...
- Без жены и детей я не могу... не могу! - говорите вы с убеждением, - разве не знаете вы, что я уже не могу этого сделать...
- Делать нечего, продайте всю семью... мне собственно все равно!.. Но в таком случае денежные условия останутся те же...
- Что вы! Что вы!.. Христос с вами!.. - говорите вы, пораженные бесстыдством и наглостью соседа. - Жена его отличная прачка; она даже тонкие кружевные воротнички стирает! Отпустите ее на оброк, - она принесет вам верных пятнадцать целковых!.. Наконец, у него есть еще мальчик лет двенадцати, удивительный мальчик! Самоучкою выучился грамоте, пишет, как писарь, почерк чисто каллиграфический... у меня в семействе даже зовут его каллиграфом... Словом, замечательный мальчик! Года через четыре-пять он принесет вам рублей тринадцать оброку, если не больше!.. Я бы никогда не расстался с этим ребенком и его матерью... Я уступаю их единственно потому, что отец мне не нужен, а так как по закону одно лицо продать невозможно, решаюсь уже заодно продать все семейство...
Соседу столяр нужен до зарезу, он предлагает, сверх положенной суммы за отца, кое-что за мать и сына, - и вы остаетесь, следовательно, в барышах против того, как было бы при продаже одной души. Но все это дело постороннее и выставлено здесь единственно в защиту успеха нашего просвещенного века.
Савелий Родионыч принадлежал к другой губернии, а не к той, где теперь находился. Семи лет от роду продан он был на своз вместе с отцом и матерью в село Ягодню, где в то время земли было вчетверо против числа душ. Переселение из родины на новое место совершилось очень благополучно; не обошлось, конечно, без слез, воплей и даже криков отчаянья при разлуке, нельзя же: сердце не камень! Привелось прощаться с родными, которых никогда больше не увидишь, привелось расставаться навеки с погостом, на котором покоились кости отцов, и прочее. Но нет такого горя, которое не умалялось бы временем. Поплакали - и перестали. Семейству Савелия выстроили избенку и отвели землю. Местность Ягодни, воздух, вода, жизнь при тогдашнем помещике - все было лучше, чем на родине. При всем том, переселенцам как-то не посчастливилось на новом месте. Мать Савелия видимо чахла; к началу осени слегла она, а к концу отдала богу грешную свою душу. На второй год Савелий остался круглым сиротою, потому что отец его тоже "переселился", то есть переселился в такой край, откуда никакой помещик - предлагай он хоть все свое состояние - не мог бы уже достать отца Савелия.
Сирота начал переходить из одного семейства в другое. На вызов управляющего, нет ли желающих взять мальчика на воспитание, многие семейства изъявили величайшую готовность; мальчика отдавали, но вскоре явилась необходимость отнять его у воспитателей: одни заставляли пахать его на восьмилетнем возрасте, другие отдавали его внаймы в соседнюю деревню, третьи выказывали явное намерение воспитать его для тон цели собственно, чтобы отдать за сына в солдаты, когда придет очередь, и так далее. Такие распоряжения не отвечали видам управляющего, который, к счастью, был человек рассудительный и, главное, очень добрый. Он решился испробовать еще раз и отдал сироту одинокому мужику, жившему с женою. Мужик брался воспитать мальчика; он обещал даже усыновить его. На этот раз можно было, кажется, положиться на воспитателей. Несмотря на крайнюю бедность новых хозяев мальчика, они не посылали его ни пахать, ни отдавали внаймы соседям. Жизнь Савелия пошла не в пример лучше прежнего. Вскоре начал он свыкаться с хозяевами; мало-помалу и те стали привыкать к нему. Мальчик был, впрочем, славный, хотя надо сказать (и в этом старик и старуха сознавались с сокрушенным сердцем), - он поедал у них множество хлеба. "К росту, что ли, он так, или прежде добре уж голодал много, - говорили они, - но только съедает - Христос с ним! - словно взрослый! Не напасешься никак!.."
Год от году, однако ж, меньше каялись они, что взяли его, и меньше жалели хлеба. Хлеб шел впрок мальчугану; он рос, крепчал, привязывался к старикам и вместе с тем, не шутя, делался им полезен. На тринадцатом году он свободно уже управлялся с сохою; и это вовсе не потому, чтобы много понукал хозяин, но по своей охоте. В прежнее время, когда выходила старику Очередь ехать в ночную, или отрывали его другие мирские и барские дела, - поле его часто гуляло (батрака нанять было не на что), собственные работы его останавливались, плетень оставался недоплетенным, лошадь неприбранною и прочее; теперь он оставлял малого, и если последний не приводил дела к полному успеху, то, по крайней мере, все же хоть сколько-нибудь подвигал его. И все делалось у него как-то скоро, охотно, весело, все как-то давалось ему и спорилось в руках его. Старик занимался несколько плотничным ремеслом; Савелий любил присматриваться к такой работе. Лет пятнадцати он владел топором ничуть не хуже своего воспитателя. Прошел год, другой. Около этого времени в Ягодне перестраивали церковь, которую мы видели. Савелий попал в число плотников.
