Дмитрий Васильевич Григорович
Такого продолжительного, нестерпимо жаркого лета не могли запомнить даже самые старые люди. С половины июня до конца июля ни разу не освежило дождем воздуха; раскаленная земля трескалась, превращалась в камень или пыль, которая лежала тяжелым рыжеватым пластом на дорогах. Каждое утро солнце восходило багровым шаром и, подымаясь выше в сверкающем, безоблачном небе, совершало свой круг, никому не давая отдохнуть от зноя. Все живущее словно умаялось и повесило голову. Цветы, не защищенные лесом или тенью рощи, пересохли; горох пожелтел преждевременно; проходя полем, слышно было, как лопались его стручья, рассыпая, словно дробь, свои зерна. Трава, скошенная утром, начинала к полудню пучиться, подымалась ворохом и звонко хрустела, когда брали ее в руки. Стада упорно жались к ручьям и речкам; во всякое время дня коровы и лошади по целым часам недвижно стояли по брюхо в воде; можно было бы принять их за окаменелых, если б не двигали они хвостами, стараясь отогнать мух и оводов, которые роями носились и жужжали в воздухе.
Во всей природе, которая как будто изнемогала и тяжело переводила дыхание, одни насекомые бодрствовали; чем горячее жарило солнце, тем больше их появлялось и тем громче раздавались жужжанье и шорох. Там, где полуиссохшие ручьи впадали в речки, роями стояли коромысла, блистая на солнце своими кисейными глянцевитыми крылышками и зелеными, словно стеклянными головками; запыленные шмели и бесчисленные миллионы всяких мух и мошек облипали каждого, кто только останавливался.
В полях весь этот шелест заглушался трескотнёю кузнечиков; из-под каждой травки, из-под каждого стебелька, немолчно дребезжал тот жесткий, металлический звук, который всегда как бы дополняет впечатление страшной засухи; в сырое время кузнечик поет не так звонко. В полях часам к двум-трем пополудни зной особенно был чувствителен. Солнечные лучи, насквозь пронизывая рожь до корня, нагрели, казалось, самые стебли; даже там, в глубине колосьев, бросало в испарину; чувствовалось, что пышет от почвы, как от жерла раскаленной печки. Васильков совсем не было; они давно пересохли, оставив тощие зеленоватые стебли; одна повилика, туго оплетая подошву колосьев, разливала в воздухе тонкий миндальный запах и пестрила своими бело-розовыми колокольчиками жаркое, лучезарное сиянье, наполнявшее глубину поля.
Несмотря, однакож, на удушливый зной, от которого сохло в горле и потом обливало тело, все пространство поля покрыто было народом, куда ни обращались глаза, отягченные солнечным сверканьем, всюду над морем колосьев мелькали, то опускаясь, то подымаясь, белые рубашки баб; перегнув в три погибели спину, прикрытую мокрой сорочкой, они вязали снопы; мужья их, отцы и братья выступали между тем один за другим, звонко размахивая косами.
Работа кипела; время было такое, что нельзя было ни на один час отложить покоса; благодаря жаркому июлю, едва успели откоситься и убрать сено, как рожь поспела; там совсем уже налился и дозревал овес - того и смотри сыпаться станет. Изредка останавливался тот или другой работник, отирал рукавом загорелый лоб и принимался точить косу, издававшую при этом сухой, острый звук, вторивший как нельзя лучше дребезжанью кузнечиков. Изредка та или другая баба разгибала спину, оглядывалась и торопливо направлялась выпить кваску из серого кувшинчика, спрятанного в укромном месте, или шла к люльке, скрывавшей ребенка. Но едва мать успевала раскрыть холстяной полог люльки, едва припадала грудью к губам младенца, голос старосты снова призывал ее к работе.
- Эй, бабы, бабы! - покрикивал он, являясь то тут, то там, - что-то уж больно часто бегаете! Покормили раз-другой - и шабаш! Главная причина, не надо бы вовсе таскать с собою ребятишек - вот что! Оставляли бы дома лучше старухам да бабкам!..
- Хорошо, Гаврило Леоныч, коли есть такие, - возразила молоденькая живая бабенка, - коли не на кого оставить, поневоле тащишь...
- Все же так часто бегать не приходится, - возразил староста. - Говорю: покорми раз-другой - и шабаш!.. Ну ступай, ступай, полно разговаривать!.. - довершил Гаврило Леоныч, направляясь в другую сторону.
Немного погодя посреди звяканья кос и шума падающей рядами ржи голос его раздавался на дальнем конце поля.
В голосе этом не было, впрочем, ничего повелительного или грозного; с появлением старосты никто не бросал в его сторону боязливых взглядов. Косы, правда, начинали скорее двигаться, и бабы усерднее принимались вязать снопы, но это, очевидно, происходило не столько от страха, сколько от жалкой привычки русского простолюдина жить и действовать не иначе, как с помощью понуканья. Гаврилу слушали точно так же, как стали бы слушать любого мужика, поставленного в старосты главным управляющим.
