align="justify">
- Ах, ваше преосвященство, какие дерзости! Они сами выводят из терпения, сами обижают, а потом лгут и сочиняют.
- Да, но все-таки на службе надо уживаться.
- Я не вижу никакой возможности уживаться с такими людьми и буду проситься в другое место.
- И на другом месте, может быть, встретите то же самое, ибо и там тоже будут люди.
- Но не все же люди одинаковы!
Антоний опять на него поглядел с сожалением и сказал:
- Да, иногда бывает и отмена.
- Я посмотрю, я верую встретить иное.
- Ну, веруйте... посмотрите.
В тоне викария было слышно утомление.
ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ
Ближайший начальник Фермора оказался зато так к нему снисходителен и милостив, что дал ему другое поручение, на которое Фермор уже не приходил никому жаловаться, но совсем не стал заниматься делом, а начал уединяться, жил нелюдимом, не открывал своих дверей ни слуге, ни почтальону и "бормотал" какие-то странности.
Антоний узнал об этом и послал просить его к себе.
Фермор пришел, но не только не опроверг перед викарием дошедших до него слухов, а, напротив, еще усилил сложившееся против него предубеждение. Он был сух с епископом, который за него заступался, и на вопрос о причине своего мрачного настроения и уклонения от общества отвечал:
- Я потерял веру в людей и не могу ничего делать.
Антоний не мог вызвать Фермора ни на какую большую откровенность и отпустил его, сказав, что он по его мнению, должно быть болен и ему надо полечиться.
Фермор ушел молча и еще плотнее заперся, а потом, призванный через несколько дней к начальнику, наговорил ему таких дерзостей, что тот, "желая спасти его", поехал к Антонию и рассказал все между ними бывшее и добавил:
- Если я дам этому ход, то молодой человек пропадет, потому что он говорит на всех ужасные вещи.
- Ай, ай!
- Да, он не только нарушает военную дисциплину, но... простите меня великодушно: он подвергает критике ваши архипастырские слова... Однако, как вы изволите принимать в нем такое теплое участие, то я не желаю вас огорчить и прошу вас обратить на него внимание: он положительно болен, и его надо увезти куда-нибудь к родным, где бы он имел за собою нежное, родственное попечение и ничем не раздражался. На службе он в таком состоянии невозможен, но его любит великий князь, и если вы согласитесь сказать об этом генералу Дену, то он, вероятно, напишет в Петербург и исходатайствует ему у великого князя продолжительный отпуск и средства для излечения.
Антоний согласился вмешаться в это дело и вскоре же нашел случай поговорить о том с Деном.
Иван Иванович Ден зачмокал губами и закачал головой.
- Жаль, очень жаль, - заговорил он. - Я не прочь довести об этом великому князю и уверен, что бедняге разрешат отпуск и дадут средства, но прежде чем я решусь об этом писать, надо обстоятельно удостовериться о здоровье этого офицера. Я пошлю к нему своего доктора и сообщу вам, что он мне скажет.
Викарий известил Фермора, какое участие принимает в нем главный начальник, который пришлет к нему своего доктора, но это известие, вместо того чтобы принести молодому человеку утешение, до того его взволновало, что он написал викарию вспыльчивый ответ, в котором говорил, что доктор ему не нужен, и вообще все, что делается, то не нужно, а что нужно, то есть, чтобы дать ему возможность служить при честных людях, - то это не делается.
Дену устроить это ничего бы не стоило, но он, к несчастию, тоже не так на все смотрит, потому что и сам...
Викарий увидал, что молодой человек уже слишком много себе позволяет: этак дела в государстве идти не могут.
Письмо осталось без ответа.
ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ
Посланный Деном его доверенный и искусный врач нашел Фермора в самом мрачном настроении, которое при первых же словах доктора моментально перешло в крайнюю раздраженность.
Молодой человек сначала не хотел ничего говорить, кроме того, что он физически совершенно здоров, но находится в тяжелом душевном состоянии, потому что "потерял веру к людям"; но когда доктор стал его убеждать, что эта потеря может быть возмещена, если человек будет смотреть, с одной стороны, снисходительнее, а с другой - шире, ибо человечество отнюдь не состоит только из тех людей, которыми мы окружены в данную минуту и в данном месте, то Фермор вдруг словно сорвался с задерживающих центров и в страшном гневе начал утверждать, что у нас нигде ничего нет лучшего, что он изверился во всех без исключения, что честному человеку у нас жить нельзя и гораздо отраднее как можно скорее умереть. И в этом пылу он то схватывал, то бросал от себя лежавший на столе пистолет и порицал без исключения все власти, находя их бессильными остановить повсюду у нас царящее лицемерие, лихоимство, неуважение к честности, к уму и к дарованиям, и в заключение назвал все власти не соответствующими своему назначению.
