Главная » Книги

Яковлев Александр Степанович - Повольники, Страница 2

Яковлев Александр Степанович - Повольники


1 2 3

голове столбом встают.
  Бывали в Белом Яру убийства в драке, по пьяному делу, но чтобы из-за грабежа в таком тихом праведном городе? - забыли про это и думать.
  А здесь, на-ка, пойди.
  Двух месяцев не прошло, убили семью Потаповых в садах. Да как уби- ли-то: с пытками, с муками... Привязали Потапова к скамье, жгли лицо, бороду выщипали: пытали, где спрятал деньги. И только после пыток убили.
  А потом... э, да и не перечислить. Заговорили: шайка действует. Пред- водитель - большой чернобородый. Стали чернобородых бояться. Увидят ка- кого:
  - Не он ли?
  Полиция с ног сбилась. Исправник Кузьма Дмитрич в отставку подал: невмоготу стало - в городе ворчат, из губернии нахлобучки. Тяжело на старости лет.
  Приехали откуда-то сыщики - говорили в городе, будто гурьбой ходят.
  А шайка, словно вызов: в одну ночь три семьи... При сыщиках. Дескать, вот вы искать приехали? На-те же вам.
  - Вот она война-то. Зверюет народ.
  Раз на базаре этакий юркий противный человечишко подошел к боковским саням и глядит на них, глядит. А Боков лошадьми торгует. Летом арбузы, зимой лошади... На том и держался. Его крик до самого Саратова слыхать. Человек руку под сено...
  - Эй, миляк, тебе чего?
  Отошел человек, как собака, ежели на нее крикнуть. Боков опять хайло западней. А человечек с другим человечком, с третьим. Поглядели на сани, поворошили сено. Ушли. Привели околоточного... И Бокова-то, Павла Боко- ва, известного каждому мальчишке - повели в полицию.
  Весь базар недоумевал.
  - Не иначе, как краденая лошадь попала.
  А на санях-то кровь была. В полиции Боков миллион слов сказал: и свинью-то резал, и корову-то резал, и кур-то резал, и в пьяном виде дрался с приятелями, носы им разбивал...
  Чем больше говорили, тем веселее становились человечки:
  - Нашли...
  Собрали детей каких-то: не всех грабители убивали.
  Одна девочка - лет пяти - увидала Бокова - ревку!
  - Этот дяденька маме голову отрезал.
  Охнул Боков, закрутился.
  - Что ты, Господь с тобой? Ты погляди на меня.
  Та еще пуще.
  - Вот и кричал-то этак.
  У Бокова обыск, и на сеновале в углу: шубы, золотые вещи, три самова- ра, пятеро сапог... И Вавилихи, и кузнеца Скрипкина, и садовода Потапо- ва...
  
  
  
  * * *
  Времена те были строгие. Полгода не прошло, раз в весенний погожий день собиралась Аграфена Бокова спозаранку в церковь. В черном сарафане, белые рукава, белый платок на голове - будто монашенка - соседки коров в табун только погнали.
  - Куда, Митревна?
  - В церкву...
  - Аль кто именинник?
  - Суд нынче. Пашеньку судят.
  Соседки головами качают, вздыхают.
  И, отойдя, промеж себя:
  - Па-шень-ку. Этого бы Пашеньку из поганого ружья пристрелить.
  Тихими предутренними улицами пошла Митревна к Покрову, - пусть двери пока заперты, - на паперти стала на колени, лбом к плитам каменным, и лежала так долго, долго, вздрагивая плечами - старческими, костлявыми. А когда подняла лицо и закрестилась, на каменных плитах осталась лужица слез, будто кто водой из чашки плеснул.
  Двери же были заперты. Большие, железные. И замок на них - весом с полпуда...
  На суде Павел Боков был все такой-же: суетливый, глаза круглые, голос с хрипотцой, клялся, кричал, будто продавал арбузы, говорил неуемно, так что солдаты-конвоиры порой дергали его за пиджак, унимали. И чем больше говорил он, тем увереннее становились лица судей.
  В зале все было отчетливо - говорили прокурор, свидетели, адвокаты, плакали дети, показывая маленькими пальчиками на Павла Бокова.
  - Вот этот дяденька.
  Боков кричал:
  - Вре-ет! Оно еще глупое. Оно коровы от гвоздя не отличит. Разве так можно, чтобы дети? Я жаловаться буду.
  Будто арбузы продавал.
  Другие подсудимые молчали; их было шестеро, - угрюмо глядели вокруг.
  А в уголке, вытирая глаза концами головного платка, сидела Митревна и смотрела безмолвно то на Пашеньку, то на строгого седого судью, что си- дел в середине за столом, то в угол на икону. И слезы бисером по щекам.
  Ненадолго ушли судьи, - в зале была тишина, и Митревна подошла к Па- шеньке, за руку взяла его, плакала.
  - Сыночек, миленький.
  Пашенька вырвал руку, сурово сказал:
  - Ступай сядь, где сидела...
  Вдруг - тишь. Только шаги: топ-топ-топ-топ... Судьи - трое, один за другим - прошли в тиши, у переднего, седого, бумага.
  Все в зале столбами.
  - По указу... бул-бул-бул-бул-бул... через повешение.
  Пашенька дернулся. Кто-то сдавленно охнул.
  И тут только поняла Митревна, захрипела, качнулась и упала в тьму.
  