Выбор этот определил, можно сказать, судьбу его. Церковь перестраивалась своими мужиками, но ими заведовали два испытанных егорьевских плотника. С первых же дней заметили они, что никто не строгал досок глаже Савелия, никто так чисто не выводил желобков для стока воды, никто не был так сметлив, ловок и смел с топором и на подмостках. Они дали ему рубить углы и потом посадили за рамы. Но где особенно отличился Савелий, так это когда пришлось убирать узорчатыми подзорами наружные стены и церковные навесы. Он выдолбил в доске такой красовитый узор, что все только ахнули и решили, что лучше не выдумать. Теперь уже не существуют эти деревянные фестоны, служившие когда-то лучшим наружным украшением церкви; обливаемые дождем в продолжение пятидесяти лет, съедаемые червоточиной и плесенью, они истребились совершенно; в одном только месте, с восточной стороны церкви, там, где алтарь и где теснятся могилы, осталась еще одна - серая тесина с треснувшим и полуосыпавшимся узором; но и этот последний остаток висит уже на одном гвозде в день ого дня грозит упасть на ближнюю могильную плиту и рассыпаться в прах.
Слухом, говорят, земля полнится. В окрестностях сделалось известным, что в Ягодне находится ловкий плотник; слух не замедлил проникнуть на мельницы, которых тогда уже было довольно много в околотке. Мельники стали звать Савелия.
- Что ж, батюшка, - сказал Савелий, когда старик завел речь об этом предмете, - коли ты с матушкой отпустите, я бы пошел, пожалуй; плотничья работа далась мне; супротив всякого другого дела имею я к ней охоту... Сдается мне, худобы для дома от этого никакой не будет; емельяновский мельник сулит от святой до заговенья сто тридцать рублей; восемьдесят рублей отдашь батраку; земли у нас не бог знает сколько, он с нею управится; ты маленько еще подсобишь... Значит, пятьдесят рублей в доме останутся! Как умом ни раскидывай, все, значит, в барышах останешься.
Такая речь пришлась старику по душе и по разуму. Савелий отправился. Лишним считаю распространяться о том, как жил Савелий на емельяновской мельнице. Достаточно сказать, что на второй год мельник сулил ему не сто тридцать, а сто восемьдесят, лишь бы остался работник. Одна из причин, почему жалованье усиливалось, заключалась отчасти в том также, что соседние мельники старались всячески переманить к себе работника. Такие обстоятельства достаточно, кажется, говорят в пользу Савелия.
На десяти мельницах, по крайней мере, известно стало, что лучше емельяновского плотника не сыскать по округу: емельяновские колеса его изделия пошли в славу столько же по чистоте отделки, сколько и потому также, что, принимая меньше воды, вертели так же скоро, как прежде. Малый, сверх того, был на все руки: хочешь, приставь его к прудке, вели толчею в ход пустить, пошли на базар с мукою или дай приглядеть за помольцами - ни в чем не сплохует, ко всему горазд, нигде не покривит душою; и малый-то какой: хмелем не зашибается, нравом кроткий, хозяина всегда готов уважить - словом, клад, а не работник! Савелий остался у прежнего хозяина; с него пошел он в ход, и не хотелось идти ему на новое место, тем более, что на первом он привык и давали ему столько же жалованья, сколько и на вторых.
Маленькое хозяйство старика и старухи год от году между тем поправлялось. Савелий вовремя высылал им деньги и никогда копейки от них не утаивал.
- Вот, батюшка, - скажет, - здесь трех делковых с пятьалтынным не в достаче; ты не сумлевайся: два целковых пошли на полушубок; вот гляди: на спине протерлось... новую овчину вставил, да на локти еще... Один целковый отдал за сапоги. А за пятьалтынный ты, батюшка, не серчай: набивной платок купил... в праздник, знамо, поразгуляться захочешь, повяжешь на шею... у нас все так-то ходят; не хотелось супротив других-то... словно совестно!..
Батрак, заступивший место Савелия, попался хороший: поля не стояли, обрабатывались; не то что прежде, когда, бывало, старик, отвлекаемый то миром, то барщиной, не успевал управиться со своими делами. Хлебушка было теперь вдостачу; оставалось даже на продажу.
Но человек так уже сотворен, видно, что никогда не доволен настоящим. Сколько провидение ни расточай на него благ своих, сколько ни балуй его, он все-таки стремится получить больше, все-таки продолжает докучать провидению, прося у него новых даров, нового счастья. То же было и со стариками - приемными отцом и матерью Савелия. До преклонных годов терпели они нужду горькую, бедность; господь сжалился над ними: утолил их нужду, утешил их старость, послав им сына - подпору; положим, сын не был родной, но не все ли равно, когда жил он с ними и радовал их, быть может, лучше всякого кровного! Так нет же! Стоило только пооперить-ся старикам, стоило им порадоваться над Савелием и возблагодарить за него бога, - начали они воссылать к нему новые мольбы, начали давать волю новым мечтаниям! Утром, вечером ли, короче сказать, когда ни встречались старик со старухой, только и слышно было у них разговору, что вот, дескать, конечно, творец милосердный благословил их всем, послал и сынка, и достаток, но что ко всему этому как словно недостает еще чего-то... Что надо бы теперь поженить сынка-то, надо бы порадоваться на его счастье, надо бы внучат понянчить... и прочее. Слова нет, при существующих обстоятельствах, такие мечтания не были, может статься, заносчивы; теперь любая девка охотно пошла бы в дом к ним; но все-таки не доказывает ли это, что человек, даже преклонный, никогда не успокаивается, вечно будет уноситься мечтаниями и требовать большего.
