"justify"> - Знаю, - как-то рассеянно и равнодушно ответила та и двинулась вперед.
Она шла с помощью палки, придерживаясь время от времени о загородку дачных палисадников. Лицо ее было приподнято кверху, и слепые глаза, словно какие-то белые, слепые цветочки, - тянулись к солнцу. Казалось, солнце указывало ей путь.
- И как это можно пускать слепую одну! - жалостливо промолвила одна из дам.
- Несчастная, - прошептала другая.
Все постояли еще некоторое время, смотря вслед удаляющейся вдоль дачных загородок девочке с приподнятыми прямо ко жгучему, ослепительному солнцу белыми слепыми глазами.
Вошли в лес. Словно какая-то сумрачно-величавая колонада раскинулся лес, чутко оберегая робкую таинственность тишины. Здесь не так жарко, не так жгуче и ослепительно. Расплавленное золото полуденных лучей не проникает сюда, - распластавшись вверху на склонившихся друг к другу вершинах сосен. Лишь несколько блещущих искр и горячих солнечных капель случайно залетело сюда, повиснув на бронзовых стволах сосен и янтарно-желтой скамейке.
- Как хорошо здесь, - сказал пожилой господин в светлом фланелевом костюме, делая глубокий вздох и подымая лицо к голубому, нежно яркому небу. - Как роскошен мир! И всего этого лишены слепые, - добавил он, опять возвращаясь к тому же.
Все вздохнули. Образ слепой девочки еще не исчез. Барышни шли задумчиво и молчаливо, держась под руку. Мужчины рассеянно подбрасывали на ходу своими изящными тросточками нерастоптанные камни темно-краснаго песку вдоль расчищенных дорожек парка.
- Почему, однако, так жалеем мы эту девочку? - вдруг спросил один из молодых людей, тот, что шел возле барышни с желтой чадрою. Все обратились к нему.
- Что, собственно, - слепота? Отсутствие одного из органов восприятия. Но почему, владея нашими жалкими пятью чувствами, мы полагаем, что находимся в обладании всеми возможными способами познания мира, а не воспринимаем от него лишь ничтожнейшую часть, лишь скуднейший намек на его навсегда закрытую для нас роскошь? В сущности, мы жалки не менее этой девочки, ибо мы все такие же беспомощные, тянущиеся к солнцу слепцы...
Лес окончился. Открылся широкий луг, весь до верху затопленный исступленным солнечным сиянием. Неподвижная, зачарованная была тишина. Казалось, горячее золото лучей держало все незримо окованным. Словно какая-то прозрачно яркая, лучистая лава низринулась в мир, погрузив его весь в хрустальное, в золотое оцепенение.
Был вечер душного, пыльного городского июльского дня. Улицы уже становились заметно пустыннее; те, кто наполнял их днем суетой и движением, спешили теперь покинуть запыленные городские стены, чтобы хотя мельком посмотреть на багряно-желтый закат - где-нибудь там, перед золотым простором безбрежного поля. Все реже и реже сотрясали опускавшуюся над городом тишину - нелепые стуки громоздкой телеги, да четкий мелкий перебой запоздавших пролеток.
Какими усталыми, какими измученными казались чахлые деревца по обеим сторонам городского бульвара. Их слабые ветви тянулись друг к другу, как бы ища поддержки или стремясь рассказать полушепотом что-то важное и неотложное. Не спешили ли они передать друг другу радостную весть, что жаркий, пыльный день, наконец, потухает, что на темнеющем небе прорезаются первые звезды и вечерняя влажность уже близка?
Я был усталым и вместе с деревьями радостно вдыхал свежеющий воздух. Не хотелось идти. Не хотелось в комнату, где я жил уже так давно, что казалось, ничто новое, ничто неожиданное не может создаться в моей жизни, пока я не оставлю этой комнаты. Упасть бы в траву, обратив к ней лицо и грудь, и лежать так до тех пор, пока земля не наполнит тело новыми силами!..
Ясно помню, в эту минуту я внезапно заметил слева узенькую боковую дорожку, казавшуюся темной и тенистой. Деревья, обрамлявшие ее, были как-будто гуще, пышнее и свежее, чем эти поникшие деревца на главном проходе бульвара. Мгновение я колебался, остановившись нерешительно: я так устал, мне больно было идти. Но затем медленно и лениво я все же свернул на боковую дорожку.
