Главная » Книги

Лесков Николай Семенович - Скоморох Памфалон, Страница 2

Лесков Николай Семенович - Скоморох Памфалон


1 2 3

iv align="justify">  Ермий покачал головой и говорит:
  - В чем же, однако, состоит твоя вера, весёлый беззаботный человек?
  - Я верю, что я сам из себя ничего хорошего сделать не сумею, а если создавший меня сам что-нибудь лучшее из меня со временем сделает, ну так это его дело. Он всех удивить может.
  - А отчего же ты сам о себе не заботишься?
  - Некогда.
  - Как это некогда?
  - Да так, я живу в суете, а когда нарочито соберусь спасаться, то на меня нападает тоска, и вместо хорошего ещё хуже выходит.
  - Ты говоришь несообразное.
  - Нет, это правда. Когда я размыслюсь, то от моего слабого характера стану тревожен и опять сам всё разрушу и стану на свою скоморошью степень.
  - Ну, так ты человек пропащий.
  - Очень может быть.
  - И я думаю, что ты совсем не тот Памфалон, которого мне надобно.
  - Я не могу тебе на это ответить, - отвечал скомоpox, - но только мне кажется, что на этот час, когда я так счастлив, что могу послужить твоей страннической нужде, я теперь, пожалуй, как раз тот Памфалон, который тебе нужен, а что тебе дальше нужно будет, о том завтра узнаем. Теперь же я умою твои ноги, и ты покушай, что у меня есть, и ложись спать, а я пойду скоморошить.
  - Мне нужно бесед твоих.
  - Бесед! - опять воскликнул Памфалон.
  - Да, мне нужно бесед твоих, я для них пришёл и не отступлю от тебя.
  Памфалон поглядел на старца, потрогал его за его синий хохолок и потом вдруг расхохотался.
  - Что же это тебе, весельчак, так смешно в словах моих? - спросил Ермий.
  А Памфалон отвечал:
  - Прости мне моё безумство. Я это по привычке шутить рассмеялся. Ты хочешь не отступить от меня, а я подумал, что мне, пожалуй и хорошо бы взять тебя и поводить с собою по городу. Мне бы было выгодно водить тебя напоказ по Дамаску. На тебя бы все глядеть собирались, но мне стыдно, что я так о тебе подумал, и пусть же и тебе будет стыдно надо мною смеяться.
  - Я ни над кем не смеюсь, Памфалон.
  - Так зачем же ты говоришь, что хочешь от меня бесед для своего научения? Какие научения могу дать я, дрянной скоморох, тебе, мужу, имевшему силу рассуждать о боге и о людях в святом безмолвии пустыни? Господь меня не лишил совсем святейшего дара своего - разума, и я знаю разницу, какая есть между мною и тобою. Не оскорбляй же меня, старик, позволь мне омыть твои ноги и почивай на моей постели.
  Памфалон принес лохань свежей воды и, омыв ноги гостя, подал ему есть, а потом уложил в постель и промолвил:
  - Завтра будем говорить с тобою. А теперь об одном тебя попрошу: не тревожься, если кго-нибудь из подгулявших людей станет стучать ко мне в дверь или бросать что-нибудь в стену. Это ничего другого не значит, как празднолюбцы зовут меня потешать их.
  - И ты встаешь и уходишь?
  - Да, я иду во всякое время.
  - И неужто ты входишь повсюду?
  - Конечно, повсюду: я ведь скоморох и не могу разбирать места.
  - Бедный Памфалон!
  - Как быть, мой отец! Мудрецы и философы моего мастерства не требуют, а требуют его празднолюбцы. Я хожу на площади, стою у ристалищ, верчусь на пирах, бываю в загородных рощах, где гуляют молодые богачи, а больше всё по ночам бываю в домах у весёлых гетер...
  При последнем слове Ермий едва не заплакал и ещё жалостнее воскликнул:
  - Бедный Памфалон!
  - Что делать, - отвечал скоморох, - я действительно очень беден. Я ведь сын греха и как во грехе зачат, так с грешниками и вырос. Ничему другому я, кроме скоморошества, не научен, а в мире должен был жить потому, что здесь жила во грехе зачавшая и родившая меня мать моя. Я не мог снести, чтобы мать моя протянула к чужому человеку руку за хлебом, и кормил её своим скоморошеством.
  - А где же теперь твоя мать?
  - Я верю, что она у бога. Она умерла на той же постели, где ты лежишь теперь.
  - Тебя любят в Дамаске?
  - Не знаю, что есть слово "любят", но меня, пожалуй, и любят, и кидают мне деньги за мои забавы, и угощают меня за своими столами. Я пью на чужой счёт дорогое вино и плачу за него моими шутками.
  - Ты пьёшь вино?
  - О да, что я пью вино и люблю его пить, в том нет никакого сомнения. Да без этого и нельзя для человека который держится весёлой компании.
  - Кто же тебя приучил к этой компании?
  - Случай, или, лучше тебе сказать, я не умею объяснить этого твоему благочестию. Мать моя в молодости была весела и прекрасна. Отец мой был знатный человек. Он меня бросил, а другие из степенных людей никто меня не взяли, взял меня такой же, как я, скоморох и много меня бил и ломал, но всё-таки спасибо ему - он меня выучил своему делу, и теперь никто лучше меня не кинет вверх колец, чтобы они на лету сошлися; никто так не щёлкает языком, не строит рож, не плещет руками, и не митушует ногами, и не тростит головой.
  - И тебе это ремесло ещё не омерзело?
  - Нет, оно часто мне не нравится, особенно когда я вижу, как проводят у гетер время вельможи, которым надо бы думать о счастье народа, и когда в весёлые дома приводят цветущую юность, но я в этом воспитан и этим одним только умею добывать себе хлеб.
  - Бедный, бедный Памфалон! Смотри, вот уже и голова твоя забелелась, а ты всё до сей поры плещешь руками, и семенишь ногами, и тростишь головой у погибших блудниц. Ты сам погибнешь с ними.
  А Памфалон отвечал:
  - Не жалей меня, что я выкручиваю ногами и верчусь у гетер. Гетеры грешницы, но бывают к нам, слабым людям, жалостливы. Когда их гости упьются, они сами ходят и сами для нас от гуляк собирают даянье, и даже порою с излишком и с ласкою для нас просят.
  И заметив, что Ермий отвернулся, Памфалон тронул его ласково за плечо и молвил с уветом:
