в свое настоящее жилище. Приезд же Маши, которая три года была любимой девушкой богатой и хорошо жившей барыни, мог только еще улучшить быт его.
Итак, с этой стороны Ивану Павловичу было хорошо. Обед ему готовил сам Михаиле - обед не обильный, но сытный, гораздо лучший его городского обеда. По воскресеньям сама Маша угощала его прекрасными пирогами, которые удивительно умела печь косая Алена.
Каждое утро, выкупавшись и подышав воздухом рощи, возвращался он к себе и брал Гомера, Горация или что-нибудь другое и садился читать у порога крыльца на лавочке, под ракитами, где ему в самый жаркий полдень было хорошо, потому что эта стена избы приходилась на запад. От времени до времени приходил к нему в комнату поутру Михаиле и начинал беседовать с ним.
Михаиле был странный старик... В нем как-то смешивались лукавство, тщеславие и горячие, чистосердечные речи, когда дело доходило до толков о врачевании. Какой удивительный разгул мистицизма и воображенья просвечивал в этих бессвязных речах, в которых как будто недостает слов для выражения внутренних убеждений! Иван Павлович от души грустил, чувствуя решительное неумение воспроизвести его беседу в своих мемуарах. Это не мешало ему радоваться и заранее напрягаться, если Михаиле, улуча минуту, входил в его комнату и, покашляв, садился на кончик стула, упирал руки в колени и осведомлялся о состоянии его здоровья.
- Ну, как, то есть, вы себя сегодня чувствуете? Как здоровьем?..
- Ничего, хорошо... Свежее, все свежее, Михаиле Григорьич.
- Ну и благодарение Господу Богу, если свежее! Наипаче на Него надежду питать нужно-с... От Него все нам, то есть все: и помощь, и пособие, и укрепление..
Михаиле говорил тихо и качал головою. Иван Павлович почтительно слушал и, набожно вздыхая, дивился, сколько здравых и светлых мыслей, хотя и не новых, можно услышать иногда от простолюдина.
- Да вы, Михаиле Григорьич, славный доктор...
- Я? что же-с? я, во-первых, что учености не имею... Натомии не знаю! Натомить тело человеческое, внутренности всякие права, то есть, не имею. А что лечу, так все с упованием; и какая есть мудрость, все как есть - все свыше!.. Теперича, извольте послушать, я вам скажу, как я думаю о травах всяких, какую, то есть, разницу нахожу осенью или весною, или летом...
Тут обыкновенно Михаиле пускался в подробности, которым не будет места в нашем рассказе.
С Машей же Васильков долго перебрасывался незначительными фразами, несмотря на свое желание поговорить с ней.
Вообще она начинала сильно ему нравиться, и он боялся собственной склонности.
Только раз вечером, когда Михаилы не было дома, Иван Павлович воротился домой после вечерней прогулки в поле и застал Машу в таком положении, что счел себя даже обязанным заговорить с нею.
Молодая девушка сидела в большой комнате у стола, облокотясь на него и закрывая руками лицо.
Поза ее была так печальна, что сердце Василькова сжалось, и он, подойдя к столу, наклонился к Маше.
- Что с вами, Марья Михайловна?.. Отчего вы так грустны? Вы нездоровы?
- Голова ужасно болит!
- Что ж Михаиле Григорьич вам не поможет? Он, кажется, все эти вещи хорошо знает...
- Нет, батюшка говорит, что против этого ничего нет... Спиртом только мочить дает...
- Где ж ваш спирт?
- Я хотела лечь - тогда помочу...
- Да вы бы теперь помочили. Где он?
- Он в том чуланчике... Постойте, я схожу.
- Нет, уж вы сидите, Марья Михайловна. Я лучше схожу.
- Помилуйте, Иван Павлыч, как это можно! Но Иван Павлович уже шел, сам не зная куда. Маша засмеялась, несмотря на головную боль, и остановила его.
- Вот ведь идете, а сами не знаете, где спирт. Он в том шкапу, направо, длинная такая бутылочка...
Васильков принес спирт, намочил им волосы Маши, и, несмотря на ее смущение, на ее просьбы оставить, держал ей очень долго голову руками, что значительно ее облегчило.
Когда она совестилась и просила его отдохнуть, он отвечал всякий раз:
- Я не знаю, зачем вы хотите лишить меня удовольствия...
И Маша успокаивалась.
"Какая милая девушка! Что если б ее нравственность соответствовала ее наружности! - думал Васильков, уходя к себе. - Как приятно делать услугу ближнему, делать добро! Что может быть выше таких минут" - восклицал он, не замечая, что его удовольствие было гораздо сложнее простого удовлетворения доброты и чувства долга.
А Маша, раздеваясь, не раз повторяла себе:
"Какой добрый господин! Вот хороший-то человек! ангельская душа!"
С этого вечера они стали вовсе без церемонии обходиться друг с другом.
Маша часто рассказывала различные случаи своей жизни, смеялась и делала ему глазки. Иван Павлович всегда со вниманием ее слушал и радовался, глядя на ее веселость.
