И. А. Гончаров. Лихая болесть
Оригинал находится здесь.
========================================================================
В декабре 1830 года, когда холера находилась
еще в Москве, но уже значительно уменьшилась, из
двухсот пятидесяти кур пятьдесят в самом
непродолжительном времени лишились жизни.
Ученая брошюра о действиях холеры
в Москве, доктора Христиана Лодера;
Москва; страница 81.
Читали ли вы, милостивые государи, или по крайней мере слыхали ли о
странной болезни, которою некогда были одержимы дети в Германии и Франции и
которой нет названия и другого примера в летописях медицины; именно: в них
поселялось какое-то непостижимое стремление идти на гору св. Михаила
(кажется, в Нормандии).
Тщетно отчаянные родители старались удержать их: малейшее
сопротивление их болезненным желаниям влекло за собою печальные следствия -
жизнь детей медленно угасала. Удивительно? не правда ли? - Не будучи знаком
с литературою медицины, не следуя за ее открытиями и успехами, я не могу
сказать вам, объяснен ли этот факт или по крайней мере подтверждено ли его
вероятие; но зато с своей стороны сообщу свету о подобной же не менее
странной и непостижимой эпидемической болезни, губительных действий которой
я был очевидным свидетелем и чуть не жертвою. Предлагая наблюдения мои со
всевозможною подробностию, я осмеливаюсь предупредить читателя, что они не
подвержены никакому сомнению, хотя, к сожалению, не запечатлены верностью
взгляда и ученым изложением, свойственным медику.
Прежде нежели опишу этот недуг со всеми его признаками, долгом
поставляю уведомить читателя о тех особах, которые имели несчастие испытать
его.
Несколько лет назад я познакомился с добрым, милым, образованным
семейством Зуровых и проводил у них почти все зимние вечера. Время
неприметно текло среди их самих, среди круга их знакомых, наконец, среди
тех удовольствий, которые они избрали и допустили в своем доме. Там,
правда, не было карт, и напрасно праздный старик или избалованный
бездействием, мучимый головною и душевною пустотою юноша стали бы искать
денег и развлечения в этом занятии: надежды их никогда не сошлись бы с
благородным образом мыслей Зуровых и их гостей; но зато танцы, музыка, а
чаще всего чтение, разговоры о литературе и искусствах поглощали зимние
вечера.
С каким удовольствием вспоминаю я эту густую толпу друзей, осаждавшую
большой круглый стол, перед которым на турецком диване сиживала Мария
Александровна, добрая хозяйка, и разливала чай, а сам Алексей Петрович
ходил обыкновенно с сигарою и чашкою холодного чая вдоль по комнате, по
временам останавливался, вмешивался в разговор и опять ходил. Помню и
восьмидесятилетнюю бабушку, разбитую параличом, которая, сидя поодаль в
укромном уголке на вольтеровских креслах, с любовию обращала тусклый взор
на свое потомство, и соленая слеза мирного счастия мутила глаза ее, и без
того расположенные к слепоте. Помню, как она поминутно подзывала младшего
внука Володю и гладила его по голове, что не всегда нравилось резвому
мальчику, и он часто притворялся, будто не слышит ее призыва. Сверх всего
этого, бабушка была презамечательная особа во многих отношениях; а потому
да позволено будет мне сказать еще несколько слов о ней: она сидела, как
было упомянуто выше, постоянно на одном месте и владела только левою рукою:
подивитесь же деятельности! умела употребить и единственную свою длань с
пользою для общества; следовательно, несмотря на угасшие силы и едва
таившуюся искру в ветхом сосуде жизни, занимала почетное звено в цепи
существ. Когда утром внуки и внучки, подняв ее с постели, усаживали в
кресла, тут она поднимала левою рукою с материнскою заботливостью стору у
окна, и Боже сохрани, если б кто другой предупредил ее! Но только ли еще?
Ужели умолчу о главной ее способности, которая дорого покупается бедным
человечеством, - увечьем на службе или параличом; бабушка купила последним.
Дело в том, что она во всякое время предсказывала погоду и служила как бы
домашним живым барометром. Так, ежели Марье Александровне, Алексею
Петровичу или кому-нибудь из старших внуков нужно было идти со двора, то
предварительно спрашивали ее: "Матушка (или бабушка), какова-то погода
будет?" - и она, пощупав который-нибудь из онемевших членов, как
вдохновенная сивилла, отрывисто отвечала: "Снежно - ясно - оттепель -
великий мороз", - смотря по обстоятельствам, и никогда не обманывалась. Не
полезно ли иметь такое сокровище в семействе? Помню и старого заслуженного
профессора, который, оставив кафедру политической экономии, с большим
успехом занимался еще исследованием разных сортов нюхального табаку и
влияния его на богатство народов. Помню, наконец, свое место подле
племянницы Зуровых, чувствительной, задумчивой Феклы, с которой я любил
беседовать тишком о разных предметах, например о том, долго ли могут
проноситься чулки после штопанья или сколько бы аршин холста потребовалось
мне на рубашки и проч., на что она всегда давала ясные и удовлетворительные
ответы. Помню, как острые, но не язвительные шутки сыпались со всех сторон
и возбуждали дружный хохот; помню... Но простите, милостивые государи и
государыни, что не могу привести в ясность и разместить в приличном порядке
всех воспоминаний: они смешанной толпой теснятся в мою голову и выжимают
оттуда слезы, которые струятся по щекам и потом орошают сию писчую бумагу.
