то, повторяю, может быть, и очень остроумно, что вы и, значит, околоточный надзиратель изволите говорить. Но у нашей армии один пароль: "всеобщая, равная, прямая и тайная подача голосов", и один, значит лозунг: "свобода слова, печати, собраний, неприкосновенность личности". И иначе быть не может. Нет двух паролей и нет двух лозунгов. И, значит, не может быть. Мы стоим с бюрократией лицом к лицу и кричим ей наш пока боевой клич. Но мы сделаем всё, чтоб он был и победным. Нас спрашивают: "Из-за чего вы встали? Из-за чего вы поднялись?" И мы каждый раз отвечаем одно и то же. Бюрократия отступает частично, значит, отступает. - "Да вот мы посторонимся. Можно мирно. Зачем так?" Но мы наступаем грудью. Мы требуем: "Вот что нам нужно". И, значит, повторяем. Бюрократия обращается к той, к другой, к третьей нашей армии, к тому другому отряду: "Господа..." В ответ ей мощный, значит, крик: "Свобода слова, печати, собраний, неприкосновенность личности и в этих условиях всеобщая, равная, прямая, тайная подача голосов". Всякий отряд, всякая, значит, рота, всякий взвод хочет того же, чего вся армия. Никто, нигде не сдаётся. Напади хоть на одного, - он крикнет: "Свобода слова, печати, собраний, неприкосновенность личности, и в этих, только в этих, значит, условиях всеобщая, равная, прямая, тайная подача голосов!" Крик одного, - как крик всей армии. Отступления нет! Отступление есть только для противников. Вы сказали, значит: "Христос воскресе". А это наше "Верую". Это наше "Отче наш". Но читают "Отче наш" одинаково. И надо, чтоб все знали этот символ нашей веры, как "Отче наш". И повторяя, мы вырезываем в умах это. Как, значит, Моисей вырезал на скрижалях завета. Неизгладимо! Чтобы, значит, если человека разбудите сонного, - кого бы вы ни разбудили в стране, - и спросите его: "Что делать?" - Он ответил бы вам: "Свобода слова, печати, собраний, неприкосновенность личности и в этих условиях всеобщая, равная, прямая, тайная подача голосов". Как прочтёт вам, значит, среди. ночи, спросонья, ещё не придя в себя, человек "Отче наш".
- Браво! Браво! Превосходно! - прервав, крикнул Семён Семёнович Мамонов и бросился жать руки Зеленцову.
Тот почему-то отстранился.
- Браво! Верно! Хорошо! - раздалось среди слушателей, которые только что смеялись рассказу Петра Петровича.
В эту минуту в зал шумно вошла толпа из гостиной.
- Что делать господа? Как решите? - растерянный, подбежал к собравшимся на совещание хозяин дома.
- А! Не скандал же затевать! - раздражённо воскликнул Пётр Петрович, - его всего дёргало. - Пусть Семён объявит им, чтоб оставались. Это доставит ему удовольствие!
- Отлично!
И Семён Семёнович, стоя перед взволнованной толпой, вошедшей из гостиной, уж говорил:
- Совещание решило... Господа, наш любезный амфитрион, Николай Васильевич Семенчуков, не имеющий других желаний, кроме того, чтоб предоставить собравшимся работать при наиболее желательной для них обстановке... спросив их предварительно, как подобало хозяину дома... да... всецело присоединяется к выраженному собранием желанию допустить... то есть, я хочу сказать, сделать собрание публичным... Мы постановим резолюцию, но не прежде, конечно, как исчерпав вопрос и с достоинством... да... приличным поборникам свободы, выслушав все мнения за и против... Итак, господа, соблюдая все правила, которые предписывает нам оказанное нам гостеприимство, и поблагодарив за него нашего доброго хозяина, приступим к предмету совещания.
Раздались аплодисменты.
- Поздравляю! С успехом! - сказал, проходя мимо, Пётр Петрович.
Но улыбался он теперь криво и сказал это не добродушно, как всегда, а со злобой.
- Председателем, господа, - воскликнул Семён Семёнович, - мы изберём нашего же любезного хозяина! Просим!
Раздались жидкие аплодисменты.
Семенчуков конфузливо улыбался, поклонился на одну сторону, на другую. Но отпил воды, поднялся, и голос его прозвучал твёрдо и торжественно:
- Предмет совещания - отношение к Государственной Думе.
- Прошу слова!