Она не была такою тенистой, какою рисовалась сначала, и деревья по бокам ее оказались такими же жалкими и усталыми, как и все деревья, виденные мною в этот вечер. Навстречу мне, как-то неровно и слегка наклонившись вперед, шла женщина. Она была в черном и, видимо, спешила. Помню, приближаясь к ней, я чувствовал, что сердце мое внезапно взволнованно забилось и, чем ближе я к ней подходил, тем оно билось сильнее и сильнее. Поравнявшись с нею, я намеренно взглянул ей в лицо. Она была очень бледна - с большими, черными, мечтательными и слегка безжизненными глазами. Она не отвела своего взгляда, и когда, пройдя мимо, я обернулся, в то же самое мгновение почему-то обернулась и она, и мы почувствовали, что наши взгляды соприкоснулись. Сердце мое забилось неистово, я круто повернулся и пошел следом за ней.
Думали ли вы когда-нибудь о том, что может значить в целой жизни человека узенькая, боковая дорожка, по которой так легко можно было и не пройти или пройти двумя минутами позже?..
Сегодня, после довольно продолжительного разговора о благодетельности летнего отдыха в деревне, между фразой о нестерпимости городской пыли и жалобой на однообразную скудость летних развлечений в городе, меня внезапно спросили: "А слышали ли вы, что умер Федор Федорович?"
Я вздрогнул. Нет, я этого не слышал. Значит, вот что случилось здесь, пока я отдыхал в тихой деревне, вдали от городских шумов и ежедневных новостей. Мне казалось сначала, что я этому не верю, хотя уже в первый миг я почувствовал глухой и мучительный испуг, какое-то острое и возмущенное раздражение, словно совершилось что-то нелепое и чудовищное, чего уже нельзя исправить.
Затем, в ответ на мои поспешные и взволнованные расспросы, мне были переданы подробности, показавшаяся мне столь же возмутительными и ужасными, как и первое сообщение, сделанное равнодушными тоном - между фразой о нестерпимости городской пыли и жалобой на однообразие летних городских развлечений...
Когда после этого я вышел на улицу, она вся была затоплена ослепительным солнцем. Казалось, солнце пришло в исступление, в какое-то неистовство пламенных ликований.
...Да, ничего не изменилось. Солнце ликует как прежде и даже ярче и исступленнее, и смерть одного ничего не меняет. Пусть даже душа его была полна кипучей избыточной жизни, - мир все так же полон, хотя более и нет его.
Умер... Но ведь он любил жизнь и не хотел умереть. Значит, это совершилось вопреки его воле? Почему же мы говорим, что он умер, а не убит - кем-то более сильным, чем он, не считавшимся с ним и его волей.
А солнце ликует. Не так же ли ликовало оно в тот день, когда обезображенный предсмертною пыткой, беспомощно и мучительно умирал он?..
Но что же делал я в это время? С страстным напряжением старался я воскресить в своей памяти роковой день и даже час, когда совершилось непоправимое. Неужели и я был так же спокоен и равнодушен, как и природа? Неужели не мучила меня бессознательная тоска и не влекла к нему в те минуты? Но я не помнил ничего. По-видимому, это был день, как все, с пустым, спокойным ленивым времяпрепровождением, ничем не отличавшийся от каждого из остальных дней этого летнего отдыха в отдаленной деревне.
И с горьким недоумением вспомнил я наши разговоры с умершим о мировом всеединстве, о едином начале всего сущего, о неразрывной связи душ с миром и между собою...
Вчера вечером, в обычный час проходя мимо разноцветного павильона в нижнем парке, там, где по воскресеньям играет струнный оркестр, я опять натолкнулся на эту встречу, уже несколько раз привлекавшую мое внимание. На одном из поворотов аллеи мой путь пересек мужчина, шедший под руку с молодою, изящною женщиной, в стальном серебристом платье и пышной шляпе, изогнувшейся с какой-то порывистою истеричностью. Он был уже не молод, и его небольшая, хрупкая фигура носила отпечаток мысли и усталости; лицо хранило задумчивую неподвижность. Лебединый выгиб ее спины и шеи, озаренное жемчужными улыбками лицо и дикие, горячие глаза под трепещущими, как крылья бабочки, ресницами - говорили о страстной покорности чувству, о жизни, напряженной и жгучей. Он взглянул на меня рассеянно, как-то отдаленно и спокойно; она встрепенулась тревожно, причем улыбка ее стала еще ослепительней и жемчужней. Вслед за тем она порывисто отвернулась от него, быть может, желая сделать менее очевидным, что он ее муж. Я поспешил пройти мимо; мне не хотелось заронить в нем какое-нибудь тревожное подозрение.