Врач доложил об этом Дену и выразил такое мнение, что Фермор если и не сумасшедший, то находится в положении, очень близком к помешательству, и что ему не только нельзя поручать теперь служебные дела, но надо усиленно смотреть за ним, чтоб он, под влиянием своей мрачной меланхолии, не причинил самому себе или другим какой-нибудь серьезной опасности.
- Я и подозревал это.
Иван Иванович Ден послал доктора рассказать все Антонию, а сам немедленно довел о происшествии с Николаем Фермором до ведома великого князя. А Михаил Павлович сейчас велел призвать к себе Павла Федоровича Фермора и приказал ему немедленно ехать в Варшаву и привезти "больного" в Петербург.
Приказание это было исполнено: Николая Фермора привезли в Петербург, и он стал здесь жить в доме своих родителей и лечиться у их домашнего, очень хорошего доктора.
Сумасшествия у него не находили, но он действительно был нервно расстроен, уныл и все писал стихи во вкусе известного тогда мрачного поэта Эдуарда Губера. В разговорах он здраво отвечал на всякие вопросы, исключая вопроса о службе и о честности. Все, что касалось этого какою бы то ни было стороной, моментально выводило его из спокойного состояния и доводило до исступления, в котором он страстно выражал свою печаль об утрате веры к людям и полную безнадежность возвратить ее через кого бы то ни было.
На указание ему самых сильных лиц он отвечал, что "это все равно, - никто ничего не значит: что нужно, того никто не сделает".
- Они все есть, но когда нужно, чтоб они значили то, что они должны значить, тогда они ничего не значат, а это значит, что ничто ничего не значит.
Так он пошел "заговариваться", и в этом было резюме его внутреннего разлада, так сказать, "пункт его помешательства". О расстройстве Николая Фермора скоро заговорили в "свете". Странный душевный недуг Фермора казался интересным и занимал многих. Опять думали, что он скрывает что-то политическое, и не охотно верили, что ничего подобного не было. А он сам говорил:
- Я знаю не политическое, а просто гадкое, и оно меня теснит и давит.
Душевные страдания Фермора, говорят, послужили мотивами Герцену для его "Записок доктора Крупова", а еще позже - Феофилу Толстому, который с него написал свой этюд "Болезни воли". Толстой в точности воспроизвел своего героя с Николая Фермора, а рассуждения взял из "Записок доктора Крупова", появившихся ранее.
Судя по времени события и по большому сходству того, что читается в "Записках доктора Крупова" и особенно в "Болезнях воли" Ф. Толстого, с характером несчастного Николая Фермора, легко верить, что и Герцен и Феофил Толстой пользовались историею Николая Фермора для своих этюдов - Герцен более талантливо и оригинально, а Ф. Толстой более рабски и протокольно воспроизводя известную ему действительность.
ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ
В таком положении, что называется ни в тех, ни в сих, Николай Фермор оставался несколько лет. Ему по временам то становилось немножко легче, то опять на него наваливала хандра и беспокойство, - он не вовремя уходил из дома и не вовремя возвращался, сердился за пустяки и не обращал внимания на вещи крупного значения. Но вообще он всегда выходил из себя за всякую самомалейшую недобросовестность. Он не спускал никому, если видел, что человек поступает несправедливо и невеликодушно против другого человека. Но если его ничто не раздражало, то он был тих и или ходил задумчиво, или сидел потупя взор, как Абадонна, и читал Губера.
Так бы, вероятно, тянулось многие годы, если бы не явился исключительный случай, какие, впрочем, в царствование Николая I бывали, свидетельствуя и теперь еще о сравнительной простоте тогдашних обычаев.
Однажды Павел Федорович Фермор, отправляясь на лето с полком в лагерь в Петергоф, пригласил с собою туда больного брата. Тот согласился, и оба брата поселились в лагере, в одной палатке.