Дало провидение сына, - нет, мало: давай еще сыну жену, потом внучат и так далее. Старик и особенно старуха начали искать невесту. Ходить было не далеко я недолго; в той же самой Ягодне выискалась вскоре хорошая девушка. Зимою, на побывку, пришел Савелий. Старики поговорили ему, показали девушку; девушка парню понравилась, он согласился - и в тот же месяц сыграли свадьбу. Месяца два пожил он дома, провел рождественские праздники с молодою женою - и снова отправился на работу. Такой уговор был у него с содержателем Бархинской мельницы, слывшей в то время первой мельницей по всей губернии. Савелий получал уже теперь триста рублей в год жалованья. Но счастье не в достатке! Именно: не в достатке счастье. Сколько ни молил бога Савелий, сколько ни просили старики угодников, старуха ходила даже по этому предмету на богомолье, - нет, не давал господь детей Савелию, не давал внучат старикам! На все остальное снизошло благословение; хлеба рождалось много, скотинка велась хорошая: была корова и телка, восемь овец, две лошади; жили они в новой избе и с широкою печью, полатями и перегородкой; остальное строение также все по-исправилось: столбы навесов были новые, плетни стояли стеною, крыша так густо покрыта была соломой, что стало бы ее на три крестьянских двора; сами они, и старики, и сноха, и Савелий, пользовались хорошим здоровьем, - словом, все было так, что лучше и желать нельзя, но детей не давал господь; не рождались дети, да и только! Савелию было уже около тридцати семи лет, когда неожиданно умер его помещик. Наследники поспешили продать Ягодню. Новый помещик приехал в приобретенное. Первым распоряжением его было собрать налицо всех мужиков, работавших на стороне и ходивших по оброку. Савелий только что нанялся тогда заправлять новой какой-то мельницей; он лишился места и, сверх того, должен был еще заплатить неустойку.
Но мы оставим на время Савелья. Расскажем в нескольких словах историю Ягодин за двенадцать лет. Жизнь крестьянина так тесно связана с положением его деревни; положение деревни находится в такой зависимости от жизни помещика, его взглядов, нрава и образа управления, что, рассказывая историю деревни, или, все равно, историю управления над нею, даешь в то же время возможность судить о житье-бытье самого крестьянина.
Провидение, всегда хранившее Ягодню, спасавшее ее от пожаров, неурожаев, моровых язв и дурных помещиков, казалось, вдруг от нее отвернулось. Так, по крайней мере, говорили и думали крестьяне. В эти двенадцать лет в Ягодне сменилось сряду пять помещиков; все они, как на подбор, принадлежали к классу, известному у нас под именем "помещиков-спекуляторов". К этому классу, благодаря бога, весьма немногочисленному в нашем отечестве, принадлежат большею частью люди темного происхождения; они выходят из семинарий, из уездных судов, из задних рядов гражданской государственной службы, дослуживаются до секретарей и коллежских советников, иногда больше, и, набив копейку, пускаются приобретать имения с целью закруглить капитал. Такие господа не живут обыкновенно в деревнях своих. Детство их не запечатлено воспоминаниями сельской жизни, - воспоминаниями, которые сердечно привязывают человека к такому-то месту и людям, ему принадлежащим, и заставляют смотреть на все это мимо всяких выгод и расчетов. В глазах помещика-спекулятора имение представляет ничего больше, как капитал, из которого стараются они извлечь по возможности больше процентов; на крестьян смотрят они как на известного рода свеклу, которую чем сильнее нажмешь, тем больше получишь из нее соку. Часто помещик-спекулятор стыдится приехать в свою деревню, потому что дядя его был там дьячком или дворовым человеком. Он посылает тогда управителя, отставного унтера какого-нибудь или знакомого протоколиста, которому протежирует и которого выводит в люди. Из числа помещиков, владевших Ягодней в продолжение двенадцати лет, двое посылали туда управляющих, три сами являлись и лично занимались управлением. Последние были самые худые. Одни действовали таким образом: не изменяли прежней системы управления, но только удвоили оброки; они уничтожали затяглых и сажали их на оброк; накладывали оброк на девок и ребят свыше двенадцатилетнего возраста; женили семнадцатилетних парней, чтобы увеличить число тягл; известно, что с тягла, то есть с мужа и жены, можно было больше взять, чем с девки и парня. Они продавали на сруб рощи; продавали невест из крестьянских и дворовых девок, продавали скот. Владея таким образом год или два имением, собрав два непосильных оброка, собрав еще один оброк вперед за третий год, ни неожиданно продавали Ягодню. Другими управляла иная система: они уничтожали оброк и сажали имение на пашню; земля и народ не знали отдыха. Правило, назначающее столько-то дней работать на барщине, столько-то на себя, уничтожилось само собою; народ неутомимо работал в полях, работал на кирпич-лом заводе, который вдруг возникал на Ягодне, возил продавать кирпич в город, пахал, молотил и веял, не зная сна и покоя. Выжав сок из земли и крестьян, разорив вконец имение, помещик наскоро подправлял плетни, покрывал крыши, подкрашивал амбары, воздвигал кой-где красивенькие решетки и, показав лицом Ягодню, выгодно сбывал ее другому, менее опытному из своего же брата. Результатом этих двенадцати лет было то, что Ягодня, слывшая как-то чуть ли не первой деревней уезда, сделалась последней; земля истощена, леса порублены, крестьяне разорены; у многих не только коровы не было, - не было лошади и даже курицы в доме. Большая часть побиралась.
