идел я и игру в серпантин во время карнавала в бельгийских городах. Серпантин - это длинная полоска цветной бумаги, которую свертывают петлей и стараются накинуть проходящим на голову. Ловятся таким способом обыкновенно молодые девушки из категории тех, которые в объявлениях о желании вступить в супружество именуют себя миловидными. И чем ближе принадлежит к этой категории девушка, тем больше у нее на шее серпантинных петель.
Но совершенно случайно мне пришлось встретить в одном пустынном переулке очень невзрачную девицу, очевидно, из разряда мелкой прислуги, которая сама нацепляла на себя эти цветные петли, подобрав их, вероятно, на большой улице. Наверное, она намеревалась похвастаться этими трофеями своим товаркам.
Очень жалею, что я невольно испортил ей это невинное удовольствие. Увидев меня, она с визгом бросилась бежать, срывая с себя бумажки и бросая их себе под ноги, словно опасалась, что я хочу обвинить ее в краже.
В городках пылкого юга карнавал, понятно, отличается особой красочностью, фантастичностью и бесшабашным весельем. Но я там не был, поэтому и описывать тамошних карнавальных удовольствий не могу. Зато мне довелось видеть карнавал в Мюнхене и вынести оттуда такое впечатление, что едва ли во Франции, Италии и Испании карнавал может быть пестрее и оживленнее, чем в баварской столице.
В этом большом южногерманском городе, прославленном своим пивом и сосисками, карнавал продолжается целых шесть недель и заканчивается двухдневным диким разгулом на улице. За все это время на людей некостюмированных смотрят как на редкость, а отчасти даже и с некоторой подозрительностью. Все местное население, начиная с важной аристократки и до последней судомойки, с "господина профессора" и до последнего мальчика для побегушек, замаскировывается, рядится в причудливые костюмы и танцует без устали с утра до вечера и с вечера до утра, как, по крайней мере, показалось мне. Танцуют буквально всюду: во всех театрах, концертных залах, ресторанах, гостиницах заблаговременно очищается место для танцев. Даже на улицах идут танцы. Вообще в это время Мюнхен становится совсем шальным.
Я говорю совсем шальным, потому что немножко шальной он всегда. Но шальнее всего, что я видел в этом городе, был один бал. По собственной инициативе я на такой бал ни за что бы не отправился, но меня уговорил проводить его туда один из наших известных ученых, профессор N., мой хороший знакомый, пожелавший видеть бал собственными глазами. Разумеется, участвовать в танцах ни он, ни я не желали; мы намеревались только засесть в каком-нибудь укромном уголке, откуда можно было бы без особого стеснения поглядеть, как беснуются другие. Поэтому мы и отправились было на бал в своей собственной одежде, но швейцар не пропустил нас в таком виде в зал, заявив, что бал костюмированный и посетители пропускаются туда только в бальных или маскарадных костюмах.
Было уже половина второго ночи. Где в это время добудешь костюмы? Профессор, любивший настоять на своем и пошутить, спросил швейцара, не сойдет ли за костюм, если он, профессор, подшпилит длинные полы своего профессорского сюртука и вывернет наизнанку жилет. Но швейцар покачал с серьезным видом головой и заявил, что этого недостаточно для входа в залу костюмированного бала. Я в своих серых панталонах совсем не годился для присутствия на балу даже в качестве простого наблюдателя.
Профессор задумчиво тер себе лоб. Очевидно, такой трудной проблемы ему никогда еще не приходилось решать - проникнуть на костюмированный бал без костюма. На счастье у швейцара, занимавшегося, как оказалось с его слов, для лишнего доходца отдачей напрокат костюмов, осталась в запасе пара хотя и плохоньких, сильно потрепанных, но все же настоящих маскарадных костюмов: одежда китайского мандарина и балахон капуцинского монаха. Таким образом, моему почтенному спутнику все-таки удалось исполнить задуманное. Костюм сановного китайца ему вполне подошел, да и я в монашеской рясе выглядел довольно прилично для данного места и времени.
- Надеюсь, нас здесь никто не узнает? - шепнул мне профессор, когда мы наконец проникли в бальный зал.
Там творилось нечто прямо невообразимое, а потому и неописуемое обыкновенным пером. Укромного уголка мы не нашли. Нам пришлось стоять, прижавшись к стене, в тесной толпе отдыхавших танцоров. Через четверть часа у нас началось нечто вроде морской болезни, и мы были вынуждены покинуть зал, что удалось нам с гораздо большим трудом, чем проникнуть в него.
До сих пор не могу понять, что могут находить привлекательного в картине беснования такие серьезные люди, как мой уважаемый спутник? Ведь он заранее понаслышке знал, что это такое, сам опасался, как бы его не узнали под маской, следовательно, понимал, что рискует своей репутацией, если узнают его,- и все-таки шел! Да и меня потащил с собою в качестве лишнего свидетеля.
Да, жизнь - великая тайна...
НЕ СЛИШКОМ ЛИ ДОЛГО МЫ ЛЕЖИМ В ПОСТЕЛИ?
Свойственную мне в настоящее время привычку рано вставать я много лет тому назад приобрел себе в Париже, и вот по какому случаю.
Как-то раз в одну душную летнюю ночь я никак не мог заснуть. Тщетно проворочавшись до, как это говорится, утренних петухов, я, весь в горячем поту, задыхающийся и точно избитый, заставил себя встать, умыться и одеться. Накинув потом на плечи легкое пальто и нахлобучив на голову соломенную шляпу, я потихоньку спустился вниз по лестнице, отпер тяжелую дубовую парадную дверь гостиницы, где все живое было еще объято глубоким сном, который упорно не давался одному мне, и вышел на улицу.
