- перебил я.
- Я в этом тебя не виню и вовсе не спорю; я только излагаю факты. Другой - водит меня вверх и вниз по горам в продолжение нескольких часов "на научном основании", не зная где юг, где север, и не помня, поворачивал он направо или не поворачивал!.. У меня нет ни сверхъестественных инстинктов, ни глубоких научных познаний; но я вижу отсюда человека, который собирает в поле сено: я пойду и предложу ему плату за весь стог - вероятно, марки полторы, не больше - за то, чтобы он бросил работу и довел меня до Тодтмоса. Если вы хотите следовать за мной, можете; если же намерены делать еще какие-нибудь опыты, то тоже можете, но только без меня.
План Джорджа был не блестящий и не оригинальный, но в ту минуту показался нам привлекательным. К счастью, мы недалеко отошли от дороги в Тодтмос и с помощью косаря прибыли туда благополучно четырьмя часами позже, чем предполагали накануне. Для того, чтобы удовлетворить аппетит, нам понадобилось сорок пять минут молчаливой работы.
У нас было решено пройти от Тодтмоса к Теину пешком; но после утомительного утреннего похода мы предпочли нанять экипаж и прокатиться. Экипаж был живописный; лошадь можно было бы назвать бочкообразной, но в сравнении с кучером она была совсем угловатая. Здесь все экипажи делаются на две лошади, но впрягается обыкновенно одна; вид получается довольно неуклюжий, но зато такой, как будто вы всегда ездите на паре лошадей и только в этот раз случайно выехали на одной. Лошади здесь очень опытные и развитые; кучера большею частью спокойно спят на козлах, и если бы можно было отдавать лошадям деньги, то никаких кучеров не требовалось бы вовсе. Когда последние не спят и звучно щелкают бичом - я не чувствую себя в безопасности. Однажды мы катались в Шварцвальде с двумя дамами; дорога вилась, как пробочник по крутому склону горы; откосы приходились под углом в семьдесят градусов к горизонту. Мы ехали вниз тихо и спокойно, видя с удовольствием, что возница спит, а лошади уверенно спускаются по знакомой дороге. Вдруг его что-то разбудило - недомогание или тревожный сон: он схватился за возжи и быстрым движением направил лошадь, приходившуюся с наружной стороны, к самому краю дороги; дальше идти ей было некуда, и она сползла вниз, повисши на вожжах и постромках. Возница ничуть не удивился, лошади нисколько не испугались. Мы вышли из экипажа, кучер вытащил из-под сиденья большой складной нож, очевидно предназначенный для этой цели, и спокойно, не колеблясь, перерезал постромки. Освобожденная лошадь скатилась на пятьдесят футов вниз, до следующего поворота дороги, и встала на ноги, ожидая нас. Мы сели снова и доехали до того места на одном коне; а там возница запряг ожидавшую лошадь, использовав несколько кусков веревки, и катанье продолжалось. Интереснее всего было полнейшее спокойствие всех троих - кучера и обоих коней; видимо, они так привыкли к подобному сокращению пути, что я не удивился бы, если б он нам предложил скатиться целиком со всем экипажем.
Меня поражает еще одна особенность немецких кучеров; они никогда не натягивают и не отпускают вожжей. У них для регулирования езды есть тормоз - а скорость хода лошади их не касается. Для езды по восьми миль в час - возница закручивает ручку тормоза не много, так что он только слегка исцарапывает колесо, производя звук словно пилу оттачивают; для четырех миль в час - он закручивает сильнее, и вы едете под аккомпанимент жутких криков и стонов, напоминающих хор недорезанных свиней. Желая остановиться совсем, кучер завинчивает ручку тормоза до упора - и он останавливает лошадей раньше, чем они пробегут расстояние, равное длине своего корпуса. То, что можно остановиться иным, более естественным способом, очевидно не приходит в голову ни кучеру, ни самим лошадям; они добросовестно тянут изо всей силы до тех пор, пока не могут сдвинуть экипаж ни на полдюйма дальше; тогда они останавливаются. В других странах лошади могут ходить даже шагом; но здесь они обязаны стараться и бежать рысью; остальное их не касается. На моих глазах один немец бросил вожжи и принялся усиленно закручивать тормоз обеими руками - боясь, что не успеет разминуться с другим экипажем. Я нисколько не преувеличиваю.
В Вальдсгете - одном из маленьких городков шестнадцатого столетия, расположенном в верховьях Рейна, мы встретили довольно обыкновенное на континенте существо: путешествующего британца, удивленного и раздраженного тем, что иностранцы не могут говорить с ним по-английски. Когда мы пришли на станцию, он объяснял носильщику в десятый раз "самую обыкновенную" вещь, а именно: что хотя у него билет куплен в Донаушинген, и он хочет ехать в Донаушинген посмотреть на истоки Дуная (которых там нет: они существуют только в рассказах), - но желает, чтобы его велосипед был отправлен прямо в Энген, а багаж в Констанц. Все это было по его мнению так просто! А между тем носильщик, молодой человек, казавшийся в эту минуту старым и несчастным, довел его до белого каления тем, что ничего не мог понять. Джентльмену стало даже жарко от чрезмерных усилий втолковать носильщику суть дела.