К этому числу не принадлежал, однако ж, Савелий. Он был беден; куда! - следа не осталось от прежнего благосостояния! Но сравнительно с другими, он все еще кой-как пробавлялся. В эту страшную эпоху разоренья мужичку все-таки встречалась надобность поправить угол избы, требовалось подвести ось телеги, починить кадку; бабам нужны были деревянные гребни для мычек, веретена, корыта; никто лучше Савелия не мог исполнить таких дел, и при этом всегда перепадал ему лишний кусок хлеба. В эти двенадцать лет много, впрочем, изменилось в его домашнем положении: старик и старуха приказали долго жить; но как бы взамен такого горя, господь услышал наконец его молитвы и послал ему сынка. Савелий не падал духом. Какая-то внутренняя сила, - быть может, вера в промысл, быть может, природная потребность деятельности, быть может, то и другое вместе, - подкрепила его. Он разгибал спину после барщины и, приходя домой, снова сгибал ее, всегда находя под рукою какую-нибудь работу. Действием этого было то, что он ел хлеб, тогда как другие побирались. Наконец судьба сжалилась над бедною Ягодней. Она попала в руки соседнему помещику, настоящему помещику, - коренному, как называли его крестьяне. Пошли тотчас же другие порядки: имение поступило на оброк не на такой, которого не могли платить крестьяне, но который мог только их поправить. В первое же воскресенье, последовавшее за купчею, церковь Ягодни была полна народу. Старики стояли на коленях; бабы кланялись иконам и плакали; все молились и благодарили творца, внявшего их грешным молитвам. Обыватели Ягодни вздохнули. Вместе с ними вздохнул, разумеется, и Савелий. Но вскоре вздох радости сменился у него тяжелым вздохом: около этого времени он лишился жены. Правду говорят: не бывает радостей без печали!
Поплакал, погрустил Савелий, но делать нечего, мертвого не воскресишь! Надо было приниматься тянуть как-нибудь житейскую лямку. Сына своего (мальчишке было тогда семь лет) поручил он жениной родне, а сам, перекрестясь, снова пошел ходить по мельницам. Дело было знакомо, сподручно. На мельницах Савелия еще помнили; думали, конечно, что силы в нем поубавилось; думали также, от дела отвык; взяли его больше за прежнюю славу. Сначала сам Савелий так думал, но пожил весну, пожил лето, плечи расходились, снова явилась прежняя сметка - и пошло по-старому с тою разницею, что разуму теперь и опыту стало в нем больше. Мало-помалу делишки опять начали поправляться. Землю свою передал он до времени мужу родственницы, у которой находился сынишка; избу свою он не только не продавал, но всячески даже старался ее поддерживать. Когда мальчику минуло четырнадцать лет, Савелий взял его с собою и определил сначала без жалованья на ту мельницу, где сам занимал место первого работника. Между тем, как исправлялся Савелий, поправлялись также другие жители Ягодни; но, не имея ремесла, не одаренные той сметкой и деятельностью, которые отличали Савелия, - они поправлялись медленнее. Только спустя десяток лет Ягодня и ее обыватели пришли в прежнее положение.
Эти десять лет принесли большие перемены в быте Савелия; он женил сына и сам к концу этого срока перебрался домой на жительство. Ему наскучило, видно, таскаться по чужим местам, хотелось пожить своей волей, своим домком-хозяйством; к тому же и кости состарились, пора было на покой, на отдых. Так рассуждали его родные и соседи. Савелий, надо полагать, думал иначе. Силы его точно истратились (ему минуло уже под шестьдесят), лета ослабили его тело, но не угомонили духа и деятельности. С утра и до вечера копошился он на своем дворе, не переставал рубить, строгать, плести плетни, и ни на минуту престарелые руки его не остались праздными. Но, оказалось, не по душе, не по призычке были старику такие мелкие, мирные занятия; он словно скучал, ел мало, нигде не находил себе места. В свободное время, а такого было теперь много (он считался уже затяглым, один Петр сидел на оброке и платил пятнадцать целковых), в свободное время старик отправлялся обыкновенно к ручью, который огибал луговой скат села, где была церковь, извивался по долине и падал в речку. При этом впадении, когда-то в давние времена, находилась маленькая колотовка; от нее оставались теперь только старые ветлы. Прогулки старика повторялись чаще и чаще. Ни один человек, даже сын и сноха, не подозревали намерений старика. Вскоре все объяснилось; как домашние, так и посторонние узнали, что Савелий был у помещика, предложил ему выстроить на свой собственный счет мельницу, где была прежняя колотовка, предлагал платить за нее вместе с сыном тридцать рублей оброку в год. Так все и ахнули. Но ахов было еще больше, когда Савелий приступил к стройке; особенно, когда заплатил за два жернова двести рублей, да за амбар еще триста.
"Поди ж ты!.. - говорил народ, - кто бы подумал об этом?.. Виду ведь никакого не показывал... А денег-то, денег сколько! Шутка, капитал какой!.."
Капитал был, точно, значительный. Мельница стоила Савелию шестьсот рублей ассигнациями; но это еще не все, оставалось у него про запас еще целковых сорок. Все это, в общей сложности, представляло капитал в семьсот сорок рублей на ассигнации. Действительно, страшная сумма, если принять в соображение, что на составление ее потребовались только всего каких-нибудь десять лет! Конечно, каждая копейка этого капитала досталась потом; для добывания каждого рубля требовалось работать, не разгибая спины; но что могут значить труды сравнительно с таким огромным вознаграждением!..
Простым классом народа вообще управляет рутина; его пугают всякие нововведения: он боится идти новым путем и редко решается употребить деньги на промысел, на дело, которым не занимались отцы и деды. Соседи совсем не шутя жалели его, не шутя думали, что он рехнулся. К такому мнению немало способствовали окрестные мельники; Савелий покушался отбить у них помольцев: они досадовали и распускали насчет его предприятия самые неблагоприятные слухи, они старались даже вредить ему более действительным образом: подсылали кидать ртуть в ручей, с целью повредить плотине, которая должна была от этого просачиваться} говорили, что воды ручья недостаточно, чтобы поднять два жернова, что в весенний разлив реки вода пойдет ко двору и снесет мельницу, и прочее.