Позвольте обтереть их: иначе не дождетесь моего рассказа...
Ну вот теперь я покойнее и могу снова заняться своим предметом, от
которого отворотили меня умиление и сострадание. "Сострадание? - спросите
вы, - как? почему? какое?" Да, сострадание, милостивые государи и
государыни, глубокое сострадание. Я был привязан к моим знакомым не только
душевными, но и сердечными узами, которые хотел укрепить законным образом.
Вспомните мой давешний намек на разговор с Феклой: это недаром; гм!
понимаете? Как же не плакать, как не терзаться, когда подумаю, что всё
семейство, начиная с бабушки и до шалуна Володи, погибло, погибло
невозвратно жертвою страшной эпидемии, которая, к счастию,
удовольствовалась этим, хотя и распространилась было и между знакомыми их,
но те впоследствии избегли ее. Вот, извольте видеть, как это происходило.
Я вначале упомянул, что проводил у Зуровых зимние вечера, а об летних
не сказал ни слова потому, что я летом не жил в Петербурге, а уезжал, по
приглашению дяди-старика, к нему в деревню пить с ним, по его настоятельным
просьбам, домашние наливки, из которых рябиновка, приготовленная по
особенному рецепту, могла, как утверждал он, восстановить порядок в моей
нервной системе, а простокваша и варенцы, любимый его полдник, -
предохранить от желудочных болей, которым я был тогда подвержен. Как на
минеральные воды, целые три лета сряду ездил я в деревню лечиться и взял
три таких курса; но на четвертое небесам угодно было послать два страшные
бедствия на ту губернию, где жил дядя: первое - неурожай на ягоды,
вследствие чего наливочные бутылки остались пусты и праздны; и второе -
скотский падеж, столь сильный, что число трехсот пятидесяти голов скота
сократилось в три, варенцы и простокваша оскудели; дядя мой, видя, что
белый счет мало-помалу теряет свою заманчивость и что любимые его занятия
исчезают, с горя также пал вместе с последнею любимою коровою и оставил
меня наследником имения. - Остаток лета я употребил на приведение в порядок
дел, а к началу зимы возвратился в Петербург. Первый мой визит был,
разумеется, к Зуровым. Мне обрадовались. Я нашел всё по-прежнему, и зима
опять застала те же лица в теплой зале Зуровых, за тем же чайным столом, -
меня опять подле Феклы, Алексея Петровича с сигарою, Марью Александровну, с
прежнею любезностью и умом, за нескончаемою от века работою, вышиванием
ковра по канве, начатого ею еще до замужства. В детях только произошли
некоторые перемены: старший сын возмужал, вступил в университет и начал
прислушиваться к шороху женского платья, а младший перестал прятать у
своего учителя-немца платок с табакеркой и сажать бабушку мимо кресел, да
еще бабушка сама усугубила деятельность и в забывчивости опускала стору
середь дня или, отходя ко сну, поднимала ее. Впрочем, всё остальное было
по-прежнему.
Быстро проходила зима; вечера стали короче; бабушка перестала
предсказывать о великом морозе; на языке у ней чаще вертелось слово
"оттепель". Настал апрель; солнце пламенным лучом проводило последний
зимний день, который, уходя, сделал такую плачевную гримасу, что Нева от
смеху треснула и полилась через край, а суровая земля улыбнулась сквозь
снег. Ветреная щебетунья ласточка и верхолет жаворонок уже донесли о
наступлении весны. В природе поднялся обычный шум: те, которые умирали или
спали, воскресли и проснулись; всё засуетилось, запело, запрыгало,
заворчало, заквакало - на небеси горe, и на земли низэ, и в водах и под
землею. Вот и петербургские жители заметили весну.
В первый теплый день я весело пустился из дому прямо к Зуровым
поздравить их с праздником природы и провести у них целый день.
- Здравствуйте, Алексей Петрович! - сказал я. - Честь имею кланяться,
Марья Александровна! поздравляю вас с весной. Нынче очень тепло.
Едва я выговорил эти слова, как - и теперь весь дрожу! - вдруг в целом
семействе произошло необыкновенное движение: Алексей Петрович зевнул и
значительно взглянул на жену; та отвечала ему болезненной улыбкой; двое
младших детей судорожно запрыгали, а старшие захлопали в ладоши; глаза
самой бабушки оживились каким-то неестественным блеском, и во всем этом
проглядывала дикая радость. Я остановился и посмотрел на них в недоумении.
- Что с вами? - спросил я наконец с робостью, - здоровы ли вы?
- Слава Богу, - отвечал Алексей Петрович, сильно зевая.
- Но с вами творится что-то чудное. Не огорчены ни вы чем?
- О нет! напротив, мы радуемся наступлению весны: приходит время
начать наши загородные прогулки. Мы любим пользоваться воздухом и большую
часть лета проводим за городом.
- Прекрасно! - сказал я, - надеюсь, что вы и мне позволите разделять с
вами это удовольствие.
Опять то же движение.
- С радостью, - отвечал Алексей Петрович и бросил на меня дикий
взгляд. Я испугался не на шутку и не знал, что делать и как объяснить себе
эту сцену. Я стоял в нерешимости; но чрез минуту всё приняло обыкновенный
вид, и приветливость хозяйки вывела меня из затруднительного положения.
- Вы, надеюсь, с нами обедаете сегодня? - спросила она.
