>
Н. С. Лесков. Скоморох Памфалон
-----------------
Лесков Н.С. Собрание сочинений в 12 т.
М., Правда, 1989;
Том 10, с. 113-165.
OCR: sad369 (г. Омск)
-----------------
Слабость велика, сила ничтожна.
Когда человек родится, он слаб
и гибок; когда он умирает, он
крепок и чёрств. Когда дерево
произрастает,оно гибко и нежно,
и когда оно сухо и жёстко оно
умирает. Чёрствость и сила -
спутники смерти.Гибкость и сла-
бость выражают свежесть бытия.
Поэтому, что отвердело, то не
победит.
В царствование императора Феодосия Великого жил в Константинополе один
знатный человек, "патрикий и епарх", по имени Ермий. Он был богат,
благороден и знатен; имел прямой и честный характер; любил правду и
ненавидел притворство, а это совсем не шло под стать тому времени, в котором
он жил.
В то отдалённое время в Византии, или в нынешнем Константинополе, и во
всём царстве Византийском было много споров о вере и благочестии, и за этими
спорами у людей разгорались страсти, возникали распри и ссоры, а от этого
выходило, что хотя все заботились о благочестии, но на самом деле не было ни
мира, ни благочестия. Напротив того, в низших людях тогда было много самых
скверных пороков, про которые и говорить стыдно, а в высших лицах царило
всеобщее страшное лицемерие. Все притворялись богобоязненными, а сами жили
совсем не по-христиански: все злопамятствовали, друг друга ненавидели, а к
низшим, бедным людям не имели сострадания; сами утопали в роскоши и нимало
не стыдились того, что простой народ в это самое время терзался в
мучительных нуждах. Обеднявших брали в кабалу или в рабство, и нередко
случалось, что бедные люди даже умирали с голода у самых дверей пировавших
вельмож. При этом простолюдины знали, что именитые люди и сами между собой
беспрестанно враждовали и часто губили друг друга. Они не только клеветали
один на другого царю, но даже и отравляли друг друга отравами на званых
пирах или в собственных домах, через подкуп кухарей и иных приспешников.
Как сверху, так и снизу всё общество было исполнено порчей.
У упомянутого Ермия душа была мирная, и к тому же он её укрепил в любви
к людям, как заповедал Христос по Евангелию. Ермий желал видеть благочестие
настоящее, а не притворное, которое не приносит никому блага, а служит
только для одного величания и обмана. Ермий говорил: если верить, что
Евангелие божественно и открывает, как надо жить, чтобы уничтожить зло в
мире, то надо всё так и делать, как показано в Евангелии, а не так, чтобы
считать его хорошим и правильным, а самим заводить наперекор тому совсем
другое: читать "оставь нам долги наши, яко же и мы оставляем", а заместо
того ничего никому не оставлять, а за всякую обиду злобиться и донимать с
ближнего долги, не щадя его ни силы, ни живота.
Над Ермием за это все другие вельможи стали шутить и подсмеиваться;
говорили ему: "Верно, ты хочешь, чтобы все сделались нищими и стояли бы
нагишом да друг дружке рубашку перешвыривали. Так нельзя в государстве". Он
же отвечал: "Я не говорю про государство, а говорю только про то, как надо
жить по учению Христову, которое все вы зовёте божественным". А они
отвечали: "Мало ли что хорошо, да невозможно!" И спорили, а потом начали его
выставлять перед царем, как будто он оглупел и не годится на своём месте.
Ермий начал это замечать и стал раздумывать как в самом деле трудно,
чтобы и в почести остаться и самому вести жизнь по Христову учению?
И как только начал Ермий сильнее вникать в это, то стало ему казаться,
что этого даже и нельзя совсем вместе соединить, а надо выбирать из двух
одно любое: или оставить Христово учение, или оставить знатность, потому что
вместе они никак не сходятся, а если и сведёшь их насильно на какой-нибудь
час, то они недолго поладят и опять разойдутся дальше прежнего. "Уйдёт один
бес и опять воротится, и приведёт ещё семерых с собою". А с другой стороны
глядя, Ермий соображал и то, что если он станет всех обличать и со всеми
спорить, то войдёт он через то всем в остылицу, и другие вельможи обнесут
его тогда перед царём клеветами, назовут изменником государству и погубят.
"Угожу одним, - думает, - не угожу другим: если с хитрыми пойду -
омрачу свою душу, а если за нехитрых стану - то им не пособлю, а себе беду
наживу. Представят меня как человека злоумышленного, который сеет
неспокойствие, а я могу не стерпеть напраслины да стану оправдываться, и
тогда душа моя озвереет, и я стану обвинять моих обвинителей и сделаюсь сам
такой же злой, как они. Нет, пусть так не будет. Не хочу я никого ни
срамить, ни упрекать, потому что всё это противно душе моей, а лучше я
совсем с этим покончу: пойду к царю и упрошу его дозволить мне сложить с
себя всякую власть и доживу век мой мирно где-нибудь простым человеком".