Гаврило ничем не отличался от остальных мужиков своей деревни; он только знал счеты и разбирал грамоту; основываясь на этом, его выбрали в начальники и выдавали ему ежегодно пятнадцать рублей жалованья из главной конторы, которая находилась верстах в семидесяти, в соседнем уезде. Гаврило сильно даже скучал своею должностью; пуще всего сокрушало старосту, что, будучи сам человеком домовитым и хозяином, он принужден был поминутно отрываться от дела и ездить в контору из-за каждой безделицы, иногда даже так, безо всякой надобности. Случалось, самое нужное дело на руках, - нет, бросай все и отправляйся! Кроме того, всякий раз надо было неизбежно стоять с глазу на глаз перед управляющим, который внушал Гавриле, точно так же, как и всем, находившимся в зависимости от конторы, страх непобедимый. Короче сказать, староста готов был ежегодно приплачивать еще своих денег, лишь бы освободили его от должности; то же самое готов был сделать каждый крестьянин, принадлежавший деревне Антоновке.
Не только в нравственном отношении, но и по наружности Гаврило во всем был сходен с мужиками, работавшими в поле. Ему было лет пятьдесят; на лице его, покрытом мелкими морщинками, явно проглядывал нрав мягкий, сговорчивый и веселый. Он носил на голове шапку на манер гречишника, из-под которой с той или другой стороны всегда выглядывал кончик клетчатого платка; платок служил скорее для того, чтобы утирать лицо, чем для настоящего употребления. Выходя в поле, Гаврило постоянно вертел в руках палочку, служившую ему биркой; на ней-то надрезывал он ножом число копен, скирд, снопов и проч. Как потом мог он добраться толку и распутать на своей бирке все эти насечки, зарубки и крестики - это останется вечной неразгаданной тайной.
- Ну, братцы, подкашивай, подкашивай! - понукал Гаврило, переходя от одного ряда косарей к другому, - по-настоящему, к вечеру решить бы надо!.. Вот разве бабы не успеют снопы довязать...
- Нет, сват Гаврило, нонче не управимся, - заметил коротенький кудрявый мужичок, останавливаясь, чтобы снять шапку и отереть лицо, - добре уж оченно парит; раза три махнешь косой, так инда всего тебя размочалит. Невмоготу даже...
- Не одному тебе, всем жарко!.. Ну-ка, сват, полно, бери косу-то, бери! - подхватывал Гаврило, - оттого, что жарко, оттого и откоситься скорей надобно; погоди-ка денька три, в колосе совсем ничего не останется... Эку сухмень сотворил господь!.. эку сухмень!..
- Везде сухо, везде зерно сыплется, - промолвил высокий рыжий мужик с коротенькой, крутой, кудрявой бородкой. - Вот уже третий день никто в свое поле не заглядывает! - присовокупил он, не оборачиваясь к старосте и продолжая косить, - значит, здесь справляйся, а со своим добром как знаешь, - пропадать должно!..
- Это точно, - проговорил старый мужичок, усыпанный веснушками, - хошь бы на один день ослобонили!.. Здесь хлеб уберегай, а со своим управляйся, как бог велит.
- Толкуют, точно первинку рассказывают, точно про то никто не знает! - перебил Гаврило, встряхивая шапкой, - опять-таки, я, что ли, тому причиной?.. Так велено; кто велел - сами знаете; поди-тка сладь с ним! "Чтобы все поле, говорит, на мирской магазин которое отрезано, убрать, говорит, к воскресенью; уберут, говорит, тогда за свое пускай принимаются!" Сам обещался наведаться; сам до всего доходит. А мне что? Мое дело сторона; как велят, так и делаю...
- Надо, значит, самим идти просить в контору, - сказал рыжий мужик.
- Поди-ка сунься, - много возьмешь! - заметил Гаврило.
- Значит, - продолжал опять рыжий мужик, размахивая так сильно косою, что звон ее сделался вдруг слышнее других кос, - значит, оброк только для виду для одного; слава только: вот, дескать, на оброк отпущены! Поглядеть - выходит хуже барщины! Барщинные по крайности оброка не знают; у нас деньги оброчные отдай само собою, а там еще плетни плети вокруг садов, луга коси господские, дороги починяй; пришла пора рабочая, хоть бы вот теперича - идти бы убирать свой хлеб, - нет, сюда ступай... Дни, вишь, такие выговорили!.. Сосчитай-ка эти выговоренные дни - много ли время на свое дело останется?.. Право, барщина сходнее...
- Знамо так; Филипп правду сказывает... Это точно как есть!.. - отозвались ближайшие мужики.
- Поди-ка столкуй с управителем, поговори ему, что он тебе скажет, - произнес Гаврило с сердцем, - уж было такое дело, из других вотчин приезжали, говорили ему, - с тем и уехали! Ты свое - он свое: "знать, говорит, ничего не хочу; мое дело, говорит, было бы прежде всего исправно!.." А что насчет работы, какую теперь справляем, - продолжал рассудительна Гаврило, - надо правду сказать - браниться да жаловаться не за что: поле не господское, "мирское" {Мирским полем называется часть земли, которая отрезывается крестьянам для посева хлеба, поступающего потом в так называемые магазины. Такой запас ржи и овса делается на случай неурожая, недостатка зерен для посева. В деревнях, где существует порядок, строго наблюдают, чтобы в магазине всегда находился запас зерен, который обеспечивал бы в случае несчастия все население деревни (прим. автора).} - стало, все единственно, для себя трудимся!