- С удовольствием, - отвечал я, - но как теперь еще рано, то позвольте
мне сделать визит в один дом.
- Ступайте! - кричал мне вслед Алексей Петрович, - только непременно
приходите, и как вы обещали ездить с нами за город, - тут опять он начал
зевать, - то мы условимся, когда и как устроить первую поездку
"Да еще теперь далеко до загородных прогулок", - подумал я, но сказать
этого не решился, видя, как они горячо принимают к сердцу предстоящее
удовольствие.
Вышед от них, я стал доискиваться причины этой непостижимой выходки
целого семейства.
"Уж не питают ли они против меня какого-нибудь неудовольствия?" -
подумал я; но приглашение к обеду и дружеские проводы не соответствовали
странной встрече. Что бы это значило? Размышляя таким образом, я наконец
вздумал пойти узнать всё от их старого знакомого... Да! я забыл сказать,
что в числе посетителей дома Зуровых были двое, которых надобно познакомить
с читателем покороче, потому что в этом деле они играют важную роль.
Один - Иван Степанович Вереницын, статский советник не у дел,
искренний друг Зуровых с самого детства. Он был обыкновенно задумчив и
угрюм, редко принимал участие в общем разговоре, сидел всегда поодаль от
прочих или молча ходил взад и вперед по комнате. Многие сердились за его
нелюдимость, холодное обращение, а потому и пропустили неблагоприятные
слухи на его счет: одни говорили, что он страждет отвращением к жизни и раз
чуть было не утопился, но мужики вытащили его из воды, за что и награждены
медалями для ношения на анненской ленте; какая-то старушка уверяла, что он
знается с демоном, и вообще все называли его гордецом и бранили за
презрение к миру, а иные даже под великим секретом разглашали, - есть же
такие злые языки! - что он влюблен в женщину сомнительного поведения; одним
словом, если поверить всему, что об нем говорили, то надобно было
возненавидеть его; если же не верить, то возненавидеть других за черную
клевету. Я не сделал ни того ни другого и после увидел, что поведение его
есть следствие особенного взгляда на мир и тех наблюдений, которые... если
бы он захотел, публиковал бы сам, а нам в чужое дело вмешиваться не
следует: нам довольно знать, что он всякий день бывал у Зуровых и
пользовался их особенною привязанностью.
Другое лицо - мой товарищ по ученью, Никон Устинович Тяжеленко,
малороссийский помещик, тоже старый знакомый Зуровых, чрез которого и я
познакомился с ними. Этот славился с юных лет беспримерною методическою
ленью и геройским равнодушием к суете мирской. Он проводил бoльшую часть
жизни лежа на постели; если же присаживался иногда, то только к обеденному
столу; для завтрака и ужина, по его мнению, этого делать не стоило. Он, как
я сказал, редко выходил из дому и лежачею жизнью приобрел все атрибуты
ленивца: у него величественно холмилось и процветало нарочито большое
брюхо; вообще всё тело падало складками, как у носорога, и образовывало род
какой-то натуральной одежды. Он жил у Таврического сада, а пойти туда
прогуляться было для него подвигом. Напрасно врачи предсказывали ему
неизбежную борьбу с целым легионом болезней и разных сортов смертей: он
опровергал возражения самыми простыми и ясными доводами; например, если
упрекали его, что он мало ходит и может подвергнуться апоплексическому
удару, он отвечал, что у него из передней в спальню ведет темный коридор,
по которому он пройдет по крайней мере раз пять в день, чего, по его
мнению, очень, очень достаточно, чтобы предохранить от удара. К этому, в
виде заключения, он прибавлял следующее рассуждение, что ежели, дескать, и
постигнет его, Тяжеленку, удар, то этот случай даст ему повод и законную
причину сидеть безвыходно дома и послужит красноречивою защитою от
всяческих нападений, и что тогда уже ему нечего будет опасаться насчет
своего здоровья. Что же касается до воздуха, которым ему советовали
пользоваться, то он утверждал, что, просыпаясь утром, он прикладывал лицо к
отворенной форточке и насасывался воздуху на целый день. Врачи и друзья
пожимали плечами и оставляли его в покое. Таков мой приятель Никон
Устинович. Он любил Зуровых и бывал у них раз в месяц, но как это казалось
ему выше сил, то он нарочно познакомил меня с ними.
- Ходи к ним почаще, братец, - сказал он мне, - они прекрасные люди, я
их страх как люблю; да требуют, чтобы я раз в неделю бывал у них - эка
шутка! Так, пожалуйста, ходи ты за меня и сообщай новости им обо мне, а мне
об них.
К нему-то я отправился после странности, замеченной мною у Зуровых, в
надежде, что он, как старый знакомый зная всё касающееся до них, объяснит и
мне. В ту минуту, когда я зашел к нему, он замышлял о перевороте на левый
бок.
- Здравствуй, Никон Устиныч, - сказал я. Он, лежа, кивнул головой. -
Здоров ли? - Он опять кивнул, в знак подтверждения: Никон Устинович даром
не любил терять слов. - Зуровы тебе кланяются и пеняют, что ты совсем
разлюбил их. - Он потряс головой в знак отрицания. - Да промолви же хоть
словечко, мой милый!
- Вот... погоди... дай расходиться, - наконец медленно произнес он. -
Сейчас подадут мой завтрак, так я, пожалуй, и привстану.