Как Ермий задумал, так он и сделал по своему рассуждению. Царю Феодосию
он ни на что не жаловался и никого перед ним не обвинял, а только просился
отставить его от дел. Царь уговаривал Ермия остаться при должности, но потом
отпустил. Ермий получил полную отставку ("отложи от себя всяку власть"). А в
это же самое время скончалась жена Ермия, и бывший вельможа, оставшись один,
начал рассуждать ещё иначе:
"Не указание ли мне это свыше? - подумал Ермий. - Царь меня отпустил от
служебных забот, а господь разрешил от супружества. Жена моя умерла, и нет у
меня никого такого в родстве моём, для которого мне надо было бы стараться
по своим имениям. Теперь я могу идти резвее и дальше к цели евангельской. На
что мне богатство? С ним всегда неминучие заботы, и хоть я от служебных дел
отошёл в сторону, а, однако, богатство заставит меня о нём заботиться и
опять меня втравит в такие дела, которые не годятся тому, кто хочет быть
учеником Христовым".
А богатства у Ермия было очень много ("бе бо ему богатство
многосущное") - были у него и дома, и сёла, и рабы, и всякие драгоценности.
Ермий всех своих рабов отпустил на волю, а всё прочее "богатство
многосущное" продал и деньги разделил между нуждавшимися бедными людьми.
Поступил он так потому, что хотел "совершен быть", а тому, кто желает
достичь совершенства, Христос коротко и ясно указал один путь "Отдай всё,
что имеешь, и иди за мною"
Ермий всё это исполнил в точности, так что даже никакой малости себе не
оставил, и радовался тому, что это совсем не показалось ему жалко и трудно.
Только начало было дорого сделать, а потом самому приятно стало раздавать
всё, чтобы ничто не путало и ничто не мешало идти налегке к высшей цели
евангельской.
Освободясь и от власти и от богатства, Ермий покинул тайно столицу и
пошёл искать себе уединённого места, где бы ему никто не мешал уберечь себя
в чистоте и святости для прохождения богоугодной жизни.
После долгого пути, совершённого пешими и босыми ногами, Ермий пришёл к
отдалённому городу Едессу и совсем нежданно для себя нашёл здесь "некий
столп". Это была высокая каменная скала, и с расщелиной, и в середине
расщелины было место, как только можно одному человеку установиться.
"Вот, - подумал Ермий, - это мне готовое место". И сейчас же взлез на
этот столп по ветхому брёвнышку, которое кем-то было к скале приставлено, и
бревно оттолкнул. Бревно откатилось далеко в пропасть и переломилось, а
Ермий остался стоять и простоял на столпе тридцать лет. Во всё это время он
молился богу и желал позабыть о лицемерии и о других злобах, которые он
видел и которыми до боли возмущался.
С собою Ермий взял на скалу только одну длинную бечёвку, которою он
цеплялся, когда лез, и бечёвка эта ему пригодилась.
На первых днях, как ещё Ермий забыл убрать эту бечёвку, заметил её
пастух-мальчик, который пришёл сюда пасти козлят. Пастух начал эту бечёвку
подёргивать, а Ермий его стал звать и проговорил ему:
- Принеси мне воды я очень жажду.
Мальчик подцепил ему свою тыквенную пустышку с водой и говорит:
- Испей и оставь себе тыкву.
Так же он дал ему и корзинку с горстью чёрных терпких ягод.
Ермий поел ягод и сказал:
- Бог послал мне кормильца.
А мальчик как только пригнал вечером в село стадо козлят, так сейчас же
рассказал своей матери, что видел на скале старика, а пастухова мать пошла
на колодец и стала о том говорить другим женщинам, и так сделалось известно
людям о новом столпнике, и люди из села побежали к Ермию и принесли ему
чечевицы и бобов больше, чем он мог съесть. Так и пошло далее.
Только Ермий спускал сверху на длинной бечеве плетёную корзину и
выдолбленную тыкву, а люди уже клали ему в эту корзину листьев капусты и
сухих, не варёных семян, а тыкву его наполняли водою. И этим бывший
византийский вельможа и богач Ермий питался тридцать лет. Ни хлеба и ничего
готовленного на огне он не ел и позабыл и вкус варёной пищи. По тогдашним
понятиям находили, будто это приятно и угодно богу. О своём розданном
богатстве Ермий не жалел и даже не вспоминал о нём. Разговоров он не имел ни
с кем никаких и казался строг и суров, подражая в молчании своём Илии.