- Главная причина, дядя Гаврило, - заговорил опять мужичок с веснушками: - не ко времени работа - вот что! Этим пуще всего народ обижается; у самих хлеб сыплется, а ты здесь валандайся; оно хоть и мирское дело - а свое все жалчее упустить.
- Потому и говоришь вам: братцы, велено! как ни бейся, сделать надо; работай дружнее, не тормози рук; здесь скоро отделаемся, за свое скорей примемся... Ну, дружней, ребята, подкашивай, подкашивай - к вечеру чтобы совсем убраться!.. - подхватил Гаврило, возвышая голос и принимаясь снова ходить по полю. - Эй вы, бабы, - полно вам бесперечь к люлькам бегать!.. Ох, эти бабы пуще всего!.. Авдотья, ты никак с самого обеда торчишь у люльки, ни одного снопа не связала... Брось, говорю!.. Эки, право, ни стыда в них нет, ни совести!..
Во время этих разговоров с той стороны, где деревня заслонялась пологими холмами, показался мужик. С первого взгляда легко было заметить, что он не принадлежал к числу обывателей Антоновки или если принадлежал, то по каким-нибудь обстоятельствам освобожден был от работы.
Длинные ноги его, обутые в довольно плохонькие сапоги, передвигались безо всякой поспешности; он рассеянно посматривал направо и налево, время от времени посвистывал и вообще имел вид человека, который лишен всяких забот и вышел в поле единственно затем только, чтобы прогуляться. Ему было лет под сорок; рубашка его начала просвечиваться на локтях, и швы во многих местах пообсеклись; но зато подпоясан он был новым гарусным шнурком и на голове его, покрытой реденькими черными завитками, красовался совершенно новый картуз с козырьком, вроде тех, какие носят подгородные мещане и фабричные. Сам он скорее похож был на мещанина, чем на обыкновенного поселянина; несмотря на знойное лето, загар едва коснулся его лица и шеи; на лице его, довольно еще красивом, не было следа тех морщин, той загрубелости, которые преждевременно накладывает тяжелое, трудовое житье. Взгляд его, обращавшийся как-то сверху вниз - точно он считал себя значительнее всех тех, с кем встречался, - не был лишен живости, точно так же, как и остальные черты лица; в движениях заметно, однакож, проглядывали лень, вялость, сонливость.
Человек этот не был совершенно чужим и незнакомым лицом в здешних местах; едва поровнялся он с первыми косарями, многие его окликнули:
- Федот, здорово! Откуда?
- С люблинской мельницы...
- Дело, что ли, есть?
- Да,-лаконически отвечал Федот, слегка приподымая картуз и продолжая идти далее.
Замечательно, что в голосе каждого, кто обращался к Федоту, звучала веселость; каждый почти, заговаривая с ним, прищуривал глаза и осклаблял зубы. Случалось, что иной мужичок - особенно из молодых и которые были попроще, - видя, как осклаблялись другие, схватывался попросту за бока и громко начинал смеяться. В таких случаях Федот выше только подымал голову, весь как словно от макушки до пяток преисполнялся чувством собственного достоинства и шел мимо, сохраняя такой вид, как будто на пути попался муравей, не стоящий никакого внимания.
Приближаясь к месту, где сосредоточивалась главная деятельность и куда сошелся почти весь народ, Федот спросил, как бы найти ему дядю Карпа? Карп, оказалось, косил в числе передовых косарей и находился на дальнем конце поля. Федот медленно, как бы желая похвастать своей -неторопливостью, направился в указанную сторону. Проходя мимо подвод, которые приехали за снопами, мимо баб, вязавших снопы, и мужиков, шумевших косами, - Федот снова осведомился, где отыскать дедушку Карпа.
Признав, наконец, того, кого отыскивал, Федот встрепенулся и ускорил шаг; он словно вдруг вспомнил о чем-то; лицо его выразило озабоченность, суетливость; он пошел так скоро и начал так размахивать руками, что пот выступил на лице и даже шее; подойдя к Карпу, который продолжал усердно косить, не замечая приближающегося, Федот, и без того запыхавшийся, старался еще показать вид, что едва переводит дух от усталости.
- Дядя Карп, здорово! К тебе... - озабоченным тоном проговорил Федот, снимая картуз и отирая плоский белый лоб с прилипнувшими к нему жиденькими кудрями.
- А, Федот! - воскликнул седой как лунь старичок, быстро поворачивая к Федоту сухощавое лицо, изрытое глубокими морщинами, - как ты здесь?..
- К тебе, дядя Карп... Ух, умаялся! - дай дух переведу, - сказал Федот, стараясь показать вдвое больше усталости, чем было на самом деле. - Примерно такое дело... переговорить надо...
Тут Федот нахмурил брови, покосился на стороны и, заметив, что ближайшие мужики остановились и посматривали в его сторону, начал мигать Карпу на соседнюю ниву, где не было еще ни одного косаря.
- Говори здесь - все одно, - сказал старик.
- Нельзя, - суетливо перебил Федот, - никаким то есть манером... дело такое... Отойдем, говорю...
Он дернул старика за рукав рубахи и силою почти отвел его шагов за десять.
- Аксен Андреев прислал, - произнес он, быстро оглядываясь и как бы желая убедиться, что никто не слушает.
