ustify"> В это время в дверях показался доктор и начал разоблачаться.
- Ну, слава Богу, жив! - обратился он ко мне. - Чего вы тут на все село гогочете?
- Да, помилуйте, Вацлав Лаврентьевич, Иван Павлович просто уморил, рассказывая, как у них заседатель нос покойника в тридцать рублей оценил, - отвечал я, еле сдерживая душивший меня хохот.
- А... Слышал я эту историю. Ведь смешно кажется, а факт. Делались тут дела в относительно недавнее время... Как-нибудь порасскажу вам на досуге, - заметил доктор, усаживаясь за стол, на который хозяйка уже поставила дымящуюся миску с пельменями.
Мы принялись за них.
По прибытии на службу в Восточную Сибирь мне вскоре пришлось выехать в округ, или, по-нашему, уезд, в одно из больших сел, отстоящих от того города, где я имел пребывание, в ста верстах.
В этом селе имел, как принято выражаться в Сибири, резиденцию земский заседатель. Этот сибирский чин равняется нашему становому приставу, с тою лишь разницею, что кроме чисто полицейских обязанностей, он исполняет обязанности мирового посредника и судебного следователя. В этом последнем качестве он был отчасти подчинен мне, и я ехал обозревать его делопроизводство. Собственно, делопроизводство не того, который находился в то время на этом посту, а его предместника. Новый был только что назначен и сообщил мне, что встречает много затруднений ввиду запутанности следственной части принятого им участка, и я, собственно говоря, ехал помочь ему разобраться, тем более, что "запутанность" была весьма естественна, если знать, что за "субъект" был его предместник. Это был один из старых "сибирских служак", большая часть которых, при облегченном вздохе населения, по введении реформы 25 февраля 1885 года сошли, по независящим от них обстоятельствам, с арены их многолетней и небесплодной для них самих служебной деятельности.
Описываемый мною заседатель был один из первых уволен без прошения, под судом же он состоял давно, каковое обстоятельство в Сибири не мешает состоять на государственной службе. Вскоре к нему присоединились десятки других отозванных от "кормления" служак, и они составили чуть не целую армию "недовольных" новыми порядками и ликующих при малейшей неудаче, ошибке или невинном промахе "новых деятелей". Увольнение этого пробывшего почти десять лет в одном и том же участке заседателя случилось вследствие выкинутого им "кушдштюка" сравнительно невинно-игривого свойства. В местной врачебной управе получен был от него в одно прекрасное утро с почтою тюк, состоящий из ящика, по вскрытии которого в нем оказалась отрубленная человеческая голова с пробитым в двух местах черепом. Одновременно с этим было получено и отношение земского заседателя, к номеру которого и препровождался тюк, в каковом отношении заседатель просил врачебную управу определить причину смерти по препровождаемой при сем голове, отрезанной им, заседателем, от трупа крестьянина, найденного убитым в семи верстах от такого-то села. При этом заседатель присовокупил, что на остальном теле убитого знаков насильственной смерти, по наружному осмотру, не обнаружено. Врачебная управа, получив такую неожиданную посылку, сообщила о таком "необычайном казусе" по начальству, которое ввиду наступивших новых веяний и уволило "рьяного оператора" от службы. Интересно то, что уволенный заседатель никак, вероятно, и до сих пор не может понять, за что его уволили, так как, по его словам, он сделал это единственно, дабы не затруднять начальства и не наносить ущерб казне уплатою прогонов окружному врачу. Под судом же этот заседатель состоял по делам "почище", которые, впрочем, все сводятся к тому, что он не только "брал" - что в прежнее время в Сибири не считалось даже проступком - но брал "не по чину".
В делопроизводстве-то такого сибирского "юса" мне приходилось разбираться.
Выехав из города рано утром, я прибыл в село, служившее конечной целью моего путешествия, когда уже стало смеркаться. Дело было зимой. Село было большое - в Сибири, впрочем, мелких поселений-деревень почти нет, и села, хотя отстоят друг от друга на сотни верст, но зато всегда громадны. Существуют такие, которые тянутся на протяжении семи и более верст. Крестьяне живут зажиточно, у них, по большей части, двухэтажные дома. В селе всегда имеется церковь, трактир, несколько лавок с овощным и панским товаром и неизменный "питейный". Лишь на краях каждого села, у "поскотины", как именуется здесь околица, ютятся "мазанки" - глиняные лачуги ссыльно-поселенцев. Они составляют в сибирских селах как бы отдельную корпорацию и, по большей части, служат в работниках у крестьян.