  
  
  * * *
  Дни кубарем, как веселые мальчишки, один за другим, один за другим. Прыгнет, мелькнет и нет его. И нет.
  Вечерами, когда солнце уходило за бугры, на которых четко чернела по- роховушка, - Митревна садилась у окна и глядела туда, на пороховушку, на край красного неба, думала.
  Поднимая пыль, из-за бугров выползало коровье стадо - сперва одна ко- рова, потом разом две, три, - будто кучи подвижные - все темные на фоне красного неба, - потом выползало плотной подвижной массой и усыпали до- рогу по склону.
  Митревна думала о коровах, о солнце, о днях уходящих, думала о пере- житом за день, но думы были отрывисты, коротки, словно изношенные лос- кутки, из которых ничего не сошьешь. Только вот, когда Пашенька... И вздох, и слезы, и непривычная к думам голова - все, все подскажет, и сердцу станет больно.
  - Господи, Господи...
  А солнце уже за буграми, теперь черными, и стадо прошло, а Митревна все сидит. Одна. В доме одна, на улице одна (чуждаются ее), и в мире це- лом одна.
  Герасим - вот ее подмога. Он где-то в окопах.
  - Мамаша, вернусь. Мамаша, не сумлевайся.
  Письма иной раз хорошие.
  Если бы не Герасим, зачем бы жить?
  И блюдет дом Митревна, бережет его Герасиму. И телеги бережет, и са- ни, хотя покупатели на все были - вороньем налетели, когда узнали про несчастье, что Павла повесили - устояла Митревна, ничего не продала. На почте почтальону, что за гривенник письма писал, говорила:
  - А еще пропиши ты ему, жду, мол, его, берегу все. Придет с войны, женится, внуки будут... Ничего не транжирю.
  Ночь тихой стопой идет. И не спится Митревне. Все думает, думает она. А думы - непривычно тяжкие, обрывистые.
  Утром же рано, только-только петух пропоет в хлевушке возле амбара (того самого, в котором Павел прятал награбленные вещи), Митревна уже на ногах. Ходит, вздыхает, крестится, медленно почесывается, затопляет печь и варит в глиняном горшке щи - воду с капустой и щепоткой соли.
  А там - тупая скука на целый день.
  Только в праздники и под праздники - едва колокол позовет - тихой улицей пойдет она к Покрову, все одной, одной дорожкой, которой ходила и пять, и десять, и двадцать, и тридцать лет.
  И жизнь ей кажется вот этой тихой и скучной улицей.
  Впрочем изредка она мечтала:
  - Придет Гараська... придет. Кончится же эта проклятущая война. Же- нится. И сани нужны будут, и телеги, и дом. Сноха будет. Дети будут у них. Поняньчить бы.
  Больше всего она думала о внучатах. Хотела их.
  
  
  
  * * *
  Была зима - нудная, тяжкая - первая зима, когда Митревна осталась од- на в дому. А зимой старый человек вдвое старее. Кости ломило, по ночам не спалось, тоска и скука глодали беспрерывно... Гараська не писал в эту зиму совсем. Каждый полдень, когда кругленькая низенькая почтальонша в черной запорошенной по подолу юбке с кожаной сумкой через плечо проходи- ла мимо окон, Митревна глядела на нее пристально:
  - Не завернет ли ко двору?
  И провожала долгим взглядом...
  Письма не было и не было.
  И долгой казалась зима ей, и скучной.
  Одна на свете белом, - умрешь, похоронить некому.
  Но рано или поздно все кончается, - и зима кончилась. Вечерами сол- нышко уходило за бугры - большое, красное, улыбчивое, будто говорило:
  - Не унывай. Завтра приду, дольше пробуду.
  И правда, приходило, забиралось на небо выше, чем вчера. Капель зве- нела днями целыми, а утром выйдешь - за ночь сосульки наросли на полар- шина. Петух ночью в хлеве и днем на дворе пел яростно и оглушительно, будто чуял себя полным хозяином жизни. И огневое поднималось отовсюду.
  А там - пришел день, когда женщина с тонкими поджатыми губами, вся в красном, прошла из края в край и стукнула во все двери:
  - Революция.
  И каждый вздрогнул, и почти все обрадовались, понимая это слово, как кто хотел, но с пользой для себя.
  Раз увидела в окно Митревна: бегут бабы по темной обмякшей дороге. И Катя Красная - шабренка, и Варвара Маркелова, и еще, и еще... Дома не успели по настоящему снарядиться на улице уже и бедуимы накидывают, и платки оправляют, бегут.
  - Ай, батюшки, не пожар ли? - забеспокоилась Митревна.
  Бедуим на плечи и - на улицу.
  Там: бабы толпой по углам, все в одну сторону смотрят. Но дыма нет, и сплох не бьют; значит, не пожар.
  - Чего глядят-то?
  - Свобода пришла. Конец войне. Наших мужиков вернут...
  - Конец? Значит, Гаранюшка-то...
  Митревна так и села на обмякшую дорогу.
  