..."Что это такое? - думал я, удаляясь по дорожке, стесненной туями и кипарисами. - Почему она остается его женой, она прекрасная, молодая и страстная - рядом с ним, отдавшим всего себя безраздельному порабощению мысли? Ведь он должен быть для нее непонятным и скучным, и он не может даже окружить ее тем блеском и роскошью, которых повелительно требует ее красота. Неужели он сам не чувствует глухого разлада между делом его жизни, между его служением мысли - и беспощадною требовательностью ее красоты? Или ему не жаль распродавать свое творчество для того, чтобы одеть ее страстное тело в стальное, серебристое платье, которым будут любоваться ее любовники и к которому после, дрожа и поспешно ее раздевая, они будут относиться столь же небрежно, как и к его творчеству и мыслям? Или же он все знает и все понимает, но ему нравится нести трагедию любви в этом обольстительном образе, имея право ее презирать, раз она познана им столь блистательной и глубокой?.." Его бесстрастное успокоенно-задумчивое лицо почти что заставляло меня этому поверить.
И я долго еще думал об этой тайне, об этом бледном мужчине, унижающемся перед бездушием красоты, и этой горделивой женщине, одетой в распроданные мысли своего мужа.
И снова во всем этом мне явственно виделась чья-то сознательная, упорная воля, не считающаяся с моим счастьем и моими страданиями, сурово направляющая меня по ею избранному, непонятному и чуждому мне пути. И снова я чувствовал себя жалким, раздавленным. В отчаянии я понимал свое бессилие и все же хотел сопротивляться, хотел кричать в лицо глухому, ломающему мою жизнь чудовищу - слова последнего отчаяния и возмущения.
Но я устал, я был бессилен, и я должен был уснуть. Мне приснился голос - уже давно я вижу во сне лишь властные голоса или сверкающие строки внезапно развертывающихся передо мною страниц. Голос шел из меня.
"О, жалкая, ослепшая, бессильная душа, - как велико твое безумие и как безумно отречение твое от себя самой. Ты так отдалась видениям, так опуталась призрачною тканью рождений и распадов, что забыла о сущем, не чувствуя себя более нераздельною частью его. Самое себя ты раздробила на призраки, и перед одним из них то повергаешься ниц, то грозишь ему своим немощным проклятием. То, что гнетет тебя, - лишь истинная воля твоя, призвавшая тебя к жизни, определившая сущность твою и с неуклонною стремительностью начертавшая весь твой жизненный путь. Разбей идолов, ибо, творя их, ты лучшую часть свою сделаешь чуждой себе, бездушной. Отдайся судьбе, ибо она мудрее твоих чувств и мыслей и лишь ею существуешь ты, как единичная воля, у истоков ее вновь погружаясь в хаос первобытности. Отдайся судьбе и тебя обнимет сущее, и мир и Бог снова сольются с тобою..."
Еще рано, но уже налились полным светом электрические рожки, уже довольно многолюдно в гостиных и зале, и празднично искрится своими хрусталями длинный чайный стол, сияющий свежей белизною скатерти с еще не слежавшимися, непокорно-выпуклыми складками и углами. Уже разместились на нем подле пышных азалий и скромных гиацинтов несколько больших, круглых пирогов - ореховый, фруктовый и шоколадный, - и в каждом из них вправлен тонкий серебряный венок с какими-то буквами и сложно изогнутыми цифрами. Вот еще прислан кем-то большой ореховый торт с таким же веночком и такими же серебряными вензелями. А там, у стены, на правом углу праздничного стола возвышаются два грандиозных серебряных бокала, красиво выложенных тяжелою тусклою чернью; тут же лежит большая, круглая разливательная ложка из светлого, холодного серебра, а около вазы с красными анемонами виднеется скромный футляр в темно-зеленой коже, тоже скрывающий что-нибудь ценное и блестящее. Все - как это должно быть в день серебряной свадьбы, как обычно бывает.
Уже многие съехались. Мужчины появляются в черных сюртуках, дамы в новых, нарядных пышно-шуршащих платьях. Все поздравляют хозяев и усиленно, и радостно пожимают им руки. Многие привозят что-нибудь с собой - опять что-нибудь серебряное и блестящее, что принимается с подчеркнутою благодарностью и обрадованными улыбками, и немедленно помещается туда же, на большой праздничный стол, где уже расположены торты, серебряные бокалы и футляры из темно-зеленой кожи. Ярко озаряет все это напряженный электрический свет, отражаясь разноцветными искрами в хрустале ваз и граненых стаканах шумно и празднично за чайным столом. Все - как это должно быть в день серебряной свадьбы, как обычно бывает.