Поселяне считали Ермия способным творить чудеса. Он им этого не
говорил, но они так верили. Больные приходили, становились в тени его,
которую солнце бросало от столпа на землю, и отходили, находя, что чувствуют
облегчение. А он всё молчал, вперяя ум в молитву или читая на память три
миллиона стихов Оригена и двести пятьдесят тысяч стихов Григория, Пиерия и
Стефана.
Так проводил Ермий дни, а вечером, когда сваливал пеклый жар и лицо
Ермия освежала прохлада, он, окончив свои молитвы и размышления о боге,
думал иногда и о людях. Он размышлял о том: как за эти тридцать лет зло в
свете должно было умножиться и как под покровом ханжества и пустосвятства,
заменяющего настоящее учение своими выдумками, теперь наверно иссякла уже в
людях всякая истинная добродетель и осталась одна форма без содержания.
Впечатления, вынесенные столпником из покинутой им лицемерной столицы,
были так неблагоприятны, что он отчаялся за весь мир и не замечал того, что
через это отчаяние он унижал и план и цель творения и себя одного почитал
совершеннейшим.
Повторяет он наизусть Оригена, а сам думает: "Ну, пусть так - пусть
земной мир весь стоит для вечности и люди в нём, как школяры в школе,
готовятся, чтобы явиться в вечности и там показать свои успехи в здешней
школе. Но какие же успехи они покажут, когда живут себялюбиво и злобно, и
ничему от Христа не учатся, и языческих навыков не позабывают? Не будет ли
вечность впусте?" Пусть утешает Ориген, что не мог же впасть в ошибку
творец, узрев, "яко всё добро зело", если оно на самом деле никуда не
годится, а Ермию всё-таки кажется, что "весь мир лежит во зле", и ум его
напрасно старается прозреть: "кацы суть Богу угождающие и вечность
улучившие?"
Никак не может Ермий представить себе таковых, кои были бы достойны
вечности, все ему кажутся худы, все с злою наклонностию в жизнь пришли, а
здесь, живучи на земле, ещё хуже перепортились.
И окончательно взяло столпника отчаяние, что вечность запустеет, потому
что нет людей, достойных перейти в оную.
И вот однажды, когда, при опускающемся покрове ночи, столпник "усильно
подвигся мыслию уведети: кацы суть иже Богу угожающи", он приклонился
головою к краю расщелины своей скалы, и с ним случилась необыкновенная вещь:
повеяло на него тихое, ровное дыхание воздуха, и с тем принеслись к его
слуху следующие слова:
- Напрасно ты, Ермий, скорбишь и ужасаешься: есть тацы, иже добре Богу
угожают и в книгу жизни вечной вписаны.
Столпник обрадовался сладкому голосу и говорит:
- Господи, если я обрёл милость в очах твоих, то дозволь, чтобы мне был
явлен хоть один такой, и тогда дух мой успокоится за всё земное сотворение.
А тонкое дыхание снова дышит на ухо старцу:
- Для этого тебе надо забыть о тех, коих ты знал, и сойти со столпа да
посмотреть на человека Памфалона.
С этим дыхание сникло, а старец восклонился и думает: взаправду ли он
это слышал, или это ему навеяно мечтою? И вот опять проходит холодная ночь,
проходит и знойный день, и наступили новые сумерки, и опять поник головой
Ермий и слышит:
- Спускайся вниз, Ермий, на землю, тебе надо пойти посмотреть на
Памфалона.
- Да кто он такой, этот Памфалон?
- А вот он-то и есть один из тех, каких ты желаешь видеть.
- И где же обитает этот Памфалон?
- Он обитает в Дамаске.
Ермий опять встрепенулся и опять не был уверен, что это ему слышно не в
мечте. И тогда он положил в своём уме испытать это дело ещё, до трёх раз, и
ежели и в третий раз будет к нему такая же внятная речь про Памфалона, тогда
уже более не сомневаться, а слезать со скалы и идти в Дамаск.
Но только он решил обстоятельно дознаться: что это за Памфалон и как
его по Дамаску разыскивать.
Прошёл опять знойный день, и с вечернею прохладою снова зазвучало в
духе хлада тонка имя Памфалона.
Неведомый голос опять говорит:
- Для чего ты, старец, медлишь, для чего не слезаешь на землю и не
идёшь в Дамаск смотреть Памфалона?
А старец отвечает:
- Как же могу я идти и искать человека мне неизвестного?
- Человек тебе назван.
- Назван мне человек Памфалоном, а в таком великом городе, как Дамаск,
разве один есть Памфалон? Которого же из них я стану спрашивать?
А в духе хлада тонка опять звучит:
- Это не твоя забота. Ты только скорее слезай вниз да иди в Дамаск, а
там уже все знают этого Памфалона, которого тебе надо. Спроси у первого
встречного, его тебе всяк покажет. Он всем известен.