Я предложил свои услуги, но скоро пожалел: соотечественник ухватился за предложенную помощь слишком ревностно. Носильщик объяснил нам, что пути очень сложны - требуют многих пересадок; надо было узнать все обстоятельно, а между тем наш поезд трогался через несколько минут. Как всегда бывает в тех случаях, когда времени мало и надо что-нибудь разъяснить, джентльмен говорил втрое больше, чем нужно. Носильщик, очевидно, изнемогал в ожидании освобождения.
Через некоторое время, сидя в поезде, я сообразил одну вещь: хотя я согласился с носильщиком, что велосипед джентльмена лучше отправить на Иммендинген - как и сделали - но совершенно забыл дать указание, куда его отправить дальше, из Иммендингена. Будь я человек впечатлительный, я бы долго страдал от угрызений совести, так как злополучный велосипед, по всей вероятности, пребывает в Иммендингене до сих пор. Но я придерживаюсь оптимистической философии и стараюсь видеть во всем лучшую, а не худшую сторону; быть может, носильщик догадался сам исправить мое упущение, а может быть, случилось простенькое чудо, и велосипед каким-нибудь образом попал в руки хозяина до окончания его путешествия. На багаж мы наклеили ярлык с надписью "Констанц", а отправили его в Радольфцель - как нужно было по маршруту; я надеюсь, что когда он полежит в Радольфцеле, его догадаются отправить в Констанц.
Но эти частности не изменяют сути случая: трогательность его заключалась в искреннем негодовании британца, который нашел немецкого носильщика, не понимающего по-английски. Лишь только мы обратились к соотечественнику, он высказал свои возмущенные чувства, нисколько не стесняясь:
- Я вам очень благодарен, господа: такая простая вещь - а он ничего не понимает! Я хочу доехать в Донаушинген, оттуда пройти пешком в Гейзинген, опять по железной дороге в Энген, а из Энгена на велосипеде в Констанц. Но брать с собой багаж я не желаю, я хочу найти его уже доставленным в Констанц. И вот целых десять минут объясняю этому дураку - а он ничего не понимает!
- Да, это непростительно, - согласился я, - некоторые немецкие рабочие почти не знают иностранных языков.
- Уж я толковал ему и по расписанию поездов, и жестами, - продолжал джентльмен, - и все напрасно!
- Даже невероятно, - заметил я, - казалось бы, все понятно само собой, не правда ли?
Гаррис рассердился. Он хотел сказать этому человеку, что глупо путешествовать в глубине чужой страны по разным замысловатым маршрутам, не зная ни слова ни на каком другом языке, кроме своего собственного. Но я удержал его: я указал на то, как этот человек бессознательно содействует важному, полезному делу: Шекспир и Мильтон вложили в него частицу своего труда, распространяя знакомство с английским языком в Европе; Ньютон и Дарвин сделали его изучение необходимым для образованных и ученых иностранцев; Диккенс и Уида помогли еще больше - хотя насчет последней мои соотечественники усомнятся, не зная того, что ее столько же читают в Европе, сколько смеются над ней дома. Но человек, который распространил английский язык от мыса Винцента до Уральских гор, - это заурядный англичанин, не способный к изучению языков, не желающий запоминать ни одного чужого слова и смело отправляющийся с кошельком в руке в какие угодно захолустья чужих земель. Его невежество может возмущать, его тупость скучна, его самоуверенность сердит, - но факт остается фактом: это он, именно он англизирует Европу. Для него швейцарский крестьянин идет по снегу в зимний вечер в английскую школу, открытую в каждой деревне; для него извозчик и кондуктор, горничная и прачка сидят над английскими учебниками и сборниками разговорных фраз; для него континентальные купцы посылают своих детей воспитываться в Англию; для него хозяева ресторанов и гостиниц, набирая состав прислуги, прибавляют к объявлению слова: "Обращаться могут только знающие английский язык".
Если бы английский народ признал чей-нибудь язык, кроме своего, то триумфальное шествие последнего прекратилось бы. Англичанин стоит среди иностранцев и позвякивает золотом: "Вот, - говорит он, - плата всем, кто умеет говорить по-английски!" Он великий учитель. Теоретически мы можем бранить его, но на деле должны снять пред ним шапку - он проповедник нашего родного языка!
Мы огорчены низменными инстинктами немцев. - Великолепный вид. - Мнение континентальных жителей об англичанах. - Унылый путник с кирпичом. - Погоня за собакой. - Неудобный для жизни город. - Обилие фруктов. - Веселый человек. - Джордж находит, что поздно, и удаляется. - Гаррис следует за ним, чтобы показать ему дорогу. - Я не хочу оставаться один и следую за ними. - Выговор, предназначенный для иностранцев.
Что возмущает чувствительную душу интеллигентного англичанина - так это практический, но пошлый обычай немцев устраивать рестораны в самых поэтических уголках; они не могут видеть сказочной долины, одинокой дорожки или шумящего водопада, чтобы не поставить там домика с надписью: "Wirtschaft" {Трактир (нем.)}; у них это инстинктивная потребность. А между тем разве высокие восторги могут вылиться во вдохновенную песнь над липким от пива столиком? Разве мыслимо внимать отголоскам старины, когда тут же вас одолевает запах жареной телятины и шпинатного соуса?