- Это зачем?
- Насчет избы; ты избу приторговал... Прислал: "скажи, говорит, Карпу - он тебе родственник, часто видаетесь, - скажи: задатку надо прибавить!.."
- Ведь я дал ему задаток, и дело совсем порешили; чего же еще? - произнес старик нетерпеливо.
- Говорит, много на избу охотников...
-Ну...
- Много очень народу избу торгуют и деньги сейчас отдают... "Коли, говорит, Карп прибавит задатку, я обожду, пожалуй, а то, говорит, несходно!" Я затем и пришел к тебе; ты, дядя, нонче же беспременно сходи к Аксену. Он так и наказывал: сегодня переговори с ним; дело, примерно, такое, никаким манером нельзя оставить! - примолвил рассудительным тоном Федот и даже зажмурил глаза. - Избу я видел: изба знатная; и цена небольшая... упустить никак невозможно!..
Старик не слушал последних слов Федота; с досадливым, беспокойным выражением лица смотрел он в землю.
- Когда видал ты Аксена? - спросил он.
- Нынче утром, в самый обед. Как сказал он об этом - "дело такое, думаю себе, упустить нельзя; Карп Иваныч сродственник, оставить не годится", - прямо к тебе бросился....
- Как же попал ты туда, к Аксену? - спросил Карп, медленно направляясь к прежнему своему месту.
- Встретились по соседству... Я теперь на люблинской мельнице... вот уже с неделю живу в работниках...
- Как! ты, стало, уж не на фабрике у Василья Иванова?
- Нет, рассчитался!.. Хозяева добре оченно уж зазнались... Мне здесь сходнее: хозяева - лучше быть нельзя, обходительные такие, и жалованья больше... в неделю три целковых получаю...
Карп недоверчиво покачал головою.
- Ей-богу, три целковых! - с живостью подхватил Федот.
- Ты никак на мельницах-то прежде не живал... - промолвил Карп рассеянно.
- Как не живал? - возразил Федот с уверенностью, - вот те раз! Перед тем как на фабрику поступил, только и работал, что на одних мельницах!... дело привычное... все статьи примерно знаю; другой мельник того не сделает.
Хотя старик вполовину слушал Федота, но снова покачал головою.
Придя на свое место, он далеко не был так бодр и весел, как когда подошел к нему Федот; седые брови старика не оставляли нахмуренного положенья; несмотря на несколько минут отдыха, он дышал тяжелее, чем когда без устали размахивал косою.
- Подсоби, Федот, - сказал он, - подсоби маленько, чтоб упущения не было; я тем временем дойду до снохи, кваску выпью..
- Давай, давай!.. Нам не впервые! - бойко и с величайшей готовностью проговорил Федот. - Ступай, дядя, справимся!..
Федот выпрямился, молодецки поправил картуз, поплевал в ладони и взял косу.
- Никак подсобить хочешь?.. - произнес соседний мужик.
- Нам это дело в привычку! - хвастливо возразил Федот, - в наших местах - мы на Оке живем - луга такие: конца краю не видно, глазом не обведешь! Месяц целый косим: весь мир косит, а все остается верст на десять нескошенного места... так и оставляем... скот травит.
Сказав это, Федот снова поправил картуз, снова поплевал в ладонь и молодецки махнул косою; но луга косить, видно, не то, что рожь; под косою Федота жнивья осталось вдвое больше, чем следовало, и колосья, захваченные им, легли не в ряд, а раскидались на стороны. Два молодые парня, работавшие слева, громко засмеялись.
Федот повернулся к ним спиною и осмотрел косу.
- Ну, уж коса! - сказал он с усмешкою, обращаясь к мужику, который начал разговор, - диковинное дело, как только Карп управляется... Как есть ничего не берет! Дай-ка, братец ты мой, точило... Эх, была у меня коса - вот так уж точно коса! - подхватил Федот, принимаясь водить бруском по лезвию, - и теперь еще две такие же дома остались - вот так косы! Случается, найдешь на такое место - конятником заросло, - такие места есть, - махнешь косою - словно трава валится! В наших местах всё такие-то косы; по два рубля платим; этих, какими вы косите, у нас в заводе нет, впервые вижу...
- Слышь, брат, - сказал словоохотливый мужичок, - ты этак по одной-то половине не води точилом... этак совсем косу затупишь.
- Ничего, ладно, живет! - возразил Федот, возвращая ему точило.
Не поворачиваясь к двум смеявшимся парням, Федот снова принялся за работу: но дело попрежнему не клеилось; чем больше он храбрился, чем сильнее махал косою, тем дело меньше спорилось, - выходило и криво и косо.
- А, Федот! отколь бог принес? - неожиданно спросил Гаврило.
- К Карпу за делом пришел... Он отошел кваску испить; подсобить попросил...
- Да что ты, брат, косы, что ли, в руки не брал? - сказал Гаврило. - Смотри-ка, что натворил!..
Молодые парни опять засмеялись; даже словоохотливый мужичок начал ухмыляться.
- Натворишь поневоле! - возразил Федот, тыкая с сердцем косу в землю, - вишь, у вас косы-то какие... мне не в привычку...
- А как же Карп-то косит? ведь ладно же выходит, не по-твоему!..