Уже совсем смерклось, когда ямщик мой лихо вкатил в распахнутые настежь ворота "земской квартиры", где я решил отдохнуть до утра, когда прибудет извещенный о моем приезде заседатель и мы примемся за "дела". "Земской квартирой", или "дворянской", называется в Сибири дом зажиточного крестьянина, где есть две-три чистые комнаты, которые он отдает "под проезжающих чиновников", за что получает известное вознаграждение от казны. Убранство этих "земских квартир" нимало не отличается от убранства помещений других зажиточных крестьян, в которых они живут сами. Те же беленые стены с видами Афонских гор и другими "божественными картинками", с портретами Государя и Государыни и других членов Императорской фамилии, без которых немыслим ни один дом сибирского крестьянина, боготворящего своего Царя-Батюшку, та же старинная мебель - иногда даже красного дерева диваны с деревянными лакированными спинками, небольшое простеночное зеркало в раме и непременно старинный буфет со стеклами затейливого устройства, точно перевезенный из деревенского дома "старосветского" помещика и Бог весть как попавший в далекие Сибирские Палестины.
Хозяин "земской квартиры", с которым я был знаком ранее, так как он не раз бывал у меня в городе по делам, принял меня с настоящим "сибирским" радушием. На столе тотчас появился чай со всевозможными "припусками" и "приедками" - так именуются в Сибири печенья к чаю и пирожки с разным фаршем - водочка с закуской, состоящей из неизменных рыжиков, селенги (копченая сибирская селедка) и "стругани" - мороженой сырой стерляди, настроганной ножом и облитой соусом из горчицы, масла и уксуса. Я попросил хозяина составить мне компанию, и мы, усевшись за стол, принялись за чай и прочие яства. Разговор перешел, как всегда и везде в Сибири в то время, на "новые порядки".
- Ну, что, Иван Алексеевич, - обратился я к хозяину, - довольны у вас новым заседателем?
- Не пригляделись мы еще к нему, ваше высокоблагородие, да и он к нам, - степенно отвечал тот. - Да после старого-то, впрочем, и волк за ягненка покажется, - прибавил он после некоторого раздумья.
- А что, разве лют был?
- Как зверь рыкающий, по деревне рыскал. Кровопивец!
- Что же вы не жаловались?
- Жаловались, и не раз, да все на свою голову. Доказать не могли. Да и не те были порядки, что ноне. Ну, и выходил зверь-то наш лютый - овцою неповинною. Однажды даже подвести надумались, да не удалось.
- Как подвести?
- Да так, взятку при свидетелях дать, а потом и к начальству.
- Что же, не взял?
- Какое не взял, вдвое взял, да только не взяткой это оказалось.
- Как так? Расскажите!
- Да что я вам, ваше высокоблагородие, своими мужицкими речами докучать буду! Вы, может, после дороги и почивать желаете, - стал отлынивать спохватившийся хозяин, увидав, что он, по его мнению, не в меру заоткровенничал с "начальством".
- Нет, еще рано, ночь велика, пожалуйста, расскажите! - пристал я.
- Будь по вашему, - согласился припертый, что называется, к стене хозяин.
Наполнив стаканы чаем, он начал:
- Ходил я в те поры сельским старостой. От кровопивца-то нашему селу, поблизости, больше всех доставалось. Вот и собрались мы на сход и порешили: дать ему пятьдесят рублев при свидетелях. Меня застрельщиком к нему послали. Прихожу. "Что надо?" - рявкнул барин {Народное прозвище заседателей.}. "Да так и так, ваше благородие, - начал я, - как вы завсегда наш благодетель, о нашем благе радетель и пред начальством заступник, то мир порешил вас отблагодарить". - "Деньгами?" - "Так точно, ваше благородие". - "Что ж, это хорошо", - заметил барин. "Только, ваше благородие, решили, чтобы "депутацией" в несколько человек поднести". - "Сколько народу?" - "Да окромя меня, трое". - "Гм, - крякнул заседатель, - что ж, это можно! На, вот, тебе мой кошелек". Вытащил он его из кармана и, вынув перво-наперво находившиеся там деньги, передал кошелек мне. "Положи туда деньги и принеси, а они пусть войдут... ничего!" Положили это мы в кошелек пять красненьких, да и айда опять к заседателю, уже вчетвером. "Вы зачем?" - как рявкнет он на нас, у нас всех поджилки затряслись. Одначе я успел выговорить: "Вот кошелек!" - "Кошелек, - ударил он себя по карману, - а я и не заметил, как его на деревне обронил, ну, спасибо, любезные, что нашли и доставили. Заседательские деньги трудовые, святые, день и ночь о вас пекусь, покоя не имея, спасибо, спасибо". Мы только рот разинули и ни с места. "Только, что же это?" - закричал заседатель, взяв кошелек, вынув и сосчитав деньги. "Тут всего пятьдесят рублей, а было сто. Так вы, други любезные, себе половинку прикарманили. Начальство обворовывать! Я вам покажу! В остроге сгною! Чтоб сейчас остальные доставить. Вон!" Я обернулся, а свидетелей моих уж и след простыл. Ну, я и сам задом к двери, - кое-как восвояси убрался. Вот он какой эфиоп-то был, - заключил свой рассказ хозяин.