Как-то мы подымались на гору сквозь чашу густого леса и философствовали.
- А наверху, - заключил Гаррис глубокую мысль, - окажется разукрашенный ресторан, где публика бесстыдно уплетает жареные бифштексы, фруктовые пироги и хлещет белое вино!
- Ты думаешь? - спросил Джордж.
- Конечно. Разве ты не знаешь их привычек! Ведь здесь ни одной рощицы не оставят для тихого созерцания, для одиночества; настоящий ценитель природы не может насладиться ею ни на одной вершине - все они осквернены угождением грубым человеческим слабостям?
- По моим расчетам, мы должны дойти туда в три четверти первого, если не станем терять времени, - заметил я.
- Да и противный табльдот будет уже готов! - проворчал Гаррис. - Здесь, вероятно, подают к столу местную форель из горных речек... В Германии от еды и питья никуда не уйдешь. Даже злость берет!
Мы продолжали путь, и благодаря окружающей красоте на время забыли возмущавшее нас обстоятельство. Я высчитал верно: в три четверти первого. Гаррис, шедший впереди, сказал:
- Вот и добрались! Я вижу вершину.
- И ресторан? - спросил Джордж.
- Пока нет, но он, конечно, на месте, провались он совсем!
Через пять минут выше идти было некуда, мы стояли на вершине горы. Поглядели на север, на юг, на восток и на запад, потом посмотрели друг на друга.
- Величественный вид! Не правда ли? - сказал Гаррис.
- Великолепный, - согласился я.
- Восхитительный, - заметил Джордж.
- И они хорошо сделали, - продолжал Гаррис, - что догадались убрать с глаз ресторан.
- Они его, кажется, спрятали.
- Это разумно - когда вещь не мозолит глаз, она перестает раздражать.
- Конечно, - заметил я, - ресторан на надлежащем месте никому не мешает.
- Хотел бы я знать, куда они его дели? - спросил Джордж.
Лицо Гарриса вдруг озарилось вдохновением.
- А что, если мы поищем?!
Вдохновение было натуральное, оно увлекло даже меня. Мы условились, что отправимся на поиски в разные стороны и снова сойдемся на вершине.
Через полчаса мы уже стояли друг перед другом. Слов не нужно было: лица показывали ясно, что наконец нашлось в Германии прекрасное место, не оскверненное грубым употреблением пищи и питья!
- Я бы этому никогда не поверил, - вымолвил Гаррис, - а ты?
- Кажется, это единственная квадратная миля в Германии без ресторана, - отвечал я.
- И не странно ли, что мы - путешественники, иностранцы - открыли такое место! - сказал Джордж.
- Действительно, - заметил я, - это удачный случай: теперь мы можем удовлетворить возвышенное стремление к прекрасному, не оскорбляя его искушением низменных инстинктов. Обратите внимание на освещение этих гор вдали - восхитительно, не правда ли?
- Кстати, - перебил меня Джордж, - не можешь ли ты сказать, какой отсюда кратчайший путь вниз?
Я посмотрел в путеводитель и отвечал:
- Дорога налево приводит в Зонненштейг. Между прочим, там рекомендуется "Золотой Орел"; ходьбы туда два часа. Дорога направо длиннее, но зато "представляете прекрасную точку обзора окружающей местности".
- По моему мнению, - заметил Гаррис, - красивая местность со всех точек обзора одинаково хороша? Вы не согласны с этим?
- Я лично, - отвечал Джордж, - иду налево. Мы последовали за ним.
Но спуститься скоро не удалось. В этих краях грозы собираются совершенно неожиданно, и раньше чем через четверть часа нам пришлось выбирать одно из двух: или искать убежища, или промокнуть до костей. Мы решились на первое и выбрали дерево, которое при обыкновенных обстоятельствах было бы вполне надежным убежищем. Но гроза в Шварцвальде - не совсем обыкновенное обстоятельство. Сначала мы утешали друг друга тем, что скоро нам нечего будет бояться промокнуть еще больше...
- При подобных условиях, - сказал Гаррис, - я был бы почти рад, если бы здесь оказался ресторан.
- Через пять минут я иду вниз, - объявил Джордж, - так как, промокнув, считаю излишним еще и голодать в придачу.
- Эти пустынные горные местности, - заметил я, - более привлекательны в хорошую погоду; а во время дождя, в особенности когда человек достиг того возраста, в котором...
В эту секунду нас окликнули. В пятидесяти шагах вдруг появился откуда-то толстый господин под огромным зонтиком; он вопросительно смотрел на нас.
- Вы не войдете внутрь?
- Внутрь чего? - переспросил я, думая, что это один из тех идиотов, которые стараются острить, когда нет ничего смешного.
- Внутрь ресторана, - отвечал толстый господин. Мы оставили наше убежище и подошли.
- Я звал вас из окна, - продолжал он, - но вы, вероятно, не слыхали. Гроза, может быть, не кончится раньше чем через час. Вы бы ужасно промокли! - Почтенный и любезный толстяк волновался за нас.
- С вашей стороны было очень любезно выйти, - отвечал я. - Мы не сумасшедшие и не стояли бы здесь целых полчаса, если бы знали, что в нескольких шагах есть ресторан. Мы не подозревали о его существовании.