Я очутился в незнакомом безмолвном городе, окутанном свежими, мягкими, таинственными сумерками. И с тех пор меня постоянно тянуло на улицу в эти странные предрассветные часы. В том же Париже, в Лондоне, Брюсселе, Берлине, Вене,- словом, в каком бы городе ни приходилось быть мне, везде я пользуюсь теплым временем года, чтобы пойти и окунуться в каменные волны сонного предрассветного города, города туманных далей, напоминающих смутные надежды на лучшее будущее в высших, не известных нам областях; города тихих голосов, нашептывающих нам волшебные сказки; города вновь зарождающегося дня с радужными надеждами при возникновении этого нового дня и горькими разочарованиями при его угасании...
Только в предрассветной мгле город бывает чистым и величавым. Даже тряпичница, роющаяся своими грязными руками в скопищах вчерашнего сора, является как бы преображенной. Медленно переходя от одного двора к другому в едва прикрывающих ее тело лохмотьях, с преждевременно состарившимся лицом, изборожденным горькой нуждой со всеми ее мрачными спутниками, с изможденной, костлявой, сгорбленной фигурой, она вызывает не отвращение, как днем, под лучами безжалостного солнца, а представляется неумолимой, грозной обличительницей людской несправедливости, сладко спящей за теми крепко закрытыми ставнями, мимо которых осторожно пробирается жертва этой несправедливости.
А вот и еще жертва той же несправедливости. По тротуару мелкими шажками семенит молоденькая белошвейка, спешащая на свой ранний дневной труд. Немного спустя она будет лишь составной частью толпы таких же девушек, наполняющих помещения больших мастерских, обменивающихся горькими шутками, поющих грустные песни и хохочущих насильственным смехом. Но здесь она пока еще принадлежит самой себе; здесь она одинаково далека и от душных стен шумной мастерской с ее пошлостью, и от стен мансарды с ее тоской. Упиваясь утренней свежестью, глядя на розовеющее небо и слушая щебетание отдаленных птичек, прочищающих себе горлышко, чтобы пропеть свой утренний привет поднимающемуся солнцу, лучи которого действуют на них так обаятельно, бедная труженица предается тихим мечтам, хотя и неисполнимым, зато хоть ненадолго умиротворяющим больное сердце. Добравшись до бульвара и присев на скамейку под деревом, она складывает на коленях бледные руки и тихо улыбается. Но вот на башне ближайшей церкви бьет четыре часа, девушка испуганно срывается с места и сломя голову мчится в свою дневную тюрьму...
Иду дальше, захожу в парк. Там попадается мне навстречу молодая парочка; он и она ходят, взявшись за руки, как дети. Днем у них будет другое выражение сияющих теперь от радости лиц, будут срываться другие слова, чем в настоящую минуту, когда они оба находятся всецело под обаянием умиротворяющего утра.
Вот показывается толстый, заспанный, тяжело дышащий конторщик. Остановившись в тени и уже чувствуя жару, которой на самом деле пока вовсе еще нет, он обтирает лицо платком, обмахивается шляпой и слезящимися глазами смотрит на проносящихся над его лысой головою резвых птичек. Он совершает предписанную ему врачом прогулку, перед тем как засесть в своей давно опостылевшей ему конторе; по всему видно, что хотя ему и трудно было подняться так рано, зато и в его душу сходит утренний мир.
В одном из парижских парков стоит статуя Афродиты. Совершенно случайно мне пришлось два раза в одну неделю очутиться перед этой статуей ранним же утром. Невольно забывшись, я в оба раза подолгу простаивал в самозабвенном созерцании этой дивной красоты в высшем, художественном смысле. И каждый раз, приходя в себя и повертываясь, чтобы пойти дальше, я видел за собою одного и того же человека, также погруженного в лицезрение этого чудного мраморного изваяния. На вид незнакомец был совершенно неинтересен. Судя по одежде и манере держать себя, он мог быть торговцем, чиновником средней руки, доктором или адвокатом.
Десять лет спустя, в тот же утренний час, я снова нанес визит этой статуе и, к своему великому изумлению, застал там того же самого созерцателя. Я был скрыт от него боскетом, из-за которого его увидел и сразу узнал. Не желая тревожить его своими шагами, я остался за боскетом и стал ожидать ухода незнакомца.
Оглянувшись и не видя никого поблизости, этот поклонник мраморной Афродиты ловко поднялся на высокий постамент и страстно прильнул губами к дивным, но покрытым грязью ногам статуи.
Будь это какой-нибудь длинноволосый студент из Латинского квартала, в такой выходке не было ничего удивительного, но чтобы такой уже почтенный годами, степенный и серьезный на вид человек мог проделывать подобные штуки, как назвал бы это всякий другой на моем месте,- для меня, много видавшего на свете, было большой новостью и загадкою.
Спустившись с постамента, незнакомец закурил сигару, взял свой зонт, лежавший на скамейке перед статуей, и не спеша удалился. Тогда я решил, что это, должно быть, какой-нибудь буржуа-мечтатель, который только в этом паломничестве к прекрасному произведению (или хоть воспроизведению) греческой художественной фантазии и находит удовлетворение своему смутному порыву в заоблачную высь, где ему хотелось бы отдохнуть душою от окружавшей его грубой, пошлой действительности. И я невольно посимпатизировал ему еще больше, нежели в первые два раза, когда видел его только смотрящим на статую, как смотрел и я.