  
  
  * * *
  Революцию так вот и поняли: свобода, значит, - кончены муки, довольно нашим мужикам в грязных окопах сидеть да простужаться. Весна, - город засветился радостью. Летом - солдат попер с фронта, сперва реденько, по- том гуще, гуще, а потом, после Покрова, что ни поезд, то целый полк припрет, так сплошь и засереет дорога от станции до города. Только Га- раськи все не было. И не писал он. И еще тяжелее было Митревне от его молчания.
  Шли с фронта решительные, крикливые, резкие, с винтовками и тугими мешками за плечами, с зелеными котелками у пояса, с сумраками в глазах, они гужем шли, но совсем не те, что немного лет назад уходили из города. Нет, теперь это были волки - угрюмые, злые.
  А Митревна все искала, выспрашивала:
  - Гаранюшку мово не видели ли?
  - Милиены там народа, а ты - Га-ра-нюш-ка!
  Но нашлись и такие, кто знал про Бокова.
  - Воюет. По новому воюет, с нашими буржуями. И-й, герой! Большевиком стал. Командер теперь у них.
  Не верила Митревна. Слыхала она про большевиков-то. Это те самые проклятики, что всю жизнь мутят.
  - То Гаранюшка взаправду герой, три креста егорьевских, а то... да неужели? Врут поди.
  И через немного дней еще весть:
  - Воюет. Большевик.
  Вот тут-то и заюжала Митревна.
  - Да ведь этак-то он и совсем могет не притти?
  - Могет.
  - Господи батюшка!..
  Ну, к гадалке ходила, молебны служила, просфору каждое воскресение подавала и свечу ставила - каждую службу - пятаковую свечу.
  Днями ждала она и ночами. Похудела до черноты, и все лицо исхлости- лось морщинками, стало на печеное яблоко похоже, - вот будто из-под ко- рочки весь сок вытек.
  Днем было хорошо ждать: кто-то по улице идет, - не он ли? - и поду- мать можно о прохожем, снять острую царапинку-думу с сердца. А ночью - вот хуже. Тут одна с думами, одна с муками...
  Раз весенней ночью (пароходы уже ходили) услыхала она, под'ехал кто-то ко двору. Митревна встрепенулась, подняла голову с подушки:
  - Не он ли?
  А в ставню: бот-бот-бот...
  Он!..
  Босиком, в юбченке одной выбежала к воротам. И-и, что было! Сама ведь втащила в сени тяжелый Гараськин сундучишко. Аж хрустели в руках косточ- ки, а тащила. Затурилась старуха, волчком забегала по дому: двадцать лет с костей.
  А Гараська... Гараська-то был пьяный... Сразу заметила Митревна: ниж- няя губа у него чуть отвисла, точь в точь как бывало у старика, когда он лишку переложит. И глаза были круглые, очень серьезные, сумасшедшие, и сумрак в них, что твой темный лес.
  - Ерой ты мой. Кресты-то где у тебя? Тут мне все уши проужжали. "Ерой Боков, ерой". А я тебя с крестами-то и не видала.
  - Ну, кресты, - махнул Гараська рукой, - теперь крестов нет.
  Митревна ничего не понимала, но просто, по-старушечьи плакала от уми- ления:
  - Милый ты мой, ерой ты мой...
  Только вот, когда куражливый Гараська раскрыл сундучек и начал выни- мать из него золотые и серебряные часы (трое часов вынул), кольца, брас- леты, брошки, какие-то круглые штуки из золота (Митревна никогда не ви- дала таких), потом смятые офицерские брюки, тонкое белье, два револьве- ра, - Митревна похолодела: чем-то, как-то эти вещи напомнили ей те само- вары, что Павел прятал на сушилах, в сене...
  - Откуда у тебя это?
  - Ты, мамаша, не можешь понимать, каких это денег стоит. Ведь это бо- гатство.
  - А взял-то ты где?
  - У буржуев отнял.
  И Гараська загнул словцо.
  - А тебе ничего не будет за это? Ой, Гаранюшка, как бы... вот Пав- ла-то...
  - Меня-я? Одной минуты тот жив не будет, кто меня тронет. Я...
  И еще словцо.
  Здоровый, - в плечах косая сажень с четвертью, глаза черные, лицо смуглое, выразительное, брови насуплены, срослись над переносьем, а глотка, что труба...
  Да, есть вот такой танец: "Метелица".
  - Берись за руки, сколько ни есть.