- Я так и думал, - заметил почтенный господин, - потому и пошел за вами.
Оказалось, что все сидевшие в ресторане смотрели на нас из окон и удивлялись, зачем мы там стоим с самым несчастным видом. Они бы, пожалуй, любовались нами до вечера, если бы не любезность толстого господина.
Хозяин ресторана оправдывался тем, что принял нас за англичан: на континенте все искренно убеждены, что каждый англичанин - помешанный; это мнение так же укоренилось, как мнение наших крестьян о французах - они думают, что каждый француз питается лягушками. И такое убеждение поколебать очень трудно.
Ресторанчик был отличный, с хорошей едой и очень порядочным столовым вином. Мы просидели в нем часа два, высыхая, угощаясь и беседуя о красоте природы; и как раз перед тем, как собрались уходить, произошел маленький случай, доказавший, что зло производит в этом мире гораздо больше последствий, чем добро.
В столовую поспешно и взволнованно вошел новый посетитель. Вид у него был уставший, истощенный. Он нес в руке кирпич, с привязанной к нему веревкой. Войдя, он быстро прихлопнул за собой дверь, запер ее на задвижку и прежде всего долго и пристально поглядел в окно. Потом вздохнул с облегчением, сел, положил подле себя на скамейку кирпич и спросил еды и питья.
Во всем этом было что-то таинственное. Казалось странным, зачем он запер дверь, что будет делать с кирпичом, почему так взволнованно смотрел в окно. Но измученный вид незнакомца удерживал от вопросов и желания вступить с ним в беседу.
Постепенно он успокоился, закусил, перестал ежеминутно вздыхать, вытянул на скамье ноги, закурил гадкую сигару и, видимо, отдыхал.
Тогда это и случилось. Все произошло слишком неожиданно, чтобы можно было заметить подробности. Я только помню, как через кухонную дверь вошла девушка с кастрюлей в руке, прошла комнату поперек и подошла к наружной, входной двери. В следующую секунду в комнате было полное столпотворение - метаморфоза вроде тех, какие изображаются в цирке; вместо плывущих облаков, тихой музыки, колышущихся цветов и летающих фей вдруг делается какой-то хаос: толпа мечется, полисмены прыгают и спотыкаются о ревущих бэби, франты борются с клоунами, мелькают колбасы, арлекины, ничто не стоит на месте ни секунды.
Лишь только девушка с кастрюлей отперла дверь, как она распахнулась настежь, словно злые силы давно ждали этого мгновения, притаившись снаружи. Две свиньи и курица как бомбы влетели в комнату; за ними - терьер; кошка, спавшая на пивной бочке, моментально вскочила и приняла горячее участие в действии; девушка отбросила кастрюлю и грохнулась на пол; таинственный незнакомец вскочил и опрокинул стол со всем, что на нем было; из кухни выбежал хозяин и бросился по комнате за зачинщиком суматохи - терьером с острыми ушами и беличьим хвостом; рассчитав хорошенько удар ногой, хозяин хотел одним махом вышвырнуть собачонку из комнаты - но попал не в собачонку, а в одну из свиней, самую жирную. Удар был нешуточный; видно было, что бедному животному пришлось нелегко. Все огорчились за свинью, но больше всех, конечно, сам хозяин; он перестал бегать, сел посредине комнаты и так заныл, взывая к небесам о справедливости, что жители окрестных долин, вероятно; приняли эти звуки на вершине горы за какое-нибудь новое явление природы.
Между тем курица с громким кудахтаньем, криком и хлопаньем крыльев мелькала одновременно во всех углах комнаты; она без всякого труда взбиралась по стенам до самого потолка, и скоро они вдвоем с кошкой снесли на пол все, что еще оставалось на местах. Через сорок секунд все девять человек, бывшие в комнате, старались поймать терьера или хотя бы наградить его пинком. Последнее некоторым удавалось, так как пес, несмотря на свалку, еще успевал по временам останавливаться и лаять; но удары не портили его настроения: видимо, он сознавал, что за всякое удовольствие следует платить, и охота на курицу и пару свиней стоили этого. Кроме того, он мог без труда заметить то удовлетворяющее обстоятельство, что на один удар по его бокам приходилось несколько ударов на каждое живое существо в комнате; в особенности не везло первой жирной свинье, которая так и не двигалась с места, принимая со стоном назначенные терьеру ожесточенные пинки. Погоня за этой собачонкой напоминала игру в футбол, при которой мяч исчезал бы каждый раз, когда играющий разбежался и хорошенько замахнулся на него ногой, дав изо всей силы пинка по пустому пространству. При этом только и остается желать, чтобы в воздухе встретилась какая-нибудь точка сопротивления, которая приняла бы удар и избавила бы вас от удовольствия эффектно грохнуться на землю. Терьеру попадало только случайно, неожиданно для самих преследователей, так что они теряли равновесие и летели на пол - обязательно на ту же свинью; каждые полминуты на нее кто-нибудь сваливался, а она продолжала лежать и визжать, не видя выхода из своего положения.