  - Верь мне, почтенный старик, что живое всегда живым остаётся, и у гетер часто бьётся в груди прекрасное сердце. А печально нам быть на пирах у богатых господ. Вот там часто встречаются скверные люди; они горды, надменны и веселья хотят, а свободного смеха и шуток не терпят. Там требуют того, чего естество человеческое стыдится, там угрожают ударением и ранами, там щиплют мою разноперую птицу, там дуют и плюют в нос моей собаке Акре. Там ни во что вменяют все обиды для низших и наутро... ходят молиться для вида.
  - О горе! о горе! - прошептал Ермий, - вижу, что он даже совсем ещё далек от того, чтобы понимать, в чём погряз, но его ум и его естество, может быть, добры... Потому я, верно, для того к нему и послан, чтобы вывесть его одарённую душу на иную путину.
  И сказал он ему вдохновенно:
  - Брось своё гадкое ремесло, Памфалон.
  А тот ему спокойно ответил:
  - Очень бы рад, да не могу.
  - Произнеси глагол к Богу, и он тебе поможет.
  Памфалон вздрогнул и упавшим голосом молвил:
  - Глагол!.. зачем ты читаешь в душе моей то, о чём я хочу позабыть!
  - Ага! ты, верно, уже давал обет и опять его нарушил?
  - Да, ты отгадал: я сделал это дурное дело - я давал обет.
  - Почему же ты называешь обет дурным делом?
  - Потому, что христианам запрещено клясться и обещаться, а я, какой ни есть, всё же христианин, и, однако, я давал обет и его нарушил. А теперь я знаю, что разве может слабый человек давать обет всемогущему, который предуставил, чем ему быть, и мнёт его, как горшечник мнёт глину на кружале? Да, знай, старичок, знай, что я имел возможность бросить скоморошество и не бросил.
  - И почему же ты не бросил?
  - Не мог.
  - Что у тебя за ответ: всё ты "не мог"! Почему ты и мог и не мог?
  - Да, и мог и не мог потому что... я небрежлив - я не могу о своей душе думать, когда есть кто-нибудь, кому надо помочь.
  Старец приподнялся на ложе и, вперив глаза в скомороха, воскликнул:
  - Что ты сказал?! Ты ни во что считаешь погубить свою душу на бесконечные веки веков, лишь бы сделать что-нибудь в сей быстрой жизни для другого! Да ты имеешь ли понятие о ярящемся пламени ада и о глубине вечной ночи?
  Скоморох усмехнулся и сказал:
  - Нет, я ничего не знаю об этом. Да и как я могу знать о жизни мёртвых, когда я не знаю даже всего о живых? А ты знаешь о тартаре, старец?
  - Конечно!
  - А между тем, я вижу, и ты не знаешь о многом, что есть на земле. Мне это странно. Я тебе говорю, что я человек негодный, а ты мне не веришь. А я не поверю тебе, что ты знаешь о мёртвых.
  - Несчастный! да ты имеешь ли даже понятие о самом божестве?
  - Имею, только очень малые понятия, но в том не ожидаю себе великого осуждения, потому что я ведь не вырос в благородной семье, я не слушал уроков у схоластиков в Византии.
  - Бога можно знать и служить ему без науки схоластиков.
  - Я с тобою согласен и так всегда говорил в уме с богом: ты творец, а я тварь - мне тебя не понять, ты меня всунул для чего в эту кожаную ризу и бросил сюда на землю трудиться, я и таскаюсь по земле, ползаю, тружусь. Хотел бы узнать: для чего это всё так мудрёно сотворено, да я не хочу быть как ленивый раб, чтобы о тебе со всеми пересуживать. Я буду тебе просто покорен и не стану разузнавать, что ты думаешь, а просто возьму и исполню, что твой перст начертал в моём сердце! А если дурно сделаю - ты прости, потому что ведь это ты меня создал с жалостным сердцем. Я с ним и живу.
  - И ты на этом надеешься оправдаться!
  - Ах, я ни на что не надеюсь, а я просто ничего не боюсь.
  - Как! ты и Бога не боишься?!
  Памфалон пожал плечами и ответил:
  - Право, не боюсь: я его люблю.
  - Лучше трепещи!
  - Зачем? Ты разве трепещешь?
  - Трепетал.
  - И нынче устал?
  - Я уже не тот, что был прежде когда-то.
  - Наверно, ты сделался лучше?
  - Не знаю.
  - Это ты хорошо сказал. Знает тот, кто со стороны смотрит, а не тот, кто своё дело делает. Кто делает, тому на себя не видно.
  - А ты себя когда-нибудь чувствовал хорошо?
  Памфалон промолчал.
  - Я умоляю тебя, - повторил Ермий, - скажи мне, ты когда-нибудь чувствовал себя хорошо?
  - Да, - отвечал скоморох, - я чувствовал...
  - А когда это было?
  - Представь, это было именно в тот самый час, когда я себя от него удалил...
  - Боже! что говорит этот безумец!
  - Я говорю сущую правду.
  - Но чем и как ты отдалил себя от Бога?
  - Я это сделал за единый вздох.
  - Ответь же мне, что ты сделал?
  Памфалон хотел отвечать, что с ним было, но в это самое мгновение циновку, которою была завешена дверь, откинули две молодые смуглые женские руки в запястьях, и два звонкие женские голоса сразу наперебой заговорили:
  - Памфалон, смехотворный Памфалон! скорей поднимайся и иди с нами. Мы бежали впотьмах бегом за тобою от нашей гетеры... Спеши скорей, у нас полон грот и аллеи богатых гостей из Коринфа. Бери с собой кольца, и струны, и Акру, и птицу. Ты нынче в ночь можешь много заработать за своё смехотворство и хоть немножко вернёшь свою большую потерю.
  Ермий взглянул на этих женщин, и их лоснящаяся тёплая кожа, их полурастворённые рты и замутившиеся глаза с обращённым в пространство взором, совершенное отсутствие мысли на лицах и запах их страстного тела ошибли его. Пустыннику показалось, что он слышит даже глухой рокот крови в
  Ермий затрясся от страха, завернулся к стене и закрыл свою голову рогожей.
  А Памфалон тихо молвил, нагнувшись в его сторону:
  - Вот видишь, досуг ли мне размышлять о высоком! - и, сразу же переменив тон на громкий и весёлый, он отвечал женщинам:
  - Сейчас, сейчас иду к вам, мои нильские змейки.
  Памфалон свистнул свою Акру, взял шест, на котором в обруче сидела его пёстрая птица, и, захватив другие свои скоморошьи снаряды, ушёл, загасив лампу.
  Ермий остался один в пустом жилище.
  

    ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ

  
  
  Ермий не скоро позабылся сном. Он долго размышлял: как ему согласить в своём понятии то, для чего он шёл сюда, с тем, что здесь находит. Конечно, можно сразу видеть, что скоморох человек доброго сердца, но всё же он человек легкомысленный: он потехи множит, руками плещет, ногами танцует и тростит головой, а оставить эти бесовские потехи не желает. Да и может ли он сделать это, так далеко затянувшись в разгульную жизнь? Вот где он, например, находится теперь, после того как ушёл с этими бесстыжими женщинами, после которых ещё стоит в воздухе рокотанье их крови и веянье страстного пота Силена?
  Если таковы были посланницы, то какова же должна быть та, которой они служат в её развращённом доме!..
  Отшельник содрогнулся.
  Для чего же было ему, после тридцати лет стояния, слезать со скалы, идти многие дни с страшной истомой, чтобы прийти и увидеть в Дамаске... ту же тёмную скверну греха, от которой он бежал из Византии? Нет, верно, не ангел божий его сюда послал, а искусительный демон! Нечего больше и думать об этом, надо сейчас же встать и бежать.
  Тяжело было старцу подняться - ноги его устали, путь далёк, пустыня жарка и исполнена страхов, но он не пощадил своего тела... он встаёт, он бредёт во тьме по стогнам Дамаска, пробегает их: песни, пьяный звон чаш из домов, и страстные вздохи нимф и самый Силен - всё напротив его, как волна прибоя; но ногам его дана небывалая сила и бодрость. Он бежит, бежит, видит свою скалу, хватается за её кремнистые ребра, хочет влезть в свою расщелину, но чья-то страшно могучая рука срывает его за ноги вниз и ставит на землю, а незримый голос грозно говорит ему:
  - Не отступай от Памфалона, проси его рассказать тебе, как он совершил дело своего спасения.
  И с этим Ермия так дунуло вспять, что он едва не задохся от бури, и, открыв глаза, видит день, и он опять в жилище Памфалона, и сам скоморох тут лежит, упав на голом полу, и спит, а его пёс и разноперая птица дремлют...
  Возле изголовья Ермия стояли два сосуда из глины - один с водою, другой с молоком, и на свежих зелёных листах мягкий козий сыр и сочные фрукты.
  Ничего этого с вечера здесь не было...
  Значит, пустынник спал крепко, а его усталый хозяин, когда возвратился, ещё не прямо лёг спать, а прежде послужил своему гостю.
  Скоморох поставил гостю всё, что где-то достал, чтобы гость утром встал и мог подкрепиться...
  Ни сыру, ни плодов в доме у Памфалона не было, а всё это, очевидно, ему было дано там, где он вертелся и тешил гуляк у гетеры.
  Он взял подачку от гетеры и принёс это страннику.
  "Чудак мой хозяин", - подумал Ермий и, встав с постели, подошёл к Памфалону, взглянул в лицо его и засмотрелся. Вчера вечером он видел Памфалона при лампе и готового на скоморошество, с завитою головою и с лицом, разрисованным красками, а теперь скоморох спал, смыв с себя скоморошье мазанье, и лицо у него было тихое и прекрасное. Ермию казалось, будто это совсем не человек, а ангел.
  "Что же! - подумал Ермий, - может быть, я не обманут; может быть, не было надо мной искушения, а это именно тот самый Памфалон, который совершеннее меня и у которого мне надо чему-то научиться. Боже! как это узнать? Как разрешить это сомненье?
  И старик заплакал, опустился перед скоморохом на колени и, обняв его голову, стал звать со слезами его по имени.
  Памфалон проснулся и спросил:
  - Что тебе угодно от меня, мой отец?
  Но увидев, что старец плачет, Памфалон встревожился, спешно встал и начал говорить:
  - Зачем я вижу слёзы на старом лице твоём? Не обидел ли тебя кто-нибудь?
  А Ермий ему отвечает:
  - Никто меня не обидел, кроме тебя, потому что я пришёл к тебе из моей пустыни, чтобы узнать от тебя для себя полезное, а ты не хочешь сказать мне: чем ты угождаешь Богу; не скрывайся и не мучь меня: я вижу, что живёшь ты в жизни суетной, но мне о тебе явлено, что ты Богу любезен.
  Памфалон задумался и потом говорит:
  - Поверь, старик, что в моей жизни нет ничего такого, что бы можно взять в похвалу, а, напротив, всё скверно.
  - Да ты, может быть, сам не знаешь?
  - Ну, как не знать! Я знаю, что живу, как ты сам видишь, в суете, и вдобавок ещё имею такое дрянное сердце, которое даже не допускает меня стать на лучшую степень.
  - Ну вот скажи мне хоть об этом: какой вред сделало тебе твоё сердце и как оно не допускает тебя стать на иной степень? Как это было, что ты почувствовал себя хорошо, когда сделал дурно?
  - Ага! про это изволь, - отвечал Памфалон, - если ты так уже непременно этого требуешь, то я тебе расскажу этот случай, но только ты после моего рассказа, наверно, не захочешь ко мне возвратиться. Восстанем же лучше и пойдём отсюда за город, в поле: там на свободе я расскажу тебе про то происшествие, которое совсем меня отдалило от надежды исправления.
  - Пойдем, Бога ради, скорее, - отвечал Ермий, покрываясь своими ветхими лохмотьями.
  Они оба вышли за город, сели над диким обрывистым рвом, у ног их легла Акра, и Памфалон начал сказывать
  

    ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ

  
  
  - Ни за что я не стал бы тебе рассказывать, - начал Памфалон, - о чём ты меня просишь, но как ты непременно хочешь считать меня за хорошего человека, а мне от этого стыдно, потому что я этого не стою, а стою одного лишь презренья, то я расскажу. Я большой грешник и бражник, но, что всего хуже ещё, - я обманщик, и не простой обманщик: а я обманул бога в данном ему обете как раз в то самое время, когда получил невероятным образом возможность обет свой исполнить. Слушай, пожалуйста, и суди меня строго. Я желаю в твоём суде получить целебную рану, какую заслужил себе в наказание.
  Нечистоту моей скоморошьей жизни ты видел, и всё дальнейшее посему понять можешь. Кругом я грязен и скверен. Я тебе правду сказал, что рассуждать о божественном я не научен и по жизни моей мне редко когда это приходит на мысль, но ты прозорлив - бывали случаи, что и я о своей душе думал. Вертишься ночь бражникам на потеху, а когда перед утром домой возвращаешься, и задумаешься: стоит ли этак жить? Грешишь для того, чтобы пропитаться, и питаешься для того, чтоб грешить. Всё так и вертится. Но человек ведь, отче, лукав и во всяком своём положении ищет себе смоковничьи листья, чтобы прикрыть свою срамоту. Таков же и я: и я себе не раз думал: я в грехе погряз от нужды, я что добуду, тем едва пропитаюсь; вот если бы у меня сразу случились такие деньги, чтобы я мог купить хоть очень малое поле и работать на нём, так тогда бы я сейчас же оставил своё скоморошье и стал бы жить, как другие, степенные люди. Да не мог я этого достичь, и не потому, чтобы никогда в мои руки денег не попадало, - нет, деньги бывали, а всегда что-нибудь такое случалось, что я не успею собрать сколько нужно, как уже всё собранное и растрачу; случится кто-нибудь в горе, и мне его станет жаль, и я промотаюсь. Если бы мне враз пришло в руки много денег, тогда бы я, наверно, скоморошество оставил и перешёл на степенность, а шить лоскут к лоскуту я не умею. Зачем меня бог так устроил? Но если он щедрой рукой когда-нибудь враз мне поможет, - ну, тогда я воздержусь и стану жить хорошо, как прочие благородные люди, которых почитают и монахи, и клирики, и все ожидающие себе царствия небесного.
  И что же ты думаешь! точно как с того будто слова случилось: вдруг выпал мне такой удивительный случай, о каком, казалось, невозможно было и думать. Слушай прилежно меня и суди меня строго.
  Вот что было раз в моей жизни.
  Был я позван однажды тешить гостей у одной здешней гетеры Азеллы. Она немолода, но её красота долголетня, и Азелла всех здесь красивей, пышней и умнее. Гостей было много, и всё чужеземцы из Рима и хвастуны богачи из Коринфа. Все упивались вином и меня беспрестанно заставляли играть им и петь. Другие хотели, чтобы я смешил их, и я всем угождал, как хотели. А когда я уставал, они не желали этого знать и надо мною обидно смеялись, толкали, насильно поили вином, в которое сыпали неприятную подмесь; обливали меня и злили мою бедную Акру. Они дергали её за ляжки и плевали ей в нос, а когда Акра рычала, они её били и даже грозились убить; я всё это сносил, лишь бы побольше от них заработать, потому что, признаюсь тебе, мне надобно было тогда отправить на родину одного калеку-воина. Зато умная гетера Азелла, видя, как меня обижали, обратила это всё в мою пользу: она раскрыла свою тунику и заставила всех кинуть мне несколько денег, гости же спьяну набросали мне много, а особенно один, горделивый и тучный Ор коринфянин, с надутым брюхом без шеи. Ор громко сказал:
  - Покажи мне, Азелла, много ли золота все положили в твою тунику.
  Она показала.
  Ор же взглянул и, скосивши лицо с надменной усмешкой на римлян, добавил:
  - Слушай меня, что скажу я, Азелла: прогони сейчас от себя всех этих гостей и возьми за то у слуги моего вдесятеро против того, что они все положили твоему скомороху.
  Азелла сказала гостям:
  - Мудрые люди, фортуна спускается к смертным не часто, а к Памфалону она ещё во всю жизнь не сходила. Дайте ей место, а сами идите спокойно ко сну.
  Недовольные гости ушли, а Азелла проводила меня последнего и дала мне так много денег, что я не мог счесть их, а утром, когда стал сосчитывать, насчитал двести тридцать златниц. Я и обрадовался и вместе с тем испугался.
  "Вот, - подумал я, - случай, после которого я уже не должен более служить скоморошьим потехам. Это точно бог внял моему обещанью. Никогда ещё у меня не бывало зараз столько денег. Довольно же меня всем обижать и надо мной насмехаться. Теперь я не бедняк. За эти деньги я вчера снёс большие обиды, но зато вперёд этого больше не будет. Конец скоморошью! Я отыщу себе небольшое поле с ключом чистой воды и с многолиственной пальмой. Куплю это поле и стану жить честно, как все люди, с которыми не стыдятся вести знакомство ни клир, ни монахи".
  И я предался разнородным мечтаньям, стал любоваться собою, как я буду жить достойною жизнью: буду рано утром вставать, а не то что теперь - только утром ложиться, не буду свистать, а стану петь псалмы, буду днём работать в своём винограднике, а вечером сяду у своего ручья под своей пальмой и стану размышлять о своей душе да выглядывать путника. А покажется путник, я поднимусь и пойду ему навстречу, приглашу его к себе, приму его в дом, успокою, угощу и потом поведу с ним в тишине под звёздным небом беседу о боге. Переменится совсем к лучшему жизнь моя, и не буду я скоморохом в старости, когда оскудеют мои силы. А чтобы решение мое ещё более окрепло и слабость ко мне ниотколь не подкралась, я завязал себе руки неразрывною цепью. Я сделал то, о чём ты говорил, я поклялся с этого раза стать совсем иным человеком; но послушай же, что затем сталось и перед чем я не устоял в клятве и обещании.
  

    ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ

  
  
  Чтобы ничего не истратить, я не пошёл отправлять домой убогого воина, а зарыл все мои деньги в землю у себя под изголовьем и утром не поднимал моей циновки. Я притворился больным и не хотел ни одного раза больше идти на гульбу с бражниками. Всем, кто приходил меня звать, я отвечал, что я болен и пойду за город в горы подышать свежим воздухом и поискать на болезнь мою целебную траву. А сам пробрался потихоньку к сводчику, к жиду Капитону, который знает всё, где что продается, и просил его отыскать мне хорошее поле с водою и с пальмовой тенью. Капитон-сводчик меня сразу обрадовал.
  - Есть, - говорит, - у меня на виду как раз то, что тебе нужно.
  И описал мне продажное поле так хорошо, как я сам не умел о нём и подумать. Есть там и ключ и пальма, да ещё и бальзамный куст, от которого струит ароматом на целое поприще.
  - Иди, - говорю, - и купи мне скорей это поле.
  Жид обещал всё устроить.
  "Вот, - думал я, - теперь уже совсем наступает конец моей беспорядочной жизни, теперь я брошу все мои крики и свисты, сниму все смешные наряды, надену на себя степенный левитон, покрою голову платом и буду работать день на поле, а вечером стану сидеть у своей кущи и подражать гостеприимству Авраама.
  Но не скрою от тебя - во всё это время я ощущал беспокойство. Всё мне казалось, что ничего того, что я затеял, не будет.
  На обратном пути от Капитона объял меня страх: не узнал ли кто, что я получил деньги от гордого коринфянина, и не пришёл ли без меня и не украл ли моих денег из того места, где я их зарыл у себя под постелью?.. Побежал я домой шибко, в тревоге, какой ранее никогда ещё не знал, а прибежав, сейчас же прилёг на землю, раскопал свою похоронку и пересчитал деньги: все двести тридцать златниц, которые бросил мне гордый Ор коринфянин, были целы, и я взял и опять их зарыл и сам лёг на них, как собака.
  И хочешь ли знать, кого я боялся? Мне страшно было не одних тех воров, что ходят и крадут, а я боялся и того вора, что жил вечно со мной в моём сердце. Я не хотел знать ни о чьём несчастье, чтобы оно не лишило меня той твердости, которая нужна человеку, желающему исправить путь своей собственной жизни, не обращая внимания на то, что где-нибудь делается с другими. Я не виноват в их несчастиях.
  А так как я, ходя к Капитону и возвращаясь назад, изрядно устал, то меня одолел сон, но и сон этот был тоже исполнен тревоги: то я видел, что давно уже купил себе сказанное Капитоном поле, и живу уже в светлом доме, и близко меня журчит родник свежей воды, и бальзамный куст мне точит аромат, и ветвистая пальма меня отеняет. То во всей этой красоте всё что-то портит: в роднике я вижу бездну пиявиц, вокруг пальмы прыгают огромные жабы, а под самым бальзамным кустом извивается аспид. Увидав аспида, я так испугался, что даже проснулся, и сейчас подумал: целы ли мои деньги? Они были целы - я лежал на них, и никто их не мог взять без насилия. И вот мне пришла мысль, что богатство, которое мне бросил Ор у Азеллы, вероятно не осталось до сих пор тайной в Дамаске. Не с тем кинул мне деньги на пиру у гетеры гордый коринфянин Ор, чтобы это оставалось в тайне. Он, конечно, для того только это и сделал, чтобы все завидовали его богатству и распускали молву, которая лестна для его гордости. И вот теперь люди узнают, что у меня есть деньги, и придут ко мне ночью и меня ограбят и изобьют, а если я стану им сопротивляться, то они совсем убьют меня.
  А как у меня циновка была опущена, то в горнице стало нестерпимо душно, и я подошёл приподнять циновку и вижу, что по улице идут два малолетних мальчика с корзинами, полными хлеба, а перед ними осёл, который тоже нагружен такими же корзинами с хлебом. Мальчики погоняют осла и разговаривают между собою... обо мне!
  - Вот, - говорит один, - наш Памфалон нынче уже и циновки своей не открывает.
  - Да зачем ему теперь открывать её, - отвечает другой, - ему больше не нужно кривляться: он богач - может спать сколько захочет. Ты ведь, я думаю, слышал, что рассказывали все, которые приходили сегодня к нам в пекарню за хлебом.
  - Как же, как же, я даже так заслушался, что хозяин дал мне за это во всю ладонь подзатыльник. Какой-то гордец из Коринфа, чтобы унизить наших дамасских богачей, бросил Памфалону у гетеры Азеллы десять тысяч златниц. Он теперь купит дом, и сады, и невольниц и будет лежать у фонтана.