Скоро он совсем ободрился и стал даже постоянно расспрашивать Машу, где она была и что делала.
- Скажите, пожалуйста, куда это вы вчера ходили?
- В село, к сестре к двоюродной. У меня там сестра есть двоюродная. Она там замужем. Вот уж смеху-то было!
- Что ж такое?
- Просто смех! Антон этот, Федора-садовника сын, еще нос длинный... он ужасно в меня влюблен, так сейчас и притащится, со всех ног прибежит, когда узнает, что я пришла. Только я так вот сижу у окна, тут сестра... и я, знаете, так просто была, просто, как есть, в старом холстинковом платье, потому что мы за грибами пошли в рощу, да уж оттуда, признаться, чаю очень захотелось, а село близко. Ну, мы с Аленой и пошли. Сейчас это Антон! "Здравствуйте, Марья Михайловна, мое почтение! Вот вы (это Антон-то мне) вы теперь на нас и смотреть не захотите... у вас теперича господа живут!..", - то есть это он про вас - такой дурак! Ну, я ему, конечно, так и отрезала: "Говорится русская пословица: слышишь звон, да не знаешь, откуда он. Я и завсегда на тебя не смотрела, потому что смотреть не на что. А этот барин, я говорю, что у нас живет... это такая глупость - что-нибудь подумать! Он даже из комнаты только гулять выходит, никогда ни слова со мной не говорит..."
Иван Павлович весело улыбнулся.
- И вам не жаль было его? Сказать молодому человеку прямо, что он не стоит, чтоб на него смотрели...
- А он зачем важничает? Думает, что отец его барские ранжереи обкрадывает, так уж в него все сейчас и влюбятся. Жилетки я его пестрой, что ли, не видала? Уж терпеть не могу, кто важничает да хвалится!
- Хвалиться, конечно, нехорошо, Марья Михайловна, зато вам, я думаю, очень скучно здесь с такими людьми.
- Нет, скуки-то большой нет. Я в село ходить люблю.
- А что, если б я в самом деле вздумал за вами поволочиться, как другие, что б вы тогда сказали?...
- Что ж мне сказать? Я бы очень была рада.
- Рады? Чему ж вы были б рады?..
- Тому, что нравлюсь такому хорошему человеку, доброму...
После этого Маша вдруг засмеялась, выставляя напоказ свои белые зубы, и уходила, а Иван Павлович думал: "Какое странное существо!"
Все шло прекрасно. Но вот однажды утром Иван Павлович удалился от зноя в свою комнату, которой окна были на восток и где темная стора, мешая утреннему свету, разливала прохладу.
Он собрался переводить что-то с латинского и начал было уже чинить перо с большим тщанием.
В других комнатах никого не было слышно. Маша ушла к Алене, а Михаиле еще с утра отправился в Салапихино, куда призывала его медицинская практика.
Белые часы с лиловой розой на циферблате, заведенные и исправленные по случаю приезда Ивана Павловича, резко стучали в соседней комнате. Восточный ветер, шевеливший расписную стору, приносил с собой далекое пение петухов, и от этих однообразных звуков только заметнее было глубокое полдневное молчание всего остального.
Так прошло около часа.
Вдруг послышался стук телеги и голоса с надворья. Иван Павлович прислушался. Дверь заскрипела, и раздались шаги.
- Да, рубликов двадцать серебром, - говорил голос Михаилы.
- Э-ге! - отвечал незнакомый голос, - ты вот какие куши стал брать! Да тебя уж скоро в Москве будут знать.
- Что ж за куш за такой? Ведь харчи мои...
- Ничего, ничего!... Я ничего не говорю, - громогласно возразил незнакомец, - молодец да и только, Ми-хайло Григорьич!
Тут послышался шопот сдержанный, и голос Маши произнес с быстротою:
- Что вы это? Экой шутник вы какой! Что это вы выдумаете только?
Михайло и незнакомец громко засмеялись. Иван Павлович совершенно был заинтригован. "Кто ж это может быть?" И он продолжал внимательно слушать.
- Да-с, да-с, - снова начал приезжий, - вот и мы опять приехали сюда... Я говорил, что долго не выживу в Москве - не могу: так и тянет сюда; здесь все как-то роднее!
- Ну уж понятное дело-с, - возразил Михайло, - что роднее: здесь родились, то есть, здесь и все, как есть, свое... Ну, и только что вот поскучнее-то, я думаю, не в пример против московского-то будет...
- Э-э! нет, Михайло Григорьич! Ты не поверишь, как я люблю деревню... Деревня мой рай, моя жизнь; здесь и люди-то добрее, и жизнь покойнее! Ты и судить об этом не можешь... Тебе небось Москва-то чудом каким-нибудь представляется.
- Отчего ж это так уж и чудом? Был я не раз в Москве, то есть этак годов двадцать назад; как барыня-покойница еще езжали туда, так и меня брали... Ведь я уж старец теперича... Ведь в Москву или Петербург какой-нибудь поедешь, если так, для примера, не на забавы на какие-нибудь... то есть в мои-то лета, Дмитрий Александрыч!