Неизвестно, сколько времени продолжалось бы столпотворение, если бы Джордж не догадался остановить его: он один из всех нас занялся другой свиньей - той, которая еще могла бегать и была способна к сопротивлению. Ловкими приемами он зажал ее в угол, из которого был только один выход: в открытую дверь. Хитрость подействовала - и свинья с радостным воплем выскочила во двор, чтобы побегать на свежем воздухе вместо тесной комнаты.
Нам всегда хочется того, чего нет под рукой: оставшаяся свинья, курица, девять человек и кошка сразу потеряли всякий интерес в глазах терьера сравнительно с выбежавшей свиньей; он как вихрь помчался за исчезнувшей добычей - а Джордж захлопнул дверь и запер ее на задвижку.
Тогда хозяин встал и оглядел свое добро, лежавшее на полу.
- Игривая у вас собачка! - обратился он к странному посетителю с кирпичом.
- Это не моя собака, - угрюмо отвечал тот.
- Чья же она?
- Не знаю.
- Ну, это плохое объяснение! - заметил хозяин, поднимая портрет немецкого императора и вытирая с него рукавом пролитое пиво. - Я не верю.
- Я знаю, что не верите, - отвечал человек, - я и не ждал этого. Я устал уже доказывать людям, что это не моя собака. - Никто не верит.
- Чем же вас привлекает этот чужой пес, что вы с ним гуляете? Чем он так хорош?
- Я с ним не гуляю: это он сам выбрал меня сегодня в десять часов утра и с тех пор не оставляет ни на минуту. Я было думал, что отделался, когда зашел сюда; он остался довольно далеко, свернув шею утке. Мне, конечно, придется платить за нее на обратном пути.
- А вы пробовали бросать в него камни? - спросил Гаррис.
- Пробовал ли я бросать в него камни?! - повторил человек презрительным тоном. - Я бросал в него камни до тех пор, пока руки чуть не отвалились! А он думает, что это такая игра, и приносит их мне обратно. Я битый час таскал с собой кирпич на веревке, надеясь утопить его - да он не дается в руки: сядет на шесть дюймов дальше, чем я могу достать, раскроет рот и смотрит на меня.
- Забавная история! - заметил хозяин. - Я давно не слыхал такой.
- Очень рад, если она кого-нибудь забавляет, - проговорил человек.
Мы оставили их с хозяином подбирать вещи, а сами вышли. В двенадцати шагах от двери верный пес ждал друга; вид у него был усталый, но довольный. Так как симпатии являлись у него, по-видимому, довольно неожиданно и легкомысленно, то мы в первую минуту испугались, как бы он не почувствовал влечения к нам; но он пропустил нас с полным равнодушием. Трогательно было видеть такую примерную верность, и мы не старались ее подорвать.
Объехав весь Шварцвальд, мы покатили на велосипедах через Альт-Брейзах и Кольмар в Мюнстер, откуда сделали маленькую экскурсию в Вогезы (составляющие границу страны, где живут настоящие люди - по мнению немецкого императора).
Рейн омывает Альт-Брейзах то с одной, то с другой стороны; он был еще молод, когда добрался сюда, и не мог сразу решить, какое ему выбрать направление. Альт-Брейзах, представляющий скорее крепость на скале, имел в старину какое-то особенное значение: кто бы с кем ни воевал, из-за чего бы ни началась борьба - Альт-Брейзах непременно был в деле. Все его осаждали, некоторые покоряли, но скоро снова теряли власть над ним; никто не мог с ним справиться. Житель древнего Альт-Брейзаха сам не всегда мог сказать о себе с уверенностью, чей он подданный: только что его причисляли к французам, и он настолько научался по-французски, чтобы сознательно платить подати, как ему объявляли, что он уже австриец; человек начинал осматриваться, стараясь сообразить, как ему сделаться хорошим австрийцем, но вдруг оказывалось, что он больше не австриец, а немец; в последнем случае он оставался в сомнении, какой он именно немец и к какому сорту немцев из всей дюжины имеет отношение. То ему объявляли, что он протестант, то - католик. Единственное обстоятельство его существования была обязательная тяжелая плата за то, что он француз, или австриец, или немец. Когда начинаешь думать обо всех условиях жизни в средние века, то становится странным: что за охота была жить всем этим людям - кроме королей и собирателей подати?
По разнообразию и красоте, Вогезы, с точки зрения путешественника, гораздо выше Шварцвальда; здесь нет нарушающей поэзию зажиточности шварцвальдского крестьянина: разрушение и бедность повсюду удивительные. Развалины замков, начатых римлянами и достроенных в эпоху трубадуров, расположены на таких высотах, где, казалось бы, могли гнездиться только орлы; но стоящие до сих пор остатки стены представляют целые лабиринты, в которых можно бродить часами.
Фруктовых и зеленных лавок в Вогезах не существует; представленные в них товары растут сами по себе - бери сколько хочешь. Поэтому здесь трудно придерживаться составленного плана прогулки; в жаркий день фрукты представляют слишком сильное искушение для остановок. Малина, какой я не встречал больше нигде, земляника, смородина, крыжовник - все это растет на склонах гор, как у нас ежевика на полях. Здесь мальчишкам не приходится устраивать грабежей в садах; они могут объедаться до болезни без всякого греха. Сады не огораживаются, и платы за вход в них не берут - как нельзя было бы требовать платы от рыбы, которая попала в ванну. Тем не менее ошибки все-таки иногда случаются.