- Что же дальше? - спросил я.
- Дальше-то... Собрались, покалякали, почесали затылки, полезли за голенища, собрали еще полусотенную, да и предоставили. Одначе, я с вами заболтался, - заметил хозяин. - Покойной ночи, приятного сна!..
Мы расстались.
Я, вынув из ремней одеяло и подушку, устроился на диване и потушил свечу, но долго не мог заснуть. Мне все мерещилась комически-грустная картина шествия опростоволосившихся мужичков, почесывающих затылки и несущих сметливому заседателю его "собственные" деньги.
Памятна для меня эта страшная ночь.
Два года прошло с тех пор, а между тем при одном воспоминании о ней мурашки бегают по спине и волосы дыбом поднимаются. Так живы и так потрясающи ее впечатления.
Был поздний вечер 24 декабря. Я прибыл на Установскую почтовую станцию, отстоящую в двадцати пяти верстах от главного города Енисейской губернии - Красноярска - места моего служения, куда я спешил, возвращаясь из командировки. На дворе стояла страшная стужа; было около сорока градусов мороза, а к вечеру поднялся резкий ветер и начинала крутить вьюга.
Местность - безлесная, однообразная степь с виднеющимися вдали по обеим сторонам хребтами высоких гор - отрогами Саянских.
- Лошадей! - крикнул я, вбежав, совершенно закоченевший, несмотря на надетую на мне доху, в теплую комнату станции.
Из-за стола, на котором стояла высокая лампа со стеклянной, молочного цвета подставкой и самодельным абажуром из писчей бумаги, поднялся старичок-смотритель, прервав какую-то письменную работу. И, сдвинув очки в медной оправе на лоб, меланхолически проговорил:
- Здравствуйте!
- Здравствуйте! - повторил поспешно я, подавая ему руку. - Нельзя ли приказать поскорей лошадей?
- Приказать, отчего нельзя - можно, - тем же тоном продолжал он, - только мой совет вам - здесь переночевать.
- Как переночевать? - вскрикнул я, посмотрев на часы.
Было десять часов вечера. Через два часа я надеялся быть в городе и хоть в первом часу ночи, хоть в час - на елке у губернатора, а там, - там был для меня, как говорит Гамлет, "сильнейший магнит".
- Так, переночевать, а завтра, чуть забрезжит, и ехать, - невозмутимо советовал мне смотритель.
Хладнокровие его взбесило меня.
- Вы с ума сошли! Мне через два часа надо быть в городе! - категорически заявил я.
- Да вы видели, погода-то какая? - уставился он на меня.
- Погода, погода, - погода ничего... - смутился я, тем более, что как бы в подтверждение его слов сильный порыв ветра буквально засыпал окна станции мелким сухим снегом.
Стекла дребезжали.
Он молча указал мне на них.
- Ну, что ж, холодно, метель, да не Бог знает, что такое. Да и езды-то всего каких-нибудь два часа. До города рукой подать, - оправился я от первого смущения.
- Холодно, метель!.. - укоризненно передразнил смотритель. - Не метель, а вьюга, сибирская вьюга! А вы знаете, что такое сибирская вьюга?
- Не знаю и знать не хочу! Что-нибудь очень скверное, как и все сибирское, - обозлился я.
- Все, положим, не все, а вьюги здесь скверные, и вам все равно до города скоро не доехать, так как дорогу занесло и надо будет ехать чуть не ощупью. А неровен час собьетесь с пути - пропадете вместе с ямщиком! Засыпет - и капут.
Я было струхнул, но воображению моему представился образ "сильнейшего магнита".
- Бог милостив, живо докатим, - заявил я. - Да и что попусту время тратить? Мы бы уж версты три отъехали, пока с вами здесь разговоры разговаривали. Говорю вам, давайте лошадей.
- Извольте! - пожал он плечами и направился к выходу. - Вы "по казенной", так мне вас хоть на тот свет, а отпустить надо, а ехали бы "по частной" - ни в жисть бы лошадей не дал.
Новый порыв ветра, сильнее первого, дал знать, что погода не унимается.
На дворе начали позванивать колокольцы, и тройка вскоре была готова.
- Останьтесь лучше, - начал быстро смотритель.
- Вот пустяки! - выбежал я на крыльцо и бросился в повозку. Староста застегнул передний замет.
Вьюга разыгралась вовсю.
- С Богом, трогай, - глухим голосом произнес смотритель, стоявший на крыльце, и быстро ушел в комнаты, сильно хлопнув дверью. Тройка понеслась. Колокольчик застонал.
Я не помню, долго ли мы ехали. Под однообразный звон я дремал, пригревшись в уголке со всех сторон закрытой кошмой {Войлок.} повозки.
Вдруг прекратившийся звук разбудил меня.
Колокольчика не было слышно.