Николай Федорович был в это время в тихой полосе - он читал, гулял и мог вести спокойные разговоры, лишь бы они не касались его пункта - честности и начальства. Но в Петергофе преобладало карьерное настроение, и невозможно было уйти от частых разговоров о том, что одному удалось, а почему это же самое другому не удалось. Больной слушал все это и начал опять раздражаться, на него напала бессонница, которая его расстроила до того, что он стал галлюцинировать и рассказывал своему брату Павлу разные несообразности. Но как Николай Фермор все-таки был совершенно тих и ни для кого не опасен, то за ним не присматривали, и он выходил, когда хотел, и шел, куда ему вздумалось.
В таком-то именно настроении он в одно утро вышел из дома очень рано и отправился гулять в Нижний Сад. А в тот год государь Николай Павлович пил минеральные воды и также вставал очень рано и делал проходку прямо из Александрии по главной аллее Нижнего Сада.
Случилось так, что император и больной Николай Фермор встретились.
ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ
Увидев государя, Николай Фермор стал, как следовало, и приложил руку к фуражке.
Государь взглянул на него и было прошел уже мимо, но потом, вероятно затрудняясь вспомнить, что это за инженерный офицер и зачем он здесь, оборотился назад и поманул Фермора к себе.
Фермор подошел.
Кто ты такой? - спросил государь.
Фермор назвал свое имя.
- Зачем ты здесь?
Фермор отвечал, что он был на службе в Варшаве, но имел несчастие там заболеть и, по приказанию его высочества, привезен своим братом Павлом в Петербург, а теперь находится для пользования свежим воздухом у брата в лагере.
Государь меж тем всматривался в его лицо и потом спросил:
- Ты был в инженерном училище, когда я был еще великим князем?
- Нет, ваше величество, - это был мой брат.
- Чем же ты нынче болен?
Николай Фермор смешался, и лицо его мгновенно приняло страдальческое выражение.
Государь это заметил и ободрил его.
- Говори правду! Что бы то ни было, мне надо отвечать правду!
- Ваше величество, - отвечал Фермор, - я никогда не лгу ни перед кем и вам доложу сущую правду: болезнь моя заключается в том, что я потерял доверие к людям.
- Что такое? - переспросил, возвыся голос и откидывая голову, государь.
Фермор спокойно повторил то же самое, то есть, что он потерял доверие к людям, и затем добавил, что от этого жизнь ему сделалась несносна.
- Мне не верят, ваше императорское величество, но я ужасно страдаю.
- Я тебе верю. Я знаю, это у тебя от Варшавы; но это ничего не значит - ты вздохнешь здесь русским духом и поправишься.
- Никак нет, ваше величество.
- Отчего нет?
- Нельзя служить честно.
Лицо Фермора приняло жалкое, угнетенное выражение.
Государь был, видимо, тронут разлитым во всем его существе страданием и, нимало не сердясь, коснулся его плеча и сказал:
- Успокойся - я тебе дам такую службу, где ты будешь в состоянии никого не бояться и служить честно.
- Кто же меня защитит?
- Я тебя защищу.
Фермор побледнел и не отвечал, но левую щеку его судорожно задергало.
- Или ты и мне не веришь?
- Я вам верю, ваше величество, но вы не можете сделать то, что изволите так великодушно обещать.
- Почему?
Возбуждение и расстройство Фермора в эту минуту достигло такой высокой степени, что судорога перехватила ему горло и из глаз его полились слезы. Он весь дрожал и нервным голосом ответил:
- Виноват, простите меня, ваше величество: я не знаю почему, но... не можете... не защитите.
ГЛАВА ВОСЕМНАДЦАТАЯ
Государь посмотрел на него с сожалением и в это время, конечно, убедился, что он говорит с помешанным.
- Тебя лечили в Варшаве, когда ты заболел?
- Генерал Ден присылал ко мне своего доктора.
- И что же, он тебе не помог?
- Мне нельзя помочь, потому что я потерял...
- Да, да, я знаю, - перебил государь, - ты потерял доверие к людям... Но ты не робей: этим самым отчасти страдаю и я...
- Ваше величество, в вашем положении это еще ужаснее!
- Что, братец, делать! Но я, однако, терплю. Я бы тебе посоветовал искать утешение в религии. Ты молишься богу?
- Молюсь.
- У нас есть духовные лица с большою известностью, ты бы обратился к кому-нибудь из них.