  И все берутся за руки, сколько ни есть. Девки, парни, девченки, мальчишки, глядишь, иной раз бородач прицепился - засмеется, все лицо как старый лоскут измятый станет, тетка порой - под пятьдесят ей, а она: "И я, девоньки, с вами"... Все, все - потому что "Метелица".
  - Жарь!
  Гармонист жарнет - эдакую плясовую, что ноги сами скачут; передовой дробно вдарит каблуками в пол, пустит звонкую, невозможную трель, - и "Метелица" началась.
  По всему простору несется пестрая цепь. По всем углам и закоулкам проведет ее передовой - и змеей, и кольцами, и кругами, и палочкой. Ве- дет - и сам не знает, куда поведет через минуту. В кухню? Валяй в кухню. Вокруг печки? Вокруг печки. Под стол? И все лезут - под музыку, с выкри- ками и приплясом - все лезут под стол. Через лавку? Катай через лавку... Потому что "Метелица".
  И никто не знает, куда он в ней - в какой угол-закоулок - попадет сейчас. Несется, не рассуждая, не раздумывая, не чувствуя почти.
  А гармонист в "Метелице" злодей: увидит, все приноровились плясать под "барыню", он пустит "камаринского". Значит, меняй ногу, бей чаще каблучком. И смех, переполох, катавасия. Но вот справились все, - злодей к чорту "камаринского" - и - р-раз! - "во саду ли в огороде"...
  Так скачет неровно пестрая цепь, не знает, куда попадет через минуту, не знает, под какую музыку плясать будет...
  Потому что "Метелица".
  На фронте еще, далеко от города родного, встал Гараська в цепь рево- люционной метелицы.
  - Жарь!
  И запрыгал, заплясал, пошел в цепи с выкриками, и руками, и ногами, и всем телом плясал, - весь отдался бешеному плясу. Зажегся, как огонь бенгальский. Вниз головой в самую гущу кинулся. И не думал, не рассуж- дал. Да и не привык он к этому трудному делу. Просто:
  - Жарь!
  Этот революционный пляс стал сильнее его воли, потому что будил в нем подземное, прадедовское, повольное, и звал, и не давал покоя.
  Недельку всего прожил Гараська дома. По гостям ходил, подарки дарил, все раздарил да прожил, что привез, только два револьвера себе оставил да брюки мятые, офицерские. Как-то услыхал в похмельный день, что в Са- ратове буржуи забунтовали, туда стегнул, Митревна опомниться не успела.
  - Гаранюшка, Гаранюшка!
  А Гаранюшки и след простыл. Женить хотела, внуков хотела; сохи, боро- ны, телеги берегла - ничегошеньки Гараське такого не надо. Помануло вол- ка в лес.
  Плясом крепким пошла революционная метелица по городам, селам и де- ревням. Гром, свист, выкрики, стрельба. Кто знает, где завтра будет: под столом или на столе?
  Двух недель не прошло - слышь-послышь, про Герасима слух по Белоярью пошел:
  - Такой храбрец, передом у них идет, нигде не дрефит.
  Чудаки люди! Где же и перед чем Гараська сдрефит?
  Это же в нашем Белоярье, городе буйном, песню-то поют во всю глотку:
  Наша матушка Расея
  Всему свету голова.
  Пляши, товарищ! Гуляй!..
  И когда эти бородатые кулугуры мещане - белоярские пупыри - забунто- вали (каждый город на Руси бунтовал), их усмирять пришел Гараська с то- варищами. Как же, здесь же ему ведомы все пути-переулочки, он как дома.
  И прокляли его, и Митревну проклинали за то, что породила такого, дом сжечь хотели, не успели, потому что коршуньем налетел Гараська с товари- щами на город родной, сразу в ста местах сражался, такого страха нагнал и на дьяволов бородатых, и на офицериков блестящих - все от него - кто по щелям, кто по полям. В той метелице, что через Белоярье прошла, через тихий угол этот - Гараська передовым был, заводилою.
  - Жарь! Бей!
  Двух месяцев не прошло, в Белоярье ревком появился, а в ревкоме - Га- раська главный.
  Но тут-то вот, когда метелица закружилась на одном месте, в ее цепь ввернулась Ниночка Белоклюцкая - закружилась вместе с Гараською, на Га- раськину голову закружилась...
  