- Что случилось? - крикнул я ямщику.
- Беда, барин, дорогу потеряли, заносит, - донесся до меня его голос.
Он, видимо, был в нескольких шагах от повозки.
Я отстегнул переднюю кошму.
Вьюга бушевала. Лошади стояли, понурив головы, изредка вздрагивая; повозка накренилась на бок и почти уже до половины была занесена снегом. Луна ярко светила с почти безоблачного неба, но, несмотря на это, далее нескольких шагов рассмотреть было ничего нельзя, так как в воздухе стояла густая серебряная сетка из движущихся мелких искорок.
Снег падал хлопьями.
Ветер гудел и вдруг с силой рванул переднюю кошму и помчал далеко в поле.
Слева от меня, в двух шагах, выделялся на белой пелене поля большой деревянный крест.
Таких крестов не встречается нигде чаще, чем в Сибири. Они попадаются и около почтовых трактов, и близ проселочных дорог, и совсем в стороне от дороги, и служат немыми свидетелями совершившихся в этой "стране изгнания" уголовных драм, придорожных убийств и разбоев.
На местах, где находят жертвы преступлений, ставят эти символы искупления, а подчас найденные трупы и хоронят тут же, без отпевания, для которого надо было бы везти их за сотни верст до ближайшего села.
Снова послышался звон колокольчика. Я посмотрел по направлению к лошадям - это ямщик отпрягал пристяжную и толкнул дугу над коренником.
- Что ты делаешь? - спросил я его.
- Верхом, барин, дорогу поискать хочу, пешком-то было утоп, сугробы, - отвечал он.
Ветер продолжал яростно гудеть, вьюга крутила все сильнее и сильнее.
Повозка наполнялась снегом: мои ноги, обутые в высокие валенки, были закрыты им до колен.
Я не помню, что я отвечал ямщику и лишь смутно припоминаю его фигуру уже верхом.
Меня охватила какая-то внутренняя дрожь, затем вдруг стало теплее и теплее. Я почувствовал сладкую истому...
Крест слева стоял уже передо мной и как будто подвинулся ближе. Я не спускал с него глаз.
Вот он тихо закачался, потом движения его стали сильнее, и он постепенно начал подниматься кверху, как бы подталкиваемый кем-нибудь из-под земли.
Вот он наклонился совсем, а на его месте стоял, выделяясь на снежной равнине, дощатый гроб.
Я затаил дыхание.
Крест уже лежал плашмя.
Раздался мерный, глухой стук, а затем послышался треск, - это отлетела крышка стоявшего около меня гроба.
Из него приподнялась женщина, одетая в одну белую рубашку с высоким воротом и длинными рукавами. Черные как смоль волосы, заплетенные в густую косу, спускались через левое плечо на высокую грудь, колыхавшуюся под холстиной, казалось, от прерывистого дыхания. Лицо ее, с правильными, красивыми чертами, было снежной белизны, и на нем рельефно выдавались черные дугой брови, длинные ресницы, раздувающиеся ноздри и губы, - красные, кровавые губы. Глаза были закрыты.
- Ты пришел, я ждала тебя... - прошептала она, но губы ее не шевелились.
Я вздрогнул, услыхав этот шепот.
Она протягивала ко мне свои руки, белые, как мрамор.
Я невольно, как бы подчиняясь непреодолимой силе, потянулся к ней и почувствовал ее холодные, как лед, объятия, они постепенно леденили меня; я коченел.
Она приподняла меня, и мы отделились от земли и неслись в каком-то пространстве, в облаках серебристого света. Она наклонила ко мне свое лицо. Я слышал ее дыхание, - оно было горячо, как огонь; я прильнул губами к ее раскаленным губам и ощутил, что жар ее дыхания наполнял меня всего, проходя горячей струей по всем фибрам моего тела, и лишь ее руки леденили мне спину и бока.
Мы продолжали нестись, слившись в огневом поцелуе.
- Кажется, жив! - раздался около меня голос.
Я открыл глаза и увидал перед собой старика-смотрителя Установской почтовой станции. Я лежал на лежанке, и меня растирали снегом.
Когда я совершенно пришел в себя, меня уложили в постель и стали поить чаем.
Оказалось, что мы отъехали от станции не более пяти верст, как сбились с пути, и ямщик верхом, поворотив назад, с трудом отыскал дорогу и объявил на станции о случившемся. Сбили народ, отправились выручать меня и нашли уже засыпанным снегом.
- Говорил ведь, не слушались, - покачал головой смотритель, садясь ко мне на кровать. - Слава Богу, вовремя поспешил, а то так и нашли бы вы могилку в сибирской степи.
Я только схватил его руку и крепко, с благодарностью пожал ее. Я понял, что он спас мне жизнь.
- И занесло-то вас к Варвариной могилке.
Я посмотрел на него вопросительно.
- Кто была эта Варвара?
