Главная » Книги

Лесков Николай Семенович - Колыванский муж, Страница 3

Лесков Николай Семенович - Колыванский муж


1 2 3 4

тоб я, калужанин, истинно русский человек, борец за право русской народности в здешнем крае, сам себе первенца немца родил! Ад и смерть.
  Прыгал я, прыгал - разные глупости выдумывал, хотел дело поднимать, донос писать, перекрещивать, да на кого доносить станешь? На свою семью, на любимую жену, на добрую и всеми уважаемую тещу Венигрету, которую я и люблю и уважаю!.. Черт знает, что за положение!
  Так ничего иного и не мог придумать, как признать "совершившийся факт", а в нем участие "перста", и затем начал врать моим старикам, что случилось несчастие: Никитки, пишу, нет, а вышел фос-куш.
  Ничего другого в этом положении не выдумал.
  

    ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ

  
  
  Живем наново и опять так же невозмутимо хорошо, как жили. Мой немчик растет, и я его, разумеется, люблю. Мое ведь дитя! Мое рожденье! Лина - превосходная мать, а баронесса Венигрета - превосходная бабушка. Фридька молодец и красавец. Барон Андрей Васильевич носит ему конфекты и со слезами слушает, когда Лина ему рассказывает, как я люблю дитя. Оботрет шелковым платочком свои слезливые голубые глазки, приложит ко лбу мальчика свой белый палец и шепчет:
  - Перст Божий! перст! Мы все сами по себе не значим ничего. - И прочитает в немецком переводе из Гафиза:
  
  Тщетно, художник, ты мнишь,
  Что творений своих - ты создатель.
  