- Я пользовался в Варшаве расположением преосвященного Антония.
- Да, он красноречив. Религия в твоем положении может дать тебе утешение. Но ты ведь должен знать Игнатия Брянчанинова - он твой товарищ.
- Он товарищ моего старшего брата, Павла.
- Это все равно: я вас сведу. Иди сейчас в лагерь и скажи твоему брату, что я приказываю ему сейчас свезти тебя от моего имени в Сергиевскую пустынь к отцу Игнатию. Он может принести тебе много пользы.
Фермор молчал.
Государь пошел своею дорогой, но потом во второй раз опять остановился - сам подошел к стоявшему на месте больному и сказал:
- Иди же, иди! Иди, не стой на месте... А если тебе что-нибудь надобно - проси: я готов тебе помочь.
- Ваше величество! - отвечал Фермор, - я стою не потому, что хочу больших милостей, но я не могу идти от полноты всего, что ощущаю. Я благодарю вас за участие, мне больше ничего не нужно.
По щекам Фермора заструились слезы.
Государь вынул свой платок, обтер его лицо и поцеловал его в лоб.
Фермор тяжело дышал и шатался, но смотрел оживленно и бодро.
- Ты, братец, редкий человек, если тебе ничто не нужно; но если не теперь, а после тебе что-нибудь понадобится, то помни - я даю тебе право обратиться прямо ко мне во всякое время.
- Нижайше благодарю, ваше императорское величество, но никогда этого не сделаю.
- Отчего?
- У вас, ваше величество, столько важных и священных дел, что моя одинокая судьба не стоит того, чтобы вам обо мне думать. Это святотатство. Я себе не позволю вас беспокоить.
- Ты мне нравишься. Если не хочешь ко мне приходить, напиши мне и передай во дворец через генерал-адъютанта. Я буду рад тебе помочь; тебя кто теперь лечит?
- Доктор Герацкий.
- Он не годится - я поручу тебя Мандту. Прощай.
ГЛАВА ДЕВЯТНАДЦАТАЯ
Когда Николай Фермор пришел в лагерь после свидания и разговора с государем, старший Фермор (Павел) еще спал. Николай его разбудил и стал ему рассказывать о том, как он повстречался с императором в Нижнем Саду и какой у них вышел разговор, причем разговор этот был воспроизведен в дословной точности.
Павел Федорович подумал, что вот именно теперь брат его совсем уже сошел с ума и галлюцинирует и зрением и слухом, но, по наведенным справкам, оказалось однако, что Николай Фермор говорит сущую правду. По крайней мере особливые люди, которым все надо видеть, - действительно видели, что император встретил Фермора в Нижнем Саду и довольно долго с ним разговаривал, два раза к нему возвращался, и обтер своим платком его лицо, и поцеловал его в лоб.
Всему остальному приходилось верить на слова больного и в этом смысле докладываться начальству.
Батальонным командиром у Павла Фермора в это время был Ферре. К нему к первому явился Павел Фермор, рассказал, что и как происходило, и затем просил разъяснить ему: как теперь быть, - оставить ли это без движения, отнеся все слышанное на счет больного воображения Николая Фермора, или же верить передаче и исполнять в точности переданное приказание государя?
Ферре был того мнения, что хотя Николай Фермор и считается человеком больным и очень легко может галлюцинировать, но что в данном случае он, по всем видимостям, говорит правду, и потому переданные через него приказания государя надо исполнить.
Тогда Павел Федорович Фермор взял экипаж, посадил туда больного брата и повез его в "пустыню" к Сергию.
ГЛАВА ДВАДЦАТАЯ
Брянчанинова П. Фермор застал на служении: он совершал литургию. Ему доложили о прибывших к нему от государя братьях Ферморах, когда он вернулся из церкви домой и собирался в трапезу.
Игнатий принял братьев в своих покоях, при чем находился и Чихачев, на племяннице которого был женат Павел Федорович. Они поговорили здесь вкратце потому, что надо было идти в трапезную к братии. За трапезою в монастыре разговоры невозможны, но после трапезы до звона к вечерне подробнее поговорили обо всем, что вспомянулось, затем офицеры должны были возвратиться в лагерь.