Через пять минут человек с трудом дотащил к столу то, что Никон
Устинович скромно называл "мой завтрак" и что четверо смело могли бы
назвать своим. Часть ростбифа едва умещалась на тарелке; края подноса были
унизаны яйцами; далее чашка или, по-моему, чаша шоколада дымилась, как
пароход; наконец, бутылка портеру, подобно башне, господствовала над
прочим.
- Ну вот теперь я... - начал было Тяжеленко говорить и вместе
привставать, но ни то ни другое не удалось ему, и он опять упал на подушку.
- Неужели ты один съедаешь столько?
- Нет, и собаке дам, - отвечал он, указывая на крошечную болонку,
которая, вероятно в угождение своему господину, лежала, как и он, постоянно
на одном месте.
- Ну, Бог тебя суди! Однако, не шутя, - продолжал я, - не пойдешь ли
ты со мной обедать к Зуровым?
- И! что ты! в уме ли? - сказал он и махнул рукой. - Лучше останься со
мною: у меня будет славный окорок, осетрина, сибирские пельмени, сосиски,
пудинг, индейка и чудесная дрочена. Сам, братец, командовал, как
приготовить ее.
- Нет, спасибо; я дал слово; к тому же у нас нынче за столом будет
интересный разговор о приготовлениях к загородным прогулкам.
Вдруг лицо Тяжеленки оживилось; он сделал над собой страшное усилие и
- привстал.
- И ты! - И ты! - вскрикнули мы оба в одно время.
- Что значит твое восклицание? - спросил я.
- А твое?
- Мое, - отвечал я, - вырвалось от удивления, что давеча с Зуровыми
сделались конвульсии, а теперь ты чуть не встал на ноги оттого только, что
я заговорил о весне и загородных прогулках. Теперь ты видишь, что я
воскликнул не без причины. Ну а ты отчего?
- Моя причина важнее, - отвечал он и поместил в рот кусок ростбифа. -
Я думал, что ты болен.
- Болен? Спасибо за участие, но с чего ты взял это?
- Я думал, что... ты заразился.
- Час от часу не легче! От кого? чем?
- От кого! от Зуровых.
- Что за дичь! Объяснись, пожалуйста.
- Погоди, дай... поесть. - И он тихо, медленно, как корова, жевал
мясо. Наконец исчез последний кусочек; всё было съедено и выпито, и
человек, принесший завтрак обеими руками, вынес остатки двумя пальцами. Я
подвинулся ближе, и Тяжеленко начал:
- Заметил ли ты в эти три года твоего знакомства с Зуровыми что-нибудь
особенное в них?
- До сих пор ничего.
- А поедешь ли летом в деревню?
- Нет, останусь здесь.
- В таком случае, начиная с нынешнего утра, ты будешь каждый день
замечать диковинные штуки.
- Да что же это значит? скоро ли я добьюсь от тебя? и если в них
скрывалось что-нибудь особенное, отчего ты не сказал мне об этом прежде?
- Значит это то, - продолжал Тяжеленко с расстановкою, - что у Зуровых
недуг.
- Что ты говоришь? Какой недуг? - вскричал я с ужасом.
- Странный, братец, очень странный и заразительный. Сядь, слушай и не
торопи меня... Я предвижу, что мне нынче и без того придется до смерти
устать. Шутка ли, сколько рассказывать! Да нечего делать: надо спасти тебя.
Не говорил я тебе до сих пор об этом потому, что не было никакой
надобности: ты жил в Петербурге только зиму, а в это время в них заметить
ничего нельзя; ума у них пропасть, время неприметно летит в их беседе; а
вот летом, так чудо! они на себя не похожи; совсем другие люди; не едят, не
пьют: только одно на уме... Жалость! жалость! а помочь нечем!
- По крайней мере скажи мне название и свойство болезни, - спросил я.
- Названия ей нет, потому что это, вероятно, первый случай; а свойство
сейчас объясню. Как бы, с чего начать?.. Вот, видишь ты... Да это
премудреная вещь, когда не знаешь имени... Ну, хоть пускай, назову пока
"лихой болестью", а там как медики дознаются, то окрестят по-своему. Дело в
том, что Зуровым летом дома не сидится: вот какой страшный, убийственный
недуг.
И Тяжеленко одним вздохом выпустил с полфунта воздуха, сделав
прекислую гримасу, как будто у него из зубов вытаскивали лакомый кусок. Я
захохотал.
- Помилуй, Никон Устиныч! да это - недуг только в твоих глазах. Ты сам
одержим гораздо опаснейшею болезнию: целый век лежишь на одном месте. Эта
крайность скорее доведет до гибели. Или ты, может быть, шутишь?
- Какие шутки! болезнь, братец, страшная болезнь! Наконец скажу яснее:
их губит неодолимая страсть к загородным прогулкам.
- Да это приятнейшая страсть! Я сам дал слово участвовать в поездках.
- Ты дал слово? - воскликнул он. - О несчастный Филипп Климыч! что ты
сделал! Ты пропал! - Он чуть не заплакал. - Ты уж и с Вереницыным говорил
об этом?
- Нет еще.