В одной из горьких ибсеновских комедий молодые влюбленные в самый расцвет своей юности и любви решили расстаться, чтобы никогда больше не искать сближения друг с другом, пока они будут во плоти. Таким образом, каждый навсегда сохранит с своем сердце неискаженный временем, богоподобный, сияющий молодостью и красотою образ другого. А чтобы эта идея не могла казаться нелепой, тот же автор показал нам в других своих произведениях людей, женившихся по страстной любви. В одном из этих произведений говорится, что пятнадцать лет тому назад она была прелестнейшею в мире девушкой, у ног которой вздыхало не одно мужское сердце, а он описывается жизнерадостным студентом, пламеневшим любовью ко всему высокому и благородному. После пояснительных разговоров других действующих лиц на сцену выступает именно эта супружеская пара, о которой шла речь.
И что же мы видим? Или, вернее, что могли мы ожидать увидеть, принимая в расчет, что над описанной четой пронеслись пятнадцать лет борьбы с неумолимой действительностью? Мы видим огромную перемену, произведенную этими пятнадцатью годами. Он - тощий, сухой, желчный и привередливый ипохондрик, думающий только о том, как бы прокормить и поставить на ноги одиннадцать человек детей. Она - измученная, истерзанная, еле двигающаяся жертва своего чересчур плодовитого материнства и своего несносного брюзги-мужа...
Да, я люблю магические предутренние сумерки, таким нежным флером окутывающие грубую жизненную действительность, которая, кстати сказать, могла бы быть совсем иной, если бы люди, строящие эту жизнь, были... повдумчивее.
Но одно утро не могло скрасить и в моих тоскующих о неземной красоте глазах неприглядную действительность. Это было возле Брюсселя. Гуляя по проселочной дороге, я встретил собаку, тащившую тележку, доверху нагруженную хворостом. Собака была до такой степени худа, что все ее кости были наружу.
Вначале я был возмущен этим зрелищем, думая, что вижу результат бесчеловечной жестокости хозяина этой несчастной собаки. Но потом я разглядел точь-в-точь такую же изморенную голодом ветхую старушку, которая, согнувшись в три погибели, подталкивала сзади тележку.
С сердцем, обливающимся кровью от глубокой жалости, я повернул назад, чтобы порасспросить старушку о причинах ее ужасающей бедности. Оказалось, она живет близ Ватерлоо и каждое утро, в три часа, отправляется со своей собакой в большой лес собирать хворост, который при помощи собаки и тащит за девять миль в Брюссель. Иногда ей удается добыть за этот труд два франка. В этот счастливый день и она, и ее внучок, который остался у нее на руках, и ее верная собака бывают сыты, но это случается очень редко. Я спросил ее: разве она не могла бы найти себе более выгодное занятие в качестве хоть няньки в непритязательном семействе? Она ответила, что могла бы, если бы она была одна. Но кто же возьмет ее, когда у нее самой ребенок на руках, а девать его некуда? Потом и собаку ей было жаль, не бросать же этого верного друга?
Такова настоящая жизнь, созданная духовно слепыми людьми для самих себя и для своих четвероногих друзей...
Прекрасная нежная леди, узнающая, что пора вставать, так как наступило уже утро (ваше утро, совсем не совпадающее с общим) только потому, что горничная приходит доложить вам об этом и поднимает тяжелую оконную драпировку,- как хорошо вы делаете, что никогда не выходите из вашего роскошного жилища во время встречи уходящей ночи с приходящим днем, поэтому не можете сталкиваться с женщинами, подобными той, которую я только что описал. Осмеливаюсь шепнуть вам, что рядом с такими женщинами самая красота ваша могла бы померкнуть.
Удивительно, как всегда во все времена и во всех странах, было и есть великое тяготение к церкви всех торгующих. Христос изгнал их из храма, но они все-таки до сего дня постоянно ютятся если не в самом храме, то вокруг него. Интересное зрелище представляет в ясное солнечное утро вид величественного седого собора, подножие которого окружено живой гирляндой пестро одетых старых и молодых женщин, девушек и подростков с корзинами, наполненными разноцветными овощами и плодами. Это очень живописно и очень характерно.
В Брюсселе главный рынок расположен на Большой площади, где есть здания, пережившие много веков, следовательно, еще больше поколений торговцев и покупателей, из года в год, изо дня в день, начиная с половины пятого утра, бурлящим морем переливающихся под их почтенными стенами. Разумеется, тут же и собор. Сюда, на этот рынок, со всех окраин города стекаются жены и дочери бедняков, для которых одна десятая часть пенни разницы в цене имеет огромное значение; являются и содержатели многочисленных местных пансионов, которые тоже ищут, как бы хоть немножко сэкономить на провизии. Но о них надо сказать поподробнее.
В Брюсселе есть дома, где вас накормят, напоят, дадут вам помещение с отоплением и освещением, уложат вас мягко спать, вычистят вам платье, обувь, вообще всячески будут за вами ухаживать - за два франка в сутки... Впрочем, для вас, дорогая леди, такие учреждения совершенно неподходящи, и я ошибся, обратившись к вам. Простите великодушно! В таких пансионах имеют потребность только вдовы с крохотными пенсиями, учительницы и гувернантки, дающие уроки по сорок сантимов в час, и подобного рода мелочь, еле-еле натягивающая франков сто в месяц для поддержания своего более чем скромного существования. Поэтому можно себе представить, какая нужна изворотливость со стороны содержательниц пансионов, чтобы, получая со своих жильцов за все про все только по два франка в сутки, держать все в порядке и существовать самим. И бегут эти удрученные заботами "мадамы" рано утречком со своими сумками и корзинами на главный рынок, иногда очень далеко отстоящий от их жилищ, лишь бы выгадать несколько су на провизии, хотя мелкие рынки часто бывают у них под боком, но на них немного дороже, чем на главном, где такая огромная конкуренция.