Несколько времени они помолчали.
- Пойти вашего коня-то поставить к месту, - сказал наконец Михайло и заскрипел дверью.
Тогда опять послышался ласковый голос Маши.
- Вот вы как зазнались, в Москве-то поживши; уж правду сказать, зазнались. Бывало, то и дело все рассказывают, как вы по ночам верхом здесь разъезжаете.
- Ты лучше мне скажи, в кого ты влюблена?
- Это ваше дело влюбляться, батюшка, а нам уж куда... Я не знаю, как это так и влюбляются-то.
- Ну уж верно есть какой-нибудь ферт?
- Еще я на ферта-то на вашего и смотреть, может быть, не захочу.
- Отчего ж, коли человек хороший? Замуж можно выйти...
- Очень нужно! Что я сама себе лиходейка буду, что ли? ни с того, ни с сего, да вдруг и замуж. Еще какой-нибудь такой навяжется... За меня даже один в Москве...
- Ну, вот и значит, что зазнобил кто-нибудь сердечко. Ферт-то, значит, и завелся. Сам отец твой говорил, что выписал тебя сюда для этого.
- Отцу нужно очень все рассказывать. Говорлив уж больно.
- Ну так что ж за беда, что отец мне сказал? Я ведь, ты знаешь, люблю тебя...
Иван Павлович подошел к дверям и прислонился к стене около них.
Слышно было, что незнакомец ходил взад и вперед по комнате, похлопывая арапником.
- Полноте вы кнутом-то вашим хлопать; того и гляди меня заденете, - заметила ему Маша...
Хлопанье прекратилось. Настало молчание.
- Маша, а ведь я тебя ужасно люблю! - внезапно произнес мужчина.
- Хоть бы вы не кричали так...
- Ах, да! я и забыл...
После этого опять послышалось шептанье, прерываемое от поры до времени сдержанным смехом Маши.
Иван Павлович стал раздумывать, хорошо ли будет с его стороны войти туда в эту минуту и прервать их разговор. Найдя, что непохвального тут нет ничего, и убедившись даже, что ему необходимо спросить себе молока, потому что подошло время завтрака, он, скрепя сердце, растворил дверь. Маша сидела на лавке боком к окну и шила. Незнакомец сидел на стуле около нее. Увидев Василькова, он встал. Господин этот был довольно высок и худощав; по обеим сторонам бледного его лица спадали на плечи светло-каштановые кудри; мелкие, но довольно правильные черты лица, рыжеватая круглая бородка, широкие клетчатые шаровары, белая жакетка, распахнутая на рубашке, не прикрытой жилетом, и длинные концы пестрого носового фуляра на шее - все это давало ему весьма иностранный вид, который, как новизна, очень понравился нашему наблюдателю.
Он ответил на вежливый поклон незнакомца и хотел обратиться к Маше с просьбою прислать ему молока, но кудрявый молодой человек сказал звучным голосом:
- Позвольте мне рекомендовать себя как соседа...
- Очень приятно!
- Мне тоже... Встретить образованного человека в такой глуши - ничем неоценимая радость... Моя фамилия Непреклонный...
- Васильков Иван Павлыч...
- Знаю, знаю; мне уже сказано было о вас... И он крепко пожал руку Ивана Павловича. Васильков был очень смущен всем этим и хотел опять попросить молока у Маши, которая все время следила с улыбкою и любопытством за их разговором, но Непреклонный опять не дал ему исполнить это намерение.
- И надолго вы в наших парижах?
- В чем-с?
- Pardon! в наших странах, в этих грустных полях?
- Я полагаю пробыть весь вакант и даже, может быть, далее, смотря по здоровью...
Непреклонный снисходительно улыбнулся.
- Я думаю... я полагаю даже, что это ошибка.
- Что-с ошибка?
- Ваше мнение о здешнем климате. Климат пустой: от него перемены не будет.
- Все-таки, согласитесь, деревенский воздух...
- Иван Павлыч, - перебила Маша, - молоко пора кушать. Хлеба прикажете?
- Потрудитесь, пожалуйста.
- А-а! Молоко, хлеб! - воскликнул Непреклонный, - дайте нам молока и хлеба! Я готов целый день пить молоко и есть хлеб: это превосходно, пасторально! Маша, и я буду есть.
- Слушаю, слушаю-с, принесу всем. - С этими словами Маша ушла.
Непреклонный вздохнул...
- Вы учитель? - спросил он.
- Да-с, учитель. Преподаю русский язык...
- Были в университете?...
- Нет-с, я ограничился одним гимназическим курсом. Непреклонный подвинулся к нему ближе и спросил вполголоса:
- Вы бедны?
- Да, я состояния не имею. Непреклонный отвернулся, промолвив:
- Да, да я тоже был беден...
Потом вдруг воскликнул, сверкнув глазами прямо в лицо изумленного Василькова:
- Но это ничего!... Смелей вперед, вперед!