- Бродяжка тут одна; года полтора, как была поселена у нас; чудная такая, видимо, из благородных, из себя высокая, красивая, молодая еще, в работницах у старосты жила; только вдруг с год, как заскучала, да в одной рубахе зимой и ушла; на том месте, где она похоронена, и нашли ее замерзшей.
Я рассказал смотрителю мое видение.
- Она, она, вылитая она! - воскликнул он.
Объяснить это последнее совпадение я не берусь, но только повторяю, что для меня вечно будет памятна эта ночь под Рождество.
Была ночь на 25 декабря 188* года.
Лютые морозы уже давно крепко сковали быстроводный Енисей, нагромоздив на нем глыбы льда в форме разнообразных конусов, параллелограммов, кубов и других фигур - плодов причудливой фантазии великого геометра-природы.
Вся эта грандиозная сибирская река казалась широкой лентой фантастических кристаллов, покрытых белоснежною пеленою, искрящеюся мириадами блесток при ярком свете северной луны.
Только ближе к берегу, на котором расположился неказистый, хотя и состоящий в чине губернского, сибирский городишко, ледяная поверхность глаже, и на белоснежном фоне виднеется темная полоса. Это дорога водовозов, направляющихся ежедневно к сделанной невдалеке проруби.
Город расположен на горе, и к реке ведут крутые спуски, застроенные домами, образующими несколько переулков. На самом же берегу, внизу, у главного центрального спуска - Покровского - тоже виднеется справа масса построек: покосившихся деревянных домишек, лачуг и даже землянок, образующих затейливые переулки и составляющих Кузнечную слободу, получившую свое название от нескольких кузниц, из отворенных дверей которых с утра до вечера раздается стук ударов молота о наковальню.
Кузнечная слобода сплошь заселена поселенцами.
Город еще не спал. Большие окна деревянного здания на Большой улице, в котором помещался клуб или, как он именуется в Сибири, Общественное собрание, лили потоки света, освещая, впрочем, лишь часть совершенно пустынной улицы. В клубе была рождественская елка. Все небольшое общество города, состоящее из чиновников по преимуществу, собралось туда со своими чадами и домочадцами встретить великий праздник христианского мира.
Около этого-то здания и была некоторая жизнь. В остальных же частях города, и в особенности в слободе, царила невозмутимая, подавляющая тишина.
Бедный люд спал после тяжелого дневного труда, и сладкие грезы переносили его, быть может, в другие миры, на елки не в пример роскошнее той, возле которой собралась аристократия сибирского города.
Но, чу!.. В одной из слободских землянок скрипнула дверь, отворилась, и на пороге появилась человеческая фигура.
Осторожно притворила она за собой дверь и быстрою, неровною походкою направилась к Покровскому спуску.
Вот она уже у самой реки, вот вступает на лед и идет, но уже медленно, к проруби.
Отблеск луны в снежных кристаллах дает возможность рассмотреть во всех деталях эту фигуру.
Эта фигура женщины.
Изодранные валенки на ногах, пестрядинная юбка, наточная неуклюжая кофта с несколькими разноцветными заплатами на спине и боках и дырявый шерстяной платок, окутывающий всю голову, - вот ее костюм.
Она подходит к проруби, замедляя шаги, останавливается у самого края, как бы в раздумье, и вдруг в изнеможении опускается на один из ледяных выступов реки и низко-низко наклоняет голову.
Лица ее все еще не видно.
Как-то холодно, жутко становится при виде этой склонившейся над прорубью одинокой человеческой фигуры среди безбрежного царства снега и льда.
Сильный мороз, от которого не спасает ее убогая одежда, вероятно, пронизывает ее всю до костей, но ей, видимо, не холодно.
Вот она судорожным движением сорвала с головы платок, расстегнула ворот кофты и выпрямилась.
Луна осветила ее лицо.
На вид ей казалось не более двадцати пяти лет: истомленное худое лицо носило отпечаток пережитого горя, преждевременно ее состарившего; русые с золотистым отливом волосы, всклоченными, полурасплетенными косами ниспадали на ее плечи.
Все выносящее, но дошедшее до конца, терпение и невыносимые страдания читались на этом, когда-то миловидном, лице.
Исхудалая грудь нервно колыхалась. Глаза, когда-то голубые, но выцветшие от слез, уставившись на открытую пасть проруби, выражали нечеловеческую решимость.
Кто бы из обывателей города ни увидал ее, всякий узнал бы в ней всегда молчаливую, всегда готовую на самые тяжелые работы поденщицу.
Она была известна всем в городе под странным прозвищем - "жены бродяги".
Кто она? Откуда? Как зовут ее? - никто не знал, да и не от кого было узнать это.
Только двое людей знали ее прошлое: ее муж-бродяга, по самому характеру преступления не могущий никому ничего рассказывать, и на все вопросы, обращенные к нему, отделывавшийся стереотипным "не помню", да она. Но она сама старалась забыть это прошлое и, если бы было можно, даже забыть самое себя... Ей было не до разговоров.