Я приехал довольно поздно, когда уже все вешалки в отделанной под дуб передней были заполнены шубами, пальто и ротондами, тяжело висящими вперемешку и одна над другой. Помню, едва успел я раздеться, как в той же передней столкнулся на мгновенье с двумя молодыми девушками в белых платьях и с белыми розами на груди. Одна из них показалась мне необыкновенно изящной и воздушной. Может быть, оттого, когда вошел я в зал, какою-то безотчетною, непреодолимою грустью повеяло на меня. Слишком ярок был электрический свет, слишком праздничен этот стол с искрящимися хрусталями. Словно для того все это так блестяще и пышно, чтобы затмить, заглушить скрывавшуюся за всем этим печаль. Холодным и мертвенным показалось мне мерцание серебра. Жалко и уныло выглядели серебряные веночки на сладких пирогах с вензелями. Тонкие, жестяные или даже, быть может, бумажные, они, наверно, холодно и жестко шуршат и колют при прикосновении. Не напоминают ли они немного надгробные металлические венки?
Хозяин был в безупречно сшитом черном сюртуке, оттененном праздничною белизной галстука; красива и стройна была еще его высокая, тонкая фигура, и как-то не шла к ней эта седая голова и усталое морщинистое лицо с серебрящейся острой бородкой. Спокойно-вежливо и располагающе-предупредительно встречал он своих гостей, но что-то затаенное, какая-то замкнутая, горькая грусть чувствовалась за этим. Тихою грустью была овеяна и она, серебряная невеста, - в сером, атласном платье, с поседевшей прической и морщинами на бледном, покрытом нездоровыми пятнами лице. Как мало в ней радости, как задумчива она в этот день! Не кажутся ли ей проникнутыми тайным соболезнованием все эти поздравления, не вспоминает ли теперь свою другую, свою настоящую свадьбу, - двадцать пять лет тому назад, когда, молодая и прекрасная, от тихо дрожала под своим венчальным вуалем, и от взволнованного, горячего, учащенного дыхания ее вуаль чуть вздрагивала и колебалась около губ.
Сели за ужин. Холодно зазвенели тарелки, сухо звякают ножи, и глуше и реже стал многоголосый шум разговоров. Словно распался он теперь на отдельные, обрывистые, как-то слишком для всех слышные слова или скрывающийся по углам одинокий полушепот. Все чаще овладевает всеми тяжелое, задумчивое молчание. Но вот уже слышатся тосты, громкие, торжественные тосты. После каждого из них все шумно встают со своих мест, чокаясь и приветствуя друг друга. Но и в этом опять словно кроется тайная печаль. Все праздничное, все радостное в этот вечер - только наружно, притворно,- лишь прикрывает большую, безысходную грусть. Даже в шуме шагов и отодвигаемых стульев, даже в звоне бокалов при чоканьи чуется что-то намеренное и преувеличенное. Много грустного и в самих тостах.
- За здоровье моих друзей, двадцать пять лет тому назад приветствовавших меня в день моей свадьбы, и сегодня опять собравшихся у меня! - провозглашает хозяин, вставая с поднятым бокалом. - За двадцатипятилетие нашей дружбы! - Потянулись чокаться. Стали с улыбкой считать, сколько таких друзей. Оказалось - одиннадцать. Не так много. Где же все остальные?
Под влиянием тоста вспоминают ту первую, настоящую молодую свадьбу. "Да, да, вы были тогда еще не женатым..." - "Я был шафером, помнишь?..." - "А ты был совсем маленьким и все время просился спать..." И какими все стали теперь. Все грустно, задумчиво и безнадежно улыбаются.
А вот и та тонкая, изящная девушка с белой розой, которую я встретил в передней. Она сидит за другим столом среди таких же молодых девушек и их кавалеров, и она третья дочь тех, кого сегодня мы поздравляем.
Шумно и радостно у них за столом. Вот опять раздается там смех, звонкий, увлекательный, страстный с какими-то нежно-ломающимися, певучими нотками. Повернувшись к ним, задумчиво глядит на смеющихся девушек их мать - серебряная невеста. Не кажется ли ей теперь, что в них - ее жизнь, ее настоящая, прежняя жизнь, что в них - она сама, далекая, прекрасная, молодая.