И, запев какой-то марш, он начал барабанить в стекло.
К завтраку пришел Михаиле. Все были веселы, особенно Непреклонный; он выпил почти целый горлач молока, говорил без умолка самым простым языком, спросил у Ивана Павловича, наблюдает ли он кравы, и когда тот отвечал, что одно из искреннейших его желаний - желание изучить домашний быт русского народа, он засмеялся, пожал ему плечо и заметил, что это бездна и что в два месяца ее не исчерпаешь. Маше он говорил комплименты, рассказывал смешные московские анекдоты, подшучивал над медициною Михаила, и незаметно прошедший завтрак оставил в душе Ивана Павловича какое-то смутное чувство удивления, беспокойства и удовольствия, в котором он сам не мог себе дать отчета.
После обеда молодой человек куда-то исчез. Маши тоже не было видно, и Васильков заблагорассудил выйти к реке и посидеть на камне, в тени. Проходя чрез сквозные сени, он увидел Машу, преспокойно разговаривавшую у задних дверей с Непреклонным. Иван Павлович покраснел и остановился; но, увидев, что Маша продолжает смеяться и что присутствие его не производит никакого эффекта ни на нее, ни на него, подумал, покачал головой и, уходя, обернулся еще раз. Глаза его встретили взгляд молодой девушки, которая скорчила небольшую гримаску и очень мило погрозила ему пальцом. Потом опять подняла глаза на Непреклонного, который в живописной позе, прислонясь к притолке, раскидывал перед нею свои кудри, широкие отвороты жакетки и пестрые концы носового фуляра.
Иван Павлович, начав подслушивать с утра, решился без труда продолжать начатое. Он сел у порога и напряг внимание.
Маша что-то прошептала.
- Ну, вот, дай Бог тебе здоровья, что не забыла старого друга! Поцалуй меня, - сказал ей в ответ Непреклонный.
- Ну вас с вашими поцалуями! Что ж обещали-то?
- Исполню, исполню.
- Ну, прощайте...
- Вот ты какая! А поцаловать?
Ивана Павловича била лихорадка; он привстал со скамьи - но все затихло, и через минуту Непреклонный, насвистывая польку, вышел из двери.
- А! это вы! - воскликнул он, увидев Ивана Павловича, который сидел неподвижно, прислонясь головой к раките.
- Я-с, - спокойно отвечал Васильков. Непреклонный присел около него.
- Прекрасная вещь деревня! - сказал он вдруг, вынимая из кармана портсигар и закуривая папироску; потом он посмотрел с необыкновенною тонкостью на своего нового знакомца и, улыбнувшись полусострадательной, полунасмешливой улыбкой, которая делается опусканием углов губ книзу и которая вовсе к нему не шла, продолжал:
- Вижу, вижу, что изумил вас моим вступлением!.. Mais ne jugez pas l'arbre d'aprХs l'Иcorce! Вы, вероятно, приняли меня за чрезвычайно светского человека... Как вы ошиблись!
- Я не знаю, на каком основании... - начал было скромно Васильков; но Непреклонный гордо прервал его, положив руку ему на колено и продолжая глядеть ему прямо в глаза:
- Полноте, полноте Иван Павлыч... pardon, вас, кажется, так зовут?
- Да-с, точно так. Но я все-таки не знаю...
- Нет-с позвольте, mon cher m-r Васильков. Поверьте вы мне, что умный человек сумеет всегда слить и то и другое - и природу, и общество. Это вовсе не так трудно даже. Я приведу вам тысячу примеров... не правда ли так?
Непреклонный с любезнейшей улыбкой склонил худощавое лицо свое к Ивану Павловичу, и русые волосы его, в самом деле густые и прекрасные, распались очень живописно на плече.
Иван Павлович решился во что бы ни стало досказать свою три раза начатую фразу.
- Я совершенно с вами согласен; но позвольте вам заметить: удивляюсь, почему вы полагаете, что я принял вас за светского человека? Напротив...
Непреклонный заметно обиделся, но продолжал улыбаться с глубоким знанием света.
- Как? вы хотите сказать, что вы не приняли меня за светского человека?.. Это меня до невероятности изумляет. Это странно, очень странно! Но мне все-таки очень приятно, что вы меня постигли. Большая часть моих знакомых (тут Непреклонный стал разочарован всеми чертами лица), напротив, часто глаза мне колют излишним знанием приличий и света. Но я Протей: я умею быть холоден в столице и пылок, как самый пылкий юноша, в деревне, среди простых людей. Знаете ли, что я вам скажу... ваша наружность внушает доверие.
Васильков поблагодарил от души; он начинал находить этого человека в высшей степени умным и замечательным. Да и немудрено: сосредоточенный от природы, Васильков жил так долго в отдалении от живых интересов, от живых личностей, владеющих новым языком не на бумаге, а говорящих им без труда, и от избытка новых понятий, что две-три фразы, сказанные Непреклонным, уже нашли отголосок в его свежей душе, готовой принять бесконечный запас извне, чтоб претворить его в себе с добросовестной любовью к мышлению.