В народе толковали, что ее муж, женившись на ней, в России носил довольно громкое имя, которое оказалось не принадлежащим ему. Когда это обнаружилось, он, не долго думая, причислил себя к непомнящим родства, заявив, что он - "бродяга".
Толковали также, что ее семья, весьма почтенная и богатая, требовала, чтобы она разошлась с мужем, "непомнящим родства", но она любила не имя, а человека - своего мужа, отца только что родившегося ребенка - девочки, и отказалась.
Родные тоже отказались от нее.
"Не помнящий родства" был осужден на ссылку в Сибирь, и она, "жена бродяги", без колебаний, с ребенком на руках, пошла за ним, "по воле", "этапным путем".
Окончился тяжелый каторжный путь. Они прибыли на место и поселились в Кузнечной слободе, в землянке, купленной ею на оставшиеся гроши от продажи в России последних вещей и от расходов далекого пути.
Не долго муж прожил с ней: месяца через два он ушел из дому и не воротился. Пошел ли он просто бродяжничать, собрался ли назад в Россию - неизвестно. Он ушел, не простившись ни с женою, ни с дочерью, которой уже пошел третий год.
Пять лет прошло с тех пор. Она все ожидала его, но он не возвращался. Всю нежность своего любвеобильного сердца отдала она дочери. Для нее трудилась, не разгибая спины, над непривычной для нее поденной работой.
Вся жизнь матери была в ее ребенке.
Ежегодно свято соблюдался в неприютной землянке день 24 декабря. Посередине убогой комнатки ставилась маленькая елочка, украшенная грошовыми гостинцами, и мать встречала Рождество Спасителя, любуясь радостью своей дочурки, весело и беззаботно прыгавшей вокруг освещенного и украшенного деревца.
В описываемый нами день елочки этой зажжено не было. Малютка уже около месяца лежала в постели - сильная простуда разрушила слабый организм ребенка.
Мать день и ночь просиживала у ее изголовья, но заботы ее не помогли.
В ночь на 25 декабря ребенок ушел на елку к Христу.
Долго еще бедная мать сидела перед ним, не спуская глаз с безжизненного, вытянувшегося тельца, как бы все ожидая, что оно пошевелится, и лишь когда убедилась в роковой истине, она осторожно оделась, будто боясь потревожить ее вечный сон, тихо отворила дверь и вышла.
Ни одной слезинки не показалось на ее глазах.
Очутившись над прорубью, за секунду до осуществления роковой мысли, за секунду до перехода в другой лучший мир, все ее прошлое - со дня ее детства до страшного момента оставления ею холодного трупа ребенка там, в пустой землянке, - пронеслось перед ней яркой живой картиной.
Ее душит внутренний жгучий жар этих воспоминаний.
Она усиленно дышит, бессознательно глядя в пространство.
В рассыпанных кругом по снежным кристаллам искрометных блестках - отражениях холодной, но яркой луны "страны изгнания" - ее воспламененному воображению чудятся иные огни.
Вспоминается ей тоже все залитое огнями пространство. Громадная зала представляется ей - она и теперь, кажется, вдыхает насыщенную ароматами атмосферу. Слышится ей и теперь мягкий шелест нарядной толпы, звуки музыки, полные неги.
Она вспоминает свою "первую елку".
Горькая усмешка скользит по полураскрытым от тяжелого дыхания устам.
"Да разве я и теперь не единственная гостья на елке у холодной, богатой, роскошной природы?" - мелькает в ее уме вопрос.
Она почти весело озирается кругом, любуясь переливами огней в ледяных и снежных кристаллах.
Вот она встала, с силой рванулась вперед, как бы падая в чьи-то объятия.
Раздался сильный всплеск воды и все опять тихо.
На ледяном выступе реки, у края проруби, черным пятном виднелся оставленный ею дырявый шерстяной платок.
Кругом все также весело искрились разноцветными огнями ледяные и снежные кристаллы, отражая кроткий блеск яркой луны.
Нагоревшая сальная свеча в мрачной землянке тускло освещала окоченевший труп маленькой девочки.
В "общественном собрании" тоже гасли одна за другой свечи в канделябрах и люстрах. Лишенная своих украшений елка печально стояла посреди темнеющей залы. С полными руками конфет и игрушек разъезжались по домам счастливые наступившим праздником дети.
Свиделась ли гостья на елке у природы со своею дочерью на елке у Христа?
Было два часа великой ночи на Светлое Христово Воскресение.
Роскошный дом Сергея Прохоровича Сазонова сиял огнями. В столовой был великолепно сервирован стол для разговенья. В доме, кроме прислуги, был один Сергей Прохорович. Вся семья его, состоящая из жены, трех дочерей и двух сыновей, была в церкви;, ему же что-то нездоровилось и он остался дома. На разговенье ждали гостей.