  Меня повысили в должности и дали мне новый чин. Это поправило наши достатки. Прошло три года. Детей более не было. Лина прихварывала. Андрей Васильевич дал мне командировку в Англию для приема портовых заказов. Лине советовали полечиться в Дубельне у Нордштрема, в его гидропатической лечебнице. Я их завез туда и устроил в Майоренгофе, на самом берегу моря. Слагалось прекрасно: я пробуду месяца два за границей, а они у Нордштрема. Чудесный старик-немец и терпеть не мог остзейских немцев, все их ругал по-русски "прохвостами". Больных заставлял ходить по берегу то босиком, то совсем нагишом. В аптечное лечение не верил нисколько и над всеми докторами смеялся. Исключение делал только для одного московского Захарьина.
  - Этот, - говорил, - один чисто действует: он понял дело и напал на свою роль.
  А похвала эта, впрочем, в простом изъяснении сводилась к тому, что он почитал знаменитого московского врача "объюродевшим", но уверял, что "в Москве такие люди необходимы" и что она потому и крепка, что держится "credo quia absurdum". {"Верю, потому что абсурд" (лат.)}.
  Любопытный был человек! Жил холостяком, брак считал недостойным и запоздалым учреждением, остающимся пока еще только потому, что люди не могут найти, чем бы его заменить; ходил часто без шапки, с толстой дубиной в руке, ел мало, вина не пил и не курил и был очень умен.
  Моя теща пользовалась его расположением "как умная немка". Жена моя должна была у него лечиться. После она хотела съездить к Tante Августе в Поланген, где море гораздо солонее.
  Я сказал:
  - Прекрасно.
  - И Фриде с собою возьмем, надо его показать танте и Авроре: она ведь его еще не видала.
  - Пожалуйста, возьмите; его только и остается показывать танте Августе да Авроре.
  Лина укоризненно покачала головою.
  - Какой ты, - говорит, - злой!
  - Да, я злой, а вы с своей мамой очень добрые: вы так устроили, что мне своим родным сына показывать стыдно.
  - Почему же стыдно?
  - Немец!.. лютеранин!
  - Ну так что же такое?
  - Ничего больше.
  - Будто не все равно? Все христиане.
  - То-то и есть, верно, не все равно. И я так думаю: не все ли равно, а вот по-вашему, видно, не все равно, вы взяли да и переправили его из Никитки на Готфрида.
  А жене уж нечего сказать, так она отвечает:
  - Ты придираешься. Лишнюю комнату, которая у нас наверху, мы отдадим дяде барону (то есть Андрею Васильевичу).
  - Чудесно.
  - Ведь мы ему много обязаны.
  - Конечно.
  - Он очень любит Нордштрема.
  - И Нордштрем его любит.
  - Правда?
  - Да.
  - Он тебе говорил это?
  - Как же. Он мне говорил, что барон - гороховый шут.
  Лина обиделась.
  - Я, - говорит, - думаю, что ты шутишь.
  - Нет, не шучу; но, впрочем, Нордштрем хотел свести барона с каким-то пастором, который одну ночь говорит во сне по-еврейски, а другую - по-гречески.
  Лина заметила мне, что я дерзок и неблагодарен.
  В ней была какая-то нервность. Так мы расстались и почти три месяца не видались. В разлуке в моем настроении, разумеется, произошла перемена: огорчения потеряли свою остроту, а хорошие, радостные минуты жизни всплывали и манили к жене. Я ведь ее любил и теперь люблю.
  Андрей Васильевич встретил меня в Риге на самом вокзале, повел завтракать в парк и в первую стать рассказал свою радость. Пастор, с которым познакомил его Нордштрем и который "во сне говорил одну ночь по-еврейски, а другую - по-гречески", принес ему "обновление смысла".
  - Что же такое он открыл?
  - А, друг мой, - это благословенная, это великая вещь! Я теперь могу молиться так, как до этой поры никогда не молился. Сомненья больше нет!
  - Это большая радость.
  - Да, это радость. Впрочем, я всегда думал и подозревал, что здесь нечто должно быть не так, что здесь что-то должно быть иначе. Я говорю о "Молитве Господней".
  - Я ничего не понимаю.
  - Но ведь вы ее знаете?
  - "Отче наш"-то? - Ну, конечно, знаю.
  - И помните прошение: "Хлеб наш насущный дай нам сегодня"?
  - Да, это так.
  - А вот то-то и есть, что это не так.
  - Позвольте...
  - Да не так, не так! Я и прежде задумывался: как это странно!.. "Не о хлебе человек жив", и "не беспокойтеся, что будете есть или пить", а тут вдруг прошение о хлебе... Но теперь он мне открыл глаза.
  - А мне хочется сперва в Дубельн, к жене... боюсь, как бы не пропустить поезда.
  - Нет, не пропустим. Вы понимаете по-гречески слово: "εηιγσιοζ"?
  - Не понимаю.
  - Это значит: "надсущный", а не насущный, - хлеб не вещественный, а духовный... Все ясно!
  Я перебил.
  - Позвольте, - говорю, - вы мне это что-то еретическое внушаете. Мне это нельзя.
  - Почему?
  - Я человек истинно русский и православный - мне нужен "хлеб насущный", а не надсущный!
  - Ах, да! А я теперь в восторге читаю эту молитву и вас все-таки с пастором познакомлю. Это я непременно и хотел, чтобы он, а не другой пастор, крестил маленького Волю, и он это сделал...
  - Какого Волю?
  - А второй сын ваш, Освальд!
  - Ничего не понимаю!.. Какой сын?.. У меня один сын, Готфрид!
  - Это первый, а второй-то, второй, который месяц назад родился!
  - Что?.. Месяц назад?.. Что же он, тоже "εηιγσιοζ", что ли, необыкновенный, надсущный? Откуда он взялся?
  - Его мать - Лина.
  - Но она не была беременна.
  - А, этого я не знаю.
  Я вне себя, бросаю Андрея Васильевича и лечу к себе на дачу, и первое, что встречаю, - теща, "всеми уважаемая баронесса". Не могу здороваться и прямо спрашиваю:
  - Что случилось?
  - Ничего особенного.
  - У Лины родился ребенок?
  - Да.
  - Как же это так?.. Отчего же...
  - Что за вопрос!
  - Нет, позвольте!.. Как же три месяца тому назад, когда я уезжал... я ничего не знал? В три месяца это не могло сделаться!
  - Конечно... Это надо девять месяцев. Зачем же ты это не знал!
  - Почему же я мог знать, когда мне ничего не говорили?
  - Ты сам мог знать по числам.
  - Черт вы, - говорю, - черт, а не женщина! Черт! черт!
  Это вдруг такой оборот-то после того, как я к баронессе чувствовал одно уважение и почтительно к ней относился!
  Ну, дальше что же рассказывать! Разумеется, хоть лопни с досады - ничего не поделаешь! Опять все кончилось, как и в первом случае. Только я уже не истеричничал, не плакал над своим вторым немцем, а окончил объяснение в мажорном тоне.
  Я сказал баронессе, что терпение мое лопнуло и что я в моих отношениях к семье переменяюсь.
  - Как? Зачем переменяться?
  - А так, - говорю, - что совсем переменюсь, - вы ведь еще не знаете, какой у меня неизвестный характер.
  - А какой неизвестный характер?
  - Я вам говорю - "неизвестный". Я и сам не знаю, что я могу сделать, если выйду из терпения. Вы это имейте в виду, если еще раз захотите мне сделать сюрприз по числам.
  - Какая глупость!
  - Ну вот, смотрите!
  У меня явился какой-то дьявольский порыв - схватить потихоньку у них этого Освальда и швырнуть его в море. Слава богу, что это прошло. Я ходил-ходил, - и по горе, и по берегу, а при восходе луны сел на песчаной дюне и все еще ничего не мог придумать: как же мне теперь быть, что написать в Москву и в Калугу, и как дальше держать себя в своем собственном, некогда мне столь милом семействе, которое теперь как будто взбесилось и стало самым упрямым и самым строптивым.
  Вдруг, на счастье мое, - вижу, по бережку моря идет мой благодетель, Андрей Васильевич, один, с своей верной собачкой и с книгой, с Библией. Кортик мотается, а сам, как петушок, распевает безмятежным старческим выкриком:
  
  Я устал - иду к покою;
  Отче! очи мне закрой,
  И с любовью надо мною
  Будь хранитель верный мой!
  