  
  
  * * *
  А Ниночка - вот она.
  Был в уезде помещик Федор Белоклюцкий, деды его Белым Ключем владели, большим селом, с мужиками оборотистыми. У самого Федора Михайловича от прежних владений осталась только усадьба при селе и старинный дом в го- роде. Остальное все было прожито и пропито. Хорошо жил Федор Михайлович - со смаком: выезды, дамы, пиры, а когда война стукнула в дверь - глядь, от прежних богатств одни дудоры остались да дочка Ниночка - глупенькая немного, но хорошенькая, словно куколка. У Ниночки было одно очень цен- ное достоинство: она умела отлично одеваться и причесываться. И между уездными ленивыми воронами - она была как пава... Всю войну она с офице- риками пробегала - летом в городском саду, а зимой на улице на Московс- кой. Идет, бывало, по улице, каблучком четко постукивает, смеется, - ко- локольчик звенит, - а офицерье гужем за ней и смотрят на нее жадно, как коты на сметану. Лишь под утро возвращалась она в старый отцовский дом, пьяная и от вина и от угара любовного; прикрикивала на няньку ворчунью и ложилась спать вплоть до вечера, чтобы с вечера начать все снова... А отцу... Не дело было пьяному отцу смотреть за Ниночкой. Нянька бывало ему:
  - Внуши ты ей, Федор Михайлович. Непорядки ведь, люди смеются.
  А он:
  - Цыц, хамка. Не твое дело.
  Пойдет нянька - старая старуха (лет сорок у Белоклюцких жила), пойдет в свою комнату, станет перед иконой "Утоли моя печали" и начнет поклоны бить. Все выложит, все свои горести. Начнет просить и Богородицу, и Ни- колу, и все святых - и гуртом и по одиночке - чтобы внушили они разум глупенькой девочке Ниночке...
  Да нет уж, где уж...
  Вся жизнь не только в городе одном, а в мире целом с панталыку сби- лась, все стали с ума сходить, так где же тут Ниночке справиться - неус- тойчивой, листочку под ветром.
  Стали поговаривать про Ниночку в городе - видали ее и на Песках на Волге ночью, будто она с офицериками... купалась будто...
  Подруги от нее, как овечки от волка, смотрят испуганно и жалостливо и брезгливо, а пересудов-то, пересудов горы.
  Но густым басом залаяла революция, и сразу смолкли пискливые голосиш- ки. Встрепенулось все, закружилось, словно вихрь, и жизнь помчалась, будто молодая кобылица, - хвост трубой. Офицеры, солдаты, мещане, рабо- чие с заводов ходили гурьбами по улицам - под руку - угарно пьяные от радости и выкрикивали непривычными голосами непривычные песни:
  - Вперед, вперед, вперед...
  Ниночка уже в этой толпе, тоже под руку, грудь колесом, прямая, голо- ву вверх, вся задор, горячая. Ох, умела она ходить! Вот есть такие: пройдет по улице, кто увидит, до другого года помнить будет.
  И, поглядывая на нее, толпа серых солдат и истомленных рабочих задор- нее и громче пела привычные песни.
  Где-то по углам бабы толкали одна другую в бока и, показывая на Ни- ночку, говорили:
  - Гляди-ка, она уже тут.
  - Ах, чтоб ее.
  Но в шуме радостном, в песнях задорных голоса эти проходили неслышным шопотом.
  А дни - гужем, гужем непрерывным, и скоро унесли с собою радость пер- вых дней. Все лето праздный город грыз семячки. И томился от праздности. Чего-то ждали люди, на что-то надеялись. А чего - никто не понимал. Ну, вот как есть никто.
  Потом пришла осень, и задорным конем жизнь вздыбилась, заупрямилась, закружилась на месте.
  Конечно, Ниночка была против этих, новых-то законодателей. Офицерики еще кружились возле нее, пристально посматривая, как колышатся ее бока при походке, но уже были они новые, порой испуганные, порой теряли свой блеск и неотразимость, и шипели часто, а Ниночка смотрела на них расте- рянно, и даже ей почему-то не хотелось в эти дни слышать о любви.
  Потом через немного месяцев в городе - в тихом, благочестивом - была стрельба прямо на улицах, и люди убивали друг друга. Две недели Ниночка высидела в старом доме безвыходно, с пьяным отцом, одряхлевшим, словно заплесневатый пень.
  И какой острой ненавистью пылала она к этой бунтующей солдатне... Вспомнит, как тогда, весной, она ходила под руку, и вся вспыхнет:
  - Уф...
  Но странными путями жизнь скачет по российским просторам.
  Они, эти серые, резкие, крикливые - они стали у власти.
  Пропали офицерики. Выйдет Ниночка на Московскую, а там, то-есть, ни одного приятного лица, ни одних закрученных душистых усов.
  Но во все времена Ниночка - Ниночка. Она чувствовала, как со всех сторон жадно смотрели на нее эти серые, эти с резкими лицами - смотрели откровенно, как кривились толстогубые большие рты в улыбках. Взгляды впивались остро в каждую частицу ее тела. И крик порой:
  - Э-эх, малина!..
  А подземное, звериное уже бьется в сердце, привычно трепетом проходит и брызжет в смехе, глядит в улыбке, в походке... Ниночка-Ниночка.
  