- Не такую мы косьбу видали! - сказал Федот тоном надменного пренебрежения, скрывавшим обиженное чувство. - В степи жить приходилось, рожь-то вдвое повыше вашей, - косили не хуже других!.. По два целковых в день получал... стало, не даром; дело свое знаем...
Он замолк, увидев приближающегося Карпа. Гаврило и соседние ребята начали было трунить над Федотом, указывая Карпу на работу его родственника; но ни Карп, ни Федот ничего не отвечали. Первый молча взял свою косу и продолжал работу, которая пошла как по маслу; второй, поправив картуз, обратился к старику и громко вымолвил:
- Приходи же, смотри, как я сказывал...
- Ладно, приду, - отвечал Карп, не поворачиваясь. Такая невнимательная выходка со стороны старика, - и еще при людях, - вконец, повидимому, разобидела Федота; куда ни обращались глаза, он всюду встречал ухмыляющиеся лица. Помявшись с минуту на месте, как человек, который ищет угла, чтобы спрятаться, Федот вдруг повернулся спиною и, никому не поклонившись, никому не сказав слова, пустился мелким, пристыженным шажком в обратный путь.
По мере того однакож, как удалялся он от места, где претерпел столько неудач, стан его заметно выпрямлялся -и глаза снова начали посматривать сверху вниз; проходя мимо подвод и баб, он выступал уже величественным, сдержанным шагом; дальше он начал насвистывать; еще дальше - вся фигура его приняла беззаботный вид человека, который вышел прогуляться для собственного удовольствия; наконец Федот окончательно пропал из виду.
Известие, сообщенное Федотом, сильно, казалось, встревожило старого Карпа. До того времени болтливый и разговорчивый, он впал вдруг в крайнюю несообщительность; на расспросы соседей, желавших узнать, зачем был Федот, старик отделывался, говоря, что родственник приходил безо всякой цели, а чаще всего отмалчивался. Он точно так же усердно продолжал косить, хотя уже видно было, что работа шла теперь машинально и косою водило не столько сознание, сколько привычка такого занятия. Пот лил с него ручьями; он оставался, однакож, к этому менее прежнего чувствительным; он реже даже останавливался, чтобы дать себе отдых, остыть и порасправить спину.
Несмотря на то, что солнце совсем уже скатилось к горизонту, в поле было почти так же душно, как в полдень. Воздух, напитанный испарениями, был неподвижен; самые тонкие стебельки, приходившие в колебание без всякой видимой причины, стояли теперь, как околдованные; облако пыли, поднятое стадом, которое полчаса назад прогнали в деревню по отдаленному холму, стояло так же высоко и только постепенно меняло свой цвет, превращаясь из золотистого в багровое, по мере того как ниже опускалось солнце.
Наконец солнце скрылось.
- Дядя Карп, народ по домам пошел! - сказал соседний мужичок.
- Шабаш! - послышалось в отдалении. - Шабаш, домой! - подхватили ближайшие косари.
Карп молча подбросил косу на плечо и поднял голову.
В разных концах поля народ направлялся к деревне; то тут, то там раздавался скрип навьюченных снопами телег, которые тяжело покачивались, пробираясь по пашне.
Карп направился ускоренным шагом в надежде догнать сноху свою; но ее нигде не было; она не кормила ребенка, и как все бабы, избавленные от такой заботы, успела, вероятно, отойти очень далеко. Попадались только те бабы, которые поневоле должны были отставать, потому что еле-еле передвигали ногами, неся на спине люльку, а в руках серп и кувшинчик.
При повороте с поля на дорогу Карп встретился с Гаврилой.
- Ну, брат Карп Иваныч, разобидели мы твоего Федота, - смеясь, заговорил староста, - пошел от нас - никому даже слова не промолвил; что за человек такой уродился! Сказывают, опять переменил место; на люблинской мельнице нанялся теперь... Зачем это приходил он? Тебя, что ли, проведать?
- Эх! - произнес старик, махнув рукою.
- Разве что неладно?
- Такое дело, совсем даже в сумленье приводит; зарецкий Аксен, что лесом торгует, прислал его ко мне...
- Зачем?
- Сказывал я тебе, приторговал я у него избу, - начал Карп таким голосом, как будто у него накипело в сердце и он рад был, наконец, высказаться, - задатку взял он с меня семьдесят рублев; дело совсем сладили; теперь прислал Федота, говорит: "прибавить надо к прежнему задатку"; очень, вишь, много народу на ту избу охотятся и деньги все сейчас отдают; "несходно, говорит, ждать до осени!" Сам суди, Гаврило Леоныч, откуда взять теперь денег? Хлеб не убран, и хошь бы и убран был - все одно не время его продавать; только в убыток продашь... Вот дело какое - шут его возьми! Я третий год за избой гоняюсь; так было обрадовался; моя совсем плоха; насилу прозимовали... Коли Аксен заартачится, не знаю, право, где уж искать избу; в своей зиму никак не проживешь; вся кругом как есть промерзает... Эх, шут его возьми! скрутил он меня этим по рукам и ногам...
- Почем за избу-то просит?
- Уговор был двести тридцать рублев, совсем уж было поладили...
- Сходно; по теперешним ценам на что сходнее.
- Об том и сокрушаешься; сходнее не найти; потому больше и жаль, Гаврило Леоныч... - вымолвил старик, насупив брови.