Шумно и радостно за столом у детей. Но тонкая девушка, третья дочь хозяев, сидит молча, и только щеки ее чуть покраснели, и плавно волнуется невысокая грудь. Уже скоро, наверно, с тем же пылким румянцем на нежных щеках и страстным волнением молодой груди, будет стоять она у алтаря, - тонкая и воздушная, - и от взволнованного, горячего, учащенного дыхания ее чуть будет вздрагивать и колебаться венчальная вуаль около ее губ. И неужели когда-нибудь и она в атласном серебристом платье будет принимать такие же поздравления и такие же пироги с вензелями?..
Уже отодвинуты стулья, уже многие поднялись со своих мест. Постепенно разъезжаются. Скрылись куда-то девушки в белых платьях, и не слышно более радостного смеха с певучими, ломающимися нотками. С каждою минутою все более явным и властным становится то безысходно-грустное, что ранее было скрыто за многоголосым шумом и праздничными сияниями. Пристально глядит оно теперь из внезапно воцарившегося везде беспорядка, неотразимо чувствуется даже в передвинутых стульях, нагроможденных тарелках и запачканных рюмках с недопитым вином.
Уехали гости. Пустынно и жутко стало в комнатах. Мрачно глядит из них пустота разрушения, внесенная сюда этим праздником. Все печальное и трагичное, что было подавлено светом и заглушено суетливым шумом, обрело теперь беспощадную силу; кажется нельзя сделать шагу, не спугнув отовсюду жутких теней. Даже кресла столпились в какую-то слишком тесную кучу: словно и они напуганы чем-то, словно призраки теснят и их. Беспощадное разрушение на столе, который казался таким праздничным и блестящим. Вместо больших пирогов - искрошенные, размазанные по тарелкам ломти. Кто обрезал столько цветов с этих пышных азалий и нежных хризантем? А вот и они - уже брошены на пол - обрезанные и оторванные на память цветы. Вот отдельные жалкие, растоптанные лепесточки...
Но пусть все так остается до завтра. Сегодня жутко прикоснуться к этому. Медленно тушат последние электрические лампы, и еще угрюмее разрушение в воцарившейся полутьме. Луна вошла в комнату и остановила свой пристальный луч на полу. Зловеще и мертвенно мерцает при луне серебро ненужных подношений, таинственно высятся на столе старинные резные бокалы.
Он идет в ее спальню. Уже давно нет у них общей спальни, какая была тогда, в первые годы их брака. Он зажигает голубой фонарь над ее постелью. Когда-то давно, в первые пьяные месяцы счастья, каждую ночь горел этот фонарь над их сдвинутым постелями; с тех же пор не зажигался он уже никогда. Но сегодня ведь снова их брачная ночь.
Поспешно расстегивает она свое серебристое, теснящее ее платье; небрежно бросает его на плетеный стул. Лунный луч захватил и его, и оно замерцало тускло и бледно. Но вот она уже сидит на постели, прислонившись к подушкам; с голыми руками и полуоткрытой грудью, опять ожидает она его.
Но как она постарела! Неужели же можно целовать эту седую, почтенную женщину, как когда-то, прежде, - страстными, ненасытными поцелуями? Робко прижимается она к его подбородку, стараясь припомнить свои прежние любимые ласки, но как невыносимо, как раздирающе-жалко выходит все это!
Ему хочется хоть на мгновенье вернуть ей частицу далекого, недолгого, так скоро обманувшего ее счастья. Но как же, как это сделать? Она была хорошей женой и так мало видела счастья. Много мучительной боли причинил он ей, но разве он мог иначе?
Она хочет прежней страсти, хотя бы на минуту забыться, на минуту почувствовать себя опять молодой. Ему жаль ее невыносимо. Медленно, подымая ее лицо кверху, он целует ее в губы - тихо и грустно. Диким и невозможным кажется ему целовать ее иначе, целовать, как прежде...
Она хочет, чтобы он опять сам раздевал ее, также нетерпеливо, дрожащими руками отыскивал и поспешно развязывал все тайные ленточки, так же стягивал с нее чулки. Но старая, почтенная женщина, она делается от этого смешною. И это так мучительно сегодня, в день воспоминаний...
"Бедная, милая", - думает он и грустно и бережно хочет обнять ее за талию. Но она отодвигается от него. Как-то жалобно съежившись и обхватив жесткие колени руками, сидит она на постели.