- Ну, слава Богу! есть время всё исправить: только слушайся меня. - Я
в недоумении смотрел на него, а он продолжал: - Я сам, бывало, помнишь ли,
в старые годы, когда имел глупость бoльшую часть дня и даже ночи проводить
на ногах: то-то молодость! - не прочь пойти в лес с маленьким запасом,
например... этак... с жареной индейкой под мышкой и с бутылкой малаги в
кармане; сяду под дерево в теплый день, поем и лягу на травку;
ну-а потом и домой. А эти люди убивают себя прогулками. Вообрази, до
чего дошли! если летом в который день остаются дома, то, по собственному их
признанию, которое я подслушал в один из припадков, их что-то давит,
гнетет, не дает им покою; какая-то неодолимая сила влечет за город,
какой-то злой дух вселяется в них, и вот они... - Тут Тяжеленко начал
говорить с жаром: - Вот они плывут, скачут, бегут и, приплывши,
прискакавши, прибежавши туда, ходят чуть не до смерти - как не падут на
месте! то взбираются на крутизны, то лазят по оврагам. - Здесь каждое из
этих понятий он сопровождал живописным жестом. - Пускаются вброд по ручьям,
вязнут в болотах, продираются между колючими кустарниками, карабкаются на
высочайшие деревья; сколько раз тонули, свергались в пропасти, вязли в
тине, коченели от холода и даже - ужас! - терпели голод и жажду!
Всё это красноречие выходило из Тяжеленки вместе с потом. О, как он
был прекрасен в эту минуту! благородное негодование изображалось на
обширном челе его, крупные капли пота омывали лоб и щеки, а вдохновенное
выражение лица позволяло принять их за слезы. Предо мной воскресли златые,
классические времена древности; я искал ему приличного сравнения между
знаменитыми мужами и отыскал сходство в особе римского императора Вителлия.
- Браво! брависсимо! хорошо! - кричал я, а он продолжал:
- Да, Филипп Климыч! бедствие, сущее бедствие постигло их! Ходить
целый день! Хорошо, что они еще потеют: это спасает их; но скоро и эта
благодатная роса иссякнет от изнурения, и тогда - что с ними станется? А
зараза глубоко пустила корни; она медленно течет по жилам их и пожирает
жизненную эссенцию. Этот добрый Алексей Петрович! эта любезная Марья
Александровна! почтенная бабушка! дети - бедные молодые люди! Юность,
цветущее здоровье, блестящие надежды - всё истает, исчезнет в изнурении, в
тяжких, добровольных трудах! - Он закрыл лицо руками, а я захохотал. - И ты
можешь смеяться, жестокосердый человек?
- Да как же, братец, не смеяться, когда ты, равнодушнейший человек,
беспечный до того, что если бы мир обрушился над твоею головою, ты бы не
раскрыл рта спросить, что за шум, - ты целый час убиваешься и потеешь, а
если б мог, и заплакал бы оттого только, что другие предаются
ненавистнейшему для тебя удовольствию - прогулке!
- Ты всё еще не постигаешь, что я не шучу. Разве ты не видал зловещих
признаков? - сказал он с досадой.
- Не знаю... мне показалось... Однако, какие же это признаки? -
спросил я.
- А беспрестанная зевота, задумчивость, тоска, отсутствие сна и
аппетита, бледность и в то же время какие-то чудные пятна по всему лицу, а
в глазах что-то дикое, странное.
- Вот об этом-то я и пришел спросить тебя.
- Ну так пойми же и знай, что лишь только они вспомнят о лесах, полях,
болотах, уединенных местах, то все эти признаки обнаруживаются и ими
овладеет тоска и дрожь до тех пор, пока они не удовлетворят бедственному
желанию: тогда они торопливо несутся вон, не оглядываясь, едва захватив с
собой необходимое, как будто подстрекаемые, гонимые всеми демонами ада.
- Да куда ж они ездят?
- Всюду: на тридцать верст от Петербурга нет ни одного куста, которого
бы они не обшарили. Не говорю об известных местах - Петергофе, Парголове,
которые всеми посещаются: они теперь ищут мало посещаемых захолустьев, для
того чтоб, слышь, беседовать с природой, дышать свежим воздухом, бежать от
пыли, и... кто их знает еще от чего! Послушай Марью Александровну, она тебе
понаскажет: тут, дескать, от одних рынков да рестораций задохнешься! Гм!
какая несправедливость! какая черная неблагодарность! от рынков и
рестораций, этих приютов здоровья, мирного счастия! бежать средоточия
произведений двух богатейших царств природы - животного и растительного;
задыхаться воздухом тех мест, где сладчайшей потребности, еде, созидают
чертоги, сооружают алтари! Скажи-ка мне, какая площадь величественнее
Сенной и чем уступает выставка естественных произведений, которая бывает на
ней, выставке художественных? Наконец, бежать наслаждения, которое только
одно не убегает нас и - вечно юное, всегда свежее, ежедневно осыпает
новыми, неувядаемыми цветами! Всё остальное есть призрак; всё непрочно,
непостоянно; прочие радости ускользают от нас в ту минуту, когда их
достигаешь, тогда как тут, если бы что-нибудь и вздумало ускользнуть, то
меткая пуля летит вперед, по гласу прихотливого желания, и покоряет дерзкое
существо. Зачем же эти удобства и обширные средства, как не для того, чтоб
с признательностью наслаждаться и...
Видя, что Тяжеленко ударился в тонкости гастрономии, науки, которую он
обработывал с успехом как теоретически, так и практически, в чем и дал мне
два образца в одно утро, я остановил его.
- Ты забыл о Зуровых, - сказал я.