Немного погодя сквозь сереющие сумерки открылась деревня; войдя в околицу, Карп и Гаврило расстались.
Антоновка выстроена была под самым скатом, на плоской луговине, которую огибала небольшая речка: во всякое время на улице стояла топь непроходимая; только теперешнее лето могло вполне просушить ее и превратить грязь в слой пыли. Избы шли в два порядка, со множеством узеньких проулков; в глубине деревни, там, где речка делала поворот и пропадала, высоко подымалось несколько старинных ветел; дальше, за ветлами, снова шли пологие холмы, исполосованные оврагами и темными клиньями сосновых перелесков.
Изба Карпа выходила углом в проулок и на улицу; она действительно никуда больше не годилась, как в лом; бок ее, смотревший на улицу, круто выпучивался и, без сомнения, давно бы повалился, если б хозяин не позаботился подпереть его двумя осиновыми плахами; все пазы были вымазаны глиной, которая истрескалась от жары и во многих местах отвалилась. Изба была одною из самых старых в деревне; Карп, доживавший уже седьмой десяток, не помнил, когда ее ставили. Ветхость избы еще заметнее бросалась в глаза от соседства с плетнями, которые отличались плотностью, стояли прямо на толстых высоких кольях. Карп не осиливал только с избою; все остальное, что зависело от его рук и средств, смотрело как нельзя пригляднее и обличало домовитого, деятельного хозяина.
Войдя на двор. Карп встречен был блеянием овец, фырканьем трех лошадей и глухим чмоканьем коровы, которая в сумерках принимала вид огромного белого камня, брошенного посреди двора. Старик повесил под навес косу, вступил в темные сени, но наткнулся на кого-то и поспешно отступил на шаг.
- Ай, дедушка, чуть Ваську не уронил! - раздался тоненький голосок.
При этом на крыльцо выступила девочка лет семи, державшая на руках толстого, как пузырь, ребенка, который кряхтел и отдувался, как словно не его тащила девочка, а он нес ее на руках своих.
- А сама что под ноги лезешь! - проговорил ворчливо дедушка, входя в избу.
В избе царствовала уже тьма кромешная; от жары едва можно было переводить дух; мухи, бившиеся на потолке и в окнах, наполняли ее глухим журчаньем. Заслышав шум у печки, Карп обратился в ту сторону.
- Старуха, ужинать собирай; я чаял, все уж у вас готово...
- Сейчас, батюшка; сейчас сноха вынесет стол на крылечко; здесь пуще жарко... Нонче печь топили; новые хлебы, из новой муки пекла; мука белая, хорошая, на скус хлебы прошлогоднего лучше...
Но и это обстоятельство, всегда почти тешащее душу простолюдина, столь бедного на прихоти и радости всякого рода, не произвело никакого действия на Карпа.
Он повесил голову, вышел из избы и снова в сенях чуть было не сшиб с ног девочку, которая, вся изогнувшись на один бок, тащила толстого Ваську.
- Ох! - крикнула девочка, с трудом пятясь назад, - ох, дедушка, - Васька! Ваську чуть не уронил!..
- А ты опять под ноги лезешь!
- Что ты его взаправду все таскаешь - сядь поди с ним, Дуня! Сядь, - проговорила сноха, явившаяся на крылечко собирать ужин.
- Здорово, батюшка! - раздался голос из-под навеса, и на дворе показался рослый мужик, лицо которого невозможно было рассмотреть за темнотою.
Это был сын Карпа и муж молодой женщины, хлопотавшей с ужином. Карп лет уже семь освобожден был, за старостью, от всякой работы: он постоянно, однакож, ходил в поле и исполнял все мирские и господские повинности; старик находил расчет работать за сына, который в это время управлялся в собственном поле или занимался дома; расчет был верен: Петр (так звали сына) был одним из лучших работников Антоновки.
Выйдя из-под навеса, Петр махнул рукою и погнал лошадей к воротам.
- Погоди, Петруха, - сказал старик прежде еще, чем сын коснулся ворот, - кто нынче у нас в ночном? Чей черед?
- Андрей Воробей с ребятами поедет.
- Смотри, молодого серого меринка не спутывай: он не сильно боек, не уйдет от табуна; боюсь, как спутаешь, зашибут его копытами... У Гаврилы кобыла бойкая такая, скольких уж зашибла!
- Ладно, батюшка!
Серый этот меринок дороже был Карпу всей остальной скотины; в продолжение десяти лет старику, несмотря на все старания, никак не удавалось вывести ни одной лошаденки своего завода; все или дохли, или оказывались слабыми; этот конек вознаградил его, наконец, за все неудачи: серый меринок, которому пошел уже четвертый год, удался во всех статьях; старик не мог на него нарадоваться и берег его пуще глазу.
Петр отворил ворота и вышел с лошадьми на улицу. Немного погодя он вернулся, поднялся на крыльцо и сел подле отца на лавку, которую поставила жена.
- Что, как нонче день? - спросил старик.
- Ничего, батюшка, ладно; рожь совсем решил, завтра возить стану.
-Сыплется, чай?
- Сыплется, только не много; в пору захватили; умолот будет знатный!..
В эту минуту старуха поставила на стол чашку с тертым горохом, приправленным маслом.