  
  
  * * *
  Но дорога направо, дорога налево, дорога вперед. В этой кутерьме во- истину никто не знает, где он будет завтра.
  Дума. Старинное здание. Те же двери, окна, полы, надписи, сторожа. Но не дума это - совет. И новых барышень в нем тьма.
  - Товарищ Ефимова, вы занесли в книгу эту повестку?
  - Занесла, товарищ Высоцкая.
  - Товарищ Белоклюцкая, вы куда?..
  Здесь уже, здесь Ниночка. Шашки передвинулись. Служит, пишет что-то. Никому не нужное, в ненужных книгах. Ниночка, писавшая до этого только любовные записочки, да прежде задачи в тетрадках.
  В этой массе новых служащих она, как канарейка среди воробьев, потому что у Ниночки было одно великое достоинство: она умела прекрасно со вку- сом одеться и причесаться к лицу.
  И всяк, кто войдет в совет, всяк глазами зирк на канарейку. Это же закон - к хорошему тянуться. Комиссары ли там, солдаты царапают взгляда- ми Ниночку, воровскими, острыми...
  И месяца не прошло, еще раз передвинулись шашки - Ниночка стала сек- ретарем, знаете ли, секретарем у самого Бокова, о котором и в совете, и в городе, и в уезде говорили со странным смешанным чувством ненависти и страха.
  
  
  
  * * *
  День. Товарищ Боков - за большим резным столом, где прежде городской голова. Товарищ Белоклюцкая - сбоку, за столом маленьким. На лице - де- ловитость и важность. Боков толстыми негнущимися пальцами перебирает во- рох бумаг.
  - А это вот что?
  Ниночка словно пружина.
  - Это просят сообщить.
  - А это?
  - Это нам сообщают...
  Все об'яснит точно и понятно, повернется и пойдет к своему столику, а Боков воровским взглядом поверх вороха бумаг - трах! - так и пронизает Ниночку всю, всю...
  В голове разом кавардак.
  И через минуту опять.
  - А здесь про что?
  Ниночка к его столу.
  От нее духами. Ноздри у Бокова ходенем ходят. Вот бы всю втянул ее...
  Угрюмым взглядом он подолгу смотрел на нее, откровенно смотрел, как двигались ее круглые плечи, вздрагивала грудь, и вздыхал, и пыхтел, как запаленная лошадь, и лицо становилось шафранным...
  
  
  
  * * *
  Время было темное, полным-полно было тревоги кругом.
  Горели восставшие села и деревни.
  Боков ураганом носился по уезду, - там, здесь, везде.
  Как острая игла в кисель, врезывался он в эту бунтующую, безалабер- ную, нестройную жизнь. С ним были люди, для которых было ясно все.
  - Вот как надо, Боков.
  И Боков делал быстро и решительно, потому что он был на самом деле человек храбрый и решительный. Прадедова кровь, старая повольная бурли- ла.
  В город он возвращался победителем, будто уставший, как гончая собака после охоты, но готовый хоть сейчас в новый поход.
  - А, контреволюция? Я-а им... Вот они у меня где.
  И показывал широкую, будто доска, ладонь, и сгибал ее в кулак, похо- жий на арбуз.
  А Ниночка - хи-хи-хи да ха-ха-ха, серебряным колокольчиком рассыпает- ся.
  - Ах, какой вы храбрый, Герасим Максимович!
  Боков рад похвале.
  А вокруг него закружились разные люди - ловкие да юркие - советники.
  - Товарищ Боков, как вы думаете, не надо ли этого сделать?
  Боков пыхтел минуту, морщил свой недумающий лоб и брякал:
  - Обязательно. В двадцать четыре часа.
  Что ж, у него - живо. Революция - все на парах, одним махом, в двад- цать четыре часа.
  Ниночка теперь - правая рука у него.
  - А ну, прочтите, что вот здесь.
  Ниночка читала. Боков на нее этак искоса - на ее тонкие руки, на вздрагивающую грудь, на... на... вообще так глазами и шпынял.
  - Подписывать?
  - Непременно.
  И Боков подписывал:
  - Г. Бокав.
  Каракульками. Пыхтя. И губами помогал, подписывая.
  Неделька прошла, другая, третья... В уезде тихо, в городе - тихо.
  - А-а, поняли?..
  Так-то.
  Прежде вот от утра до вечера бумаги, бумаги, бумаги. Строгость во всем. Теперь нет. Ловкие советники пооткрыли отделы, все дело себе заб- рали. По реквизициям ли там, по контролю, по уплотнению... К Бокову только особо важные. И еще - по знакомству.
  Раз пришла баба. Без бумаги. Ниночка ей:
  - Изложите просьбу письменно.
  А та:
  - Неграмотна я. Да мне бы просто Гарасеньку повидать.
  Ниночка сказала Бокову.
  - Впустить.
  Зашла баба в кабинет (теперь уже не в думе заседал, а в особняке куп- ца Плигина), оглянулась на темные резные столы, этажерки, поискала гла- зами икону, не нашла и перекрестилась на гардину крайнего окна.
  - Еще здрасте.
  - Что надо?
  - Аль не узнал, Герасим? Ведь это я, Варвара Губарева.
  Боков осклабился.
  - А-а, тетка Варвара; ты зачем же?
  - Да вот говорят, будто ты все могешь. Леску бы мне на баньку ссудил. Все равно, лес-то вот со складов все зря тащут.
  - У, это можно. Для тебя, тетка Варвара? Все можно.
  И после этого попер свой народ к Бокову... Только вот мать... не при- ходила мать-то... Заговорят с ней соседи, Варвара та же:
  - Вот он, Герасим-то какой. Вот банька-то - из его лесу.
  А Митревна угрюмо:
  - А ты молчи-ка, девага. Я про него и слышать не хочу. Бусурман.
  - Да ты гляди...
  - Нет, нет, не хочу.
  Вот ведь - радоваться бы, что сын - герой, так она не-ет.
  