- Что тебе еще говорить об них? Погибшая семья! Вообрази, - продолжал
он, - что обыкновенная прогулка Алексея Петровича составляет такой круг,
который едва ли не превосходит сумму прогулок всей моей жизни. Он,
например, отправляется из Гороховой в Невский монастырь, оттуда на Каменный
остров, там гуляет, гуляет, переходит на Крестовский, с Крестовского через
Колтовскую на Петровский, с Петровского на Васильевский, и назад в
Гороховую, каково? и всё это пешком, и всё бегом - не ужас ли? То ли еще!
Иногда в глубокую ночь, когда всё лежит, и богатый, и бедный, и звери, и...
птицы...
- Кажется, птицы не лежат, - заметил я.
- Да... ну всё равно. А жаль их! Зачем бы природе лишать их этого
невинного наслаждения! На чем, бишь, я остановился?
- Птицы, сказал ты.
- Да ведь ты говоришь, что птицы не лежат? Постой же; кто еще лежит?..
- Да нельзя ли, любезный Тяжеленко, попростее, так, знаешь, поближе к
предмету? А то ведь устанешь.
- Правда, правда. Спасибо, что напомнил. Позволь же, я лучше прилягу:
мне тогда будет ловчее. - Он прилег на подушки и продолжал: - Итак, иногда
ночью вдруг Алексей Петрович вскочит с постели, выйдет на балкон и потом
будит свою супругу: "Какая славная ночь, Марья Александровна! что если бы
поехать!" И вдруг - куда девается сон! весь дом вскакивает, наскоро
одеваются и бегут вон в сопровождении двух вернейших слуг - увы! также
зачумленных. Или в другой раз, чему я сам бывал свидетелем, в середине
обеда, в самый отрадный момент нашего бытия, между соусом и жарким, когда
первые порывы голода миновались, но приемлемость к дальнейшим наслаждениям
еще не притупилась, вдруг Алексей Петрович восклицает: "Что если бы мы
доели это пирожное и жаркое за городом!" За мыслью мгновенно следует
исполнение, - и жаркое с пирожным улетают в поле, а я, один, со слезами на
глазах, возвращаюсь домой. Короче, никогда ни один поклонник женолюбивого
пророка не стремился с такою жадностью в Мекку, ни одна московская или
костромская старуха не жаждала так сильно подышать святостью киевских
пещер.
- При таком влечении к природе, им бы жить на даче или в деревне, -
сказал я.
- Они и жили прежде, но дети выросли; заботы об их воспитании и другие
важные обстоятельства удерживают их в городе. Пускай бы уж они одни несли
бремя "лихой болести", а то вот беда: при их достоинствах, многие ищут
знакомства с ними, и те, которые живут лето здесь, - погибают. Старый
профессор начинает тосковать, теряет аппетит и сон; у племянницы его
Зинаиды убыло несколько поклонников, которым не понравился новый талант ее
- зевота; и прелестной супруге дипломата несдобровать бы, если бы она не
уезжала каждый год летом на воды.
- Мне кажется, так недуг-то у тебя, - сказал я, - вот уж мне от твоих
пустяков спать хочется.
- В этом я тебе никогда не помешаю, - отвечал Тяжеленко с
неудовольствием, - равно как и в том, хочешь ты верить или нет.
- Ну, не сердись, мой милый! а лучше скажи, как же хотел спасти меня и
где корень зла?
- Как! разве я тебе по сю пору не сказал еще? Вереницын, братец: вот
кто всему причиной! он и Зуровых заразил!
- Возможно ли! кажется, человек такой к ним приверженный...
- Да, да, - прервал Никон Устинович, - славный человек, и поесть
любит, и всё; да что ж делать! Лет восемь назад он отправился
путешествовать по России, был и в Крыму, и в Сибири, и на Кавказе, - охота
же людям шататься по свету! точно как нечего глотать здесь! - наконец
уединился в Оренбургском крае и жил всё там, а года четыре назад
возвратился сюда с переменою в характере и "лихой болестью". Он по-прежнему
посещал Зуровых каждый день и каждый день вливал понемногу отравы в их мозг
- и отравил; и все те, которые ближе, искреннее с ним, скорее, легче и
более заражаются.
- Что же, - спросил я, - осведомлялся ли ты о причине этой странности?
- Как же! у него самого, да он всегда глухо отвечает, с
неудовольствием отворотится и проворчит сквозь зубы: "Так, болезнь!"
Впрочем, экономка Зуровых, Анна Петровна, моя добрая приятельница,
сказывала мне под секретом, что будто он, живучи в Оренбургском краю,
частенько ездил в степи и влюбился там в какую-то калмычку или татарку, кто
его знает! Видишь, он какой! от него слова путного не добьешься;
попробуй-ка спросить его когда-нибудь: "Что вы, Иван Степаныч, обедали
сегодня? какие кушанья?" - ни за что не скажет: пренеоткровенный! Итак,
Анна Петровна утверждает, что он даже жил в улусах кочующих племен и прижил
там двоих детей, которых девал неизвестно куда. Ну, что мудреного, если он
среди степей приобрел это расположение к полям? а что оно приманчиво, так
это не чудо: азиатские колдуньи всегда были мудренее европейских. Читал ли
ты, что пишут про арабских волхвов? чудеса! Может быть, калмычка из
ревности заворожила его. Зайди-ка к нему вечерком когда-нибудь:
проклятые-то так и смотрят ему в глаза!