Теперь, после третьего такого переговора, Ермий более уже не
сомневался, что это такой голос, которого надо слушаться. А насчёт того, к
какому именно Памфалону в Дамаске ему надо идти, Ермий более не беспокоился.
Памфалон, которого "все знают", без сомнения есть какой-либо прославленный
поэт, или воин, или всем известный вельможа. Словом, Ермию размышлять более
было не о чем, а на что он сам напросился, то надо идти исполнять.
И вот пришлось Ермию после тридцати лет стояния на одном месте вылезать
из каменной расщелины и идти в Дамаск...
Странно, конечно, было такому совершенному отшельнику, как Ермий, идти
смотреть человека, живущего в Дамаске, ибо город Дамаск по-тогдашнему в
отношении чистоты нравственной был всё равно что теперь сказать Париж или
Вена - города, которые святостью жизни не славятся, а слывут за гнездилища
греха и пороков, но, однако, в древности бывали и не такие странности, и
бывало, что посты благочестия посылались именно в места самые злочестивые.
Надо идти в Дамаск! Но тут вспомянул Ермий, что он наг, ибо рубище его,
в котором он пришёл тридцать лет тому назад, всё истлело и спало с его
костей. Кожа его изгорела и почернела, глаза одичали, волосы подлезли и
выцвели, а когти отрасли, как у хищной птицы... Как в таком виде показаться
в большом и роскошном городе?
Но голос его не перестает руководствовать и раздается издали:
- Ничего, Ермий, иди: нагота твоя найдёт тебе покрывало.
Взял Ермий свою корзиночку с сухими зёрнами и тыкву и кинул их вниз на
землю, а затем и сам спустился со столпа по той самой верёвочке, по которой
таскал себе снизу приносимую пищу.
Тело столпника уже так исхудало, что его могла сдержать тонкая и
полусгнившая верёвочка. Она, правда, потрескивала, но Ермий этого не
испугался: он благополучно стал на землю и пошёл, колеблясь как ребёнок, ибо
ноги его отвыкли от движения и потеряли твёрдость.
И шёл Ермий по безлюдной, знойной пустыне очень долго и во весь переход
ни разу никого не встретил, а потому и не имел причины стыдиться своей
наготы; приближаясь же к Дамаску, он нашёл в песках выветрившийся сухой труп
и возле него ветхую "козью милоть", какие носили тогда иноки, жившие в
общежитиях. Ермий засыпал песком кости, а козью милоть надел на свои плечи и
обрадовался увидев в этом особое о нём промышление.
К городу Дамаску Ермий стал приближаться, когда солнце уже начало
садиться. Старец немножко не соразмерил ходы и теперь не знал, что ему
сделать: поспешать ли скорее идти или не торопиться и подождать лучше утра.
Очам казалось близко видно, а ногам пришлось обидно. Поспешал Ермий дойти
засветло, а поспел в то самое время, когда красное солнце падает, сумрак
густеет и город весь обвивает мглой. Точно он весь в беспроглядный грех
погружается.
Страшно сделалось Ермию - хоть назад беги... И опять ему пришла в
голову дума: не было ли всё, что он слышал о своём путешествии, одною мечтою
или даже искушением? Какого праведника можно искать в этом шумном городе?
Откуда тут может быть праведность? Не лучше ли будет бежать отсюда назад,
влезть опять в свою каменную щелку, да и стоять, не трогаясь с места.
Он было уже и повернулся, да ноги не идут, а в ушах опять "дыхание
тонко":
- Иди же скорей лобызай Памфалона в Дамаске.
Старик снова обернулся к Дамаску, и ноги его пошли.
Пришёл Ермий к городской стене как раз в ту минуту, когда городской
страж наполовину ворота захлопнул.
Насилу успел бедный старик упросить сторожа, чтобы он позволил ему
пройти в ворота, и то отдал за это свою корзину и тыкву; а теперь сам совсем
безо всего очутился в совершенно ему незнакомом и ужасно многогрешном
городе.
Ночи на юге спускаются скоро, сумерек почти нет, и темнота бывает так
густа, что ничего нельзя видеть. Улицы в то время, когда было это
происшествие, в восточных городах ещё не освещались, а жители запирали свои
дома рано. Тогда на улицах бывало очень небезопасно, и потому обыватели
крепко закрывали все входы в дом, чтобы впотьмах не забрался какой-нибудь
лихой человек и не обокрал бы или бы не убил и не сжёг дом. Ночью же входов
или совсем не отпирали, или же отпирали только запоздавшим своим домашним
или друзьям, и то не иначе, как удостоверясь, что стучится именно тот
человек, которого впустить надо.
Отворёнными поздно оставались только двери развратниц, к которым путь
открыт всем, и чем больше идут к ним на свет, тем им лучше.