Мы проходили как-то после обеда по склону горы и больше, чем следовало, увлеклись фруктами, которые росли со всех сторон в огромном выборе. Начав с запоздавшей земляники, мы перешли к малине; потом Гаррис нашел дерево ренглотов, с чудными зрелыми плодами.
- Это открытие, кажется, лучше всех прежних! - сказал Джордж. - Следует воспользоваться им основательно.
Совет был правильный.
- Жаль, что груши еще не поспели, - заметил Гаррис.
Но я скоро утешил его, найдя по близости какие-то необыкновенные желтые сливы.
- Жаль, здесь холодно для ананасов, - сказал Джордж. - Я с удовольствием съел бы теперь свежий ананас! Все эти обыкновенные фрукты скоро приедаются.
- Вообще, здесь слишком много ягод и слишком мало фруктовых деревьев, - прибавил Гаррис. - Я бы не отказался от другого дерева ренглотов.
- А вот сюда подымается человек, - заметил я. - Он, вероятно, здешний и может нам указать, где еще растут ренглоты.
- Он взбирается довольно скоро для старика! - сказал Гаррис.
Человек действительно подымался к нам очень скоро; насколько можно было судить издали, он был веселого нрава - все время что-то кричал, пел и размахивал руками.
- Вот весельчак! - сказал Гаррис. - Приятно на него смотреть. Но почему он не опирается на палку, а несет ее на плече?
- Мне кажется, это вовсе не палка, - заметил Джордж.
- Что же это, если не палка?
- Да по-моему, скорее похоже на ружье.
Гаррис подумал и спросил:
- Надеюсь, мы не сделали никакой ошибки. Неужели это частный сад?
- Помнишь ли ты печальный случай, - сказал я, - на юге Франции два года тому назад? Какой-то солдат, проходя мимо сада, сорвал пару вишен; из дома вышел хозяин и, не говоря ни слова, застрелил его на месте.
- Да разве можно убивать людей за то, что они срывают фрукты, хотя бы и во Франции? - спросил Джордж.
- Конечно, нельзя, - отвечал я. - Это было незаконно. Единственное оправдание, приведенное его защитником, заключалось в том, что он был человек раздражительный и особенно любил вишни именно с того дерева.
- Я вспоминаю теперь, - заметил Гаррис. - Кажется, местная община должна была тогда уплатить большое вознаграждение родственникам убитого солдата; вполне справедливо, конечно.
- Однако становится поздно! - заявил Джордж. - И мне надоело топтаться на одном месте.
С этими словами он живо начал спускаться по другому склону горы. Гаррис поглядел на него и заметил с беспокойством:
- Он упадет и расшибется! Здесь нельзя ходить так скоро. И, кроме того, ведь он не знает дороги!
Через несколько секунд их уже не было видно. Мне стало скучно одному; я вспомнил, что с самого детства не испытывал приятного ощущения, когда сбегаешь с крутой горы - и мне захотелось вспомнить его. Это не совсем правильное физическое упражнение, но, говорят, полезно для печени.
На ночь мы остановились в Барре, хорошеньком городке на пути в Ст. - Оттилиенберг. Интересная старинная гостиница устроена на горе монашеским орденом: прислуживают там монашенки и счет подает дьячок. Перед самым ужином вошел в зал путешественник; он имел вид англичанина, но говорил на языке, которого я никогда прежде не слыхал; звуки казались изящными и гибкими. Хозяин гостиницы не понял ничего и глядел на путешественника в недоумении; хозяйка покачала головой. Он вздохнул и заговорил иначе; на этот раз звуки напомнили мне что-то знакомое, но я не знал, что именно. Снова он остался непонятным.
- А, черт возьми! - воскликнул он тогда невольно.
- О, вы англичанин?! - обрадовался хозяин.
- Monsieur устал, подавайте скорее ужин! - заговорила приветливая хозяйка.
Оба они превосходно говорили по-английски, почти так же, как по-французски и по-немецки, и засуетились, устраивая нового гостя. За ужином он сидел рядом со мной, и я начал разговор о занимавшем меня вопросе:
- Скажите, пожалуйста, на каком языке говорили вы, когда вошли сюда?
- По-немецки, - ответил он.
- О! Извините, пожалуйста.
- Вы не поняли? - спросил он.
- Вероятно, я сам виноват, - отвечал я. - Мои познания очень ограничены. Так, путешествуя, запоминаешь кое-что, но ведь этого очень мало.
- Однако они тоже не поняли, - заметил он, указывая на хозяина и на хозяйку, - хотя я говорил на их родном наречии.
- Знаете ли, дети здесь действительно говорят по-немецки, и наши хозяева, конечно, тоже знают этот язык до известной степени, но старики в Эльзасе и Лотарингии продолжают говорить по-французски.
- Да я по-французски к ним тоже обращался, и они все-таки не поняли!
- Конечно, это странно, - согласился я.
- Более чем странно - это просто непостижимо! Я получил диплом за изучение новых языков, в особенности за французский и немецкий. Правильность построения речи и чистота произношения были признаны у меня безупречными. И тем не менее за границей меня почти никто никогда не понимает! Можете ли вы объяснить это?