- Я здесь, кстати, и распоряжусь, - сказал он жене, отправляя ее с детьми к заутрени.
Молча ходит он по своему комфортабельному кабинету в ожидании возвращения семьи из церкви и приезда приглашенных.
Вдруг он остановился посреди комнаты, как вкопанный. Глубокие морщины появились на красивом лбу этого, далеко не старого человека с легкою проседью в черных как смоль волосах на голове и бороде - видимо, его осенила какая-то гнетущая мысль...
Он вспомнил своего покойного друга и товарища по делу - Павла Николаевича Храброва... Вспомнил, как они оба начали то дело, которое привело его, Сергея Прохоровича, к богатству и почету, а Храброва к преждевременной могиле от излишних трудов. Вспомнил, как умирающий просил его позаботиться о его семье - жене и трех малолетних детях, и как он, Сергей Прохорович, обещал ему эту заботу. Но что же он сделал для этой семьи? Он принял жену его на службу в одну из своих контор с жалованьем по тридцати рублей в месяц и на этом успокоился. Бедная женщина гнет спину за эти гроши, на которые она едва перебивается в маленькой квартирке на Песках с тремя детьми подростками, с девяти часов утра до восьми часов вечера, а ночи проводит за домашней работой, а он... он утопает в роскоши. Нужда, и им когда-то испытанная, представляется ему чем-то далеким-далеким. Он забыл ее.
Худая, бледная, измученная непосильной работой вдова Храброва как-то особенно рельефно предстала в его воображении именно такою, какою он недавно видел ее в конторе.
"Ей долго не прожить", - мелькнуло еще тогда в его голове.
А между тем покойному Храброву причиталось получить прибылей от прекрасно пошедшего незадолго до его смерти дела около пяти тысяч рублей. Смерть покончила счета, не основанные на документах, и деньги остались в кармане Сергея Прохоровича.
"Я вор, я утаил эти деньги от его семьи! - как-то болезненно вдруг крикнул он сам себе. - Но почему же только теперь, в эту великую ночь, я сознал эту ужасную истину?.. Это Господь вразумляет меня. Надо спешить".
Быстро подошел Сергей Прохорович к вделанному в стене несгораемому шкафу, отпер его и нервно начал считать деньги. Отсчитав пять тысяч рублей, он положил их в карман и вышел в переднюю.
- Скажи барыне, что я буду через полчаса, чтобы подождали меня, - сказал он лакею, подававшему ему пальто.
- Слушаю-с! - стереотипно ответил тот. Сергей Прохорович вышел из дому.
Стояла чудная теплая ночь. В городе царствовала какая-то торжественная тишина, изредка прерываемая отдаленным стуком экипажа. На улицах было пусто - все были в церквах. Но чу... раздался звон колокола, сперва в одном месте, затем, как эхо, в нескольких других и, наконец, в воздухе повис, как бы шедший сверху, какой-то радостный, до сердца проникающий гул - это звонили к обедне... Сергей Прохорович, с удовольствием вдыхавший в себя мягкую свежесть теплой ночи, перекрестился...
- Как хорошо! - невольно сказал он сам себе.
Долго шел он пешком, пока не нашел извозчика, в пролетку которого и сел, не торгуясь.
- На Пески, в пятую улицу! - приказал он вознице.
С трудом отыскав во дворе громадного дома квартиру Храбровой, Сергей Прохорович постучался в указанную ему дворником дверь, которую отворила сама хозяйка и как бы окаменела от удивления.
Опрятная нищета, которая страшнее нищеты непокрытой, проглядывала во всей обстановке этого убогого жилища.
В квартире еще не спали. Мать с тремя детьми разговлялась скудною трапезою.
- А я к вам, не ждали? - начал Сергей Прохорович, вступая в комнату.
Храброва все еще не могла произнести ни слова.
- В эту великую ночь, когда Воскресший спаситель мира запечатлел наше искупление от грехов, я хочу искупить мой тяжкий грех перед вами и вашим мужем: вот пять тысяч рублей, принадлежавшие ему, так как это половина прибыли, полученной с нашего дела еще при его жизни. Возьмите и простите меня, - протянул он ей пачки.
- Христос воскресе! - машинально произнесла все еще не опомнившаяся Храброва.
- Воистину воскресе! - набожно ответил Сергей Прохорович.
Они похристосовались.
Затем он перецеловал детей, обещав им прислать на другой день по яйцу, снова объяснил Храбровой, какие деньги он привез ей и, пожелав ей счастья, уехал.
- Христос воскресе! - встретили его дома жена, дети и собравшиеся гости.
- А мы заждались тебя, - сказала супруга. - Куда это ты ездил ночью?
Сергей Прохорович в коротких словах передал причины и цель своего отъезда.