Свидание "утратившего доверие к людям" Николая Фермора с Брянчаниновым и Чихачевым нимало не возвратило ему его утраты, а только исполнило его сильной нервной усталости, от которой он зевал и беспрестанно засыпал, тогда как брату его, Павлу Федоровичу, одно за одним являлись новые хлопоты по исполнению забот государя о больном.
Едва они подъехали к лагерю, как Павлу Фермору сказали, что его давно уже ищут.
- Но я не мог быть в лагере, потому что возил брата к Сергию по приказанию государя и сказался о том своему батальоному командиру.
- Все равно, - отвечали ему, - вас ищут тоже по приказанию государя, а батальонный ничего не сказал. Идите скорее в вашу палатку - там вам есть важное письмо.
Оказалось, что в лагере был самолично великая медицинская знаменитость своего времени доктор Мандт.
Он приехал в лагерь по личному приказанию государя, чтобы видеть Николая Фермора, и остался очень недоволен, что не нашел больного. Зато он оставил записку, в которой писал, что "сегодня он был экстренно вытребован государем императором, которому благоугодно было передать на его попечение Николая Фермора, и ввиду этого он, д-р Мандт, просит Пв. Ф. Ф-ра, как только он возвратится в лагерь и в какое бы то ни было время, тотчас пожаловать к нему для личных объяснений".
Хотя время было уже поздновато, но Павел Фермор сейчас же отправился в город, на квартиру Мандта.
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЕРВАЯ
Мандт был дома. Он сидел на веранде и курил. Когда ему доложили о Ферморе, он его тотчас же принял и, дымя сигарою, сказал:
- Государь очень заинтересовался вашим братом. У него, как думает его величество, должно быть, есть наклонность к меланхолии. Что вам известно о болезненном состоянии вашего брата?
Павел Федорович Фермор рассказал все, что ему было известно, но Мандт нашел это недостаточным: ему для уяснения себе дела и для доклада о нем государю нужно было иметь "историю болезни", написанную медиком, и притом все это надо было иметь в руках и завтра утром уже доложить государю.
По счастию, у Павла Фермора была история болезни, написанная врачом, пользовавшим его брата, но она была оставлена на городской квартире в Петербурге, а сообщения с Петергофом тогда были не нынешние.
Чтобы помочь делу, Мандт выдал Павлу Фермору билет на казенный пароход, отходивший в Петербург утром, и "история болезни" Николая Фермора поспела в руки Мандта вовремя. Он ее сразу прочел, все в ней понял и в тот же день доложил государю.
Государь был доволен, что приказания его исполняются так скоро и так точно: он благодарил Мандта и просил его принять к сердцу горестное состояние несчастного молодого человека.
- Его бред, - сказал государь, - исполнен такого искреннего благородства, что нечто подобное не худо бы иметь тем, которые пользуются цветущим здоровьем.
Мандт принял протянутую ему при этом руку государя и как бы из нее переданного ему больного Николая Фермора с его "утраченным доверием к людям".
Все семейство Ферморов было в восторге, все благословляли внимание государя и начали смотреть в будущее с новым упованием.
В обществе тоже говорили, что "теперь Мандт разорвется, а вылечит... Иначе, черт их возьми, - грош цена всей их науке".
Но сам Николай Фермор молчал и спокойно смотрел на все, что с ним делали. Все это как будто не имело для него никакого значения. Мандт, так и Мандт, - ему все равно, при чьем содействии утеривать последнее доверие к людям. Он точно как изжил всю свою энергию и чувствительность в своем утреннем разговоре с государем, и что теперь за этим дальше следует - ему до этого уже не было никакого дела.
Чем, как и где будет пользовать его Мандт, - это его и не интересовало. Он теперь смотрел на дело как человек, для которого все эти хлопоты не важны и результат их безразличен, потому что он сам знает самое верное средство, как избавиться от тяжести своего несчастного настроения.
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВТОРАЯ
Тем, что описано в выше сего помещенных строках, выразилось самое сильное и самое большое напряжение усердия знаменитого врача к исполнению поручения, лично переданного ему самим государем. Доктор Мандт сделал больному только один неудачный визит, когда он не нашел Фермора в палатке петергофского лагеря. На другой день, как сказано, Мандт прочел наскоро историю болезни и сделал государю доклад, не посетив больного. И с этой поры он сам не посещал Фермора ни разу, а присылал своего ассистента, врача, тоже составившего себе впоследствии большое имя, Н. Ф. Здекауера. Если же государь спрашивал: видит ли он Фермора, то Мандт отвечал, что "видит", и, чтобы это не было неправдою, он тотчас же вытребывал пациента к себе на квартиру.