- Кажется, могу, - отвечал я. - Ваше произношение слишком безупречно. Вы помните, что сказал шотландец, когда первый раз в жизни попробовал настоящее виски? "Может быть, оно и настоящее, да я не могу его пить". Так и с вашим немецким языком: если вы позволите, я бы вам советовал произносить как можно неправильнее и делать побольше ошибок.
Всюду я замечаю то же самое; в каждом языке есть два произношения: одно "правильное", для иностранцев, а другое свое, настоящее.
Невольно вспоминал я первых мучеников христианства в тот период моей жизни, когда старался выучить немецкое слово "Кurche". Учитель мой, крайне старательный и добросовестный человек, непременно хотел добиться успеха.
- Нет, нет! - говорил он. - Вы произносите так, как будто слово пишется К-u-с-h-е, а между тем в нем нет буквы "r"! Надо произносить вот так, вот...
И он в двадцатый раз за каждым уроком показывал мне, как надо произносить. Печально было то, что я ни за какие деньги не мог найти разницы между его произношением и своим; по моему глубокому убеждению, мы произносили это слово совершенно одинаково!
Тогда он принимался за другой способ:
- Видите ли, вы говорите горлом. - Совершенно верно, я говорил горлом. - А я хочу, чтобы вы начинали вот отсюда! - И он жирным пальцем показывал, из какой глубины я должен был "начинать" звук.
После многочисленных усилий и звуков, напоминавших что угодно, только не храм, я извинялся и складывал оружие.
- Это, кажется, невыполнимо! - говорил я - Может быть, причина заключается в том, что я всю жизнь говорил ртом и горлом и, боюсь, теперь уже поздно начинать по-новому.
Тем не менее, упражняясь часами в темных углах и на пустынных улицах - к великому ужасу редких прохожих, - я добился того, что мой учитель пришел в восторг: я выговаривал это слово совершенно правильно. Мне было очень приятно, и я оставался в хорошем настроении, пока не отправился в Германию. Там оказалось, что этого звука никто не понимает. Мои расспросы вызывали слишком много недоразумений. Мне приходилось обходить церкви подальше. Наконец я догадался бросить "правильное" произношение и с трудом вспомнил первобытное. Тогда, в ответ на расспросы, лица прохожих прояснялись, и они охотно сообщали, что "церковь за углом" или "вниз по улице", как случалось.
Я вижу так же мало пользы в научном объяснении, которое требует каких-то акробатических способностей, но не приводит ни к чему. Вот образчик такого объяснения:
"Прижмите миндалевидные железы к нижней части гортани. Затем, выгнув корень языка настолько, чтобы почти коснуться маленького язычка, постарайтесь концом языка притронуться к щитовидному хрящу. Наберите в себя воздух, сожмите глотку и тогда, не разжимая губ, скажите Каrоо".
И когда все это сделаешь, они еще недовольны.
Некоторые нравы и обычаи немецких студентов. - Мензура; ее "ненужная польза", по мнению импрессиониста. - Вкусы немецких барышень. - Salamander. - Совет иностранцам. - История, которая могла окончиться печально: о двух мужьях, двух женах и одном холостяке.
На обратном пути мы остановились в одном из университетских городов Германии, специально с целью ознакомиться с обычаями студенческой жизни, и, благодаря любезности некоторых знакомых, любопытство наше было удовлетворено.
В Англии мальчик резвится и играет до пятнадцати лет, а после пятнадцати - работает; в Германии же работает - мальчик, а юноша - развлекается. Здесь ребята отправляются в школу с семи часов утра летом, а зимой с восьми, и учатся. В результате шестнадцатилетний мальчик основательно знает математику, классиков и новейшие языки и знаком с историей в такой степени, в какой она может быть необходима только завзятому политику. Если он не мечтает о профессорской кафедре, то обширность его познаний является даже излишней роскошью.
А вот вам портрет студента - он не спортсмен, и очень жаль, потому что мог бы быть хорошим спортсменом. Он в редких случаях умеет играть в футбол, чаще ездит на велосипеде, еще чаще - увлекается французским бильярдом в душных ресторанах, а в большинстве случаев употребляет время на питье пива, на дуэли и на свободное, бесцельное бродяжничество ради собственного удовольствия, для которого немцы придумали слово "Bummel".
Каждый студент принадлежит к какой-нибудь корпорации; последние делятся по своему изяществу и блеску на несколько степеней: принадлежать к одной из блестящих корпораций могут только сыновья богатых родителей, так как это удовольствие обходится до восьми тысяч марок в год; корпорации "Буршеншафт" и "Ландсманшафт" не так разорительны. Крупные общества разделяются на более мелкие, а те, в свою очередь, имеют свои особые ветви. При таком разделении придерживаются более или менее землячества - но только "более или менее": оно так же не выдерживает строгой критики, как, например, Гордоновский полк шотландской гвардии, который наполовину состоит из уроженцев Лондона. Но главная цель выдерживается, а именно чтобы университет подразделялся приблизительно на двенадцать отдельных корпораций, из которых каждая должна иметь строго определенные цвета знамени и шапок - а также строго определенную, излюбленную пивную, куда уже не допускаются члены других корпораций.