Но не таков был Савелий, чтобы стал действовать наобум, очертя голову. Зоркий глаз его давно высмотрел местность, сметливый ум исчислил все выгоды и неблагоприятные случаи, долгий опыт научил, как предупредить их. Дело было слишком ему знакомо, слишком много лет из жизни своей употребил он на изучение его, чтобы мог обмануться. Слухи и разговоры прекратились, как только подняты были в первый раз шлюзы, оба колеса дружно завертелись и жернова пошли порхать так же скоро, как у соседей. Всем известно теперь, что в своем округе мельница дяди Савелия самая исправная, даром что самая маленькая и стоит на ручье, а не на речке: ни разу не прорвалась ее плотина, ни разу не было недостатка в воде, ни разу не подмывала ома двора, ни разу не задержался помолец; ко всему этому следует прибавить, что в эти три года помолец уезжал всегда довольный и в разговорах никогда достаточно не нахваливался обычаем маленькой мельницы: там оставляли на распыл меньше муки, чем у соседей, никогда не оттягивали зерен, мука была всегда мягкая и всегда строго наблюдалась очередь, - кто первый заехал, тот и засыпай; не то что в других местах: тот прав всегда, кто больше посулил мельнику.
Год от году жерновам Савелия доставалось больше работы; барышей больших не было, но жить было можно; хорошо можно было жить! Не встречалась, не предвиделась пока надобность трогать запасный капитал, оставшийся после постройки мельницы. Деньги лежали скрытно ото всех в сундуке и радовали сердце предусмотрительного старика. Так было, по крайней мере, до того дня, когда Савелий приготовился к крестинам и делал качку для новорожденного внучка, предмета стольких ожиданий и радостей.
Бедный Андрей из Ягодни давным-давно уже отмолол свой мешок ржи и оставил мельницу; мало того, из трех возов, так некстати тогда приехавших, оставался всего один; и все-таки не видно было ни Петра, ушедшего в село с приглашениями, ни Гришутки, уехавшего за вином. Время приближалось к вечеру. Солнце садилось, усиливая с каждой минутой пурпуровый блеск холмов и отдаленных рощ, смотревших на запад; с востока, между тем, спускались синие, холодные тени; они бежали как будто от солнца, быстро наполняли лощины и раскидывались все шире и шире по лугам, оставляя кое-где за собою верхушку ветлы или кровлю, которые при блеске заката горели, точно охваченные пламенам, Ветер не трогал ни одним поблекшим стебельком, ни одной соломинкой на кровле; но и без ветра сильно пощипывало уши и щеки. Прозрачность воздуха и ослепительная ясность заката предвещали на ночь мороз порядочный; даже теперь в низменных местах, где тень сгущалась, опавший лист и трава покрывались седою изморосью. Дорога звенела под ногами. За две, за три версты можно было, кажется, различить малейший звук: лай собак в отдаленных селах, голоса на соседней мельнице, шум доски, внезапно сброшенной на мерзлую землю. Но сколько ни прислушивался Савелий, нигде не раздавалось дребезжанья телеги: Гришутка не являлся. Напрасно также глаза старика обращались к долине, по которой вилась дорога: и Петр не показывался. Постояв минуты с две у ворот, Савелий возвращался на двор, заглядывал в амбар, обменивался несколькими словами с помольцем, который домалывал последний воз, и снова уходил в избу.
Изба его была не велика, но было в ней и тепло, и уютно. По случаю стряпни к крестинам, было в ней даже жарко; но это ничего; когда во дворе морозит, чувствуется особенная приятность войти в сильно нагретое жилище. Изба ничем не отличалась от прочих изб: направо от двери возвышалась печь; дощаная перегородка, отделявшаяся от печки небольшой дверцей, упиралась другим концом в заднюю стену. Два окна освещали эту первую половину; окна смотрели на запад, и заходящее солнце било так сильно в перегородку, печь и на пол, что свет отражался под столом и лавками, оставляя кое-где только непроницаемые пятна тени. В заднем углу, который называется красным, хотя бывает обыкновенно самым темным, виднелись иконы, медный литой крест, кончики желтых восковых свеч и неуклюжий стаканчик из толстого фиолетового стекла; все это располагалось на двух полках, украшенных внутри кусочками обоев, снаружи - грубою, но замысловатою резьбою; стиль резьбы был тот же, что на подзорах, украшавших некогда церковь Ягодни; она относилась, надо полагать, к тому времени и принадлежала тому же долоту и топору. Солнечные лучи, пронизывая маленькие оконные стекла с радужным отливом, золотили пыль, проходившую двумя параллельными полосами через всю избу, и упирались в чугунок с водою, стоявший у печки; над чугунком, в темном, закоптевшем потолке, дрожало светлое пятно, которое дети называют "мышкой". Неподалеку играла кошка и четверо полосатых котят.
Во второй половине, за перегородкой, против печки, помещалась койка, устланная соломой и покрытая войлоком, на котором лежала жена Петра. Под рукою ее висела люлька, приделанная к концу шеста, укрепленного в потолке; младенец лежал, однако ж, не в люльке, а подле матери. Тут находился также шкапик с посудой, два сундучка и широкая лавка, которую Палагея, хлопотавшая у печки, уставила караваями, горшками и пирогами. За этой перегородкой было и тесно, и душно. Тут также было окно, но солнечный луч, встречая множество углов и выступов, цепляясь то за люльку, то за край лавки, то проходя по ряду пирогов, густо зарумяненных яичным желтком, производил здесь страшную пестроту; глаз отдыхал только на верхней части постели, которая тонула в мягком желтоватом полусвете, где покоились голова родильницы и спавший подле нее младенец.
