобало, в
ризах, и со святым евангелием, и с крестом, а место его тотчас дано
другому. Молодой же вдове сего несчастливца, которой было в ту пору всего
только девятнадцать лет, осталось делать что хочет, без всякой помощи. Но у
нее был крестный отец советник, и он так этого оставить не хотел, а приехал
к архиерею и очень смело стал ему излагать некоторую известную ему тайну,
что оставшаяся вдова робкого покойника должна иметь все права как девица и,
выйдя вновь замуж, составить свое и мужнино благополучие: ибо долгое ее
терпение с тем покойником одно превосходство ее сердца и характера
показывает. Для этого он просил владыку возбудить ходатайство о дозволении
ей удержать место за нею как за девицею; но владыка сказал: "Как подобное
ранее не предусмотрено, то и не стоит, да не молва будет в людех". Этот
любопытный случай, быть может и еще когда-либо возможный к повторению,
однако не остался в совершенной сокровенности, и именно - прокрался в
молву. Овдовевшая же, оставшись в горестной нужде и еще к тому же мать при
себе имея, ни за дьячка, или мещанина, или однодворца чтобы выйти замуж
ожидать не захотела, а пристала к хору поющих цыган, проезжавших тогда в
Курск к перенесению иконы пресвятыя владычицы Коренския, честного ее
знамения. Цыгане же, за приятный и чистый голос той женщины, приняли ее в
свой табор и хорошо ее и ее мать содержали, но как молва о ней была
известна, то она прозвалася от всех в хоре "мадемуазель попадья", и жила в
Москве на Грузинах, и была очень славна своим пением, и потом вышла замуж
за богатого князя, который ни за что бы на ней не женился, если бы она была
вдовая попадья, а не свободная цыганка.
Так-то светского звания люди, в нелепом своем пренебрежении к роду
духовных, сами себя наказуют и унижают свой собственный род, присоединяя
его даже лучше к цыганству.
УДИВИТЕЛЬНЫЙ СЛУЧАЙ ВСЕОБЩЕГО НЕДОУМЕНИЯ
Священник смирного, но втайне самолюбивого нрава, овдовел на седьмом
году своего супружества и, высшее в судьбе себе назначая, воздержался
мелких забот о жизни и воспитании оставленных ему женою малолетков, а
избрал иной путь, его достойный, и для того оставил детей на попечение
тещи, а сам благословился у владыки и пришел в обитель искать иноческого
чина. Но игумен обители, старец благочестивый, приходящих из духовного
звания не любил, ибо находил скромности и послушания гораздо больше в
простых и неученых людях, и сказал новоначальному: "Поживи сначала так и
посмотри еще, можешь ли все понести". Новоначальный же брат выслушал это
смирно и остался в отведенной ему келии, а для надзора за ним и полезного
руководства учрежден нарочито опытный инок, высокой жизни, и тот, через три
дня по поступлении упомянутого новоначального, стал замечать за ним
странность в непомерной томности его лица и в упадке впалых глаз и всем
осунувшемся выражении. Но тот благочестивый старец, как многоопытный в
жизни, примечал, что у вдовцов часто в обители такое мрачное расположение
духа приходит от воспоминаний пищи и домашних радостей прошедшей
обеспеченной жизни, но однако, сколь сие ни сильно, но при желании духовных
достигнуть в каждом разе высшего себе сана скоро препобеждается и проходит.
Только в этом случае все несколько иначе продолжалось и с большим
ожесточением. Так, брат, которому поручен был новоначальный, надзирая за
ним в свою противную дверь, усмотрел, что тот ночною порою, коль скоро все
в обители улягутся, как бы ужаленный страстью, из кельи своей выбегает и,
содрогаясь, тихо стонет, а потом целые ночи не спит и в келью не
возвращается, а, побегав по галерейке, становится у стекол и, прислонясь к
оным лбом, глядит вдаль на кресты и памятники окружающего кладбища. Опытный
брат еще более утвердился, что новоначальный скучает об усопшей своей жене
и вопиет к земле о возвращении. Когда же заметил, что это, не прекращаясь,
все продолжается, то, приотворив свою дверь, сказал ему:
- Это нехорошо, брат! Для чего ты стоишь в галерее? Иди, помолись и
усни в твоей постели.
А тот отвечал:
- Не могу.