Она уже поняла все, поняла его мысли и все смешное, и все ужасное в этом; худое лицо ее начинает сморщиваться и подергиваться, и некрасиво опускаются углы рта. Она отвертывается от него и начинает неудержимо плакать.
Он хочет ее утешить, он что-то ей говорит, много говорит и ему так жаль ее, что, кажется, и он сейчас тоже заплачет. Он, может быть, даже плачет.
За окном уже почти рассвело и еще бледнее стал бледный свет фонаря над постелью двух новобрачных с седыми волосами и искаженными рыданием лицами.
Путилов стоял у окна своей спальни. Какая душная, какая томительная ночь! Как тут заснуть, когда словно не хватает воздуха! Уж два часа, но все еще не повеяло прохладой...
Осторожно просунув в окно голову, Путилов осмотрелся в саду. Темно, тихо. Деревья - совсем черные и словно теснее столпились, сцепились теперь друг с другом: едва выступают во тьме тяжелою сплошною грудой. Но небо прекрасно: все засыпано звездами, точно крупным серебряным песком.
За спиной в комнате что-то шевельнулось - Путилов втянул в окно голову и поспешно оглянулся. Это жена перевернулась во сне на постели. Но вот она уже опять неподвижна; только громче стало ее медленное, тягучее дыхание. В темноте между подушек ее почти не видать. Неслышно подойдя к кровати, Путилов стал смотреть на жену. Она спала на спине, истомленно откинув голову и руки. Какими густыми и черными кажутся ее волосы, сползшие на лоб, разметавшиеся по подушке. Рот слегка приоткрыт: видно, что ей жарко. И все же она спит, спокойно и крепко, а у него бессонница и страшно томит его эта душная ночь... Неожиданно она вдруг открыла глаза. Путилов даже смутился в первую минуту: затем подошел ближе к постели, участливо сел на краю...
- Ты разве не спала?- спросил он удивленно.- Почему проснулась?
Она как будто не совсем освободилась от сна, не вполне понимала что с нею. Лицо ее казалось растерянным и блаженно-смущенным. Словно улыбалась она про себя еще не погасшим в ней сладостным грезам. - Нет, кажется спала. - раздумчиво, наконец, протянула она. Потом словно что-то сообразив, вдруг выкинула свои голые, белые руки, обхватила его за шею: - А ты, что же ты не ложишься? Иди сюда.
Тесное, теплое объятие показалось неприятным.
- Нет, Лида, не надо... пусти...
Он осторожно высвободился от нее, уронил ее руки... Уж опять слипались ее глаза.
Вот снова спустилась она под простыню, прижалась щекою к подушке. Через несколько минут она уже опять спала.
Посидев еще некоторое время над нею, он тоже улегся в постель. Но по-прежнему - не удавалось заснуть: не утихала тревога. Рядом тяжело и ровно дышала жена. Он старательно завертывался в простыню, как бы ограждаясь от ее тела. Простыня теплая - уже нагрета этим телом. И во всей постели та же сухая, раздражающая теплота.
Через несколько минут он уже опять сидел на кровати. С пристальным вниманием разглядывал комнату. В ней уже не было так темно. Выступили окна: налились бледно-зеленым, предутренним светом. Каким-то далеким, волшебно-водяным казался этот свет. Словно из морских глубин все таинственное, все увлаженное подымалось утро. Ясно ощущалась прохлада, тянущаяся в окно...
Не унимались тревожные, беспорядочные мысли. Неожиданно Путилов стал думать о вчерашнем дне, проведенном в городе, о виденных там знакомых. Вчера в контору заходила к нему Анна Алексеевна. Он с удовольствием вспомнил, какая она стройная и изящная. В ее высокой фигуре - стремительный порыв и неуловимая горделивость. Закрывая глаза, он старался представить себе ее тонкие, смело изогнутые брови, надменную улыбку. Вспомнил, как с трудом оттягивая тугую перчатку, целовал он вчера ее руку.
В волнении он принялся ходить по комнате. Да, она красива, она ему нравится, он ее любит. Зачем еще долее скрывать это от себя? Он разлюбил жену, это ясно. Что делать ему теперь? Не оттого ли эта томительная тревога, эта бессонница, нежелание привычных, наскучивших ласк?.. Ведь он уже принадлежит другой.