Городские знакомые не удовлетворяли его. И как часто, гуляя вечером на бульваре, когда широкая река без движения блистала внизу зеленых уступов, идущих к ней от крайней аллеи; когда с одной стороны догорало багровое солнце и начиналась туманная лесистая даль, а с другой пестрела южная часть города, спускаясь к реке мелкими домиками, грудами напиленного леса и прибрежными шалашами; когда румянилась от заката соборная колокольня, подымаясь высоко над бульварными липами, и попеременно возрастал и слабел в отдалении уличный гул и треск - сколько раз в такие часы Васильков горячо жаждал встретить друга или товарища, которому он мог бы сказать, что вот как солнце садится и как гудит город, и почему он думает, что природа выше людей, и какую связь находит он в том, что совершается перед ним в эту минуту, с тем, что прочел он вчера в новом журнале... и тысячу тех старых вещей, которые, обновив сердечной теплотой, считает человек великолепными и таинственными открытиями!
Все это припомнил Васильков, слушая Непреклонного и думая встретить в нем тот идеал собеседника, которому было послано столько одиноких вздохов... забыл даже о давишней своей ревности.
Итак, он поблагодарил Непреклонного за доверие, которым тот хотел его подарить.
- Да, - продолжал Непреклонный, закрыв на минуту рукою глаза, - да... тяжело жить одному иногда; хотелось бы раскрыть тайник своей души перед человеком, способным ценить нас. Поверите ли, Иван Павлыч... (Непреклонный взял его за руку) я очень обрадовался, когда мне сказали, что вы здесь проведете все лето; я был очень рад соседу... но это не то, это пустяки; а важно то, что я из давишнего вашего разговора понял вас, увидал, что вы человек образованный... Прощайте, однако, поговорим в другой раз, а сегодня мне что-то грустно. Ведь обыкновенно-то я весел!
Непреклонный встал и с извинением пожал руку молодого учителя, совершенно пораженного внезапным его решением уехать, не кончив дельной и откровенной беседы.
- Прощайте! - повторил Непреклонный, встряхнув волосами. - Очень рад, что познакомился с вами и понял вас. У меня странно проницательный взгляд; он мне даже много вредил, но на этот раз я ему благодарен...
Тут стройный молодой человек особенно приятно зашипел, потянув в себя воздух (движение, общее многим во время самолюбивых разговоров, но необъяснимое психологически), потом надел фуражку и, хлопая бичом, исчез за ракитами, оставив Василькова в глубоком недоумении не только насчет себя, но и насчет всех вещей в мiре.
Когда стук копыт по мостику затих и Васильков догадался, что Непреклонный должен быть уже далеко от строения, он встал и решился немедля дополнить то, что заметил в долговолосом Непреклонном, и то, что от него слышал, мнениями простолюдинов. Прежде всего он хотел бы поговорить с Аленой, потому что из двух-трех разговоров с нею успел заметить ее смышленость.
Давишняя ревность, подкрепленная собственными впечатлениями, столь благоприятными для этой новой и блестящей в его глазах личности, проснулась в нем. На этот раз она была только грустнее и покорнее; в ней не было того негодования, которое вспыхивает в нас при виде предпочтения, оказанного ничтожному и недостойному человеку. Маша была исключена из списка способных подать голос в пользу или во вред Непреклонного.
На углу скотной он увидел Степана, который с большим вниманием смотрел вдаль. Иван Павлович подошел к нему и спросил, что он такое высматривает.
- А вон храбрится! - отвечал могучий брюнет, показывая рукой на отдаленный пригорок.
Васильков последовал глазами за его рукой и узнал Непреклонного в ловком всаднике, несшемся во весь опор по дороге.
- Ишь поворотил! - с злобой воскликнул Степан, продолжая наблюдать.
- Что он за человек? - спросил Васильков.
- А кто его знает! Это он из Москвы жеребца привез, а то на меринишке на куцом таскался...
- Давно он к вам ездит?
- Давно, кажется; о ту пору стал ездить, как Машка наша приехала...
И Степан загрохотал таким толстым хохотом, что Васильков с ненавистью отошел от него.
Вернувшись домой и увидев, что Михаиле занимается в большой комнате связыванием в отдельные пучки какой-то травы, Иван Павлович присел около него и приступил прямо:
- А что, скажите мне, Михайло Григорьич, что это за человек Непреклонный... хороший он человек или нет?
- Человек добрый, смирный; люди хвалят. Приволокнуться только любит...
Иван Павлович грустный ушел к себе и долго не мог заснуть.
Все происшествия дня, любезность Маши с молодым и красивым человеком, ее красота, мысли о нравственности в народе, две-три сатиры Горация, Гомер, ревность, мнение Михаилы, блестящий разговор самого Непреклонного, его арапник, кудри и бесконечные шаровары, между которыми у него на ходу не было никакого пространства - все это подняло совершенный гвалт в голове впечатлительного юноши, и сон бежал от него.