Старец Ермий, попав в Дамаск среди густой тьмы, решительно не знал: где
ему приютиться до утра. Были, конечно, в Дамаске гостиницы, но Ермий не мог
ни в одну из них постучаться, потому что там спросят с него плату за ночлег,
а он не имел у себя никаких денег.
Остановился Ермий и, размыслив, что бы такое в его положении возможно
сделать, решился попроситься ночевать в первый дом, какой попадется.
Так он и сделал: подошёл к ближайшему дому и постучался.
Его опросили из-за двери:
- Кто там стучится?
Ермий отвечает:
- Я бедный странник.
- Ах, бедный странник! Не мало вас шляется. Чего же тебе надо?
- Прошу приюта.
- Так ты не туда попал. Иди за этим в гостиницу.
- Я беден и не могу платить в гостинице.
- Это плохо, но иди в таком случае к тем, кто тебя знает: они тебя,
может быть, пустят.
- Да меня здесь никто не знает.
- А если тебя здесь никто не знает, то не стучи и у нас понапрасну, а
уходи скорей прочь.
- Я прошусь во имя Христа.
- Оставь, пожалуйста, оставь это имя. Много вас тут ходит, всё Христа
вспоминаете, а наместо того лжёте и этим именем после всякое зло
прикрываете. Уходи прочь, нет у нас для тебя приюта.
Ермий подошёл к другому дому и здесь опять стал стучать и проситься.
И здесь тоже опять спрашивают его из-за закрытых дверей:
- Чего тебе надо?
- Изнемогаю, я бедный странник... пустите отдохнуть в доме!
Но опять и тут ему тот же ответ: иди в гостиницу.
- У меня денег нет, - отвечал Ермий и произнес Христово имя, но оно
вызвало только укоры.
- Полно, полно выкликать это имя, - отвечали ему из-за дверей второго
дома, - все ленивцы и злодеи нынче этим именем прикрываются.
- Ах, - отозвался Ермий, - поверьте, что я никому никакого зла не
сделал и не делаю: я пришёл прямо из пустыни.
- Ну, если ты из пустыни, то там бы тебе и оставаться. Напрасно ты сюда
и пришёл.
- Я не своею волею пришёл, а имел повеление.
- Ну, так иди к тому, куда позван, а нас оставь в покое; мы тех, кои
старцами сказываются и в козьих милотях ходят, боимся: вы сами очень святы,
а за вами за каждым седмь приставных бесов ходит.
"Ого! - подумал Ермий, - как время изменило обычаи. Верно, ныне совсем
уже нет старого привета странным. Все уже знают пустынное предание, что за
аскетом вслед более бесов ходит, чем за простым грешником, а через это не
лучше, а хуже стало. И вот я - пустынник, простоявший тридцать лет, - в тени
столпа моего люди получали исцеления, а меня никто не пускает под крышу, и я
не только могу быть убит от злодеев, но ещё горше смерти могу быть оскорблен
и обесчестен от извративших природу бесстыдников. Нет, теперь я уже ясно
вижу, что я поддался насмешке сатаны, что я был послан сюда не для пользы
души моей, а для всецелой моей пагубы, как в Содом и Гоморру".
А в это самое время Ермий тоже замечает, что кто-то во тьме спешно
перебегает улицу и, смеясь, говорит:
- Ну, насмешил ты меня, старичина!
- Чем это? - спросил Ермий.
- Да как же, ты так глуп, что просишься, чтобы тебя пустили ночевать в
дома людей высокородных и богатых! Видно, ты и в самом деле, должно быть,
ничего в жизни не понимаешь.
Столпник подумал: "Это, пожалуй, вор или блудодей, а всё-таки он
разговорчив: дай я его расспрошу, что мне сделать, где найти приют".
- Ну, ты постой-ка, - сказал Ермий, - и кто бы ты ни был, скажи мне,
нет ли здесь таких людей, которые известны за человеколюбцев?
- Как же, - отвечает, - есть здесь и таковые.
- Где же они?
- А вот ты сейчас у их домов стучался и с ними разговаривал.
- Ну, значит, их человеколюбство плохо.
- Таковы все показные человеколюбцы.
- А не известны ли тебе, кои боголюбивы?
- И таковые известны.
- Где же они?
- Эти теперь, по заходе солнечном, на молитву стали.
- Пойду же я к ним.
- Ну, не советую. Боже тебя сохрани, если ты своим стуком помешаешь их
стоянию на молитве, тогда слуги их за то свалят тебя на землю и нанесут тебе
раны.
Старец всплеснул руками:
Что же это, - говорит, - человеколюбцев никак в своей нужде не уверишь,
а набожных от стояния не отзовешь, ночь же ваша темна, и обычаи ваши ужасны.