Пётр Петрович решил "принять сражение" и поставить вопрос ребром.
Он начал, волнуясь.
Публика, среди которой уж разнеслось, что Зеленцов "срезал" Кудрявцева, превратилась во внимание.
- Господа! Есть три отношения к Думе: бойкот, попытка превратить её сразу в учредительное собрание, принятие на известных условиях Государственной Думы такою, какова она есть. Чтоб решить, какое отношение выбрать нам, поставим кардинальный вопрос: что такое Государственная Дума, объявленная манифестом 6-го августа? Я говорю: это - победа. Это грандиозная, это колоссальная победа! Это окончательная победа!
Публика всколыхнулась.
Кругом было удивление.
- Да. Это решительная победа! И всё, что мы получим затем, будет только контрибуцией за эту победу! Все победы, которые мы одержим потом, будут только логическим, неизбежным следствием этой главной победы. Это мой тезис.
- Блажени довольствующиеся малым! - раздался голос около Зеленцова.
Это был Плотников, маленький, чёрненький человек.
"Зеленцовский подголосок! - подумал, презрительно скользнув по нем взглядом, Кудрявцев. - Этот будет меня травить и "выгонять", а Зеленцов брать на рогатину!"
Это сравнение себя с медведем придало силы Петру Петровичу.
Он чувствовал себя, действительно, медведем, огромным, могучим.
Кудрявцев говорил "одну из своих речей".
- Я знаю возражение. Сорок восемь тысяч избирателей из ста сорока миллионов народа - это, действительно, гора, которая родила мышь. Право советовать без уверенности, что будешь услышан, это небольшое право.
- Блажени довольствующиеся малым! - повторил Плотников.
Зеленцов обернулся к нему - словно:
- "Молчи!"
- Но, господа, допустим и это. Бюрократия пошла на уступку. На маленькую уступку. Она напоминает гимназистку, которая в диктанте не знает, поставить запятую или не поставить. Она колеблется, не решается и, наконец... ставит маленькую запятую. Нет, моя милочка! Нет ни большой ни маленькой запятой. Есть запятая. Она поставлена! И бюрократия, ставя "маленькую запятую"...
- Теперь вряд ли время рассказывать анекдоты! - зазвенел негодующий голос Плотникова.
Раздались аплодисменты.
Председатель звякнул колокольчиком.
Пётр Петрович встряхнул головой и повернулся в сторону Зеленцова с негодованием:
- Русская речь обвыкла украшаться улыбкой. "Улыбка красит лицо свободного", говорили ещё древние. Вспомните Герцена, если вам угодно: "В смехе есть нечто революционное"...
При этих словах он слегка поклонился Зеленцову.
"Смеются между собой только равные. Крепостные не смели смеяться при господах", - это сказал Герцен.
- Мёртвых, значит, пришлось призывать на помощь! - буркнул Зеленцов.
В публике засмеялись.
- Вы уверяете, - вспыхнул Кудрявцев, - что мы ничего не сделали, добившись такой "Государственной Думы"! Ничего? Но, господа! Вы сейчас сидите и рассуждаете совершенно спокойно. А мы ехали в ноябре прошлого года в Петербург, не зная, вернёмся ли. Если бы не было ноября, не было бы ни августа ни сегодняшнего дня!
- Что это! Попрёки? - поднял голос Зеленцов.
- Святое воспоминание. Воспоминание, которое свято для меня; Да, господа, уезжая в Петербург, мы прощались с семьями. Мы съехались, разные люди. Среди моих знакомых был человек, который уверял... Настоящий русский. дворянин, в коем нет лукавства. Во всей истории знающий только французскую, воспитанный на декламации "ComИdie FranГaise"[1]. Он всю дорогу уверял меня...
У Семёна Семёновича при этих словах голова ушла в плечи.