  И каким молодцом идет на своих тоненьких ножках, и все выше и выше задувает высоким фальцетом:
  
  И сегодня, без сомненья,
  Я виновен пред Тобой;
  Дай мне всех грехов прощенье,
  Телу - сон, душе - покой!
  
  Мне стало завидно его бодрости и спокойствию, да и к жизни, к общенью с людьми опять меня поманило, и на ум пришла шутка.
  "Нет, постой ты, - думаю, - старый певун: пока ты дойдешь до своей постели, чтобы вкушать сон и покой, которого просишь, - я тебя порастравлю за то, в чем, кажется, и ты "виновен без сомненья".
  

    ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ

  
  
  Я покинул холм, где сидел, и без труда догнал Андрея Васильевича.
  Адмирал, увидя меня, очень обрадовался и сердечно меня обнял.
  - Здравствуйте, - говорит, - мой друг, здравствуйте! Какая после чудесного дня становится чудесная ночь! Я в упоенье, - гуляю и молюсь, все повторяю "Отче наш" в новом разночтенье, - благодарю за "хлеб надсущный", и моему сердцу легко. "Сердце полно - будем Богу благодарны". А вы как себя чувствуете?.. Вы тоже гуляли?
  - Да, гулял.
  - Прекрасный вечер. Теперь домой?
  - Домой.
  - Вот и чудесно, и пойдем вместе. Я не скучаю и один, но с сердечным, с сочувственным и благородно мыслящим человеком вдвоем еще веселей... А вы, верно, узнали все, как это случилось, и тоже спокойны?
  - Нет, - отвечаю, - я ничего не узнал, да и не хочу узнавать!
  - Да, это перст Божий.
  - Ну, позвольте... уж вы хоть перст-то оставьте.
  - Отчего же? Когда нельзя понять, - надо признать перст.
  - А я скорее согласен видеть в этом чей-то шиш, а не перст.
  Он остановился, как будто долго не мог понять, а потом помотал перед собою пальцем и произнес:
  - Ни-ни-ни! Это перст!.. И вы никогда больше не говорите "шиш", потому что "шиш", это русский нигилизм.
  - Ну уж, нигилизм или не нигилизм, а я тут перста не вижу. Перст не указывает, как обманывать человека, а здесь обман, и потому я принимаю это за шиш, показанный всему моему дальнейшему семейному благополучию. Семейное счастье мое расстроено...
  - Почему?
  "Ах ты, - думаю, - тупица этакий! Еще извольте ему разъяснять "почему"!"
  - Я не могу больше верить самым близким людям.
  - То-то: почему?
  "Фу, черт тебя возьми! - думаю. - Ишь в чем у них, между прочим, сила кроется. Чего они не хотят понять, того и не понимают. Так и моя жена, и всеми уважаемая теща, и этот благочестивый певунок. А я же вас разочарую по-русски, откровенно".
  И говорю:
  - Я, ваше превосходительство, вам скажу только одно: я вам скажу, до каких острых объяснений у нас дошло с баронессою, которую, как вы знаете, я любил и уважал, как родную мать.
  - Знаю, знаю! И она этого стоит.
  - Да, а теперь я ей пригрозил.
  - Чем?.. Как можно пригрожать!
  - Так... сказал, что я больше ничего не потерплю и что у меня есть ужасные черты в характере, которых я сам боюсь.
  - Вы это пошутили?
  - Нет - совершенно серьезно.
  - А что вы, например, можете сделать?
  - Не знаю...
  - Как же не знаете?
  - В том-то для меня и есть самый большой ужас, что я сам не знаю. Я терплю много и долго, держу себя... как воспитанный человек, как европеец; а потом, если меня станут очень сильно скребсти, - я и освирепею, как бык.
  - Как бык!.. Гм!.. Это скверно.
  - И я вперед вам говорю, что это может кончиться скверно.
  - Например как?
  - Ой, какая гадость!
  - Да, это гадость, но ведь и со мною делают нехорошее. Пословица говорит: "против жару и котел треснет".
  - Ага! Хорошая пословица. Я очень люблю русские пословицы. Но это не годится. Дитя ничем не виновато.
  - Ну, я донос на собственную семью напишу и пошлю.
  - Офицер!.. Донос!
  - Да, сам на себя.
  - Этого никто не делает.
  - Нет, делают; в бракоразводных делах даже очень часто делают.
  - Нет, уж вы этого не делайте.
  - Ну, так вот вы меня, ваше превосходительство, научите, что же мне делать-то, чего держаться и как из себя не выйти?
  - Держитесь русской пословицы.
  - Которой прикажете?
  - "Когда ты хочешь рассердиться, подумай, что ты говоришь с генерал-губернатором".
  - Такой пословицы нет.
  - Есть.
  - Да уж позвольте мне, как русскому, лучше знать, что такой пословицы нет.
  - Я ее от князя Суворова в Риге слышал.
  - Про рижского князя Суворова про самого-то стоит пословицу сложить.
  - Это правда, правда. Он фантазер, но добряк. Многое, что было невозможно, он сделал возможным. Его, бывало, попросят - он скажет: "это возможно". Очень жаль, что его больше нет, - и вам было бы хорошо.
  - Мне все равно, меня мучит только, как своим родным написать, что у меня все немцы родятся.
  - Да!.. в самом деле: как бы им это написать?
  - Я им чистосердечно во всем признаюсь, что я их по вашей милости обманывал и что у меня сына Никиты нет, а есть даже два сына, и оба немца. Пусть и отец, и дядя это узнают, и они меня пожалеют и отпишут свое наследство, находящееся в России, детям моей сестры, русским и православным, а не моим детям-немцам, Роберту и Бертраму.
  - Фуй!
  - Отчего фуй? Я больше лгать не хочу. Приду домой и напишу: мне будет легче.
  - Чем же легче?
  - Тем, что я не буду больше моих честных стариков обманывать.
  Адмирал задумался и прошептал:
  - Это тоже правда.
  - Конечно, правда.
  - А вы первый раз им... о первом ребенке как написали?
  - Я тогда солгал.
  - А-а! Как жаль!
  - Да, я нагло и гнусно солгал.
  - Что же именно?
  - Свалил все дело на fausse couche. {Преждевременные роды (франц.)}.
  - Недурно! Очень хорошо! Теперь свалите на фос-кушку!
  - Зачем? Лучше этого не придумаете.
  Расстались. Я вернулся домой и в самом деле сел писать чистосердечное признание... Как-то не пишется... Противно это излагать, какая я тряпка, что у меня все рождаются немцы, и я не могу этого прекратить.
  Черт возьми нашу телегу и все четыре колеса! При случае написал про фос-кушку.