Увы мне! увы!
- А ты вместо того, чтобы унывать и боголюбцев разыскивать, - иди к
Памфалону.
- Как ты сказал? - переспросил отшельник и опять получил тот же ответ:
- Иди к Памфалону.
Рад был отшельник услыхать про Памфалона. Стало быть, шёл он недаром.
Но кто, однако, сам этот во тьме говорящий: хорошо, если это путеводительный
ангел, а может быть, это самый худший бес?
- Мне, - говорит Ермий, - Памфалона и нужно, потому что я к нему
послан, но только я не знаю: тот ли это Памфалон, о котором ты говоришь?
- А тебе что о твоем Памфалоне сказано?
- Сказано много, чего я не стану всякому пересказывать, а примета дана
такая, что его здесь все знают.
- Ну, а если так, то я говорю о том самом Памфалоне, про которого тебе
сказано. Он один только и есть такой Памфалон, которого все знают.
- Почему же он всем так известен?
- А потому, что он приятный человек и всюду с собою веселье ведёт. Без
него нет здесь ни пира, ни потехи, и всем он любезен. Чуть где пса его
серого с длинной мордой заслышат, когда он бежит, гремя позвонцами, все
радостно говорят: вот Памфалонова Акра бежит! сейчас, значит, сам Памфалон
придёт, и весёлый смех будет.
- А для чего же он пса при себе водит?
- Для большего смеха. Его Акра чудесная, умная и верная собака, она ему
людей веселить помогает. А то ещё у него есть разноперая птица, которую он
на длинном шесте в обруче носит: тоже и эта дорогого стоит: она и свистом
свистит и шипит по-змеиному.
- Зачем же Памфалону всё это нужно - и пёс и разноперая птица?
- Как же - Памфалону без смешных вещей быть не возможно.
- Да кто же такой у вас этот Памфалон?
- А разве ты сам этого не знаешь?
- Не знаю. Я только слышал о нём в пустыне.
Собеседник удивился.
- Вот как! - воскликнул он. - Значит, уже не только в Дамаске и в
других городах, а и далеко в пустыне знают нашего Памфалона! Ну, да так тому
и следовало быть, потому что такого другого весельчака нет, как наш
Памфалон: никто не может без смеха глядеть, как он шутит свои весёлые шутки,
как он мигает глазами, двигает ушами, перебирает ногами, и свистит, и языком
щёлкает, и вертит завитой головой.
- Перебирает ногами и вертит головою, - повторил пустынник, -
лицедейство, телодвижение и скоки... Да кто же он такой наконец?!
- Скоморох.
- Как?.. этот Памфалон!.. К кому я иду!.. Он скоморох!
- Ну да, Памфалон скоморох, его потому все и знают, что он по улицам
скачет, на площади колесом вертится, и мигает глазами, и перебирает ногами,
и вертит головой.
Ермий даже свой пустыннический посох из рук уронил и проговорил:
- Сгинь! сгинь, дьявол, полно тебе надо мной издеваться!
А во тьме говоривший не расслышал этого заклинания и добавил:
- Памфалонов дом сейчас здесь за углом, и у него наверно теперь в окне
ещё свет светится, потому что он вечером приготовляет свои скоморошьи
снаряды, чтобы делать у гетер представления. А если у него огня нет, так ты
впотьмах отсчитай за углом направо третий маленький дом, входи и ночуй. У
Памфалона всегда двери отворены.
И с тем говоривший во тьме сник куда-то, как будто его и не бывало.
Ермий, поражённый тем, что он услыхал о Памфалоне, остался в потёмках и
думает:
"Что же мне теперь делать? Это невозможно, чтобы человек, для свидания
с которым я снят с моего камня и выведен из пустыни, был скоморох? Какие
такие добродетели, достойные вечной жизни, можно заимствовать у комедианта,
у лицедея, у фокусника, который кривляется на площадях и потешает гуляк в
домах, где пьют вино и предаются беспутствам".
Непонятно это, а ночь темна, деться некуда, и - надо идти к скомороху.
Ночной приют пустыннику был необходим, потому что хотя он и привык ко
всем непогодам, но на улице в городе в тогдашнее время остаться ночью было
гораздо опаснее, чем в нынешнее. Тогда и воры грабили, и ходили такие
отчаянные люди, каких видали только пред сожжением Содома и Гоморры. Эти
были хуже животных и не щадили никого, и всяк мог ожидать себе от них самого
гнусного оскорбления.
Ермий все это помнил и потому очень обрадовался, когда только что
завернул за угол, как сейчас же увидал приветный огонек. Свет выходил из
одного маленького домика и ярко горел во тьме, как звёздочка. Вероятно, тут
и живёт скоморох.