И открылся, что, с тех пор как перешел из своего дома в обитель, уже
одиннадцатые сутки уснуть не может. А опытный брат ему отвечал:
- Послушай меня в том, чем я тебя могу пользовать моим советом: походи
ты на ночь подольше по воздуху и, возвратясь в келью, съешь как можно
больше черного хлеба или крутых ржаных блинов с вареным маслом до сытости и
тогда ляжь, ни о чем не думай, кроме проносимых над головою твоею облаков.
Пища черного хлеба на ночь и представление облаков весьма сильно на отдых
позывает и дает сон, и ты непременно уснешь, как скоро так сделаешь.
А как брат этот был добр, то сам принес новоначальному целую половину
мягкого ржаного хлеба, и тот все съел; но как ни старался лежать,
представляя себе проносящиеся облака, однако, внезапно сорвавшись с
постели, опять выбежал на галерею и провел на ногах двенадцатую ночь, глядя
на кладбище.
Тогда опытный брат, видя, что в новоначальном даже ржаное зерно не
спит, сказал игумену, и к неспящему брату был прислан монастырский врач,
инок из старых морских лекарей, который знал лечение, как следует по
монастырской жизни, и всякому из братии помогал при употреблении постной
пищи и не обнаруживая нескромной пытливости насчет причин, ибо все бывает
от воли божией.
Сейчас же он дал неспящему росные кропли и сказал: "Прими и будешь
спать крепко", и тот принял, но опять не заснул нимало. Тогда врач-инок на
другую ночь пустил ему в рюмку воды усыпительного опиому и велел
проглотить; но сна даже и от этого опять не было, напротив же,
новоначальный от того будто стал бредить и водить глазами, с остолбенением,
в потолочную точку.
Видя это, врачующий брат посадил его на скамью и, дав ему в левую руку
длинную палку от подметальной щетки, велел держать оную и перебирать по ней
перстами как можно дробнее и почаще; а сам обнажил ему руку по самое плечо,
стянул оную столь крепко ремнем, что все жилы натянулись как дратвы и,
ухватив самую сильно напрягшуюся жилу, просекнул ее острием ланцета, отчего
кровь в ту же минуту бросилась вверх ручьем, и ударила, и полилась в медный
тазик. Когда же крови было спущено столько, что острота вида в глазах
пользуемого утишилась и он с потолка опустил глаза к полу и стал как бы
засыпать и со скамьи клониться, то братия его взяли под силу, и положили в
постель, и вышли, заперев дверь до утра. Но поутру застали его опять
стоящего на ногах и говорящего уже совсем невнятным зыком.
В таком случае, почитая его поврежденным в рассудке, отправили его в
городскую больницу, где светский лекарь, расспросив что и как было и чем
пользовали, стал врача-инока порицать и над кроплями из росного ладана
смеялся, а раскрыл перстами веки больного и, по рассмотрении измененных его
зрачков, сказал, что по нынешней науке, которая от старого времени вперед
большие шаги сделала, причину всякой болезни можно открыть не иначе, как
чтобы всего человека разложить вдоль и пристукать и подслушать. Тогда все
верно окажется.
И, положив болящего, начал его пристукивать руками и подслушивать
ухом, и сказал, что понял все, что в нем происходит, и сейчас же велел
старшему фельдшеру, какую над ним надписать латынскую болезнь. Потом же
приказал посадить болящего брата в теплую ванну, и после, выняв оттуда,
дать ему выпить лекарство, какое следует по новой науке, и положить в
постель. Но как только новоначального брата раздели и он в теплой ванне
согреваться начал, то там же, несмотря на все удержания, сейчас заснул, так
что лекарства ему уже дать не могли, а, надев на него на сонного белье,
положили в постель, и он все спал, как младенец, и проспал таким манером
целые трое суток, и как возбудить его было невозможно, то уже думали, что
он умер и не проснется. А на четвертый день он сам проснулся в третий звон
о заутрени и был здоров так, что даже румянец в нем заиграл на щеках, и он
попросил себе пить чего-либо кислого, но ему дали чаю с белой булкой, а в
тот же час фельдшера побежали за всеми старшими и младшими докторами,
которые приказали их немедленно известить, коль скоро столь удивительный
больной проснется, ибо о сне его и о прежде бывшей бессоннице они все
хотели сочинения писать и в медицинской ученой газете печатать.