Уже совсем светло было в комнате. Небо на востоке - бледно-зеленое, ясное, все стало похожим на изменчивый, нежный опал. Земля подернута дымкой. Даже прохладно теперь от незакрытых окон. Вдруг с живой ясностью пришло ему в голову, что ведь до сих пор он еще не спал. А утром надо опять в город. Что же ему делать, когда же успеет он отдохнуть? Его охватило чуть ли не отчаяние. А Лида дышит все так же безмятежно и сонно: только вздернула теперь до самых плеч простыню и одеяло...
Страстно вдруг захотелось ее разбудить, поговорит с нею. Зачем - он не знал.
Может быть, чтобы разом сказать ей все; может быть - просто пожаловаться на свою бессонницу.
- Лида, - позвал он, казалось прежде даже, чем захотел. - Я не могу спать. Проснись, Лида...
Он дотронулся до ее плеча. Она недовольно заворочалась, отодвинула его руку; немного было приподнялась, но тотчас же, не просыпаясь, опять прижалась к подушке.
Он просунул ей за спину руку и, словно от чего-то тяжелого отрывая, стал приподнимать ее с постели.
Она открыла наконец глаза: в упор и с каким-то удивлением посмотрела на него, словно не сразу его узнавая. Он прилег к ней на постель, принялся рассказывать ей о своей непонятной тревоге. Она слушала довольно равнодушно, все время пристально глядя на него.
- Ну засни... Вот так ты заснешь, - проговорила она наконец, привлекая к себе на грудь его голову. Другою рукою мягко обняла его плечи. Он лежал неподвижно. Вот пригнувшись она дотянулась до него: прижалась к губам губами. Он не отвечал на ее поцелуй. Она крепче обняла его.
- Нет, целуй меня, слышишь. Не так... сам целуй, - лепетала она, закрывая глаза.
Он с явным принуждением быстро поцеловал ее и вслед за тем отодвинулся от нее. Она удивленно на него взглянула; потом порывисто повернулась к стене и с обиженным видом принялась разглядывать обои. Ему тотчас же стало ее жаль.
Наступило тягостное молчание. Казалось, она сейчас расплачется. Он чувствовал себя виновным: хотелось с ней примириться, приласкать ее.
- Лида, не сердись, слышишь...
Он дотронулся до ее плеча.
- Ну, Лида, не надо... ведь нельзя же так. - Он сам удивился, до чего все это выходило у него беспомощно. Она делала вид, что не слышит.
Чтобы было нежнее, он обнял ее, пытался поцеловать. Она резко рванулась к стене.
Теперь уже она отталкивала его, не хотела ласк. Все выходило так странно, нелепо.
Наконец она уступила, повернулась к нему. Позволила поцеловать себя в губы, в заплаканные глаза. В знак прощения сама обняла его, придвинувшись поближе. Вот опять она рядом.
Сейчас же вспомнилась Анна. Почему же не она с ним? Он ее любит и должен быть здесь, с другой. Нелепой и непонятной показалась ему эта измена.
- Ну, ты не сердишься на меня больше, ведь нет? - неожиданно для самого себя прошептал он, обнимая Лиду. - Ведь я люблю тебя...
Она счастливо улыбнулась.
Он закрыл глаза. Старался представить себе, что в его объятиях Анна.
Какое блаженство с ней!
Она рыдала исступленно, и беспомощно вздрагивали ее узкие плечи. Она упала на стол головой, и не видно было ее лица, закутавшегося в рукава бессильно выброшенных перед собою рук и в скомканный, насквозь промоченный слезами платок. Оттуда, из-за этого скомканного платка и вздрагивающих рук, вырывались частые, тихие, всхлипывающие рыдания; казалось, задыхается кто-то или утопая делает последние отчаянные глотки.
Он ходил взад и вперед по комнате, все по тому же месту - от этажерки с книгами до зеркального шкапа у противоположной стены. Невольно быстры были его шаги, и резко и порывисто поворачивался он у окна. Это оттого, что он взволнован; ясно, что он сильно взволнован. И еще дрожит в нем, то сжимаясь, то вновь расправляясь, ощущение какой-то холодной суровости и жестокости, потому что, мучительно напрягая и взнуздывая свою волю, он только что сказал ей все то, отчего она теперь так исступленно рыдает. Глухим, болезненным, гулко разрастающимся отголоском отзывались в его душе ее рыдания, ее безутешная печаль...
Вот она плачет - его прошедшее, его жертва, его умершая любовь. Бессильно вздрагивают голубая кофточка и белая прозрачная пуговка на спине. Он подошел к ней, обнял ее плечи:
-Наташа, не надо. Что ты делаешь с собою?.. Милая, прошу тебя, успокойся. Надо пожалеть себя. Ведь и я, Наташа, страдаю от всего этого!