- А-ай да морозец! Знатно завертывает! - сказал Савелий, входя в избу и потирая ладонями, напоминавшими корку старых древесных пней. - Коли так денька два постоит, пожалуй, что и река станет... Эк, нажарили! - промолвил он, повертывая за перегородку, - словно в бане, право, в бане!.. Только что вот дух другой: пирогами попахивает!.. Ну, сношенька наша любезная (до рожденья внучка он всегда называл ее просто Марьей и вообще не выказывал ей большой нежности), не знаю, что мне делать с нашими молодцами: о сю пору не видать! А давно бы пора, кажется...
- Приедут, батюшка, - слабым голосом отозвалась Марья.
- Вот есть об чем умом раскидывать! - бойко вмещалась Палагея, гремя в то же время ухватом, - один не нашел, должно быть, хозяев. Пришел: "Дома?" - спрашивает. "Ушел", - говорят; он его дожидаться сел, либо искать пошел... Другой в кабаке сидит; может, народу много - он и дожидает, пока других не отпустит целовальник; знамо: парень малый, больших не перекричит; тот и после пришел, да первый взял...
- Ну нет, не таковский! Шустер, у-у-у шустер! - перебил старик, грозя пальцем на какой-то воображаемый предмет, - небось, в обиду себя не даст, даром невеличек!.. Не об этом я совсем думаю; думаю: парнишка-то востер оченно, не напроказил бы там... Ну, да вот приедет, спросим, спросим... - добавил он, как бы заминая речь и подходя к постели родильницы. - Ну, сно-шенька любезная, как можется, а?
- Ничего, батюшка, бог милостив...
- Все ты меня... к примеру, меня не слушаешь!.. Вот что...
- В чем же, батюшка?
- А хошь бы в том... оченно уж много труда принимаешь... ей-богу! На первых-то порах так не годится... Ведь вот нарочно качку сделал для малого. Нет, все подле себя его содержишь, все с ним возишься; ну, помилуй бог, еще заснешь как-нибудь... Долго ли до беды!
- И-и, касатик, - перебила Палагея, - Христос с тобою! Господь милостив, до греха такого не допустит!
- Нет, бывает! Бывает! - подхватил Савелий тоном убеждения. - Ведь вот случилось же: выселовская Марфа заспала ребенка-то!.. Коли не это, все равно другой случай может выйти: заснет она, подберутся как-нибудь котята, лицо младенцу, Христос с ним! исцарапают... Ну, что хорошего! Вас, баб, не вразумишь никак! Ведь вот нарочно качку сделал, нарочно повесил подле кровати: заплакал младенец - протяни только руку, либо, коли не осилишь, Палагея подаст... Опять же теперь другое рассуждение: разве ему не покойнее лежать в люльке, чем на кровати?.. Он, вестимо, не скажет, а уж это всякий видит, что в люльке покойнее! Нарочно для спокою и сделана...
Старик нагнулся к младенцу.
- Агу, батюшка, агу! - произнес он, потряхивая сединами и комически как-то сморщиваясь. - Слышь, сношенька... дай-ка, право... дай положу его в люлечку... Ну, что он тут? Кормила ты его?
- Кормила, батюшка...
- Ну и ладно!.. Подь, касатик, подь! - говорил старик, подымая ребенка, между тем как обе женщины молча на него смотрели.
Ребенок был красен, как только что испеченный рак, и представлял пока кусок мяса, окутанный в белые пеленки: ничего не было хорошего; при всем том, морщины Савелия сладко как-то раздвинулись, лицо ухмылялось, и в глазах заиграло такое чувство радости, какого не испытывал он даже тогда, когда удачно запрудил первый раз мельницу, когда пущена она была в ход, когда дешево купил он жернова свои... Поди ж ты, суди после этого, как устроена душа человеческая, и на чем основываются иногда его радости!
Подержав ребенка на руках своих с таким видом, как бы мысленно прикидывая, сколько в нем весу, старик бережно уложил его в люльку.
- Ну, как же не покойнее? - самодовольно воскликнул он, отступая на шаг. - Как же не покойнее?.. Вишь: словно в лодочке... Эвна! - прибавил он, приводя слегка в движение люльку, - эвна! Эвна как!..
- Ах ты затейщик! Затейщик! - говорила между тем старая Палагея, подпираясь локтем в конец ухвата и покачивая головою, - право, затейщик!..
Во время последних этих объяснений послышался шум приближающейся тележки; но Савелий громко разговаривал, Палагея гремела ухватом, внимание снохи поглощалось ребенком и болтовнёю свекра; так что никто не приметил шума извне, пока наконец телега не подъехала почти к самым воротам.
- А вот и Гришутка! - сказал старик.
В эту минуту со двора раздались такие отчаянные крики и вопли, что ноги присутствующих на секунду приросли к земле. Савелий опрометью кинулся из избы. Петр держал лошадь под уздцы и печально вводил ее на двор; в телеге рядом с Гришуткой сидел человек с худощавым, но багровым и рябым лицом, в высокой бараньей шапке и синем тулупе, плотно перехваченном ремнем.
Савелий узнал в нем кордонного, отставного солдата, охранявшего границу соседней губернии против контрабандного провоза вина. Сердце старика так и екнуло. Кордонный держал за ворот Гришку, который ревел во весь голос и приговаривал, горько всхлипывая:
- Ей-богу, не знал!.. Отпусти!.. Золотой, отпусти!.. Батюшка, не знал!.. Золотой, не знал!..