  Опять живем. Получил крест, и денег дали.
  К жизни охладел, и к тем вопросам, которые приходят из России, охладел. Семья-немцы растут, живу хорошо и очень тихо. Ну их совсем все вопросы! Это надо иметь к ним охоту и здоровые нервы, чтобы ими заниматься. И то не здесь, и не в колыванской семье. Никитки от меня больше не ждут и не требуют. Все замерло там и приутихло, и во мне, казалось бы, конец. Но только, как пуганая ворона сучка боится, так и я: из дому отлучаться боюсь. Думаю: кажется, безопасно, кажется, ничего нет, а между тем Бог их знает, какая у них... природа какая-то "надсущная": неравно вернешься, а у них уже и поет в пеленках новый немец.
  Этого я не хотел больше ни за что и, признаюсь вам в своей низости, более для этого и с отцом Федором Знаменским познакомился, когда его назначили благочинным. Пошел к нему исповедоваться и говорю:
  - Вот что в моем семействе два раза было. Я сам вам об этом объявляю. Вы теперь благочинный, должны за этим смотреть, чтобы закон не обходили. Я часто бываю в отлучках, а вы смотрите... А то я сам после на вас донесу.
  Он испугался и денег за исповедь не взял и вместо отпуска сказал мне "мое почтенье", а доноса не подал.
  Трус неописанный. Но зато и без его помощи нечего стало бояться. Одно горе прошло - стала надвигаться другая туча. Моему семейному счастию угрожало неожиданное бедствие с другой стороны: всегда пользовавшаяся превосходным здоровьем Лина начала хворать. Изменяется в лице, цвет делается сероватый, зловещий.
  Я себя не помню от отчаяния. Кляну себя за то, что когда-нибудь что-нибудь ей сказал, плачу, как безумный.
  Она меня ободряет и утешает.
  - Успокойся, - говорит, - я буду жить.
  Мать, баронесса, являет безмерную силу любви и самообладания.
  Здешние врачи нашли у нее что-то непонятное. Лина и баронесса отправились в Ригу. Там им сказали, что нужна скорая операция. Рассуждаем: в Петербург или в Берлин? Разумеется, в Берлин: лучше и дешевле. Я не спорю; где больная хочет, пусть там и будет. Детей, чтобы они не оставались одни при моих отлучках по службе, решили завезти по дороге к танте Августе и к кузине Авроре. Так я по необходимой служебной надобности ушел в море тотчас с началом навигации, а они должны были выехать через неделю, когда Лина будет себя немножко крепче чувствовать. Я жду от них в условленных местах известий об отъезде; но сначала писем нет, а потом извещают, что "еще не выехали", после - что "на Лину прекрасно действует покой и воздух", еще позже - что, "к удивлению, можно сказать, что врачи в Риге, кажется, ошибались и что операции вовсе, может быть, не нужно", и, наконец, - что "Лина поправляется, и они переезжают из города на дачу в Екатериненталь".
  Это последнее известие шло долго, и я получил его только две недели тому назад, вместе с другим известием, что дядя из Москвы пишет, что отец мой умер и завещал именьице мне и "моим детям".
  Я и обрадовался благоприятной ошибке врачей, и очень поскорбел, и поплакал об отце, которого давно не видал, а теперь совсем его лишился. И вот вчерашний день, расстроенный всем этим, возвращаюсь домой, влетаю в комнаты, стремлюсь обнять жену - и вижу у нее на руках грудное дитя!
  Боже мой! Я ударил себя ладонью в лоб и спросил только:
  - Как его имя?
  - Гуня.
  - Что это значит?
  - Гунтер!
  - Значит, я и в третий раз обманут! Выходит баронесса и тихо говорит:
  - Никакого обмана нет - это ошибкой подкралось. Остальное вы сами знаете. Слово "подкралось" так вдруг лишило меня рассудка, что я наделал все, что вы знаете. Я их прогнал, как грубиян. И вот теперь, когда я все это сделал - открыл в себе татарина и разбил навсегда свое семейство, я презираю и себя, и всю эту свою борьбу, и всю возню из-за Никитки: теперь я хочу одного - умереть! Отец Федор думает, что у меня это прошло, но он ошибается: я не стану жить.
  - Вы хотите довольно дешево отделаться, - произнес по-немецки молодой и сильный женский голос, впадающий в контральто.
  Мы оба оглянулись и увидели на дорожке, у самой дверцы, стройную молодую девушку, изо всего лица которой, отененного широкими полями соломенной шляпы, был виден один нежный, но сильный подбородок.
  Я узнал, что это была Аврора, и почувствовал в душе большую радость. Я здесь становился совершенно излишним, и притом этот разбитый человек теперь будет управлен хорошим кормчим.
  Кузина Аврора, конечно, за этим предстала, и, посмотрев на нее, можно было сказать, что она знает, что надо сделать, и что надо, то и будет сделано.
  - Умереть легко; надо не умереть и оставить семью без опоры... а возвратить себе расположение жены и уважение людей - вот что должно быть достигнуто! - услыхал я через открытое окно своей комнаты и тотчас же поспешил взять шляпу и уйти из дома, чтобы не быть нескромным свидетелем щекотливого и важного семейного разговора. Но живое любопытство и особенное внимание, какое возбуждала к себе эта, так театрально, как будто по пьесе для развязки назначенная, эфирная Аврора, - побуждали меня узнать: что тут случится, что эта оригинальная и смелая девушка выдумает и что устроит. Как она поможет этому бедняку достичь исполнения очень трудной, но в самом деле необходимой и единственно достойной в его положении задачи: "не оставить
  Это совсем не песенка из московского песенника на голос: "Когда сын у нас родится - мы Никитой назовем", а это трудная, серьезно задуманная фуга, развить которую есть серьезная цель для всего предстоящего, но зато сколько надо иметь смысла и терпения, чтобы всю эту фугу вывесть одною рукою!
  Фуга, как стройный ряд повторяемостей, берется сначала одним голосом без всякого аккомпанемента, и ее основная тема называется "вождем" (Fuhrer), а когда он окончит - другие повторяют то же в ладе доминанты главного тона (Antwor {Ответ - нем.}). Иначе это не идет.
  

    ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ

  
  
  В семье, потрясенной описанными событиями, все стало тихо: весь беспорядок прекратился, и как будто ничего особенного и не случилось. Было опять утро, и был вечер в день второй. Я, кажется, больше всех был обеспокоен и боялся взглянуть в сад, а по двору проходил не иначе как после обозрения, что путь свободен. На третий день был праздник "Johannes" {Иоганны - нем.}, соответствующий нашему Купале. Все уезжали in"s Grime {На лоно природы - нем.} на мызу. Там пили, ели, пели и танцевали, а девушки плели венки и украшались ими. И я был там. Много ходил, устал и за небольшую плату, внесенную какому-то рабочему при мызе, поместился отдохнуть на сеносушке. Это была деревянная постройка, сделанная таким образом: внизу сруб небольшой, на нем балки, превосходящие величиною этот сруб, и на них второй, верхний сруб, обширнее нижнего. В этом верхнем срубе - кладовая и сушильня. Выше ее, под самою крышею, оригинальный карниз, состоящий из целого ряда совершенно однообразных и правильно размещенных скворечниц. Здесь свежо, сухо, нет никаких досадительных насекомых, а только скворцы то тихо копошатся в своих скворечнях, то торопливо рокочут, ведя друг с другом торопливые и жаркие беседы на трех огромнейших липах.
  Вся площадка, где построена эта сушильня, обнесена высоким частоколом, образовавшим дворик, на котором стояли под навесом два плуга, тележка и омет соломы. Под липами был круглый стол, утвержденный на столбе, две скамейки и самодельный тяжелый стул из карельской березы. В нижнем этаже сушильни было жилое помещение для того работника, который дал мне отрадный приют на сене.
  Я спал довольно долго и крепко и проснулся как будто от оживленного говора, который слышался снизу.
  Это и в самом деле было так.
  При пробуждении своем я услыхал три раза и твердо повторенное:
  - Nain! nain! nain!
  Это произносил молодой, сильный голос и произносил именно "nain", а не "nein", и притом с усиленною твердостью и с энергией. Голос мне показался знакомым.
  Другой, более густой, но тихий голос отвечал:
  - Но ведь это же очень несправедливо и странно, Аврора. Ты должна же признать, что если не прав и даже много виноват я в своей непростительной несдержанности и грубости, для которой я и не ищу оправданий, то ведь не правы и они.
  Это был голос моряка Сипачева.
  В ответ на его слова опять послышалось то же самое упорное:
  - Nain, nain!
  - Какое возмутительное упорство!
  - Nain, это не упорство. Упорство в тебе.
  - Ну, в таком случае это - дикость.
  - О да, да! Непременно! Но тебе, может быть, неудобно говорить о дикости! Ведь ты сегодня именинник, мы сегодня пируем здесь твой день, и я тебя увела сюда не для того, чтобы говорить о прошлом, а для того, чтобы сказать тебе наедине радость, что открывается в настоящем и будущем.
  - Ты всегда живешь в будущем.
  - Nain! Я живу только в настоящем, но для будущего.
  - Слушаю.
  - Onkel барон сейчас мне шепнул, что он получил от Литке ответную депешу: тебя назначают на корабль, который вышел в кругосветное плавание. Он теперь уже в Плимуте, и ты должен его догнать; тебе послезавтра надо выехать.
  - Гм!.. Прекрасно. Это барон Андрей Васильевич все исполнил по вашей команде, милая Аврора?
  - Аврора никем не командует.
  - Я готов... готов, и я даже рад, что ты это исхлопотала, Аврора.
  - Еще бы не радоваться! Это единственный способ дать всему успокоиться. Ты после возвратишься домой с успокоенным сердцем.
  - Да, но только это ведь я возвращусь не ближе как через два года, Аврора.
  - Да, это будет всего через два года; но если сильно над собою наблюдать и хорошо себя школить, то и этого времени довольно, чтобы переделать в себе, что не годится.
  - Это все один я должен в себе все переделывать?
  - Конечно, ты; но вовсе не все, а только то, что мешает твоему семейному благополучию.
  - А два года из жизни вон?
  - Почему "вон"? Что употреблено на исправление себя, то не потеряно. Дело не в долгой жизни, а в достойной жизни.
  - А другие в это время ничего не будут в себе ни исправлять, ни переделывать?
  - Им нечего переделывать. Разве постараться сделать себя хуже.
  Аврора захохотала и шутливо добавила:
  - Может быть, ты думаешь, что это и стоило бы для тебя сделать?