Но это было не последнее испытание, которому он подвергся в этот замечательный день. Ему предстоял еще сильный удар.
Около полуночи, только что первая дремота стала нападать на него, он был внезапно разбужен шумом у окна и, приподнявшись, заметил, что полоса лунного света, которую пропускала стора в его комнату, стала гораздо шире; вслед за этим, он услыхал слова: "Маша! а Маша!", произнесенные шопотом у окна.
Васильков бросился к окну, откинул стору; но говоривший успел уже отскочить за деревья, и угол избы дал только Ивану Павловичу возможность различить мелькнувшую мужскую тень.
Нельзя было оставаться. Он поспешно оделся, как попало, и осторожно вышел на крыльцо. Никого не было видно. Река спокойно блистала на месяце; из строений не слышалось звуков. Но через минуту до его напряженного уха долетел легкий шелест в сенях. Сени были сквозные, и Васильков очень хорошо понял, что легкие шаги направляются к той двери, которая отворялась в огород.
Дверь заскрипела. Васильков обогнул угол и присел за ракитой. Маша шла очень быстро около плетня, поспешно завязывая концы косынки, накинутой на голову. Васильков решился сделать еще несколько шагов.
В эту минуту Бог знает откуда взялся Непреклонный. Он подал Маше согнутый локоть, и оба побежали к роще. Иван Павлович не упускал их из вида. У края рощи стояла телега с привязанным к березе гнедым рысаком.
Непреклонный заботливо посадил Машу в телегу. Она взяла возжи; он отвязал лошадь, сел, и телега, хрустя сухими ветками, скрылась.
Васильков вернулся домой.
"Грустно, очень грустно!.."
Так начал Иван Павлович свой дневник, забытый в прошедшие две недели, на другой день после появления описанного нами соседа.
"Печально видеть, что человек, вопреки высокому своему назначению, вопреки божественной искре, вдохнутой в него Творцом, непрестанно ищет праха самого презренного, самого ничтожного и неблагодарного праха!
Я сказал: "неблагодарного". Да, мелочь бытия нашего не вознаграждает нас за фимиам, которого облака воссылаем мы ежедневно к алтарю суетного блеска. Всего грустнее видеть людей, начинающих терять свою первобытную простоту! Я старался наблюдать все, что меня окружает, и вот уже более трех недель не могу распутать многого. Особенно меня интересует эта молодая девушка... не потому, чтоб я любил женщин более всего остального на свете - о нет! могу сказать смело, что душа моя чиста и что я умею побеждать порочные ее наклонности. Меня сначала заинтересовала она просто как совершенно новое для меня лицо. Какая, в самом деле, привлекательная и опасная смесь добродушия, простоты, природного ума и... как жаль! по-видимому, самой испорченной нравственности! Особенно жаль мне старика-отца, который, кажется, так добр, что не подозревает ничего. Подумаю и, может быть, решусь, хотя исподволь, приготовить его к удару.
Сейчас пришел мне на память Подушкин. Как часто говаривал он мне, что я в высшей степени чудак, что я совершенно людей не знаю. "Да и откуда тебе их знать, - говаривал он, - где ты жил? кого ты видел? Был ты в гимназии - от товарищей удалялся, а с тех пор, как стал учителем, все сидишь дома над книгами. Этак, брат, жить не выучишься!" - "Может быть", - отвечал я всегда с грустной улыбкой, - но мне кажется, что наука жизни состоит в том, чтоб быть полезну по мере дарований и уметь быть счастливу для самого себя. Я тщательно исполняю свой долг, живу скромно и в тихой беседе с древними нахожу себе отраду.
Однако отчего же мне так грустно всегда? Отчего я беспрестанно жду чего-то тайного, далекого, точно какого-то ангела, посланного мне свыше, чтоб я мог с полной отрадой плакать на груди его? Отчего, особенно с тех пор, как я здесь, в деревне, не сплю покойно? Отчего какая-то тоска овладевает мною, когда наступает ночная тишина?
Михаиле Григорьич приписывает это волнению крови; не велел мне ужинать и даже смеялся этому очень лукаво, так лукаво, как я и не ожидал от такого почтенного старца. И все эта молодая девушка во сне!.. Боже мой, Боже! как душно и тяжко! не знаешь куда деть руки и ноги... Все ноет и рвется куда-то во мне... Неужели это простое брожение молодости?.."
Тут Иван Павлович бросил перо и, нечаянно взглянув в стоявшее на столе зеркало, увидел в нем себя.
"Нет, не присудила мне судьба красоты, - подумал он, - теперь бы она была вовсе не лишним даром..."
Правда, в карих глазах его теплилось глубокое добродушие; улыбка несколько толстоватых губ была приветлива; чорные волосы вовсе недурны, а смуглые щоки свежи без пошлой рыхлости. Чего бы, кажется? Но мы ведь очень редко умеем ценить в себе то, что нравится в нас другим.