Лицо Гришутки распухло от слез; они текли ручьями из полузажмуренных глаз и капали в рот, разевавшийся непомерно, должно быть, от избытка давивших его вздохов и рыданий. Шествие закрывал помолец, остававшийся домалывать последний воз; то был маленький черномазый мужичок, очень прыткого, суетливого вида; он, впрочем, как только увидел Савелия, выскочил вперед, замахал руками и, страшно вытаращив глаза, крикнул надрывающимся от усердия голосом:
- С вином попался!.. Схватили!.. Взяли! С вином взяли!..
- С вином попался!.. - печально повторил Петр.
- Как?.. Ах ты, господи! - произнес Савелий, останавливаясь в недоумении.
Шум в сенях и голос Палагеи заставили его обернуться. Марья рвалась вперед на крылечко, так что Палагея едва могла удержать ее; лицо молодой женщины было бледно, и вся она тряслась от головы до ног; увидя маленького своего брата в руках незнакомца, она вскрикнула и покачнулась.
- Куда! Не пускай ее... Петр, держи!.. Ах ты, творец милосердный! Уведите ее скорее!.. - воскликнул Савелий.
Петр бросился к жене и с помощью Палагеи увел ее в избу. В это время кордонный соскочил с тележки.
- Ты здесь хозяин? Ты за вином посылал? - спросил он, обращаясь к старику, который не мог прийти в себя.
- Я, батюшка...
- С вином поймали!.. Эко дело! Ах! Схватили! Взяли! - спешил пояснить черномазый мужичок, снова пуская в ход глаза и руки.
- Точно, батюшка, поймали! - сказал Петр, появляясь на крыльце и быстро спускаясь на двор.
Савелий ударил себя ладонями по полам полушубка и с сокрушенным видом замотал головою.
- Дядюшка... не знал я... Не знал, дядюшка!.. - рыдая, заговорил Гришутка. - Микулинские мельники научили... Сказали: тот кабак ближе...
- Кто ж за вином-то посылал? Ты, что ли? - повторил опять кордонный, дерзко поглядывая на Савелия.
- Мы посылали! - отвечал Петр, потому что отец мотал только головою и бил себя ладонями по полушубку.
- А вы кто такой? - спросил кордонный Петра.
- Я сын его... Я, батюшка, - подхватил Петр, - встрелся я с ними, как они уж к нашим воротам подъехали...
- Сейчас только встрелся! - вмешался опять маленький помолец, - подъехали, - он тут! Смотрю: и я подошел! Эко дело!..
- Об этом после расскажешь, - перебил кордонный. - За вином посылал вот он, - стало, он и ответит... Эки разбойники! - присовокупил он, разгорячась, - свой кабак под рукою... нет, в другой посылать надо!..
- Не знал я ничего!.. На мельнице научили... - промолвил Гришутка, истекая слезами.
- Молчи! - сказал Петр.
Мальчик приложил ладонь ко рту, прислонился лбом к тележке и заревел громче прежнего.
- Да что же это, батюшка... Как же так? - сказал Савелий, нетерпеливо махая рукою в ответ помольцу, который мигал, дергал его за рукав и делал таинственные какие-то знаки.
- С вином попался, - и все тут! - возразил кордонный. - Попался в селе у нас, как только из кабака выехал; вино у нашего старосты осталось, там и печать к бочонку приложили.
- Печать приложили! Припечатали!.. - отчаянно возопил Гришутка.
- Плохо дело! - крикнул помолец, приходя весь в движение. - Затаскают, дедушка, затаскают!.. Лопни глаза - затаскают!..
- А то как же, так, что ли, сойдет? - перебил кордонный. - Известно, проучат! Будешь знать, как в чужую губернию за вином ездить! Сказано: не смей, не приказано! Нет, повадились, окаянные! Нонче поверенного ждем; ему передадут, примерно, все расскажут... Завтра же в суд представят...
До настоящей минуты Савелий бил только руками по полушубку и мотал головою с видом человека, поставленного в самое затруднительное положение; при слове "суд" он поднял голову, и в смущенных чертах его заиграла вдруг краска; даже шея его покраснела. Слово "суд" подействовало также, казалось, и на Гришутку; между тем как шли последние объяснения, он стоял с разинутым ртом, в который продолжали капать слезы; теперь он снова припал опять лбом к тележке и снова наполнил двор отчаянными рыданиями. Петр переминался на месте и не сводил глаз с отца.
- Вот беду-то накликали! Вот греха-то не чаяли! - произнес наконец старик, оглядывая присутствующих.
Он еще хотел что-то прибавить, но вдруг переменил намерение и быстрыми шагами пошел к маленькой калитке, выходившей к ручью.
- Послушай, добрый человек!.. Эй, слышь! - сказал он останавливаясь в калитке и кивая кордонному, - подь, брат, сюда... На два словечка!..
Багровое лицо кордонного приняло озабоченный вид; он направился к калитке, показывая, что делал это неохотно, - так, только из снисхождения.
- Послушай, добрый человек, - заговорил Савелий, отводя его к пруду, - слышь, - промолвил он, пожимая губами, - слышь! Нельзя ли как... а?
- Это насчет чего? - спросил тот более смягченным тоном и как бы стараясь взять в толк слова собеседника.
- Сделай такую милость, - упрашивал старик. - Сколько живу на свете, греха такого не было. Главная причина, мальчик попался! Через него все вышло... Ослобони как-нибудь... а? Слышь, добрый человек!..
- Теперь нельзя, никаким, то есть, манером... Печать приложили! К тому, дело было при свидетелях... никак нельзя...
- Сделай милость, - продолжал старик, неудовольствуясь на этот раз умолять голосом, но пуская еще в ход пантомиму и убедительно разводя руками, которые дрожали.