Для больного, который находился в таком состоянии, как Николай Фермор, не тяжело было исполнить это требование, и он на каждый зов тотчас же шел в квартиру Мандта (по Мойке, неподалеку от Полицейского моста, в доме Беликова).
Таким образом прошел год и могло бы идти и дальше, но однажды раннею весной Николай Фермор во время прогулки опять попался на глаза императору Николаю Павловичу, и от этого случая произошла перемена, которая дала делу новое направление.
Государь встретил Николая Фермора на углу Невского и Большой Морской, у самого английского магазина.
Проходивший Фермор, заметив приближение государя, взял руку к козырьку и остановился.
Государь взглянул на него и сейчас же узнал.
- Фермор?
- Точно так, ваше величество,
- Как теперь твое здоровье?
- Я не чувствую, ваше величество, ни малейшего облегчения.
На лице государя выразилось неудовольствие.
- Что же делает с тобой Мандт?
- Он иногда присылает ко мне Здекауера, а иногда требует меня к себе.
- Ну, а что же вы делаете, когда ты к нему приходишь?
- Сначала я долго ожидаю его в приемной, а потом, когда он выйдет, пустит мне в лицо дым от сигары и скажет, чтобы я пил bitter Wasser {горькую воду (нем.)}.
- И только?
- Только всего, ваше величество.
Лицо государя омрачилось, а Фермор воспользовался минутой этого разговора и напомнил государю о его дозволении обращаться к нему с просьбами.
- Ну, прекрасно, что же я могу тебе сделать?
- Прикажите меня лечить какому-нибудь доброму доктору из русских.
- Хорошо, - отвечал государь и, кивнув головой, удалился.
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ТРЕТЬЯ
Государь опять не забыл своего обещания. Не успел Фермор возвратиться домой, как его уже ожидал "ездовой" из дворца, посланный Мандтом с требованием, чтобы больной немедленно прибыл к своему знаменитому доктору.
Николай Фермор, нимало не раздумывая, пошел.
Мандт на этот раз не держал его долго в приемной.
- Вы на меня нажаловались государю? - встретил он его строгим вопросом.
- Я не жаловался. Государь изволил спросить меня: чем вы меня лечите, а я отвечал, что ничем не лечите, кроме как велите пить bitter Wasser. Я всегда говорю правду.
- Да, да, вы все с правдой... Но вы просили государя поручить вас другому доктору?
- Да, мне казалось, что вам, при вашем положении, некогда мною заниматься, и я просил его величество дозволить мне пользоваться советом другого доктора.
- Государь удовлетворил вашу просьбу. По вашему желанию, вам назначен другой врач. Отправьтесь на Михайловскую площадь, в дом Жербина, там живет главный доктор учреждений императрицы Марии. Государь ему поручил вас, и я ему уже передал историю вашей болезни.
В семейных мемуарах, которыми я пользовался для составления настоящего очерка, не названо имени врача, сменившего в этой истории доктора Мандта. Способ его лечения, однако, тоже не отличался удачею, но зато приемы отличались от системы Мандта гораздо большею решительностью.
Новый врач не томил Фермора в своей приемной и не посылал к нему на дом помощника, а нашел нужным подвергнуть его болезненные явления более основательному и притом постоянному наблюдению, для чего самым удобным средством представлялось поместить пациента в больницу душевных больных "на седьмую версту".
Родных Фермора эта мера поразила самым неприятным образом, так как, по их мнению и по мнению всех знакомых, не предстояло решительно никакой необходимости лишать несчастного Николая Фермора той свободы и тех семейных радостей, которыми он пользовался в домашней обстановке.
Но врач был непреклонен в своем мнении: он находил необходимым удалить пациента от его домашней обстановки и всю прежнюю безуспешность лечения приписывал тому, что больной ранее не был устранен из дома и не находился под постоянным надзором.
Возражать и спорить, однако, было невозможно: врач иначе не находил возможности приступать к лечению и в случае противодействия родных пациента обещал доложить о том государю.