Все доктора, как старшие, так и младшие, пришли скоро и опять больного
пристукали и подслушали, а потом стали любопытно расспрашивать: сколько ему
от роду лет и какого он звания?
Тот отвечал правдиво и явственно.
- Не было ли у вас когда-либо прежде до сего случая продолжительной
бессонницы и потом очень долгого сна?
Он отвечал, что бессонницы у него до прихода в обитель никогда прежде
не было, а напротив, всегда имел сон, как должно.
Тогда спросили опять: какие он имел перед сим беспокойные страсти или
сожаления? Но он отвечал, что никаких страстей и сожалений не имел, ибо
смерть жены его есть воля божия.
- Чему же вы приписываете, что вы в вашей келье целые четырнадцать
ночей уснуть не могли?
- Ничему иному, - отвечал брат, - как несметному изобилию неисчислимых
в той келье клопов.
Тогда старшие и младшие доктора, переглянувшись друг с другом, велели
снять с кровати латынское надписание обозначенной ему болезни, и сочинения
о бессонии его не писали, а брат вернулся в обитель и за свое терпение и
послушливость заслужил большое расположение, которое немало содействовало
ему достойную ступень достигнуть.
СТОЙКОСТЬ, ДО КОНЦА ВЫДЕРЖАННАЯ,
ОБЕЗОРУЖИВАЕТ И СПАСАЕТ
Отец Павел, имев двух дочерей, дабы не быть вынуждену передавать за
ними зятьям места, рано преднамерил этих девиц просветить к светскому
званию; и он, быв законоучителем в благородном институте, то и ту и другую
из них там бесплатно воспитывал, а когда их срок учения там вышел, то он их
взял в дом, купил фортепьяно и пошил к лицу им шедшие уборы, и через их
образование и свою предусмотрительную ловкость и заманчивые, но неясные в
загадочных словах обещания, обеих их без приданого замуж выдал - одну за
столоначальника в дворянском собрании, а другую за помещика, который имел
много волнистых и тучных овец и этим в губернии славился. Отец же Павел
зятя столоначальника считал ни во что, но тем овцеводом был горд и любил
превозноситься. Случилося же однажды ему сойтись в институте у инспектора и
играть в карты с приезжим из чужой губернии помещиком, так же, как и зять
отца Павла, большим овцеводом, но еще более превеликим хвастуном, и во
время сдачи карт пошли между них перемолвки о том: где какой наилучший
вывод овец более славится. Помещик-хвастун стал похваляться, что будто во
всей России ныне только у него самые лучшие овцы
- А почему так? - вопросил отец Павел.
- Потому, - отвечал помещик, - что мои овцы носят у себя в хвостах до
пуда сала.
- Это хорошо, - сказал отец Павел; но добавил, что у его зятя овцы,
однако, знаменитее, ибо те имеют в своих хвостах каждая более чем по пуду.
- Да, - отвечал помещик, - и я к вам склоняюсь: можно иметь овец и
более чем по пуду содержащих, но я говорил только разумея у себя одних
молодых овец, а старшие же у меня имеют по два пуда.
- И это вполне статочно, - сказал отец Павел, - но ведь и я говорил
только о средних овцах моего зятя, а которые у него самые старшие, те имеют
в курдюках по три пуда.
- А мои самые старшие по четыре.
- Ну вот еще чего скажи! - негодуя, заметил отец Павел.
А тот в азарте своем, не постигнув ясно отца Павлова возражения,
вскричал:
- Как это чего? Разумеется, сала!
- Ага! То-то и есть, - отвечал отец Павел, - а у овец моего зятя не
сала, но воску!
Тогда у всех игравших сделалось на минуту недоумение, а помещик
воскликнул:
- Это почему воск?
А отец Павел, выходя против него с затруднительной масти, ответил:
- А потому, что он женат на девице духовного звания, а духовенство
более с воском, чем с салом обращается.
И бросил ему такую карту, которую тот и покрыть не мог, - и совершенно
проигрался.
ОБ ИНОСТРАННОМ ПРЕДИКАНТЕ
Помещик нашей губернии, служа с юных лет своих в досточтимом
гвардейском полку, провождал там жизнь свою столь прилично, как и прочие
военные