- ... что мы должны разобрать между собой фразы национального собрания. Он брал себе:
"Nous sommes iГi par la volontИ de peuple, et nous ne sortirons, que par la force des bagnetess."[2] Как он произносил эту фразу! Муне-Сюлли! Словно собрались играть эффектную пьесу перед битком набитым театром. Для него всё игра. Накануне он пригласил меня ужинать с шампанским: "Быть может, в последний раз!" Я назвал это "последним ужином жирондиста". Он сделал вид, что обижается на мой смех: "Тебе всё шутки!" Но был в глубине души очень польщён "жирондистом". Какое было настроение? Когда, во время прений, он перебегал от одного к другому: "А? Совсем готовые ораторы! Совсем готовые! Речи русского парламента будут телеграфировать вовсе иностранные газеты", - от него отшатывались, на него глядели с изумлением, как в церкви смотрели бы на человека, который во время обедни бегал бы по молящимся: "Какие туалеты!" Это была литургия. И знаете что? Когда дошло до таинства, когда мы подписали резолюцию, и я взглянул на лицо моего легкомысленного друга, у меня бы язык не повернулся назвать его "жирондистом" Его лицо сияло. И я оглянулся кругом, и у всех сияли лица, как сияют лица у верующих в светлый праздник. И у меня грудь была полна слезами, как бывала полна в детстве после исповеди и причастия.
Семён Семёнович забыл все обиды и зааплодировал:
- Браво!
- Это была пасхальная заутреня.
- Всё это, может быть, и очень трогательно! - в упор и непримиримо сказал Зеленцов. - Но были люди, которые, значит, не только "боялись" попасть в крепость, но и попадали и в тундры, и в каторгу, и...
Гром аплодисментов покрыл его слова.
Семенчуков позвонил:
- Господа! Господа! Мне кажется, это переходит на личности. Не может быть сомнения, что всякий из присутствующих сделал для освободительного движения то, что мог...
- Всякий ли всё, что мог?! - крикнул, глядя в упор на Кудрявцева, Плотников.
- Прошу извинить меня, господа, за отступление, которое я позволил себе, отдавшись воспоминанию, которое будет светить мне и греть мне душу до конца моих дней. Вам, может быть, не понятно это, как не понятен рассказ странника о чудесах Иерусалима тем, кто там не был. Вернёмся к делу. Я знаю всё, что говорят против "такой" Думы. Подавать советы, которых никто может и не слушать, - право досадное и незавидное. Но право. Возбуждать вопросы, которые могут похоронить в долгий ящик, - то же, что предложить женщине родить только хилых и больных детей, которые умирали бы на вторую неделю. Делать запросы, на которые вам могут ответить Бог знает когда, через столько времени, что вы сами успеете забыть о вопросе, - это даже не право жаловаться. Жалоба предполагает ответ. Это право стонать. Но, милостивые государи, страшно, когда вас бьют и "даже плакать не велят". Вот тьма и ужас. Снова вспомните Герцена: "Страшно быть задушенным в застенке рукой палача, и никто не услышит вашего стона". Право стонать есть уж первое человеческое право.
- Право рабов! - крикнул весь красный Плотников.
- Верно! - как из пушки выпалил огромный техник.
Он весь ушёл в прения и принимал в них участие всей душой и уже ненавидел Кудрявцева всей душой, за что, - сам не знал.
- Великое право для того, кто не имел даже и этого! - крикнул Кудрявцев. - Это ценно, что это только стон. Бюрократия и страна лицом к лицу станут друг к другу. Последняя декорация, - да, не стена, а нарисованная только, нарочно нарисованная стена, декорация, за которой она пряталась: "Нельзя же всего знать!" - упадёт. Она знает. Она слышит. Пусть оттягивают ответы на самые животрепещущие вопросы. Пусть для ответов запирают двери для гласности. Пусть не отвечают совсем. Страна увидит, - увидит воочию даже для слепых, - как бюрократия относится к её нуждам. Это будет последний удар бюрократии. Даже слепорождённые прозреют. Пусть запросы превращаются в бесплодные стоны. Стонов накопится столько, что не будет глухого, которой бы не услышал. Господа, бойкот - преступление! Преступление! Преступление! - отказываться от того, что мы уже завоевали, как бы мало ни было, с вашей точки зрения, это завоевание, хотя бы один шаг земли. Мы не имеем права перед страной отказываться и от одного шага, который мы для неё уже завоевали. Именем жертв, которые вы понесли, - именем жертв, которых, быть может, вы не считаете, но которые понесли мы, - именем наших ранних седин, исстрадавшихся, измученных сердец, сокращённых жизней, - в какое бы положение нас ни поставили, не будем бастовать, будем работать, работать. Цепляться за всякую малейшую возможность что-нибудь сработать. Народ, общество, как хозяин в Евангелии у рабов своих, спросит: "Я дал тебе талант. Что ты на него сделал?" Не ответим ему: "Я зарыл его в землю". Народ, общество спросят нас: "Вы получили маленькую, крошечную возможность. Копейку! Но что же вы сделали на эту копейку?" - "Мы бросили её. Копейка - маленькая деньга". Так нельзя ответить народу. Я знаю народ...