  
  
  * * *
  Будни. У ворот плигинского дома часовой с красной лентой на рукаве. Другой на углу, третий в саду, что по яру сбегает до самой Волги. Они всегда маячат - часовые - и оттого дом глядит жутко, как тюрьма или кре- пость. Но идут люди, хоть и мало, идут в дом, всяк за своим, скрываются в белых каменных воротах, кружатся. И в городе, и в уезде клянут Бокова, а в дому уже бродят улыбистые, угодливые люди, спрашивают почтительно:
  - Принимает ли товарищ Боков?
  И много их закружилось здесь.
  Ходит по комнатам благообразный, волосатый с полупьяными наглыми гла- зами - Лунев, адвокат, тот самый, что защищал на суде Павла Бокова.
  Этот знает и жизнь, и пути к людскому сердцу...
  А за столом в зале, со странной надписью на дверях: "политотдел", си- дит чернявый, суетливый, с очень серьезным лицом, деловитый такой - то- варищ Любович. Это - чужой, не белоярский.
  И в других комнатах: в пятой, десятой, пятнадцатой - велик-превелик купеческий дом, - в каждой люди: кто войдет, увидят деловитость, а де- ла-то нет - зевают, слушают, лущат семячки; ждут четырех часов, чтобы поскорее домой.
  Только Ниночка - она вся деловитость. Каблучки тук-тук-тук. Платье на ней из креп-де-шина, все в волнах, черное, ярко оттеняет белизну шеи и рук.
  Тяжелые Гараськины глаза, как магнитная стрелка - все на Ниночку, все на Ниночку. А Лунев жулик, - знает, чем раки дышат, - Ниночка за дверь - он к Бокову:
  - Хороша девица?
  Улыбка блудливая.
  - Целовал бы такую девку, целовал, да укусил бы напоследок, - брякнул Боков и рассмеялся скрипуче, с хрипотцой.
  - Да дело-то за чем стало? Удивляюсь я.
  - Чему?
  - Раз, два и готово. Или вы женщин стали бояться?
  Герасим лицом сунулся в бумаги. А Лунев на него с улыбкой так, из уголка, с дивана.
  - У-ди-вля-юсь вам.
  И замолчал.
  И раз так, и два. Скажет вот такое, что у Герасима все печенки вздрогнут, и весь он, как струна станет. А Лунев только посмеивается в гладкую шелковую бороду.
  А Боков за дверь, он Ниночке:
  - Ну, знаете, убили вы бобра.
  Глаза сделает Ниночка большие, а сама ведь знает, куда тянет адвокат.
  Бокова-то. Обезумел он от вас. "Целовал бы ее, говорит, целовал, да на руках бы понес".
  Ниночка - колокольчиком...
  Как никого в кабинете, так и надо ей непременно отнести бумаги Боко- ву.
  - Подпишите.
  И одну за другой выкладывает. Низко нагнется, плечом заденет Га- раськино плечо, волосами его ухо щекочет. Боков покраснеет, запыхтит, пот бисером на кончике носа выступит, ноздри, как меха. Вот бы, вот так и проглотил бы Ниночку со всеми ее бумагами... А та смотрит ему в глаза пристально, будто зовет, смеется глухо, в нос...
  Кружилась голова у Бокова, а вот нет, смущается чем-то.
  Лунев, конечно, все прознал. Ходит, улыбается, говорит:
  - Не робейте.
  Раз Ниночка с бумагами.
  А Боков про себя:
  - Э, была не была!..
  Она к нему - плечо в плечо, волосы к щеке - самые, самые кончики, два волосика, три...
  Боков как клещами ее охватил, будто в озеро вниз головою кинулся, красноватые большие руки на черном платье резкими пятнами...
  - Ах, что вы, что вы, - встрепенулась Ниночка, - не надо...
  - Все отдам. Все! Моя!..
  И два дня после этого посетителям один ответ:
  - Председатель болен...
  - А секретарь?
  - Тоже болен...
  А когда посетители уходили, все хихикали, все, во всем плигинском до- ме.
  