- Ты, касатик, хлебца-то новенького отведай, - сказала она, подавая мужу полновесный ломоть и крепко нажимая его пальцами, как бы желая доказать этим мягкость и доброкачественность хлеба, - отведай, батюшка: с прошлого года новенького хлебца не, ели...
-Ой! бабушка, пропусти! ой, не пролезу; ох!.. - отчаянно прокричала вдруг Дуня, стараясь пролезть между столом и лавкой и всеми силами упирая живот Васьки в край лавки, а собственный затылок в стол. - Ой, не пролезу! бабушка, пропусти! - повторила она, но уже со слезами в голосе.
- Ступай, родная; ступай, Христос с тобою... - промолвила бабушка, торопливо отодвигая лавку,
- Ой, тятька, пропусти... ой, уроню Ваську! - снова закричала Дуня, увязая на этот раз между столом и коленями отца.
Петр привстал и подсобил дочке усесться с Васькой между собой и дедом.
Во время этих переходов и неудач, повторявшихся сто раз в день, на долю Васьки выпадало всегда большое число испытаний, даром, что сидел он постоянно на руках сестры и казался вдвое ее сильнее. Часто тоненькие руки Дуни туго обхватывали Ваську поперек живота; часто, заигравшись на улице с подругами и поспешая на зов матери или бабушки, она второпях брала Ваську таким образом, что он совсем перевешивался набок, цепляясь ручонками за ее рубашку; случалось даже Ваське висеть головою вниз и болтать в воздухе ногами; но все это было ему решительно нипочем; в какое бы трудное положение ни приводила его Дуня, он казался совершенно довольным и никогда не пищал; но зато стоило сестре попробовать посадить его на лавку или на траву, - Васька мгновенно багровел, начинал трясти руками, наливался весь кровью, так что даже кожа его лоснилась, - и разражался вдруг пронзительным воем, который сию же минуту привлекал и мать и бабушку.
Усевшись со своим неизбежным спутником, который открыл рот, как только услышал запах еды, - Дуня придвинулась к чашке; ложка девочки ни разу не коснулась ее губ без того, чтобы сначала не попасть в рот брата; она пичкала его с таким усердием, Васька так уписывал, что отец и мать только посмеивались.
Одна бабушка не разделяла их веселости.
- Ешь, батюшка; кушай на здоровье, касатик, Христос с тобою! - повторяла старушка озабоченным голосом.
После ужина Карп обратился к востоку, перекрестился и потребовал шапку.
- Куда ты? Никак идти собрался? - спросила старуха.
- Да; дело такое вышло... Шапку давай! - повторил Карп, усаживаясь на ступени крыльца, чтобы снять лапти.
- Куда ты, батюшка? Никак взаправду идти хочешь? - спросил в свою очередь Петр.
- Да, на реку надо сходить...
- Ты бы завтра; не то мне вели-я сбегаю.
- Нет, дело такое, надо самому идти, - приду, отдохну потом.
Карп взял шапку и вышел за ворота, плотно заперев их за собою.
Темная звездная ночь давным-давно обняла небо.
Выйдя за околицу, Карп несколько раз шмыгал босою ногою по траве; нога его осталась почти сухою; воздух, не освеженный росою, был тяжел, душен, точно перед грозою; нигде, однакож, не видно было признака тучи: только зарницы, вспыхивая поминутно, обливали окрестность красноватым светом.
Дорога на Оку шла все время по берегу маленькой речки; сделав крутой поворот за Антоновкой, речка протекала дном плоской долины и версты три далее впадала в Оку. Местами бока долины суживались, местами расходились, образуя по обеим сторонам речки более или менее пространные луговины.
Приближаясь к первому из этих лугов, Карп услышал лошадиное фырканье, сопровождаемое визгом и глухими ударами копыт. При блеске зарниц различил он табун, который только что выгнали в "ночное". Старик свернул с дороги и пошел к лошадям. Почти в ту же минуту его окликнули:
- Кто идет?...
- Я, - отозвался Карп, направляясь прямо к длинному человеку, который так же скоро шел к нему навстречу.
- Ты, Карп Иваныч? - заговорил длинный человек тоненькой, надорванной фистулой, которая заслужила ему еще с детства прозвище Воробья, - я вечор еще собирался поговорить с тобою...
- Об чем это?
- Сродственник твой Федот, что женат на твоей племяннице, нанялся теперь на люблинской мельнице...
- Знаю: ну так что ж?
- Скажи ему, - произнес Воробей, неожиданно оживляясь, причем голос его сделался еще пронзительнее, - скажи ему, коли станет он шляться у моей риги или застану его опять у себя в огороде - ему так не сойдет; там что ни выйдет, на себя пусть пеняет!..
- Что ты, Андрей; в другом чем не постою за него, а насчет то есть баловства такого, чтобы на чужое добро польстился, - этого за ним никогда не водилось; никогда об этом слуху даже не было...
- Я не насчет того говорю, - подхватил Воробей тем же раздраженным голосом, - я знаю, чего ему надо; он, собака, к сестре моей подлащивается, вот что! Она хошь и солдатка, человек вольный, а пока с нами живет, не хочу я этого сраму брать... Не хочу, чтобы ходил он к нам! Ей-богу, провалиться на месте, - коли еще раз застану в риге или увижу в огороде, - ей-богу, мы с братом намнем ему бока так, что не встанет!.. Так и скажи, коли увидишь; так и скажи! Ей-богу, исколотим всего в один синяк! Так и скажи!