На рынках всегда можно увидеть массу собак, впряженных в тележки и терпеливо сидящих целыми часами на одном месте, непоеных и некормленых. У большинства этих бедных четвероногих друзей человека очень жалкий вид, доказывающий, что им живется так, что, пожалуй, лучше бы и вовсе не являться на свет. Все они до такой степени подавлены, что, если кто-нибудь бросит им кусок, они даже и хвостом не вильнут в знак признательности, а только с жадностью проглотят этот кусок и смотрят, не дадут ли еще. Впрочем, у многих из них и хозяева не в лучшем положении, и нужда, часто несправедливая и незаслуженная, сделала и их сердца деревянными, недоступными никаким живым чувствам.
На этих торговых площадях происходит нечто вроде вавилонского столпотворения. Например, покупательница ищет цветную капусту... К счастью, цветная капуста не обладает никакими чувствами, иначе она непременно разразилась бы слезами, видя, какими глазами на нее смотрят. И действительно, вид у этой знаменитой брюссельской капусты такой, что трудно и смотреть на нее благосклонным взором. И покупательница, вовсе не желая брать такую позорную пародию на цветную капусту, из простого любопытства осведомляется о ее цене.
Собственница капусты требует шесть су за кочешок. Покупательница разражается ироническим смехом. Шесть су за то, что не стоит и одного! Это уж чересчур забавно! Усиливаясь затаить горькую обиду, торговка начинает расписывать мерещащиеся ей достоинства своей капусты. Она старается уверить покупательницу, что лучше этой капусты и быть не может, и что если бы все торговали только такой капустой, то многое в мире было бы иначе. Болтливая, как все торговки, почтенная обладательница капусты кстати дает биографический очерк своего овоща, начиная с возможно отдаленных времен возникновения еще предков данных кочешков. В конце концов она растроганным голосом заявляет, что ей даже жаль расставаться с ее прелестными огородными питомцами, но мало ли каких тяжелых жертв требует общественная польза.
Если покупательница из мирных, то она просто-напросто скажет, что сейчас раздумала брать цветную капусту, кивнет головой и отправится дальше, в другой ряд. Если же она из сварливых - а такие очень часто и попадаются на рынках,- то самым беспощадным образом начнет разоблачать недостатки капусты, и дело обыкновенно кончается крупной ссорой, иногда даже и скандалом. Но всего чаще торговка уступает два су, в особенности когда рынок начинает пустеть, а именно к этому времени и собираются те покупательницы, которые поневоле должны довольствоваться низкосортными продуктами, лишь бы они мало-мальски оправдывали присвоенное им название и не подлежали выбрасыванию прямо в помойку.
СЛЕДУЕТ ЛИ ЛЮДЯМ УВЛЕКАТЬСЯ СПОРТОМ?
Что мы, англичане, придаем чересчур большое значение спорту - об этом нечего и говорить, или, вернее, наговорено уже так много, что это превратилось, так сказать, в общее место. Теперь остается только ожидать, что на днях кто-нибудь из наших новеллистов-реформаторов напишет книгу, в которой докажет как дважды два четыре, что результаты неумеренного увлечения всякого рода спортом являются крайне плачевными: пренебрежение своими обязанностями, разорение, домашние неурядицы и, в конце концов, разжижение мозгов, и без того не особенно крепких у большинства спортсменов, а затем и прогрессивное слабоумие.
Я знаю одну молодую парочку, отправившуюся в Шотландию провести там медовый месяц. Новобрачная, очевидно, и понятая не имела о том, что ее избранник - записной игрок в гоф, иначе, наверное, ни за что не поехала бы с ним в Шотландию. Он скрыл от жены свое пристрастие к этому спорту и говорил лишь о том, что в шотландских горах всего тише, спокойнее и здоровее и что хорошо бы объехать их все, останавливаясь ненадолго в разных местечках.
На второй день пребывания в первом горном городке молодой муж уходил гулять один, а за обедом, мечтательно глядя в окно на синюю дымку дали, заявил жене, что ему очень понравилось в этом месте и что он желает остаться здесь еще на сутки. Жена ничего не имела против этого, так кай ей, в сущности, было совершенно безразлично, где бы ни быть, лишь бы только с мужем. На следующее утро муж тотчас же после завтрака ушел, объявив, что скоро вернется. Но вернулся он только к обеду, уставшийно очень оживленный, и только тут бедная молодая женушка узнала, что он ходит в горы играть в свою любимую игру. Оказалось, что он случайно встретился с компанией таких же любителей этого спорта, каким был сам, и присоединился к ним. Окончилось это тем, что супружеское счастье молодой четы сразу расстроилось, благодаря тому что муж более любил свой спорт, чем самим же им выбранную жену. И таких примеров, наверное, можно насчитать много.
Известен также анекдот об одном пасторе, который ради игры в мяч порой пропускал службу, и когда кто-то из знакомых сказал ему, что одновременное служение и церкви и спорту неуместно, нужно что-либо одно, призадумался, потом выразил полное согласие с мнением своего собеседника и дал слово, что на днях сделает свой выбор. Встретившись через неделю с тем же человеком, пастор радостно заявил ему, что он теперь свободный человек, потому что отдался всецело одному делу, и чувствует себя превосходно.