  
  
  * * *
  Через три дня Боков и Ниночка при-ни-ма-ли. У Ниночки под глазами ши- рокие - в палец - синие круги, она зябко куталась в шубку, позевывала устало, и локоны над висками, всегда завитые задорным штопором, теперь развились и висели печально, как паруса без ветра.
  Боков тоже смотрел устало, со всем соглашался:
  - А ну, хорошо, пусть будет так.
  И никому в этот день не отказал в просьбе.
  Лунев пришел к нему, улыбаясь, кланялся и говорил:
  - Поздравляю, поздравляю, поздравляю.
  И Ниночку поздравлял.
  - Теперь бы свадебку гражданскую сыграть. Да поторжественней.
  И долго говорил что-то Бокову и все на ухо, с улыбочкой. А Боков только головой качал.
  После он побывал в других комнатах, шептал что-то своим приятелям (у него уже много их было) и во всем плигинском доме смеялись в этот день этаким мелким ехидным смешком.
  В этот день Ниночка, перед вечером, в автомобиле ездила вместе с Бо- ковым домой - в старый дом дворян Белоклюцких. Дом теперь был пустой, и жила в нем только нянька. Боков - храбрый, буйный Боков - немного оро- бел, когда проходил за Ниночкой по гулким пустым комнатам, со стен кото- рых на него смотрели старые портреты крашеных офицеров. А Ниночка щебе- тала:
  - Вот здесь я родилась. А это моя комната. Правда, хорошо? Смотри, какая яблоня под окном. Это папа посадил в день моего рождения. Видишь, она уже старенькая. А я? Я тоже старенькая? (И, смеясь, вздохнула)... А это моя няня. Няня, нянечка, как я люблю тебя. Это кто? А это мой муж. Герасим Максимович Боков, он все может сделать, что захочет. Венчались? Нам нельзя венчаться. Теперь закон не позволяет. У нас брак другой - свадьбу мы справим на этой недели. Приходи, нянечка, я тебе материи на платье подарю. Правда, ведь, Гаря, мы подарим няне материи на платье? Ну, да, няня, он самый главный. Его знают самые, самые главные люди во всем нашем царстве.
  А Боков бирюком оглядывался по сторонам и сесть не решался, смущался под пристальным взглядом старухи.
  Спустя неделю в городе было событие: свадьба Бокова.
  Хлопот было Ниночке - горы. Этого пригласи, с тем сговорись...
  - Да помоги же мне, Гаря. Ах, какой ты, право, тюлень.
  Боков открывал полусонные глаза.
  - Ну, чего тебе, ну?
  - Похлопочи, чтоб угощение было настоящее. Все я да я. А ты-то что же? Скажи, чтоб кур и гусей доставили из упродкома. Вот подпиши.
  - Это что?
  - Ах, пожалуйста, не рассуждай. Некогда мне...
  Боков подписал.
  И вот к вечеру же на плигинский двор приехали пять телег с гигантски- ми клетками, теми самыми, с которыми агенты упродкома ездили по уезду и собирали налог птицей.
  А из клеток шум: гуси кричат, утки крякают. Базар птичий.
  Ниночке еще больше хлопот...
  - Гаря, подпиши.
  - Что это?
  - Пожалуйста, не рассуждай.
  
  
  
  * * *
  Старый плигинский дом был полон гостей в день свадьбы. Люди в курт- ках, гимнастерках, рубахах, фрэнчах, ситцевых платьях, с испитыми серыми лицами, на которых жизнь успела написать длинную повесть, - они толклись по всем комнатам.
  "Совдеп" к этому дню уже был перенесен в другой дом, и здесь во всю ширь каталась Ниночка.
  - Здесь спальня, здесь мой будуар, здесь моя приемная, здесь Гарина приемная, здесь Гарин кабинет...
  Боков орал оглушительно: "пей!", обнимался со всеми и, спьянившись, потребовал гармонию, саратовскую, с колокольцами - и сам плясал под нее в присядку.
  И снова орал:
  - Контр-революция? Всех к стене! У меня вот они где, во!..
  Он сжимал и разжимал кулак, стучал по столу, по стенам... А гости посмеивались, пили, славили в глаза Бокова и Ниночку, кричали ура, и "любимую" Бокова "Из-за острова на стрежень". Лунев распоряжался. В чер- ном сюртуке, с красным цветком на груди, он носился по комнатам, угощал всех, называя себя отцом посаженным, и тенорком подтягивал нестройному пьяному хору. И за полночь далеко шумел пир.
  Автомобили рыкали, светили глазасто, их рык в тихом городе слышался далеко - из края в край.
  А город притаился - злой, как побитый зверь, - на улицу смотрели че- рез щели чьи-то злые замечающие глаза.
  - Советские гуляки, чтоб им...
  Сам Боков пьяный, угрюмый, - ездил передом, в открытом автомобиле, и пьяненькая Ниночка за ним. Он слушал, как гости поют - радовался и гор- дился. И орал шофферу оглушительно:
  - Лева, держи...
  
  
  
  * * *
  Веселым валом повалила Гараськина жизнь. Пестрая птица-щебетунья ле- тает вокруг дубка, и дубку весело.
  - Я тебя, Гаря, обожаю.
  А Гараська обе руки протянет к птице - обнять или щипнуть, когда как. Э, да что там говорить. Все пошло, как в старинной русской песенке:
  Много было попито, поедено,
  Много было соболей поглажено.
  Лунев окончательно стал в доме

Категория: Книги | Добавил: Armush (21.11.2012)
Просмотров: 493 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *:
Форма входа