А Маша была здесь, непобедимо, перед его воображением. То рисовалась головка ее, грациозно и непринужденно склоненная на сторону над работой, то стан ее, весь выгнутый назад, то чорная коса из-под красной косынки, то заигрывающий взгляд бархатных темно-серых глаз ее.
"Боже мой, как она страшно хороша!" - думал он, изнывая.
И сам Непреклонный, которого уклончивая фигура, широкие шаровары, бородка и длинные кудри беспрестанно шевелились сзади всех мыслей Ивана Павловича во время записывания дневника, сам Непреклонный, разбивший своим появлением столько свежих и светлых мечтаний Ивана Павловича о Маше, которые он с гордой радостью сбирался блестящим слогом сообщить потомству, и самый этот Непреклонный был забыт на минуту.
С четверть часа качался Иван Павлович на стуле, закинув на затылок руки и не открывая глаз.
Вдруг послышался шорох под окном и сдержанный смех.
Иван Павлович слегка вздрогнул и взглянул на окно.
Приподняв угол сторки и смеясь всеми чертами лица, как самый веселый и милый ребенок, выглядывала с надворья Маша, повязанная на этот раз простым белым платком.
Васильков хотел было огорчиться, но, вместо грустного лица сделал такое радостное, что Маша это заметила.
- Вот и засмеялись! - сказала она. Так-то лучше, батюшка! а то все смиренные ходите, даже страшно...
- Что вам угодно? - спросил Иван Павлович ласково.
- Да так, ничего! Сгрустнулось без вас... Все сидите да читаете, а я по вас все тоскую...
Твоя краса меня сгубила, Теперь мне Божий свет постыл .. Зачем, зачем обворожила, Коль я душе твоей не мил?
Тут Маша приложила руку к сердцу и сделала такую уморительную гримасу, желая выразить на цветущем и живом лице своем глубокое отчаяние, что Иван Павлович забыл все благозвучные фразы своего журнала и захохотал очень громко.
- А вы знаете, зачем я пришла?
- Вы уж сказали зачем: чтоб на меня посмотреть.
- Это одно-с, - возразила Маша с достоинством, - а еще-с, звать вас гулять. Батюшка все с эстим с зверобоем... "Поди, нарви побольше... зверобою мало!" Вот я и пришла за вами...
- Разве я зверобой, Марья Михайловна?
- Конечно, - протяжно отвечала Маша, видимо задумавшись и не слыша его слов.
Васильков несколько оскорбился. Он сделал этот ничтожный вопрос единственно с целью услышать какой-нибудь комплимент или вообще что-нибудь ласковое.
- О чем вы задумались? - спросил он ее, взяв фуражку.
- Думаю, в какую рощу идти. Если пойдем к Покровскому - далеко; полем - жарко будет. А в эту - и то все языки чешут... Ну, да чорт с ними!
Маша опустила сторку. Иван Павлович вышел на крыльцо.
Через несколько минут, миновав довольно редкий бе-резник, часто служивший Ивану Павловичу убежищем в часы его тоски, вышли они на широкую межу, прямой и зеленой лентой пролегавшую через поля уже желтеющей ржи вплоть до песчаных холмов, усеянных бедным кустарником. За этими холмами была самая большая и густая роща во всей окрестности, небогатой лесами.
Маша шла с большой плетушкой в руке, напевая что-то, и глядела в землю. Иван Павлович глядел на Машу.
- Вот здесь на межниках какая-то мелкая трава все... ничего нет, - заметила Маша после долгого молчания, - а вот когда мы ездили с барыней в Нижегородскую губернюю, там все по межам полынь растет - ужасть какая! ходить даже нельзя.
- Полынь? - спросил Васильков.
- Да, - отвечала молодая девушка, совершенно серьезно взглянув на него. - Полынь... это трава полынь... серая такая. Батюшка ее много сбирает. - И, опять отвернувшись, она запела вполголоса прегрустную песню.
Так дошли они до самых холмов. Зверобоя тут не было, потому что он охотнее растет на сочных лужайках в рощах, но было много горной клубники.
Иван Павлович присел на сухую вершину самого высокого пригорка, и ему стало невыносимо неловко. Хотелось бы ему просто признаться Маше, что вот он как ее любит, от всей души, и какая жалость для него видеть, что такая милая и достойная девушка так дурно ведет себя, ездит по ночам в телеге с каким-то нахалом и шепчется с ним в темных сенях... что пропадет она даром, и некому будет отдать истинную цену тому богатству внешней красоты, которым одарил ее Бог. И как бы рад он был, если б мог, не говоря ни слова, хоть взглядом одним, дружеским взглядом упрека выказать ей всю внутреннюю полноту свою, всю досаду, всю ревность, всю радость быть с нею вдвоем в таком пустынном месте!.. Между тем Маша нарвала для него целый пучок земляники и, смеясь, подала ему благоухающий букет ягод.
- Опять насупились! Экой человек! Я такого чудака и не видывала. Все ему скучно!.. Вот нате, скушайте-ка. И о чем это вам грустить?