- Вот и прекрасно! - одобрил тот, и, видя, что пастор несет плетеную сумку, наполненную чем-то круглым, полюбопытствовал: - Что это у вас? Неужели яблоки? Кажется, они еще не поспели...
- Это мои мячи. Иду состязаться...
- Мячи?.. Состязаться?..- недоумевал знакомый.- Да ведь вы только что сказали, что...
- Ах, боже мой? Неужели вы подумали, что я бросил это?- в свою очередь перебил его пастор.- Нет, милейший, я отрекся только от своей церковной должности, чтобы иметь возможность посвятить спорту все время.
Да, мы, англичане, смотрим на спорт не как на забаву и развлечение, а как на очень серьезное дело, ради которого можно и даже должно жертвовать всеми остальными. По нашему примеру эпидемией спорта заразились и другие страны. Если послушать людей, то окажется, что благодаря поданному нами примеру, оздоровление населения во всей Европе идет гигантскими шагами. На германских и швейцарских курортах можно видеть невероятных размеров толстяка, с большим трудом поворачивавшего свою тучную фигуру, и с глухим от ожирения голосом, задыхаясь на каждом слове, повествующего о том, что он жертва избытка здоровья, полученного им благодаря физическим упражнениям на наш, английский образец. Люди, находящиеся в последней степени чахотки, хриплым шепотом сообщают, как они всего несколько лет тому назад отличались на гимнастических съездах, до каких удивительных размеров у них была расширена грудь и как развивались легкие, да вот вдруг пристала глупая простуда и... Тут их прерывают одноногие, одноруки или еще чем-либо искалеченные спортсмены, похваляющиеся, что они пострадали в велосипедных, моторных, автомобильных и т. п. гонках на призы, и что, если бы не простая случайность, они были бы теперь богатыми и известными людьми. И все они, за редкими исключениями, были в высших учебных заведениях, где пользовались развивающими тело, а через него дух благотворными физическими упражнениями и привыкли к тому или другому благородному спорту.
Жалкие люди! Они не научились ничему, кроме чтения спортивных журналов, книги существуют не для них. Они считают всякую чистую мысль за лишнее обременение мозга и, опасаясь переутомить его, довели этот орган до полного отупения. Искусство их не интересует, если оно не имеет соприкосновения с избранным спортом. Природа служит им лишь напоминанием о том, чего они больше не могут делать; снежные горы - о том, что они когда-то были выдающимися лыжниками; вид волнующейся изумрудной травы на лугах заставляет их досадовать по поводу утерянной ими способности к игре в мяч; река возбуждает в них воспоминание о том счастливом времени, когда они были искусными пловцами, пока не схватили ревматизм в самой тяжелой форме; порхающие по деревьям птички заставляют их тосковать о ружье. И все в таком духе.
Как-то раз во Франции я присутствовал на партии лаун-тенниса и был поражен небрежностью игроков. Запустить деревянный шар на один или два ярда за черту плаца - для них ничего не значит. Бывает, что попадают и в окна соседних домов или в прохожих и нередко сбивают их с ног. Так случилось при мне с одним почтенным джентльменом, имевшим несчастье остановиться возле самого места игры, чтобы завязать распустившийся шнурок одного ботинка. Шар угодил ему прямо в спину и заставил его растянуться на земле,- конечно, больше от неожиданности, чем от силы удара. Участники игры и зрители разразились неудержимым хохотом.
Когда же игроки хватят кого-нибудь из партнеров по голове тяжелым шаром и ушибленный ответит им тем же, то обыкновенно начинается настоящий поединок на шарах, к счастью, впрочем, кончающийся примирением противников.
Континентальное небо так прекрасно своей сияющей голубизной, так привлекательно, что неудивительно желание большинства континентальных игроков, даже приезжих с наших островов, направить шар прямо в небесную высь. Во время моего пребывания в Швейцарии там в английском клубе был молодой англичанин, отличавшийся необыкновенным искусством в игре лаун-теннис. Он никогда не пропускал мимо ни одного чужого шара. Но главное искусство этого игрока состояло в том, что его собственный шар непременно взлетал футов на сто в воздух, с тем чтобы потом спуститься на "двор" своего партнера. Последний, подняв кверху голову, внимательно следил, как шар, превратившийся в едва заметную точку, постепенно возрастал, приближаясь к земле. Прохожие, думая, что наблюдатель следит за полетом воздушного шара или какой-нибудь необыкновенной птицы, останавливались, тоже задирали головы вверх и спрашивали, в чем дело. Игроки махали им рукой, чтобы они молчали, точно боялись, что если они сами заговорят, то шар возьмет да и унесется куда-нибудь в другую сторону. Случалось, что собственник шара позволял ему спуститься до расстояния нескольких футов от земли, перехватывая его ловким ударом и вновь посылал к облакам - и так до нескольких раз. Все это, конечно, было не по правилам, но нарушение правил прощалось игроку за его искусство.
Своих партнеров он часто доводил до полного отчаяния, потому что он не давал им выиграть ни одной партии и этим лишал их возможности пообедать в клубе. Требования третейского суда были бесполезны: никто не решался судить этого непобедимого игрока.
Но все ли назначение человека в игре? Нет ли у него более серьезных задач? Никто не говорит, чтобы совсем забросить спорт: он имеет и свои хорошие стороны, если заниматься им вовремя и умеренно; но жертвовать ему своими обязанностями и посвящать исключительно ему все свои помыслы и силы - это уж значит пересыпать через край... Помню один случай. Вечер был ясный, теплый и благоухающий. Клубное здание с его резным фасадом и блестящими окнами кокетливо выглядывало из-за густой зелени. На коротко подстриженной изумрудной лужайке шла оживленная игра в лаун-теннис. Многочисленные участники обоего пола, все в безукоризненных белых костюмах, оживленно суетились, весело смеялись и шутили. Вообще все было очень красиво и жизнерадостно.