  - Не десять, а двадцать тысяч златниц, - поправил другой, - и притом деньги эти были ещё в ящике, осыпанном перлами. Он купит, наверное, поле с чертогом, поставит вокруг себя самых красивых мальчиков с опахалами и станет сбирать разных учёных и заставлять их рассуждать на разных языках о святом духе.
  Из этого разговора мальчиков, развозивших хлеб из пекарни, я узнал, что случай моего неожиданного обогащения уже известен всему Дамаску, а притом и самая сумма, которою я обладал по прихоти горделивого Ора, была более чем в десять раз преувеличена.
  Да и кто мог наверно знать, что сумма, брошенная мне гордецом Ором, заключалась менее чем в трехстах литрах, а совсем не в двадцати тысячах златниц? Конечно, это знал только один я, потому что и сам Ор, без сомнения, не считал того, что он мне кинул.
  Но и это было ещё маловажно в сравнении с тем, чем закончили свой разговор проходившие мальчики. Один из них продолжал, будто всех очень занимает: куда я спрятал теперь такое богатство, как двадцать тысяч златниц. Особенно же этим будто интересовался флейтщик Аммун, отчаянный головорез, который прежде был воином в двух взаимно враждовавших армиях, потом разбойником, убивавшим богомольцев, а после ещё монахом в Нитрийской пустыне и, наконец, явился сюда к нам в Дамаск с флейтою и чёрной блудницей, завёрнутой в милоть нитрийского брата. Брата он, верно, убил, а блудницу продал в весёлый дом нагишом, а милотью обтирал долго пыль и грязь с ног гуляк, подходящих вечерами к порогам гетер. Он также часто играл на своей флейте при моих представлениях, но ещё чаще гетеры отгоняли его. Аммун сам был виноват, потому что он без стыда начал румянить себе щёки и наводить брови, как особа обоего пола. Этим он сделался мерзок для женщин, как их соперник. Меня Аммун страшно ненавидел. Я даже знал, что он уже несколько раз научал пьяных людей напасть на меня ночью и сделать мне вред.
  Теперь желанье сделать мне вред в Аммуне, конечно, должно было усилиться, а его старинные разбойничьи навыки могли помочь ему привести задуманное им злодейство в исполнение. У него уже было золото, и он брал себе людей в кабалу и заставлял их делать, что скажет.
  

    ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ

  
  
  Мысль об опасности, угрожающей мне от Аммуна, пролетела в моей голове как молния и так овладела мною, что даже помешала мне отнять рогожу от окна и воротить прошедших мимо мальчиков, у которых мне надо было купить для себя свежих хлебов.
  Скача и вертясь за то, что мне кинут, я всегда был сыт и даже очень нередко подкреплял себя вволю вином, а теперь, когда у меня было золото, я впервые провёл весь день и без пищи и без глотка вина, а притом ещё и в тревоге, которая возрастала так же быстро, как быстро сгущаются наши сумерки, переходящие в тёмную ночь.
  Мне было не до пищи: я страшился за целость моего богатства и за мою жизнь: флейтщик Аммун так и стоял с своими кабальными перед глазами напуганной души моей. Я думал, это непременно так и есть: вот он днем обегал уже всех подобных ему, согласных на злодейства, и теперь, при наступающей темноте, все они собрались в какой-нибудь пещере или корчемнице, а как совсем стемнеет, они придут сюда, чтобы взять от меня двадцать тысяч златниц. Когда же они не найдут у меня столько, сколько думают, то они не поверят, что коринфянин Ор не дарил мне такой суммы, и станут меня жечь и пытать.
  И тут вдруг я, к ужасу своему, вспомнил, что я никогда как следует не заботился о крепости запоров для своего бедного жилища... Я закрывал его на время моего отсутствия более только для вида, а ночью часто спал, даже совсем не положив болтов ни на двери мои, ни на окна.
  Теперь это не годилось, и как время уже совсем приблизилось к ночи, то надо было поспешить все пересмотреть и что можно поскорее приладить, чтобы не так легко было ко мне ворваться.
  Я придумал, как можно подпереть изнутри мою дверь, но только что стал это подстроивать, как вдруг неожиданно, перед самыми глазами моими, моя циновка распахнулась, и ко мне не взошёл, а точно чужою сильною рукою был вброшен весь закутанный человек. Он как впал ко мне, так обвил мою шею и замер, простонав отчаянным голосом:
  - Спаси меня, Памфалон!
  

    ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ

  
  
  С теми мыслями, каких я был полон в эту минуту и чего в тревоге опасался от Аммуна, я прежде всего заподозрил, что это начинается его дело, затеянное с какою-нибудь хитростию, в которых разбойничий ум Аммуна был очень искусен.
  Я уже ждал боли, которую должен был ощутить от погружения в мою грудь острого ножа рукою впавшего ко мне гостя, и, охраняя жизнь свою, с такою силою оттолкнул от себя этого незнакомца, что он отлетел от меня к стене и, споткнувшись на обрубок, упал в угол. А я тотчас же сообразил, что мне легче будет управиться с одним человеком, который притом показался мне слабым, чем с несколькими за ним следующими, и потому я поскорее примкнул заставицу и задвинул крепкий засов, а потом взял в руки секиру и стал прислушиваться. Я твёрдо решился ударить секирою всякого, кто бы ни показался в моё жилище, а в то же время не сводил глаз с того пришельца, которого отшвырнул от себя в угол.
  Он стал мне казаться странен тем, что неподвижно лежал в углу, куда упал, и занимал так мало места, как ребёнок, а в то же время он совсем не обнаруживал ничего против меня ухищрённого, а, напротив, был будто заодно со мною. Он зорко следил за каждым моим движением и, учащенно дыша, шептал:
  - Запрись!.. скорей запрись!.. скорей запрись, Памфалон!
  Меня это удивило, и я сурово сказал:
  - Хорошо, я запрусь, но тебе что от меня нужно?
  - Подай мне поскорее твою руку, дай мне испить и посади меня у твоей лампы. Тогда я скажу тебе, что мне нужно.
  - Хорошо, - отвечал я, - каковы бы ни были твои замыслы, но вот тебе моя рука, и вот чаша воды и место у моей лампы.
  С этим я протянул гостю руку, и передо мною вспорхнуло лёгкое детское тело.
  - Ты не мужчина, а женщина! - вскричал я.
  А гость мой, говоривший до сей поры шепотом, отвечает мне женским голосом:
  - Да, Памфалон, я женщина, - и с этим она распахнула на себе тёмную епанчу, в которую была завернута, и я увидал молодую, прекрасную женщину, с лицом, которое мне было знакомо. На нём вместе с красотою отражалось ужасное горе. Голова её была покрыта дробным плетением волос, и тело умащено сильным запахом амбры, но она не имела бесстыдства, хотя говорила ужасные вещи.
  - Посмотри, хороша или нет я? - спросила она, отеняясь одною рукою от лампы.
  - Да, - отвечал я, - ты бесспорно красива, и тебе лучше не терять своего времени со мною. Что тебе нужно?
  А она говорит:
  - Ты не узнал меня, верно. Я Магна, дочь Птоломея с Альбиной. Купи меня, купи, Памфалон-скоморох, дочь Птоломея - у тебя теперь много богатства, а Магне золото нужно, чтоб спасти мужа и избавить детей из неволи.
  И, орошая щёки слезами, Магна стала торопливой рукой разрешать на себе пояс туники.
  

    ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ

  
  
  Старик! я видал много людей, но такой странной гостьи у меня ещё никогда не случалось... Она и продавала себя и страдала, и всё это вместе меня как будто сдавило за сердце.
  Имя Магна принадлежало самой прекрасной, именитой и несчастной женщине в Дамаске. Я знал её ещё в детстве, но не видал её с тех пор, как Магна удалилась от нас с византийцем Руфином, за которого вышла замуж по воле своего отца и своей матери, гордой Альбины.
  - Остановись! - вскричал я. - Я тебя узнаю, ты в самом деле благородная Магна, дочь Птоломея, в садах которого я с позволения твоего отца не раз забавлял тебя в детстве моими играми и получал из твоих ласковых рук монеты и пшеничный хлеб, изюм и гранатовые яблоки! Говори мне скорее, что с тобой сделалось, где твой супруг, роскошный богач-византиец Руфин, которого ты так любила? Неужто его поглотили волны моря, или молодую жизнь его пресёк меч переплывшего Понт скифского варвара? Где же твоя семья, где твои дети?
  Магна, потупясь, молчала.
  - Скажи же по крайней мере, когда ты явилась в Дамаск и зачем ты не у своих здешних родных или не у прежних богатых подруг - у умной Фотины, у ученой Таоры или у целомудренной Сильвии-девы? Зачем быстрые ноги твои принесли тебя к бедному жилищу бесславного скомороха, над которым ты сейчас так жестоко посмеялась, сделав мне в шутку такое нестаточное предложение!
  Но Магна грустно покачала головою и проговорила в ответ:
  - Ты, Памфалон, не знаешь всех моих ужасных несчастий! Я не смеюсь: я пришла продать себя не для шутки. Муж мой и дети!.. Муж мой и дети мои все в неволе. Моё горе ужасно!
  - Ну так скорее скажи мне, что это за горе, и если я могу тебе пособить, я всё с радостью тотчас исполню.
  - Хорошо, я всё скажу тебе, - отвечала Магна.
  И тут-то, пустынник, постигло меня то искушение, за которым я позабыл и обет мой, и клятву, и самую вечную жизнь.
  

    ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ

  
  
  Я знал Магну с ранних дней её юности. Я не был в доме её отца, а был только в саду как скоморох, когда меня звали, чтобы потешить ребёнка. Гостей вхожих к ним было мало, потому что великолепный Птоломей держал себя гордо и с людьми нестрогой жизни не знался. В его доме не было таких сборищ, при которых был нужен скоморох, а там собирались учёные богословы и изрекали о разных высоких предметах и о самом святом духе. Жена Птоломея, Альбина, мать красавицы Магны, была под стать своему мужу. Все самые пышные жёны Дамаска не любили её, но все признавали её непорочность. Верность Альбины для всех могла быть уроком. Превосходная Магна уродилась в мать, на которую походила и прекрасным лицом, но молодость её заставляла её быть милосердной. Прекрасный сад её отца, Птоломея, примыкал к большому рву, за которым начиналось широкое поле. Мне часто приходилось проходить этим полем, чтобы миновать дальний обход к загородному дому гетеры Азеллы. Я всегда шёл с моей скоморошьею ношей и с этой самой собакою. Акра тогда была молода и не знала всего, что должна знать скоморошья собака.
  Выходя в поле, я останавливался на полпути, как раз против садов Птоломея, чтобы отдохнуть, съесть мою ячменную лепёшку и поучить мою Акру. Я обыкновенно садился над обрывом оврага, ел, - и заставлял Акру повторять на широком просторе уроки, которые давал ей у себя, в моём тесном жилище. Среди этих занятий я и увидал один раз прекрасное лицо взросшей Магны. Закрывшись ветвями, она любопытно смотрела из зелени на весёлые штуки, которые проделывала моя Акра. Я это приметил и, не давая Магне заметить, что я её вижу, хотел доставить ей представлениями моего пса более удовольствия, чем Акра могла показать по тогдашней своей выучке. Чтобы побудить собаку к проворству, я несколько раз хлестнул её ремнем, но в ту самую минуту, когда собака взвизгнула, я заметил, что зелень, скрывавшая Магну, всколыхнулась, и прекрасное лицо девушки исчезло...
  Это привело меня в такое озлобление, что я ещё ударил Акру два раза, и когда она подняла жалобный визг, то из-за ограды сада до меня донеслись слова:
  - Жестокий человек! за что ты мучишь это бедное животное! для чего ты принуждаешь собаку делать то, что несвойственно её природе.
  Я оборотился и увидал Магну, которая вышла из своего древесного закрытия, и, стоя по перси над низкой, заросшей листами оградой, говорила она мне с лицом, пылающим гневом.
  - Не осуждай меня, юная госпожа, - отвечал я, - я не жестокий человек,
  - Презренно твоё ремесло, которое нужно только презренным празднолюбцам, - ответила мне Магна.
  - О госпожа! - отвечал я, - всякий питается тем, чем он может добыть себе пищу, и хорошо, если он живёт не на счёт другого и не делает несчастия ближних.
  - Это не идёт к тебе, ты развращаешь своих ближних, - молвила Магна, и в глазах её я мог видеть ту же строгость, которою отличался всегда взор её матери.
  - Нет, юная госпожа, - отвечал я, - ты судишь строго и говоришь так потому, что мало сама испытала. Я простолюдин и не могу развращать людей высшего звания.
  И я повернулся и хотел уходить, как она остановила меня одним звуком и сказала:
  - Не идёт тебе рассуждать о людях высокого звания. Лучше вот... лови
  С этим она бросила шёлковый мешочек, который не долетел на мою сторону, а я потянулся, чтобы его подхватить, и, оборвавшись, упал на дно оврага.
  В этом падении я страшно расшибся.
  

Другие авторы
  • Эрн Владимир Францевич
  • Жиркевич Александр Владимирович
  • Христиан Фон Гамле
  • Веселитская Лидия Ивановна
  • Андрусон Леонид Иванович
  • Григорьев Василий Никифорович
  • Красницкий Александр Иванович
  • Масальский Константин Петрович
  • Сумароков Александр Петрович
  • Матаковский Евг.
  • Другие произведения
  • Андреев Леонид Николаевич - Марсельеза
  • Вяземский Петр Андреевич - 15-е июля 1848 года в Буюкдере
  • Лукаш Иван Созонтович - Мережковский
  • Федоров Николай Федорович - Практическая философия Лотце, или наука о ценности бытия
  • Арцыбашев Михаил Петрович - Т. Ф. Прокопов. Возвращение Михаила Арцыбашева
  • Федоров Николай Федорович - Мысли о Ричле
  • Андерсен Ганс Христиан - Соседи
  • Пруст Марсель - А. Д. Михайлов. Русская судьба Марселя Пруста
  • Пушкин Василий Львович - Капитан Храбров
  • Белинский Виссарион Григорьевич - Физиология Петербурга
  • Категория: Книги | Добавил: Armush (21.11.2012)
    Просмотров: 346 | Рейтинг: 0.0/0
    Всего комментариев: 0
    Имя *:
    Email *:
    Код *:
    Форма входа