Одни видели в этом необходимость, а другие подозревали в докторе желание - прежде всего обезопасить себя от повторения такой случайности, которая была причиной перехода Николая Фермора к нему от Мандта. И подозрение это имело основание. Пока Николай Фермор оставался в своем семействе и выходил свободно гулять по городу в своей военной форме, он опять мог как-нибудь встретиться с государем, и это могло дать повод к беспокойствам, между тем как с удалением его "на седьмую версту" возможность такой встречи устранялась и всем становилось гораздо спокойнее.
Мандт сам или не отваживался предложить эту меру, или она ему не приходила и в голову, но когда это было высказано его собратом русского происхождения, он ее поддержал, как меру вполне сообразную и самую полезную для основательного наблюдения за больным.
Государь убедился мнением знаменитых врачей, но и на этот раз не оставил Фарфора без своей опеки. Он велел поместить Николая Фермора на седьмую версту, но зато приказал его доктору "навещать больного как можно чаще и непременно раз в неделю лично докладывать о состоянии его здоровья".
Через такой оборот положение нового врача делалось несравненно более трудным, чем было положение Мандта.
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ЧЕТВЕРТАЯ
Это, с одной стороны, успокоило родных больного, что Николай Федорович не будет на седьмой версте заброшен, как все прочие, которые имели несчастие туда попадать, а с другой стороны - создало находчивому доктору совершенно непредвиденное и очень тяжелое и неприятное положение, которого он не желал. Мудрец попался. Он должен был два-три раза в неделю ездить в больницу "Всех скорбящих", что ему было беспокойно и невыгодно, а потом раз в неделю являться к государю и давать утомительно однообразный отчет, так как с больным никаких перемен не происходило, а повторять все одно и то же через неделю перед государем было отнюдь не приятно.
Кроме того, это могло государя рассердить и иметь для карьеры врача дурные последствия.
"На седьмой версте" тоже не рады были такому гостю, как Николай Фермор, который блажил, но все понимал и, видя жестокие порядки, которые тогда были в сумасшедших домах, вступался за тех, кого считал обиженным.
Нет сомнения, что и в больнице "на седьмой версте", как и в других подобных учреждениях, люди допускали злоупотребление своею силой над больными.
Фермор же все это видел, и если бы государь вдруг пожелал его посетить (что, по характеру и обычаям императора, почитали за очень возможное), то неутомимый правдолюбец мог наделать больших хлопот; а их через него и так вышло уже немало.
Надо было от него совсем избавиться, и у медицинской политики не оказалось для этого недостатка в средствах.
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЯТАЯ
Врач, наблюдавший за Николаем Фермором, хотя и претерпел на первых шагах неудачу, но оставался на высоте дипломатической линии; он доложил государю, что в Берлине открыта новая частная лечебница для душевных больных, которою заведует знаменитый психиатр, и что у него получаются удивительные результаты излечения.
- Так что же? - воскликнул государь, - послать туда, на мой счет, Фермора.
Это было как раз то, что было всего желательнее врачам, которым возня с Фермором чрезвычайно надоела.
- Только я приказываю, - добавил государь, - чтобы больной был послан как можно удобнее. За безопасность его мне отвечают.
К исполнению этого тотчас же были приняты самые энергические меры.
Лучшее сообщение с Берлином тогда представляли пароходы, отправлявшиеся из Петербурга в Штетин; с ними и ехали за границу. А из пароходов, совершавших эти рейсы, самым удобным и комфортабельным по тому времени почитался пароход "Александр". На нем ездила лучшая публика. По крайней мере все места в весенних рейсах "Александра" обыкновенно сберегались для особ знатных. На этом пароходе, в первый его весенний рейс, и назначено было отправить Николая Фермора с его провожатым.
Брат Николая Федоровича, Павел Фермор, о котором неоднократно приходилось упоминать в этой эпопее, не мог сопровождать больного в Штетин. Он нужен был по службе в петергофском лагере, а Николай Федорович был поручен смотрению своего товарища, по фамилии Степанова, которому вместе с больным были поручены и деньги на его расходы и подробная инструкция, как больного везти, оберегая его от всяких опасностей в пути. Он же должен был и устроить Николая Фермора в Берлине, согласно воле и приказанию императора.
Это препоручение Николая Фермора другому лицу, без сомнения, должно служить доказательством, что больной в это время уже был окончательно признан за сумасшедшего, а то, что его помещали все-таки на самом лучшем пароходе, которым пользовались по преимуществу особы знатные, указывае