С одной стороны нарядная лужайка примыкала к большому лесу, а с другой - к ряду маленьких ферм, населенных работающим людом. И вот вдруг из леса вышло маленькое шествие. Впереди шли две женщины, одна уже пожилая, другая совсем еще молодая, таща на толстых веревках, перекинутых на плечи, тяжелую борону, а за ними плелся пожилой старик с большим лукошком в руках. По-видимому, эти люди, из которых женщины заменяли недостающую в хозяйстве лошадь, возвращались со своего только что обработанного ими клочка земли, расположенного где-нибудь за лесом.
Залюбовавшись изящными нарядами и красивыми личиками множества изящных дам, обступивших лужайку в качестве зрительниц игры - не говоря уж о самих играющих,- женщины-лошади остановились перед проволочной решеткой, отделявшей дорогу от клубного сада. Молодая женщина отирала передником пот с загорелого лица, пожилая поспешно подправляла свои растрепавшиеся седые волосы под головной платок, повязанный узлом на затылке, а старик усиливался выпрямить свою сгорбленную спину. Простояли они не более двух-трех минут перед картиной, которая должна была казаться им живой страницей волшебной сказки, но все глядели просто, спокойно, бесстрастно и молча.
Молодая женщина была очень хороша, несмотря на свою грубую и неуклюжую одежду, а старушка прямо поражала благородством очертаний своего тонкого, худощавого лица с большими, ясными и спокойными глазами под красивыми, еще темными бровями. Старик тоже носил следы былой красоты, и вся его изможденная бесконечно долгим упорным трудом фигура дышала тем достоинством, которым отличаются все чистые душой и сердцем люди, независимо от своего сословия.
Потом, по одному слову, тихо сказанному стариком, женщины снова согнулись и повлекли дальше тяжелую борону. И мне невольно припомнилось изречение, кажется, Анатоля Франса, сказавшего, что общество основано на терпении трудящихся масс...
СЛЕДУЕТ ЛИ СЛУШАТЬСЯ ДОБРЫХ СОВЕТОВ?
Я очень скуп на советы в делах, в которых не могу быть авторитетным за неимением личной опытности в них. Много лет тому назад я написал статейку о бэби. Эта статейка вовсе не претендовала не только на руководство, как обращаться с бэби, и на безошибочность изложенных в ней взглядов на новоявленных будущих людей, но она была написана в таком игривом тоне, что я имел право считать ее хоть не скучной. Получив ее оттиск, я поспешил показать его одной знакомой даме, обладательнице двух бэби самого обыкновенного сорта, хотя и казавшихся матери какими-то особенными существами. Ввиду того, что она постоянно делала слишком уж много "бума" со своими ангелочками, я находил, что ей будет небесполезно прочесть мою статью. Открыв сборник, в котором была помещена статья, я сунул книжку в руку этой дамы и сказал:
- Прочтите это не спеша, повнимательнее, ничем посторонним не отвлекаясь. Когда попадется что-нибудь в этих строках, относительно чего вы желали бы иметь разъяснения, то запишите это себе на память до следующей нашей встречи или напишите мне по почте. Если же найдете, что я не высказал тут чего-нибудь существенного, также сообщите мне. Быть может, вы разойдетесь со мной во мнениях по некоторым пунктам затронутой мною темы - прошу не утаивать от меня и этого. Я не обижусь, а постараюсь только переубедить вас в пользу своего воззрения и надеюсь, что это мне удастся...
- Да о чем тут говорится? - не дослушав меня, спросила дама и прибавила: - У меня нет карандаша для записывания того, о чем вы просите. Не пачкаться же чернилами при чтении книги!
- Эта статейка трактует о бэби,- пояснил я и предложил ей взаймы свой карандаш.
Замечание относительно карандаша обогатило меня новым опытом: я узнал, что никогда не следует давать женщине взаймы карандаш, который вы желали бы получить обратно. Она ни за что не возвратит его и отговорится от этого тремя утверждениями: она будет уверять, что уже возвратила вам карандаш и вы положили его к себе в карман, где он и находится, а если не находится, то должен находиться; потом скажет, что вы и не думали давать ей карандаша; третьим аргументом будет восклицание, что она желала бы, чтобы люди не навязывали своих карандашей, с тем чтобы требовать их назад как раз в такое время, когда она занята совсем другим делом.
Но у нас дело до этого пока еще не дошло. Моя добрая знакомая взяла карандаш, повертела его в руках, потом спросила, не может ли она делать свои заметки на полях журнальной книжки, и когда я ответил, что можно, если хватит места, бросила мне:
- Что же вы можете сказать о бэби?
- А вот прочтите и увидите,- ответил я.
Она небрежно перелистывала страницы и заметила:
- Немного же вы написали о таком важном и обширном предмете.
- Зато существенно,- возразил я.
- Да оно, пожалуй, и лучше, что не длинно... Хорошо, я прочту,- снисходительно промолвила она, кивнув.
Не желая мешать ей своим присутствием, я вышел в сад. Я желал, чтобы она могла вполне проникнуться моей статьей. Временами я потихоньку подходил к открытому окну и украдкой заглядывал в него. Не видно было, чтобы чтица делала много заметок. Зато она сильно покачивала головой, произносила "та!", фыркала в нос и с какой-то особенной возбужденностью переворачивала страницы. Я вошел к ней, когда заметил, что она дочитала до конца.