- Зато теперь я могу спокойно и нелицемерно ответить вам: воистину воскресе! - закончил он свой рассказ и начал христосоваться с семьей и гостями.
- Доброе слово, в час сказанное, - сила, государь мой, великая сила.
Так сказал между прочим наш приходской священник отец Алексей, когда, после обедни, в воскресенье, я по обыкновению зашел напиться чаю к гостеприимному пастырю и к не менее радушной его хозяйке - матушке-попадье Марье Андреевне.
Перед нами дымились уже не первые стаканы душистой китайской влаги, и мы основательно успели отдать должную честь разным "яствам и питиям", большею частью домашнего приготовления, собственноручного или под наблюдением матушки-попадьи, от которых буквально ломился стол со стоявшим на нем свистевшим и пыхтевшим внушительных размеров самоваром, вычищенным до блеска червонного золота.
Отец Алексей был свежий и бодрый старик лет шестидесяти с умным и добродушным открытым лицом - весьма редко встречающееся соединение.
Около двадцати лет служил он все в одном и том же богатом петербургском купеческом приходе и был положительно боготворим своими духовными детьми, привлекая их и своевременною строгостью, и своевременным словом утешения, и добродушно-веселым нравом во благовремении.
Господь благословил его двумя, как принято называть, "красными" детками: сыном и дочерью. Первый учился в университете и жил отдельно от отца, а вторая была замужем за одним из московских присяжных поверенных.
Отдельная жизнь сына была далеко не результатом натянутых отношений с отцом. Напротив, отец Алексей сам настоял на этом, не желая стеснять молодого человека, избравшего себе иную, светскую дорогу.
- Сами были молоды, сами были студентами, хоть и духовными, а бывало к товарищу, что в родительском доме живет, на канате не затащут. И сидит он, горемычный, сиднем один, или сам из-под крова родительского убежит; а для молодежи обмен мыслей - первое дело. В спорах они и развиваются... Ну, покутят там, Бог с ними, все мы люди, все мы человеки. А зато ума друг от друга набираются... Ко мне придет - милости просим, значит, по доброй воле с отцом-стариком побеседовать желание возымел, - говаривал отец Алексей, когда заходил разговор о его сыне.
Таким образом, он жил лишь вдвоем с женою, почтенною старушкою, такою же, как и он, свежею, бодрою и веселою, в маленьком флигеле его собственного дома, стоявшем в глубине его обширного двора и окруженном небольшим садиком с выкрашенной яркою зеленою краскою решеткою - уютном гнездышке двух состарившихся голубков, каковыми, несомненно, представлялось всякому эта примерная супружеская чета.
В маленькой уютной столовой этого-то флигелька и шел тот разговор за чаем, который служит предметом настоящего рассказа.
Было это лет десять тому назад, в последнее воскресенье на масленице, именуемое прощенным.
Темою разговора была только что произнесенная отцом Алексеем проповедь на тезисы молитвы Господней: "И остави нам долги наши, яко же и мы оставляем должникам нашим".
Отец Алексей был один из выдающихся петербургских проповедников.
Основная идея этой проповеди была та, что мало испросить прощенье у ближнего на словах, надо заслужить это прощенье и делом, и словом, и помышлением, и, главное, самому безусловно, непоколебимо, с чистым сердцем, простить врагов своих. "Яко же и мы оставляем должникам нашим", - таково условное обращение к Богу-Отцу, предписанное нам словом Бога-Сына.
Проповедь эта, произнесенная с тою силою и рельефною картинностью, которыми отличалась речь отца Алексея, произвела на слушателей потрясающее впечатление. Я был положительно растроган до глубины души и рассыпался в искренних восторженных похвалах проповеднику.
- Не в картинности и витиеватости сила нашего "духовного" слова, - скромно остановил меня отец Алексей, - а в удаче и счастье найти среди слушателей хоть единую душу, куда навеки западет сказанное слово, и исполнится на ней слово Евангелия: "А иное семя упало на добрую почву и дало плод". Доброе слово, в час сказанное, - сила, государь мой, великая сила!
Не успел отец Алексей окончить этой фразы, как в передней раздался сильный звонок.
Отворившая горничная пришла доложить, что пришел посланный от купца Синявина, который и просит отца Алексея немедленно пожаловать к ним.
Гаврила Семенович Синявин был купец-миллионер - один из выдающихся тузов петербургского хлебного берега. Он был вдовец и жил с дочерью, Надеждою Гавриловной, красивой двадцатидвухлетней девушкой, чернобровой, круглолицей, как говорится, кровь с молоком, обладающей тем типом русской красоты, о представительницах которой сложилась поговорка: "Взглянет - рублем подарит".
Не смотря на миллионное приданое, она продолжала сидеть "в девицах", и об этом обстоятельстве ходили разноречивые толки.
Утверждали между прочим, что она без памяти влюблена в одного из "молодцов" своего отца, а потому и отка