- Кто проклятые?
- А котята-то! двое всегда за пазухой, двое на столе, да двое на
постели; а днем всё пропадают. Что ни говори, а тут не просто!
- И тебе не стыдно верить таким пустякам?
- Я не верю, а только пересказываю предположения Анны Петровны.
- До сих пор, однако же, не успел сказать мне, почему ты не заразился
сам и есть ли какое средство к спасению?
- Постоянного нет; всякий должен сам придумать. Меня предостерег
покойный полковник Трухин, который также не был подвержен "лихой болести".
Он был малый не промах, и как скоро Вереницын стал его заговаривать, тот,
чувствуя в себе что-то необыкновенное, употребил все силы, чтобы
исторгнуться из беды. К счастию, он вспомнил какое-то стихотворение,
которое нагоняло всегда тоску на Вереницына. Полковник и давай
декламировать: тот упал в обморок, а он спасся. С тех пор Вереницын больше
не покушался погубить его, хотя он вообще усердно хлопочет об этом и, как
демон-искуситель, вкрадывается в душу, усыпляет, доводит до
бесчувственности, а там уж и поразит своею чарою, - не знаю, съесть ли,
выпить ли что даст... Ну вот когда он расположился опутать меня адовыми
сетями, я стал придумывать, как бы сразить его чем-нибудь необыкновенным,
что особенно предписывал мне Трухин. Я думал, думал, думал и наконец -
угадай, чем поразил?
- Не знаю, - отвечал я.
- Ты помнишь мой голос?
- Твой голос? что, бишь, это такое?..
- Ну, неужели не помнишь? Вот, постой, я спою. Он вытянул губы, надул
щеки и хотел уж огласить храмину нечестивыми звуками, но мне вдруг
припомнился этот скрып немазаных колес: у меня от воспоминания затрещало в
ушах, я замахал руками и благим матом закричал:
- Помню, помню! Сделай милость, не начинай! Чудовищный голос!
- Ну, то-то же, - сказал он. - Хотя моя родина славится мелодическими
голосами, да в семье не без урода! Так когда только лишь он начал
заговаривать меня, я вдруг запел во всё горло: он зажал уши и скрылся. Ты
тоже изобрети что-нибудь, только помни, что надобно ошеломить его с первого
раза, а иначе прощай! погибнешь. После Зуровы сами затеяли было втянуть
меня и уговорили пойти прогуляться в Летний сад, вероятно, с намерением
увлечь оттуда за город. Дорого стоило им исторгнуть мое согласие; наконец,
мы пошли. Я, заметив их враждебный умысел, стал оглядываться, куда бы
скрыться, - и что же? колбасная лавка в двух шагах! Думать нечего: они
заговорились, а <я> и нырнул в нее. Они никак не догадались, куда я
скрылся: осматривались, осматривались, а я поглядываю из окна да помираю со
смеху! Вот всё, что могу сообщить тебе о "лихой болести", - больше не
спрашивай. Посмотри мне в лицо: видишь, как в нем нарушено спокойствие
горестными воспоминаниями и продолжительным рассказом? Постигни же и почти
великость жертвы, принесенной дружбе; не тревожь моего покоя и - удались. -
Эй, Волобоенко! - закричал он своему человеку, - воды! окати мне голову,
опусти сторы и не беспокой меня ничем до самого обеда.
Напрасно я пытался сделать ему еще несколько вопросов: он остался
непреклонен и свято хранил упорное молчание.
- Прощай, Никон Устиныч! - Он молча кивнул головой, и мы расстались.
"Кто ж из них болен? - думал я по выходе от него, - верно, Тяжеленко.
Что за вздор молол он мне об этих милых, добрых Зуровых? Как я посмеюсь с
ними над ленью моего приятеля!"
Погуляв еще немного, я возвратился к Зуровым, и хотя час обеда
приближался, но ни слуги, ни господа не думали об том. Алексей Петрович
занимался с старшими детьми приведением в порядок рыболовного снаряда;
Марья Александровна что-то писала. Я заглянул в бумагу и прочитал сверху
надпись крупными словами: "Реестр серебру, столовому белью и посуде,
назначенным на сие лето для загородных прогулок".
"Ого! - подумал я, - да приготовления-то идут не на шутку!"
А еще подальше Феклуша штопала серые чулки под цвет пыли, тоже для
прогулок. Марья Александровна приветствовала меня зевотою.
- Иван Степаныч вас ждет в бильярдной, - сказала она. - Теперь еще
рано: он просит сыграть с ним партию.
Вереницын встретил меня с тем видом, с каким встречает вас купец в
лавке, портной в своей мастерской, то есть с надеждой на добычу. Мы
вооружились киями и стали играть. Вдруг во время игры случилось мне
взглянуть на него попристальнее: он зевал и с тоскливой миной посматривал
на меня.
- Что вы? что вы? - вскричал я, подбежав к нему.
- Ничего, продолжайте играть, - сказал он басом, - сорок семь и
тридцать четыре.
- Нет, - отвечал я, - мы доиграем после, а теперь позвольте отдохнуть:
я много ходил.
- И прекрасно! сядемте же на диван.
Мы сели. Я положил голову на подушку. Он, приклонясь к моему уху,
начал что-то нашептывать так тихо, что я не мог расслышать ни слова. Мне
стало скучно: я задремал.
- Вы спите? - спросил он торопливо.