- Ну, как вы находите? - спросил я, садясь против нее.
- Это серьезно или шутка? - в свою очередь спросила она.
- Я потому придал этому вопросу юмористическое освещение...- начал было я.
Но она не дала мне докончить и резко проговорила:
- А, так это написано с целью рассмешить? Но я вовсе не нахожу тут ничего смешного. Если вы хотите, чтобы вашу статью приняли всерьез, то в ней серьезно только то, что вы - не мать, поэтому не можете быть верным судьей в вопросе о детях.
С врожденным чутьем истинного критика эта дама сразу же отыскала мое больное место, чтобы как можно чувствительнее уязвить меня. Всякое другое замечание я бы мог опровергнуть, но это, сделанное моей первой читательницей, было неопровержимо и с тех пор сделало меня более осторожным при суждении всего того, что совершается, так сказать, вне граней моего собственного житейского опыта.
Так, например, каждый год в Валентинов день мне хотелось бы многое сказать моим милым друзьям, птичкам, начиная с того, что февраль - не слишком ли ранний месяц для их появления у нас, на суровом севере? Но я молчу, потому что опасаюсь, как бы и они не ответили мне:
- Ну что ты смыслишь в нашей жизни? Ведь ты не птица.
Да, знаю, что я не птица. Но именно поэтому-то птицам и следовало бы выслушать меня со вниманием. Стоя в стороне, я лучше их могу увидать и обсуждать их собственные ошибки, потому что не связан их птичьими условностями. Но... птица ведь женского рода, а женский род везде и во всем одинаков, в какой бы форме он не проявлялся: в виде хорошенькой малиновки или красивой дамы. Они признают в своих делах одних себя...
В самом деле, разве у птиц все в порядке? Ведь если бы я был птицей и вздумал вдвоем с женой строить себе жилище, то разве выбрал бы для этого февраль, то есть такое время, когда дует холодный, пронзительный и порывистый ветер, способный вырывать из рук строительный материал и даже сбрасывать нас самих на землю?
Вот в апреле и мае - совсем другое дело. В эти месяцы все-таки довольно часто светит солнце, воздух мягок и душист. В такое время я, снеся на стройку к жене часть набранного материала, спокойно мог бы присесть около жены и отдохнуть, не опасаясь, что все наши труды будут снесены куда-нибудь в сторону. Посидели бы мы рядышком, закусили бы чем бог послал, потом прочирикали бы вдвоем какую-нибудь веселую песенку, а затем с радостным сердцем опять за работу. И наша стройка была бы только одним удовольствием и приятным развлечением.
Самые благоразумные из перелетных мелких птиц, по-моему,- это ласточки. Они никогда не появляются раньше июня, и очень умно делают.
Я как-то провел лето в тирольских горах в тихом мирном селеньице, где, кстати сказать, я чувствовал себя лучше, чем где-либо. И вот там, в этом отдаленном от всякого шума местечке, мне пришлось непосредственно наблюдать, как ласточки строят свои гнезда.
В первое же утро по прибытии я после кофе вышел из огромных, темных и прохладных сеней образцово устроенного крестьянского двора на ослепительно сиявшее солнце. Сам не зная зачем, должно быть, совершенно машинально я затворил за собой массивную выходную дверь, которая до этого стояла широко открытой. Пока я, стоя перед этой дверью, на зеленой улице, закуривал трубку, к двери прилетала ласточка, потом закружилась вокруг меня и, наконец, уселась на траве в нескольких шагах от двери. Птичка несла в клюве кусок строительного материала, который должен был представлять для нее большую тяжесть. Опустив свою ношу рядом с собой на землю, ласточка прощебетала что-то, чего я, разумеется, тогда не понял (потом я научился и ласточкиному языку). Мне казалось, что ее слова обращены ко мне, потому что она смотрела мне прямо в глаза. Но так как я ничего не понял, то преспокойно остался на своем месте и принялся наблюдать, что будет дальше. Слегка нахохлившись, птичка снова сказала мне что-то. Судя по ее виду и тону я догадался, что она чем-то недовольна мною, за что-то в претензии на меня, но все-таки не знал, что должен сделать, чтобы доставить ей удовольствие. В это время из окна высунулся домохозяин и сказал мне:
- Знаете что? Тут в сенях пара ласточек строит свое гнездо. Эта парочка появляется уже третье лето и устраивается своим домиком у нас в сенях. Смотрите, не примите гнездо за что-нибудь вроде приспособления для вешания шляп.
Тут только я понял, о чем щебетала мне ласточка. Очевидно, она говорила мне:
- Ну зачем ты, большой двуногий дурак с дымящейся штукой в клюве, затворил дверь и не пускаешь меня к моей стройке?
- Виноват! - поспешил ответить я, получив ключ к уразумению слов ласточки и совершенно забывая, что она - только птичка,- Я сделал это совершенно нечаянно. Мне и в голову не приходило, чтобы вы могли выбрать себе странное место для стройки.
Я повернулся и отворил настежь дверь. Ласточка мгновенно подхватила свою ношу и юркнула с ней мимо меня в сени. Я последовал за ней.
Эта ласточка была мужского пола. У птиц, как известно, существует такой обычай: муж только собирает и приносит на место строительный материал, а стройкой занимается жена.