Серые, плутоватые глаза кордонного устремились к амбару, за которым слышались голоса Петра и помольца; после этого он отступил еще несколько шагов от калитки.
- Слышь, добрый человек! - подхватил ободренный Савелий, - возьми с меня за хлопоты..., только нельзя ли как дело-то это... к примеру... Нельзя ли как ослобонить... право!..
Кордонный поправил баранью свою шапку, почесал переносицу указательным пальцем и на секунду задумался.
- Двадцать целковых дашь? - спросил он, понижая голос.
Савелия так огорошило, что он открыл только рот и откинулся назад.
- Меньше нельзя! - спокойно убедительным тоном подхватил кордонный. - Рассуди: надо теперича дать старосте в селе, дать надо мужикам, которые были в свидетелях, надо также целовальнику дать; не дашь - обо всем поверенному расскажут, - уж это беспременно, сам знаешь: народ нынче какой!.. Ну, и сосчитай: много ли сойдет мне из двадцати целковых?.. Узнает поверенный - я через это пропасть должен! Наше дело такое: мы, братец, затем к должности приставлены; как, скажут, ты с вином поймал, утаил от конторы, и с мужика взял!.. Я через это подлецом должен остаться перед начальством! Из того хлопочешь, чтоб было из чего...
- Двадцать целковых за ведро вина! - вымолвил старик, снова вспыхнув до самой шеи,
- Послушай, дядя, - миролюбиво сказал кордонный, - ты не кричи, - не хорошо! Мы не к тому пришли сюда; говорил: помириться хочешь,, так ты и делай, а то, что кричать-то не годится. По душе говорю, право, больше отдашь, коли в суд представят: за вино одно возьмут с тебя втрое; так по закону отдашь за вино Двенадцать целковых! Да в суде еще сколько рассоришь...
Старик слушал и смотрел в землю; теперь, более чем когда-нибудь, был он, казалось, подавлен происшедшим с ним случаем.
- Эко дело! Эка напасть! - повторял он, чмокая губами, качая головой и безнадежно разводя руками. - Батюшка, - неожиданно произнес Петр, появляясь в калитке, - поди-ка сюда!
Савелий поспешно заковылял к сыну. Тот дал ему знак повернуть за угол амбара. Там стоял маленький помолец, который, как только показался старик, снова весь преисполнился быстротою.
- Слышь, дядя, - торопливо заговорил он, хватая старика за рукав и выразительно мигая ему на калитку, - слышь: ничего ему не давай, плюнь! Плюнь, я говорю! Окроме него, все ведь видели! Видели, как малый-то попался! При народе было дело! Дашь ему - ничего не будет, слухи дойдут, все единственно! Плюнь! Сколько ни давай, - все в суд потребуют: дело такое, при народе было; дойдут слухи; все единственно! Обмануть хочет!.. Плюнь, говорю!
Мужичонок торопливо отскочил, услышав шаги за калиткой. Кордонный как будто догадался, о чем шла речь за амбаром. Он окончательно убедился в этом, когда позвал старика, и тот, вместо того чтобы пойти к нему, задумчиво продолжал смотреть в землю
- Дело такое настоящее, - сказал кордонный, бросая злобный взгляд на помольца, который зевал на стропилы навесов, как ни в чем не бывало, - мы через это пропасть можем... Всяк себя оберегает: дело такое! Представят завтра поверенному, ты его и проси... Этакой народ! Сказано: в чужой кабак не ходи - нет! Теперь и разведывайся!.. А я что?.. Я не могу. Поверенного проси! Последние слова сказаны были уже за воротами. Кордонный поправил шапку и, ворча что-то под нос, быстро пошел по дороге.
- Должно быть, слышал, о чем мы здесь разговаривали... - вдруг возвратилась вся его прыткость, - вестимо, слышал, либо догадался, все единственно! Видит: взять нечего, разговаривать не стал! Сколько просил, дядя? Сколько?
- Двадцать целковых!..
- Ах он, шитая рожа! Эк, разбойник! Ах ты! - воскликнул мужичонок, порываясь как-то разом во все стороны, - двадцать целковых! Поди ты!.. Эк, махнул! Ах, бестия! Эти целовальники, нет их хуже! Самое что ни есть мошенники... душа вон! Ей-богу! Ах ты, шитая рожа, поди ж ты!.. Ах он!..
Савелий не обращал никакого внимания на слова помольца; он не отрывал глаз от земли и, по-видимому, размышлял сам с собою. Никогда еще не чувствовал он себя столько расстроенным. Это потому, быть может, что во всю свою жизнь никогда еще не был так спокоен и счастлив, как в последние эти три года, когда выстроил мельницу и жил сам по себе, с сыном и снохою.
- Эко дело! - проговорил он наконец голосом, который показывал, что склад его размышлений был самый безотрадный. - Вот не чаяли горя-то! Вот уж не чаяли!..
Помолец снова приступил было и уже схватил его за рукав, но Савелий махнул только рукою, отвернулся и медленным, отягченным шагом побрел в избу.
V. Объяснения. - Надежды. - Последствия
- Минут пять спустя старик снова показался на крылечке.
- Григорий! - крикнул он, озираясь вокруг с недовольным видом. - Григорий! - повторил он, возвышая голос.
Гришка не откликался.
- Должно быть, где-нибудь за амбаром, - отозвался Петр, принявшийся распрягать лошадь.
- Уберешь лошадь, позови его ко мне, - сказал Савелий, уходя опять в избу.
Распрягши лошадь, Петр несколько раз окликнул мальчика; ответа не было. Петр повел лоша