  - Я думаю, не это, а я думаю, что я вспыльчивый и дурно воспитанный человек, но что и те, кто привел меня в состояние безумного гнева, тоже не правы.
  - Nain! - перебила Аврора.
  - Вы поступали со мною непростительно дурно.
  - Nain!
  - Вы поступили зло, упрямо, узко...
  - Nain!
  - И наконец, бесчестно!..
  - Nain!
  - Вы отравили мое спокойствие, вы лишили меня возможности откровенных отношений с моими родными, сделали всех детей лютеранами, когда они должны были быть русскими.
  - Nain!
  Очевидно, ей теперь хоть кол на голове теши - она все будет твердить свое "nain".
  Я приложил глаз к одной из резных продушин сушильной стены, чтобы посмотреть на ее лицо. Я хотел видеть, какое оно теперь имеет выражение, - и оно меня неприятно поразило. Это лицо ясно говорило, что Аврора не желает знать никаких доводов и что к справедливости или к рассудку в разговоре с нею теперь взывать напрасно. Она видела только то, что хотела видеть, и шла к тому, чего хотела достигать. Все это можно бы принять за тупость, но такому заключению противоречил быстрый и умный взгляд ее изящных серых глаз и чертовски твердое выражение подбородка.
  Произнося слово "nain", она точно что-то отгрызала и, откусив, даже не смыкала губ, а оставляла их открывши, чтобы опять еще и еще раз что-то перекусить и бросить. Ее белые, правильные зубы были оскалены, как у рассерженного зверька.
  Она говорила стоя, поворотясь к собеседнику спиною, и судорожно копала и расшвыривала землю палкою своего серого кружевного зонтика с коричневой лентой.
  Моряк сидел на одной из скамеек; но когда Аврора на все его доводы ответила "найн", он порывисто встал и сказал:
  - Ну, хорошо. Довольно. Я не буду с тобою более спорить. Я тебя даже очень благодарю. Твое жестокое упрямство послужит мне в пользу... Когда я буду от вас далеко... и один... и когда мне станет о вас скучно... я вспомню тебя вот такою, какой вижу теперь... и мне будет легче.
  - Nain!
  - Как это "найн"?.. Я тебе сказал: мне будет легче.
  - Nain!
  - Почему "найн"?
  Аврора полуоборотилась к нему и, топнув ногою, произнесла придыханием:
  - Потому, что ты меня будешь вспоминать не такою!
  Офицер улыбнулся и, тихо встав с места, взял и поцеловал руку Авроры.
  - Ты права, - проговорил он, поцеловал ту же руку вторично и добавил, - но знай, Аврора, что ты сегодня самая противная, самая упрямая немка.
  - О, я думаю! - отвечала, так же улыбаясь и пожав плечами, Аврора. - Ведь это только мы, упрямые немки, и имеем дурную привычку доделывать до конца свое дело. He-немка наделала бы совсем другое, - у нее тут были бы и слезы, и угрозы, и sacrifice {жертва (франц.)} или примирение ни на чем, до первого нового случая ни из-за чего. Да, я немка, мой милый Johann!.. {Иоганн - нем.}, я упрямая немка.
  - И очень красивая, черт возьми, немка!
  - Да, да, да! "Черт кого-нибудь возьми" - я и довольно красивая немка.
  Он опять взял ее руку и проговорил:
  - Но уступи же мне хоть что-нибудь.
  - Ничего!
  - Ну так и я же поставлю на своем: я буду звать вашего Гунтера - Никиткой.
  - Что-о?!
  - Вот этого третьего мальчишку я буду звать Никиткой.
  Аврора громко рассмеялась.
  - Можешь, можешь... Это будет очень забавно!
  А в это время из-за частокола показался барон Андрей Васильевич и ласково заговорил:
  - Что это могло так рассмешить нашу милую крошку Аврору?
  Аврора показала пальцем на офицера и проговорила:
  - Он будет называть своего третьего сына Никиткой!
  - И прекрасно! - воскликнул барон. - А ты, Аврора, в самом деле остаешься здесь, с нами, с кузиной и с тантой?
  - Да, Onkel, я буду жить с Tante и с Линой.
  - И пробудешь все время, пока он возвратится?
  - Да, Onkel.
  - Милое дитя! А ты сама... Думаешь ли ты когда-нибудь о себе?
  - Что думать, Onkel! - это вредно.
  - Ты разве до сих пор никого особенно не любишь?
  - Ай-ай! к чему вам знать это, Onkel?
  - Прости. Я думал, ведь и тебе пора. Года идут.
  - О, не беспокойтесь, Onkel! Моя пора любить уже настала, и я с нее собираю плоды.
  - Ага! Что же дает тебе эта любовь?
  - Удовольствие видеть счастие тех, кого я люблю, Onkel!
  - И этого с тебя разве довольно?
  - Этого?.. Этого много, Onkel. Это только стоит начать - и потом это никогда не окончишь!
  Старик покачал головой и сказал:
  - Да, ты найдешь себе роль в жизни, Аврора.
  

    ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ

  
  
  И она действительно ее нашла.
  Со времени описанного происшествия минуло пятнадцать лет. Я заехал в Дрезден навестить поселившееся там дружественное мне русское семейство и однажды неожиданно встретил у них слабенького, но благообразнейшего старичка, которого мне назвали бароном Андреем Васильевичем. Мы друг друга насилу узнали и заговорили про Ревель, где виделись, и про людей, которых видели. Я спросил о Сипачеве.
  - Ну да, да, да!.. Как же!.. Он здесь, был здесь... здесь.
  Андрей Васильевич говорил так же ласково и мягко или даже еще мягче, и теперь он даже одет был во все самое мякенькое.
  - "Был", - а где же он теперь?
  - Он умер, но умер здесь. Ведь здесь его семейство, и здесь его похоронили. Перст Божий! Аврора ему поставила очень хороший памятник на большом кладбище. Вы можете видеть. У них реестр. Спросите: "где контр-адмирал Сипачев", - сейчас укажут.
  - А он уже был контр-адмирал?
  - Как же! Как же!.. Разумеется, чин дали к отставке. Прекрасно сделал кругосветное плавание и прекрасно кончил весь круг своей жизни. Аврора получает пенсию и много пишет сама на фарфоре. "W" и "R" внутри буквы "А" - это ее монограмма. Ей очень хорошо платят, но у нее ведь немало детей. Старшая дочь уже помогает Авроре.
  - Позвольте, - говорю, - я не все понимаю: сколько помню, имя его жены - Лина.
  - Ах, вы еще про ту старину! Лина давно умерла, и мать ее, баронесса, сестра моя, тоже умерла. А когда Лина умирала, она взяла мужа за руку и сказала: "Ты не плачь, я не боюсь умереть, я боюсь только за тебя и детей. А чтобы я не боялась отойти к Богу с покойной душой, дай мне слово непременно жениться на Авроре". И он, чтобы не огорчать кроткую Лину, дал ей это слово. Тогда она позвала Аврору и сказала: "Облегчи мне уход мой отсюда: подай ему руку и сохрани его и моих детей". И Аврора подала ему руку. Все так и сделалось, как просила Лина. Но вы знаете, там... у нас это было нельзя, потому что, когда он еще не был христианином, он был два раза женат, Лина была его третья жена, и хотя один брак его совсем не был браком, но тем не менее ему жениться на Авроре было невозможно. Тогда Аврора сказала: "Пойдем отсюда", и они продали все там, и пришли сюда, и купили все здесь. Их благословил пастор, у них миленький дом, сад, и мастерская, и печь для фарфора. Перевели сюда его пенсию, и после того, когда Аврора стала его женою, у них было три дочери, и все одна другой лучше. Они прожили в счастье одиннадцать лет. Мне стало скучно, и Аврора мне написала: "Onkel, приезжай и ты", и я у них жил и живу. Теперь я и совсем остался здесь, при них, потому что один я только мужчина. Надо всегда быть готовым в помощь друг другу, и перст Божий мне так указал.
  - А где же его сыновья? Ведь им, я думаю, надо отбывать воинскую повинность в России?
  Барон покривился и сказал:
  - Нет, им, я думаю, это не надо. Они ведь совсем... Все ихнее теперь здесь... И мать - эта Tante Aurora. Она ведь их воспитала и очень их любит, и они ее любят, а Аврора Россию не любит.
  - Да за что она ее так - не любит? Адмирал пожал недоуменно плечами и молвил:
  - Наверно не знаю, но думаю так, что... Аврора ведь очень определенная... и она боится всего неопределенного. Мать... и детей любит, а там выходит все... что-то неопределенное.
  Иван Никитич погребен в Дрездене не на русском кладбище; он, как бычок, окончательно отмахнул головою и от Москвы, и от Калуги, и кончил свой курс немцем.
  