Главное занятие членов этих обществ состоит в том, чтобы драться с членами других обществ или своими собственными. Немецкая студенческая дуэль, "мензура", описывалась так часто и обстоятельно, что я не хочу надоедать читателям новыми подробностями. Я, как импрессионист, хотел бы только передать первое впечатление, какое произвела на меня эта "дуэль", так как считаю, что именно первые впечатления - не затемненные еще ничьим вмешательством и сложившиеся без всякого постороннего влияния - бывают самые справедливые.
Испанцы и южные французы глубоко убеждены и стараются убедить каждого в том, что бой быков изобретен специально для удовольствия и пользы самих быков; что лошадь, которая, по вашему мнению, стонала от боли, вовсе не страдала, а просто смеялась над собственной неудачей, относясь иронически к картине, которую представляют ее вырванные внутренности; и испанец, и француз, сравнивая ее блестящую смерть в цирке с бесславной кончиной на бойне, приходят в такой заразительный экстаз, что вам надо упорно сохранять хладнокровие, иначе вы, вернувшись в Англию, начнете хлопотать о введении боя быков как учреждения, развивающего рыцарство.
Нет сомнения, что Торквемадо искренно верил в пользу инквизиции для человечества. По его мнению, легкая встряска не могла принести ничего, кроме добра, любому располневшему джентльмену, страдающему припадками мускульного ревматизма. А спортсмены-охотники у нас в Англии находят, что каждой лисице можно позавидовать: она занимается спортом по целым дням, не расходуя на это ни одного пенса и являясь центром всеобщего внимания.
Привычка ослепляет и заставляет нас не видеть того, чего не хочется видеть.
Гуляя по улицам германских городов, на каждом шагу встречаешь джентльменов с дуэльными шрамами на лице. Дети здесь играют "в дуэль" сначала в детской, потом в школе, а затем, будучи студентами, уже серьезно играют в нее от двадцати до ста раз. Немцы убедили сами себя, что в этом нет ничего жестокого, ничего обидного, ничего унижающего. Защищая свои дуэли, они уверяют, что последние воспитывают в юношах смелость и хладнокровие. Если это и правда, то оно как будто бы лишнее в стране, где и без того каждый мужчина - солдат. И разве достоинства того, кто дерется перед зрителями ради приза, составляют особые достоинства солдата? Сомнительно! На поле сражения горячий характер приносит часто больше пользы, чем тупое равнодушие к собственным страданиям. В сущности, у немецкого студента не хватает смелости, так как в данном случае она выразилась бы в отказе драться: ведь они дерутся не для собственного удовольствия, а из страха перед общественным мнением, которое отстало на двести лет.
Знаменитая "мензура" вырабатывает одно: привычку к зверству. Говорят, она требует ловкости, но этого не заметить; остается впечатление чего-то неприятного и смешного, как от драки в балаганных театрах. Мне рассказывали, что в аристократическом Бонне и в Гейдельберге, где много иностранцев, дуэли происходят в более выдержанном стиле: в хороших комнатах, в присутствии седовласых докторов, которые оказывают помощь раненым, между тем как ливрейные лакеи обносят публику угощениями; так что все получает вид живописной церемонии. Но в более скромных университетах, где рисоваться не для кого, студенты ограничиваются самым главным и отнюдь не привлекательным. Право, настолько непривлекательна вся обстановка, что чувствительному читателю лучше пропустить это место: я не мог бы украсить действительности, да и пробовать не хочу!
Комната мрачная, голая; стены забрызганы пивом, кровью и стеарином; потолок закопчен сигарным дымом; пол усыпан опилками. Толпа студентов разместилась где попало - на деревянных скамьях и табуретках, на полу; все курят, разговаривают, смеются.
В центре комнаты стоят друг против друга соперники: огромные, неуклюжие, с выпученными глазами, в шерстяных шарфах, намотанных вокруг шеи, в каких-то фуфайках на толстой подкладке, похожих на грязные одеяла; руки просунуты в тяжелые ватные рукава, подняты. Не то это воины, каких изображают на японских подносах, не то - нелепые фигуры с вычурных часов.
Секунданты тоже начинены ватой, на головах у них торчат шапки с кожаными верхушками; они ставят соперников в надлежащую позицию, причем так и кажется, что послышится звук заводимой пружины. Судья садится на свое место, дает сигнал, - и немедленно раздаются пять быстрых ударов длинных эспадронов. Следить за борьбой неинтересно: нет ни движения, ни ловкости, ни грации - я говорю о собственном впечатлении. Тот, кто сильнее, кто может дольше удержать неестественно согнутой рукой в толстом рукаве огромный, неуклюжий меч - выигрывает.
Общий интерес сосредоточивается не на борьбе, а на ранах: последние приходятся обыкновенно по голове или в левую половину лица, иногда взлетает на воздух кусок кожи с черепа, покрытый волосами, который впоследствии бережно сохраняется его гордым обладателем - или, вернее, его бывшим гордым обладателем и показывается на вечерах гостям, конечно, из каждой раны в обилии течет кровь; она брызжет на стены и потолок, попадает на докторов, секундантов и зрителей, делает лужи в опилках и пропитывает толстую одежду дерущихся. После каждого ряда ударов подбегают доктора и уже окровавленными руками зажимают зияющие раны, подтирая их шариками мокрой ваты, которые помощник д