- Поч...ти... - пробормотал я сквозь сон.
- Ах, не спите, пожалуйста! мне надо поговорить с вами о многом, а я
только начинаю.
- Из... ви... ните... не... могу...
Далее не помню, что было: я заснул; только впросонках слышал, как он,
уходя, проворчал со вздохом: "Опять неудача! этот заснул, не слушав. Видно,
придется не распространять моего недуга далее, а влачить его целый век
одному и ограничиться единственными спутниками, Зуровыми".
Не знаю, долго ли я спал; человек разбудил меня, когда уже все сели за
стол.
"Опять неудача, сказал он, - думал я. - Неужели рассказ Тяжеленки
справедлив? Бедные Зуровы. А я, стало быть, избавился от дьявольского
прельщения благодатным сном!"
За обедом кроме Зуровых была еще Зинаида с дядею. Сначала
разнообразный разговор весело перебегал между собеседниками; но к концу
обеда вдруг Алексей Петрович начал неистово зевать, и зевота сообщилась
всем, кроме меня.
- А когда за город? - спросил Алексей Петрович, обращаясь к
Вереницыну.
- Послезавтра, - отвечал тот.
- Бабушка! - закричал Володя, - какова погода будет послезавтра?
- Облачно, - отвечала старуха.
- Что за беда, что облачно! - сказала Марья Александровна, - хоть бы и
дождик, мы всё можем ехать.
- Помилуйте! - воскликнул я, - дождитесь по крайней мере мая: теперь
холодно, в поле даже нет травы. Как можно за город в апреле месяце, и с
вашим здоровьем!..
- А что ж, разве мое здоровье худо? - прервала она меня. - Я довольно
часто бываю здорова: помните, в свои именины, на третий день Рождества,
Великим постом три раза чувствовала себя хорошо, - чего еще хотеть?
- А вы поедете? - спросил у меня Алексей Петрович, - вы дали слово.
- Я готов разделять с вами это удовольствие, - отвечал я, - только не
прежде июня месяца, а не беспрестанно и во всякое время, как вы
собираетесь. Я не понимаю, как не наскучит быть слишком часто за городом:
что там делать?
- Возможно ли! - закричали все хором, - что делать за городом! - И
начали: - Сидеть без шапки на жару и удить рыбу, - вопил неистово Алексей
Петрович.
Фёкла: - Есть масло, сливки, собирать ягоды и грибы.
Зинаида: - Взирать на лазурь неба, дышать ароматами цветов, глядеться
в водный ток, блуждать по злаку полей.
Вереницын: - Ходить с трубкою даже до усталости, смотреть на всё
задумчиво и заглядывать в каждый овраг.
Бабушка: - Сидеть на траве и жевать изюм.
Старший сын, студент: - Есть черствый хлеб, запивать водой и читать
Виргилия и Феокрита.
Володя: - Лазить по деревьям, доставать гнезда и вырезывать из сучьев
дудки.
Марья Александровна: - Короче, наслаждаться природою в полном смысле
этого слова. За городом воздух чище, цветы ароматней; там грудь колеблется
каким-то неведомым восторгом; там небесный свод не отуманен пылью,
восходящею тучами от душных городских стен и смрадных улиц; там
кровообращение правильнее, мысль свободнее, душа светлее, сердце чище; там
человек беседует с природой в ее храме, среди полей, познает всё величие...
И пошла! и пошла! О Господи! больнехонько! Вижу, вижу, прав Никон
Устиныч - погибшая семья! Я поник головой на грудь и молчал, да и к чему бы
послужили противоречия? можно ли бороться одному с толпою?
С того времени я стал грустным наблюдателем хода "лихой болести".
Иногда мне приходило на мысль попробовать избавить их, хотя на время, силою
от дьявольского обаяния, заперев двери в минуту отъезда, или броситься к
знаменитейшим врачам и, возбудив сначала любопытство, а потом участие,
умолять о помощи несчастным страдальцам; но это значило бы поссориться с
ними навек, потому что они не теряли рассудка, и когда не было в помине
прогулок, то это были те же "зимние Зуровы", то есть те же любезные и
добрые, как и зимой.
Не стану утомлять читателя изображением всех разнообразных оттенков и
отдельных случаев "лихой болести": в рассказе моего приятеля Тяжеленки,
который я передал почти без перемены, заключается общее понятие об этой
болезни, а мне остается только прибавить, для большей ясности и
достоверности, описание одной или двух поездок, наиболее обличающих
болезненное состояние духа моих знакомых.
Каждая из них непременно отличалась каким-нибудь особенным
приключением: то ломалась ось, коляска опрокидывалась набок, и оттуда, как
из рога изобилия, сыпались разные предметы в чудеснейшем беспорядке -
кастрюльки, яйца, жаркое, мужчины, самовар, чашки, трости, галоши, дамы,
крендели, зонтики, ножи, ложки; то многодневный дождь и усталость
заставляли искать убежища в хижине, которая тоже превращалась в любопытную
сцену по своему разнообразию, - теляты, ребятишки, голые лавки, черные
стены, русские и чухонские мужчины, тараканы, сковороды, тарелки, русские и
чухонские дамы, салопы, плащи, армяки, дамские шляпки и лапти без
приготовления разыгрывали разнохарактерный дивертисмент. Кроме общего,
большого случая происходили частные и мелкие: то кто-нибудь из детей падал
в воду, то Зинаида Михайловн