  

    ПРИМЕЧАНИЯ

  
  
  Впервые - "Книжки Недели", 1888, Š 12.
  Действие рассказа, видимо, не случайно приурочено к 1869 - 1870 гг. Именно в это время (точнее, летом 1870 г.) Лесков впервые сталкивается с оскорбительными для русского человека проявлениями немецкого национализма и шовинизма в Ревеле (А. Лесков. Жизнь Николая Лескова, т. 1, с. 324 - 325). Столкновение запоминается Лескову на всю жизнь. В дальнейшем благодаря частым посещениям Прибалтики писателю неоднократно приходится наблюдать явления подобного рода, и в его сознании прочно утверждается враждебное отношение к немецким баронам-остзейцам и к правящим классам Германии вообще, выказывавшим в отношении других народов дух нетерпимости и насилия. В публицистике и художественном творчестве Лескова, хронологически предваряющих рассказ "Колыванский муж", эта вражда проступает явственно (см., например, статью Лескова "Законные вреды" и рассказы "Железная воля" и "Александрит"). В "Колыванском муже" она завуалирована шутливой формой повествования, но, по существу, остается той же. Немецким характерам, с железной педантичностью и настойчивостью проводящим в жизнь идею своей национальной исключительности и превосходства, Лесков противопоставляет тип русского человека, горячего, непосредственного и непоследовательного, привлекающего к себе симпатии даже своими недостатками, но не отдает предпочтения и ему. Такой подход к герою усугублялся его особой оценкой политической обстановки в Прибалтике. Наряду с немецким национализмом писателю были, пожалуй, не менее чужды бестактные, а подчас и грубые действия русских обрусителей края, а также в некоторых случаях солидаризировавшихся с ними славянофилов типа Ю. Ф. Самарина и И. С. Аксакова. Рассказ недаром пестри

Другие авторы
  • Курочкин Василий Степанович
  • Руссо Жан-Жак
  • Дживелегов Алексей Карпович
  • Дорошевич Влас Михайлович
  • Никифорова Людмила Алексеевна
  • Мочалов Павел Степанович
  • Ушаков Василий Аполлонович
  • Грум-Гржимайло Григорий Ефимович
  • Шаховской Яков Петрович
  • Иванов-Разумник Р. В.
  • Другие произведения
  • Гоголь Николай Васильевич - Вечера на хуторе близ Диканьки (Из ранних редакций)
  • Жданов Лев Григорьевич - В сетях интриги
  • Шевырев Степан Петрович - Водопад Терни
  • Левин Давид Маркович - К. И. Чуковский о Гаршине
  • Зиновьева-Аннибал Лидия Дмитриевна - Переписка с Вальтером Нувелем и Михаилом Кузминым
  • Пумпянский Лев Васильевич - Ломоносов и немецкая школа разума
  • Венгерова Зинаида Афанасьевна - Вальтер Скотт
  • Карамзин Николай Михайлович - Речь, произнесенная на торжественном собрании Императорской Российской Академии 5 декабря 1818 года
  • Бунин Иван Алексеевич - В некотором царстве
  • Гофман Эрнст Теодор Амадей - Каменное сердце
  • Категория: Книги | Добавил: Armush (21.11.2012)
    Просмотров: 414 | Рейтинг: 0.0/0
    Всего комментариев: 0
    Имя *:
    Email *:
    Код *:
    Форма входа