Вторая ласточка, сидевшая в полуустроенном гнезде, встретила своего мужа довольно неласково, очевидно, укоряя его за долгое отсутствие. И мне ясно слышалось, как бедный муж старательно оправдывался, и, вероятно, так:
- Да разве я виноват? Я свое дело знаю и по своей воле никогда зря не опоздаю. Виноват вон тот большой болван, который дымит из клюва, как из печки. Затворил пред моим носом дверь, я и не мог влететь. Думал, с ума сойду. Ты тут дожидаешься меня, а я должен был столько времени просидеть перед самым входом, упрашивая это двуногое чудовище впустить меня. Нет, милая, ты меня не брани и ни в чем дурном не подозревай. Я нисколько не виноват... Смотри, какой славный материал я принес тебе. Распределяй его как знаешь, а я полечу за новым. Наблюдай только, чтобы опять не закрыли двери. Кричи хорошенько, когда заметишь...
- Хорошо, хорошо, закричу, если опять устроят нам такую ловушку. Сначала я не поняла, в чем дело, а теперь понимаю. Ну, отправляйся с богом. Принеси побольше этой славной глины. Надо сделать наш домик попрочнее, а то мало ли что бывает: начнут наши будущие маленькие ворочаться, а он вдруг возьмет да и развалится. Лети же скорей!
Мужу, видно, хотелось подольше побыть возле женки. Он медлил сняться с места и любовно наблюдал, как она ловко возилась с принесенной глиной и еще с чем-то, чего я путем не разглядел. Он даже помог ей, конечно по-своему, распределить материал, и она этому не сопротивлялась. Обыкновенно птицы при постройке часто заводят между собой споры: муж находит, что лучше так, а жена придерживается противоположных взглядов, и выходят одни неприятности. У ласточек же обходится мирно, за исключением легких недоразумений вроде вышеописанного, но все же без особых осложнений.
Однако когда муж, нежно поцеловав свою подругу, улетел за новым материалом, она поспешила переделать по-своему его работу, щебеча про себя нечто вроде того, что, мол, "мужья любят совать свои носы куда не следует. Ну и пусть тешатся, нетрудно ведь поправить дело после них".
С тех пор я каждое лето с интересом слежу за ласточками. Ласточки устраиваются под карнизом того окна, перед которым помещается мой письменный стол. Я им очень рад. Они такие милые щебетуньи. Долго еще после солнечного заката, когда другие птицы уже мирно спят, ласточки нежно щебечут. Мне все кажется, что они рассказывают друг другу занятные историйки, быть может, и веселенькие, судя по тому, что нет-нет да и раздастся переливчатый смех. Я в восторге, что они так близко ко мне. Думается, что в один прекрасный, теплый и тихий вечер, когда я стану более сведущим в птичьем языке, то услышу от них много интересного и, пожалуй, даже поучительного.
Вступления их к рассказам я уж понимаю. Они обыкновенно начинаются так: "Однажды..." или "Давно, очень давно, в далекой, далекой стране..." Остальное придет понемногу, как всякое знание, получаемое нами собственным наблюдением.
Наш ласточкин поселок состоит из семи гнезд. Два гнезда, подобно виллам на собственной земле, находятся отдельно, а остальные пять связаны между собою чем-то вроде легких переходов. Мне обидно и больно сознавать, что того и гляди появятся нахальные воробьи и оттягают себе этот поселок. Воробьи - твари хитрые, нечестные и жестокие. Дождутся, когда ласточки устроят поудобнее себе жилища, потом нагрянут целой толпой и с чисто дьявольским хохотом прогонят несчастных ласточек из их собственных гнезд и поселятся в них с таким видом, точно ласточки устраивали гнезда для них, а не для себя.
- Ну ничего,- говорит немного спустя ласточка-муж своей огорченной жене, опомнившись от неожиданного сюрприза,- пусть их владеют нашими гнездышками. Должно быть, они сами не могут устраивать их, а ведь и им нужно иметь теплое местечко для своих маленьких. Мы же с тобой не боимся работы. Давай примемся за нее.
И действительно, простосердечные, терпеливые и трудолюбивые ласточки тут же принялись за устройство себе нового гнездышка.
Однажды я в течение целых двух недель имел удовольствие наблюдать, как чета ласточек устраивала себе под моим окном гнездышко. Я по целым часам любовался веселой и дружной возней трудолюбивых птичек и с удовольствием слушал их щебетанье, так успокоительно действующее на утомленную житейской бестолочью душу.
Но вот мне пришлось на несколько дней уехать по делам в Лондон. Когда я вернулся, ласточек уже не было, и в их гнездышке сидели воробьи. Я чуть не расплакался от жалости к моим милым друзьям и с досады на их наглых насильников.
Стою, смотрю и придумываю, как бы прогнать этих нахальных обидчиков и вернуть законных владельцев гнездышка, которые были для меня гораздо приятнее. А воробьиха победоносно смотрит на меня из захваченного ею чужого гнезда, насмешливо кивает мне головой и точно говорит:
- Что, недурно мы тут устроились? Гнездышко хоть куда. Лучше и желать не надо.
В это время ее супруг прилетает домой с голубым пером в зубах, которым он, видимо, очень гордится. Я тотчас же узнал это перо: оно было из той метелочки, составленной из разноцветных перьев, которою горничные имеют обыкновение разбивать наши фарфоровые безделушки, делая вид, что обметают с них пыль. В другое время я был бы очень рад, если бы воробей овладел хоть всей метелкою с ее деревянной ручкой включительно, но в этот момент вид моего пера в клюве воробья был лишним оскорблением моих лучших чувств. Воробьиха тоже была вне себя от радости и гордости, когда муж положил к ее ногам свою находку. Такого прекрасного и редкого украшения, наверное, не было ни в одном воробьином жилище. Воробьиха, по-видимому, была дама со вкусом и умела ценить такие изящные вещицы.