Боже, как неверны и как жестоки слова! Он обхватил руками ее шею, пытаясь осторожно отнять голову от судорожно прижатых к лицу рук и мокрого, скомканного платка. Но руки и платок последовали за головою. Он сел рядом с нею на диван и мягким, настойчивым усилием отвел наконец от лица ее руки. Лицо - покрасневшее, с заплаканными, припухшими глазами; мокры щеки, и жалобно вздрагивает непослушно кривящийся рот. Он прильнул к ее щеке губами:
- Что же делать. Наташа, если жизнь так жестока? Ведь и я страдаю от этого, и мне невыносимо больно... Ну, хорошо, пусть все будет, как прежде... Я твой, ничего не случилось. Слышишь ли, Наташа, ничего не случилось. Не надо же плакать...
Но она отстранила его от себя и, громко всхлипнув, опять упала на стол головою, - словно с новою и невыносимою болью почувствовав, что случилось. А он, уже говоря, знал, что ложь эти слова, что ничего он не может здесь сделать, что все будет так, как это неизбежно и должно быть.
Встав, он опять принялся ходить по комнате. Как все это ужасно и невыносимо! И можно ли этого избежать, и что тут делать? - опять, в сотый раз старался он во всем разобраться, найти какой-нибудь исход. И не находил ничего. О, он готов притворяться, готов остаться с нею, судорожно оберегая прошлое, отказываясь от всего, что зовет неудержимо!.. Но разве это может помочь?..
Все еще быстрыми и жесткими были шаги, и он еще ощущал в них то упорство и суровость, которые с таким напряжением откуда-то собрал в себе сегодня для этого разговора с ней.
Наташа перестала плакать и сухо смотрела теперь прямо перед собой воспаленными и словно невидящими глазами.
Он остановился у окна. Неотвязно и мучительно мысль была занята все тем же. Ему казалось теперь, что он сам был в чем-то обманут. Ведь он верил в эту любовь и не хотел разрыва... И он не хочет теперь быть жестоким, наносить удары: ему жалко и больно...
Словно приняв новый удар, Наташа вдруг опять поникла и закрылась руками. Как-то вся сжавшись, припала она к мягкой спинке дивана. Он подошел к ней, наклонился над нею, положил ей на плечо руку:
- О чем же ты плачешь? Ведь все будет, как прежде. Ведь ты слышала, ничего не случилось. Успокойся же, Наташа. - И опять чувствовал, что будет не так, как хотят он и Наташа, но иначе - без внимания к ним и их скорби; а он - должен быть жестоким - с ней, милой и плачущей.
Наташа встала и ушла в свою комнату, затворив за собою дверь. Спустя несколько минут он подошел к двери и прислушался. Тихо. Она больше не плакала.
Оставшись один, он заломил в отчаянии руки. Хотелось крикнуть, хотелось громко и жалко стонать.
- Что же, что же тут делать? - проговорил он вслух.
И знал: делать нечего. Надо идти по указанному пути. Причинять боль, когда жаждешь быть благодарным, убивать, когда хотел бы дать счастье...
Он подошел к своему письменному столу с разбросанными книгами и бумагами.
Посмотрев на одну тетрадь, он усмехнулся. Да, вот его работы, его любимые теории - мораль подлинного Я. Или он уж от нее отказывается? Нет, нравственность - долг человека по отношению к себе самому, к своему подлинному Я. Совесть - голос этого Я. Если он поддастся теперь жалости - в нем заговорит совесть, его задавленное Я. Но ведь и в противоположном случае будет мучить совесть...
Так где же то Я, перед которым надо склониться?
Он уже опять взволнованно ходил по комнате, все в том же направлении - от этажерки с книгами до зеркального шкапа у окна...
Вдруг он остановился. Из спальни слышались громкие, исступленные, захлебывающиеся рыдания. Это рыдало его прошлое, его жертва, его преступление.
Он бросился туда. Она лежала ничком на постели, судорожно зарывшись в подушки.
- Наташа, не плачь же. Ведь ничего не будет. Ведь я сказал же тебе, Наташа. Я твой, я с тобою! Разве мы не были счастливы?
Мы опять будем счастливы. Все будет хорошо, все будет, как прежде. Ведь я твой, я люблю тебя, Наташа, Наташа...
Текст издания: В. В. Гофман. Любовь к далекой. Рассказы и миниатюры 1909-1911 гг. СПб, 1912, 179 с.