Ермий пошёл на свет и видит: действительно стоит очень маленький,
низенький домик, а в нём растворенная дверь, и над нею поднята тростниковая
циновка, так что всё внутрь этого жилья видно.
Жильё невелико - всего один покой, и притом не высокий, но довольно
просторный, и в нём всё на виду - и хозяин, и хозяйство, и всё его
рукомесло. И по всему тому, что видно, нетрудно было отгадать, что здесь
живет не степенный человек, а именно скоморох.
На серой стене, как раз насупротив раскрытой двери, висела глиняная
лампа с длинным рожком, на конце которого горел красным огнем фитиль,
напитанный жиром. Фитиль этот сильно коптил, и вниз с него падали огненные
капли кипящего жира. Вдоль всей стены висели разные странные вещи, которые,
впрочем, точнее можно бы назвать хламом. Тут были уборы и сарацынские, и
греческие, и египетские, а также были и разнопёстрые перья, и звонцы, и
трещотки, и накры, и красные шесты, и золочёные обручи. В одном угле вбит
был крюк в потолок, а к нему подцеплен тонкий шест, похожий на большое
удилище, а на конце того шеста на верёвке другой деревянный обруч, а в
обруче спит, загнув голову под крыло, пёстрая птица. На ноге у неё тонкая
цепь, которою она прикована к обручу. В другом же углу загнуты полколесом
гнуткие драницы, и за ними задеты бубны, накры, сопели и ещё более странные
вещи, которых и назначения даже не мог придумать давно не видавший суеты
городской жизни пустынник.
На полу в одном углу постель из циновки, а в другом сундук, на этом
сундуке перед скамьёю, заменяющею стол, сидит и что-то мастерит сам хозяин
жилища.
Вид его странен: он уже человек не молодой, а подстароват, имеет лицо
смуглое, добродушное и весёлое, с постоянным умеренным выражением и лёгким
блеском глаз, но лицо это раскрашено, а полуседая голова вся завита в мелкие
кудри, и на них надет тонкий медный ободок, с которого вниз висят и бренчат
блестящие кружочки и звёздочки. Таков Памфалон. Сидит он, нагнувшись над
скамьёю, на которой разбросаны разные скоморошьи приборы, а перед лицом его
маленькая глиняная жаровня и паяло. Он дует ртом через паяльную трубку в
жаркие угли и закрепляет одно за другое какие-то мелкие кольца и не замечает
того, что на него снаружи давно пристально смотрит строгий отшельник.
Но вот лежавшая в тени у ног Памфалона длинномордая серая собака чутьём
почуяла близость стороннего человека, подняла свою голову и, заворчав,
встала на ноги, а с этим её движением на её медном ошейнике зазвонили
звонцы, и от них сейчас же проснулась и вынула из-под крыла голову
разноперая птица. Она встрепенулась и не то свистнула, не то как-то резко
проскрипела клювом. Памфалон разогнулся, отнял на минуту губы от паяла и
крикнул:
- Молчи, Акра! И ты, Зоя, молчи! Не пугайте досужего человека, который
приходит звать нас смешить заскучавших богачей. А ты, лёгкий посол, -
добавил он, возвыся голос, - от кого ты ни жалуешь, подходи скорее и говори
сразу: что тебе нужно?
На это Ермий ему ответил со вздохом:
- О Памфалон!
- Да, да, да; я давно Памфалон - плясун, скоморох, певец, гадатель и
всё, что кому угодно. Какое из моих дарований тебе надобно?
- Ты ошибся, Памфалон.
- В чём я ошибся, приятель?
- Человеку, который стоит у твоего дома, совсем не нужно этих
дарований: я пришёл совсем не за тем, чтобы звать тебя за скоморошное
игрище.
- Ну что ж за беда! Ночь ещё впереди - придёт кто-нибудь другой и
покличет нас и на игрище, и у меня будет назавтра заработок, для меня и для
моей собаки. А тебе-то, однако, что же такое угодно?
- Я прошу у тебя приюта на ночь и желаю с тобою беседовать.
Услышав эти слова, скоморох оглянулся, положил на сундук дротяные
кольца и паяло и, расставив над глазами ладонь, проговорил:
- Я не вижу тебя, кто ты такой, да и голос твой незнаком мне...
Впрочем, в доме моём и в добре будь волен, как в своём, а насчёт бесед...
Это ты, должно быть, смеёшься надо мною.
- Нет, я не смеюсь, - отвечал Ермий. - Я здесь всем чужой человек и
пришёл издалека для беседы с тобою. Свет твоей лампы привлёк меня к твоей
двери, и я прощу приюта.
- Что же, я рад, что свет моей лампы светит не для одних гуляк. Какой
ты ни есть - не стой больше на улице, и если у тебя нет в Дамаске лучшего
ночлега, то я прошу тебя, войди ко мне, чтобы я мог тебя успокоить.