- Благодарю вас, - вздохнув, отвечал Иван Павлович, принимаясь за землянику. - Много, много есть о чем мне грустить, Марья Михайловна!
Маша села около него на землю.
- Ну уж ей-Богу, мне кажется, это вы так только! Право! на что б лучше? Вы человек с состоянием...
- Какое у меня состояние!
- Ну все же... - важно продолжала она. - Совсем другое дело - нежели, например, наша сестра. Еще вот теперь ничего стало... Что вы смеетесь? Я знаю, на что вы смеетесь. Вы думаете, что я всегда пошутить с каким-нибудь другим человеком люблю? Это правда. Я характер такой простой имею. Завсегда даже люблю пошутить, а один Бог знает, сколько слез пролила на своем веку... Что ж вы думаете, эти платья-то я хорошие стала давно носить - нет, батюшка мой Иван Павлыч, это только что, в Москве поживши, стала ходить как следует, а то прежде и в затрапезе да в крашенине не угодно ли... как девчонкой-то была... Барыня-покойница была добрая; это я иначе никогда не скажу; всегда даже молюсь за нее и помнить буду, потому что ласку от нее видела. А только вот вы небойсь слышали, управляющего жена в Салапихине... вот знаете, вы еще ехали оттуда; сын ее и вез-то вас... долговязый, сухой такой...
- Помню, - сказал Иван Павлович.
- Ну вот мать его у нас главной девушкой была. Так это такая скаредная женщина, то есть чистый скаред как есть! Обидчица и ругательница! На руку, не поверите, какая дерзость. На мужчин даже, можно сказать, так и таращила глаза - ей-Богу! А я, бывало, как подросла, еще ничего не понимала, а и то не давала спуску. Ведь я по десятому, не то по одиннадцатому году на волю-то пошла. Барин тогда батюшку отпустил вместе со мной. А то прежде-то толчков от нее и не оберешься: стук да стук, только и дела постукивает да пощипывает ходит... Как есть злущая самая женщина... и теперь, говорят, такая же. Да теперь-то мы и сами себе голова!..
Тут Маша бойко прищелкнула пальцами.
- Теперь, как придем в Салапихино, - продолжала она с шутливой важностью, - сейчас тут все: "Ах-с! Марья Михайловна! Не угодно ли к нам зайти-с? Чайку чашечку... не побрезгайте". Конторщик - это дурак толстый, Антон долгоносый... все притащутся... и она тоже, то есть управительница, зовет к себе... Обо всем расспрашивать станет... Сама осклабится... Смех просто!..
Маша так увлеклась этой лестной для ее тщеславия картиной, что совсем и забыла грустный тон своего вступления. Она весело встала и, схватив за руку Ивана Павловича, заставила и его подняться с земли.
- А по-моему, знаете как? Скучно станет - гармонию да и плясать. Эх, завей горе веревочкой! Пойдемте-ка, что сидеть?.. Зверобой-то забыли...
Зверобоя набрали так много, что Маша не могла уместить его в плетушку: она наклала полный передник, а лукошко взялся нести Васильков, который очень досадовал, что разговор перед вступлением в рощу принял такой невыгодный для него оборот и заставлял теперь его самого прямо выразить свою досаду на Машу, или, лучше сказать, на ее ночную прогулку.
- Вот вы говорили, что мне не от чего грустить. Хотите, я вам скажу, что вы много виноваты в моей грусти?
- Как-с?
- Я говорю, что вы заставляете меня грустить. Маша улыбнулась и не отвечала ни слова.
- Вам все равно? - спросил изумленный Васильков.
- Как все равно? Нет-с, мне очень даже жаль, - весело отвечала Маша, - я очень вами благодарна, что вы по мне тоскуете.
- Вы меня не поняли, Марья Михайловна. Я вам прямо... Зачем вы ездили вчера ночью с Непреклонным? зачем вы меня обманывали?...
- Ах! - воскликнула молодая девушка, вспыхнув, - вы разве видели?
- Еще бы! - с негодованием продолжал Васильков. - Вы бы посоветовали ему вперед быть осторожнее. Он прежде всего меня разбудил, закричал у меня под окном, звал вас.
- Ах он длинный! Хорошо ж! я ему задам! И она засмеялась.
Иван Павлович глубоко был возмущен этим смехом; он покраснел и дрожащим голосом начал:
- И вы можете смеяться! Впрочем, я сам виноват... Я справедливо наказан. Не надо было увлекаться несбыточными надеждами. Я думал встретить в вас любящее, деликатное, честное существо, с врожденным инстинктом доброго и высокого... Конечно, я понимал, что все это не обработано, но все же думал, что свежесть... Господи Боже мой, как вы меня обманули!
Маша с удивлением и боязнью смотрела на Василькова, который говорил с большой горячностью и не замечал, что употребляемый им в этом случае язык мало доступен его хорошенькой спутнице. Заметив ее недоумение, он замолчал и остановился (они в эту минуту были на том же самом пригорке, где сидели полчаса назад). Маша предложила отдохнуть. Васильков согласился.
- Чем же это