В ответ на это Карп только тряхнул шапкой и досадливо кряхнул. Рассудив, что при теперешнем настроении Воробья нечего думать поручать ему присмотреть за мерином, старик простился с Андреем и, обещав поговорить Федоту, поплелся далее.
Вскоре шум табуна начал удаляться и, наконец, совсем пропал.
Мертвая тишина стояла над рекою и склонами долины, которые то озарялись зарницами, то погружались в темноту непроницаемую.
Карп услышал шум небольшой мельницы, которую также содержал богатый люблинский мельник. Люблинская мельница находилась уже при самом впадении речки в Оку. Миновав плотину и пройдя вдоль забора, ограждавшего мельничный двор, за которым раздался сиплый лай цепной собаки, Карп продолжал путь другим берегом реки.
С этой стороны бок долины неожиданно изменялся; склон ее подымался круче, и весь, сверху донизу, покрыт был густым орешником; местами, как основы великанов, возвышались над чащей сухие столетние дубы, простиравшие к небу черные, причудливо изогнутые ветви. Немного далее, лес, как словно насильственно раздвинутый, оставлял с вершины холма донизу совершенно голую почву, покрытую рядами ям и бугров, которые, каждый раз как вздрагивала зарница, придавали перелеску особенно мрачный, пустынный характер.
Место это считалось вообще "недобрым" в околотке. Тут, сказывали, находилась когда-то деревня, которая до последней щепочки выгорела от громового огня. Носились также слухи, будто в давние времена Ока при весеннем разлитии принесла сюда росшиву, нагруженную татарским золотом; барка застряла именно в этом месте, после чего ее доверху занесло илом. Лет тридцать назад нашелся одинокий старый мужичок (Карп помнил его очень хорошо), который не шутя прельстился сокровищами, скрывавшимися будто бы в этом месте. Он стал ходить сюда чаще и чаще; сначала ходил он так, ради любопытства; осмотреться, что ли, ему прежде хотелось - неизвестно; потом начал брать с собою скребок и уже каждый день с утра до вечера, с зари до зари, проводил время, взрывая и ворочая землю. Так провел он целое лето. Он с каждым днем заметно более и более впадал в раздумье; мало-помалу перестал он с людьми разговаривать, начал дичиться и бегать от ближайших знакомых. Раз, - это было уже осенью, - батраки люблинской мельницы, проходя мимо этого места холодною морозною зарею, нашли старика распростертого навзничь с лопатою в руках: стали его окликать, подошли ближе, - он был мертв.
Множество баб и даже некоторые, повидимому, степенные люди положительно утверждали, что самим им случалось, проходя мимо Глинища (так звали место), слышать подземный жалобный стон, от которого сами собою начинали шевелиться уши и холод пробегал по спине и волосам. Короче сказать, место считалось "проклятым", и редкий человек даже средь белого дня не проходил мимо, не ускоряя шага.
Но Карп, надо полагать, не верил таким слухам; быть может также, чувство страха ослаблялось в нем привычкой; более шестидесяти лет ходил он мимо Глинища, и во все это время ни разу с ним ничего не случилось. Мудреного нет тоже, мысли Карпа слишком сильно заняты были предстоящей беседой с Аксеном, чтобы мог он обратить на что-нибудь внимание.
По мере приближения к Оке лес редел, и щеки долины расходились, оставляя место просторным лугам. В непроницаемо темной глубине сверкнула, наконец, Ока; по мере того как река открывалась, удушливый воздух заметно освежался. Слева, над берегом, возносились черными неправильными углами строения большой люблинской мельницы. Дорога делала неожиданно поворот и прямо вела к парому. В то время, когда Карп проходил мимо пристани, парома не было; недвижною темною точкой стоял он, казалось, на гладкой поверхности реки, отражавшей мириады мигающих звезд. Далее, шагах во ста от пристани громоздилась куча бревен; тут же насупротив возвышалось несколько новых, непокрытых срубов.
Проходя мимо одного из них, Карп невольно приостановился и оглядел его сверху донизу; это была та самая изба, которую он приторговал у Аксена.
Карп прямо пошел к маленькой крытой избушке, в которой летнею порою помещался обыкновенно Аксен.
У входа, на траве, раскинувшись на войлоке и прикрывшись полушубком, лежал человек, который храпел "во всю ивановскую".
- Аксен! - сказал Карп, нагибаясь к спавшему и слегка подталкивая его. - Аксен Андреев!..
- А? - проговорил Аксен, высовывая из-под овчины голову и прерывая свой сон безо всякого затруднения, с легкостью, свойственною вообще тем деятельным простолюдинам, для которых первый жизненный вопрос - дело, барыш, и которые отдаются отдыху не в условный час, не когда захочется, а когда свободно и где придётся.
- К тебе, Аксен Андреич! - вымолвил старик не совсем уверенным голосом, - в другое время недосуг ходить; ты присылал ко мне нонче Федота.
- Посылать - не посылал, только велел сказать при случае: ты бы ко мне как-нибудь понаведался.