- Благодарю, - отвечал Ермий, - и за привет твой пусть благословит тебя
Бог, благословивший странноприимный кров Авраама.
- Ну, ну, перестань многословить! Совсем не о чем говорить, а уж ты и
за Авраама хватаешься. Бери, старина, дело проще. Много будет, если ты
благословишь меня, выходя из моего дома, когда отдохнешь с дороги и
успокоишься, а теперь входи скорее: пока я дома, я тебе помогу умыться, а то
меня кто-нибудь кликнет на ночную потеху, и мне тогда будет некогда за тобой
ухаживать. У нас нынче в упадке делишки: к нам стали заходить чужие
скоморохи из Сиракуз; так сладко поют и играют на арфах, что перебили у нас
всю самую лучшую работу. Ничего нельзя упускать: надо сразу бежать, куда
кликнут, а теперь как раз такой час, когда богатые и знатные гости приходят
попировать к весёлым гетерам.
"Проклятый час", - подумал Ермий.
А Памфалон продолжал:
- Ну, входи же, сделай милость, и не обращай вниманья на мою собаку:
это Акра, это мой верный пёс, мой товарищ, - Акра живет не для страха, а так
же, как я, - для потехи. Входи ко мне, путник.
С этим Памфалон протянул гостю обе руки и, сведя его по ступенькам с
уличной тьмы в освещённую комнату, мгновенно отскочил от него в ужасе.
Так страшен и дик показался ему вошедший пустынник!
Прежний вельможа, простояв тридцать лет под ветром и пламенным солнцем,
изнемождил в себе вид человеческий. Глаза его совсем обесцветились,
изгоревшее тело его всё почернело и присохло к остову, руки и ноги его
иссохли, и отросшие ногти загнулись и впились в ладони, а на голове остался
один клок волос, и цвет этих волос был не белый, и не жёлтый, и даже не
празелень, а голубоватый, как утиное яйцо, и этот клок торчал на самой
середине головы, точно хохол на селезне.
В изумлении стояли друг перед другом два эти совсем не сходные
человека: один скоморох, скрывший свой натуральный вид лица под красками, а
другой - весь излинявший пустынник. На них смотрели длинномордая собака и
разноперая птица. И все молчали. А Ермий пришёл к Памфалону не для молчания,
а для беседы, и для великой беседы.
Оправился первый Памфалон.
Заметив, что Ермий не имел на себе никакой ноши, Памфалон с недоумением
спросил его:
- Где же твоя кошница и тыква?
- Со мной нет ничего, - отвечал отшельник.
- Ну, слава богу, что у меня сегодня есть чем тебя угостить.
- Мне ничего и не надо, - перебил старец, - я пришёл не за угощением.
Мне нужно знать, как ты угождаешь Богу?
- Что такое?
- Как ты угождаешь Богу?
- Что ты, что ты, старец! Какое от меня угождение богу! Да мне об этом
даже и думать нельзя.
- Отчего тебе нельзя думать? О своём спасении всяк должен думать.
Ничего для человека не может быть так дорого, как его спасение. А спасение
невозможно без того, чтобы угодить Богу.
Памфалон его выслушал, улыбнулся и отвечал:
- Эх, отец, отец! Если бы ты знал, как мне смешно тебя слушать. Видно,
и вправду давно ты из мира.
- Да, я из мира давно, я тридцать лет уже не был между людьми, но
всё-таки что я говорю, то истинно и согласно с верой.
А я, - отвечал Памфалон, - с тобою не спорю, но говорю тебе, что я
человек очень непостоянной жизни, а ремеслом скоморох и не о благочестии
размышляю, а я скачу, верчусь, играю, руками плещу, глазами мигаю,
выкручиваю ногами и трясу головой, чтобы мне дали что-нибудь за моё
посмешище. О каком богоугождении я могу думать в такой жизни!
- Отчего же ты не оставишь эту жизнь и не начнёшь вести лучшую?
- А, друг любезный, я уже это пробовал.
- И что же?
- Не удаётся.
- Ещё раз попробуй.
- Нет, уж теперь и пробовать нечего.
- Отчего?
- Оттого, что я на сих днях упустил такой случай для исправления моей
жизни, какого уже лучше и быть не может.
- Почему ты знаешь? По-твоему не может быть, а у Бога все возможно.
- Нет, ты про это со мною, пожалуйста, лучше не говори, потому что я
даже и не хочу более искушать бога, если я не умею пользоваться его
милостями. Я себя сам оставил без спасения, и пусть так и будет.
- Так ты, значит, отчаянный?
- Нет, я не отчаянный, а только я беззаботный и весёлый человек, и
разговаривать со мною о вере... просто даже некстати.