- Я тоже знаю народ, - поднялся Зеленцов, - от здешних мест до Минусинска, и от Минусинска, значит, до Якутска...
Целый ураган аплодисментов грянул.
Семенчуков тщетно звонил и кричал, надрываясь, охрипнув:
- Господа! Господа!
Это ещё больше навинчивало публику.
Минут через пять удалось восстановить спокойствие.
- Господа! Предполагается, что все, кто здесь присутствует, знают народ.
- Благодарю вас за защиту, г. председатель. Но, господа, что ж это такое? Мне не дают говорить!
- Хо-хо! - сказал вдруг техник.
- Господа! Вы смотрите на нас как на врагов! Почему?
В тоне Петра Петровича послышалась глубокая горечь.
"Ранен!" подумал он.
И больше уж он не представлялся себе огромным, могучим медведем. Медведь истекал кровью.
- Мы отвечаем, значит, на слова! - твёрдо и в упор ударил Зеленцов.
- Господа! Пора же нам перестать витать в заоблачных каких-то сферах...
- Из "Московских Ведомостей"! - крикнул Плотников.
- Пора нам стать практичными. Бойкот, сорвать Думу, принять её и работать, - это вопросы тактические. Поучимся же тактике хоть у японцев. Возьмём японскую тактику. Да. Не бросать, не гнать, не преследовать, отвоевать хоть маленькую позицию, но окопаться, укрепиться: "Она наша!"
- Изволите-с, значит, на военные сравнения! - поднялся Зеленцов; всё его лицо дёргало от гнева и негодования. - Мы идём на штурм. Мы тесним. Мы побеждаем. И нас, значит, останавливают на каком-то несчастном выступе стены. Останавливают среди победы! "Довольно! Укрепимся на выступе!" За нами горы трупов-с, трупов и... перед нами победа. Это никуда не годится, г. Кудрявцев! Значит, не годится. Ха-ха-ха-ха!
Он закашлялся тяжёлым неприятным смехом.
- В споре с нами вызывают мёртвых! Прибегают к заклинаниям! Японцев зовут! Ха-ха-ха! Недостаёт, чтоб начали вызывать чертей или окропили нас святой водой! У нас есть тоже заклинания, у нас есть тоже памятки! Наш путь вдали вьётся лентою, лентою могилы. Горы трупов, моря крови, все стоны, вздохи в казематах, все стоны, вздохи, от которых оглохли бы вы, значит, если бы их собрать все до едина, - всё это нам предлагают продать. За что? За что? Из священного писания по-вашему скажу: за чечевичную, значит, похлёбку. И когда? Когда мы у победы! Цинизм с вашей стороны, г. парламентёр!
- Позвольте! - крикнул, словно, действительно, раненый, Кудрявцев.
- Цинизм-с! Повторяю: цинизм! Одной пяди уступить не можем из наших требований! Перед теми не можем...
И среди нового урагана аплодисментов Зеленцов сел, ещё потрясая рукою куда-то вдаль.
- Я не отвечаю! - ответил Кудрявцев.
- Передайте наш ответ, г. парламентёр! Другого не будет! - крикнул Плотников.
- Я не отвечаю вам! - закричал Кудрявцев; у него чуть не сорвалось: "Подголосок! Шавка!"
Семенчуков позвонил.
- Благодарю вас, г. председатель, за то, что призываете меня к порядку и необходимому спокойствию. Господа! Устраним раз навсегда недоразумение! "Свобода слова, печати, собраний, и в этих, только в этих условиях, всеобщая, равная, прямая, тайная подача голосов в законодательную, с правом решающего голоса, Думу"; такой же мой символ веры, как и ваш. Я стремлюсь к тому же, к чему и вы.
- Да, только на словах! - крикнул Плотников.
- Я не позволю заподозревать мою искренность! - уже не помня себя, весь красный, как рак, закричал Кудрявцев. - Г. председатель, примите меры против этого господина!
- Оскорбление?
Всё завопило. Возмущённо поднялось с мест.
- Недостаёт позвать полицию! - с привизгом кричал Плотников. - Крепостническая жилка сказалась!
Семён Семёнович подбежал к Кудрявцеву:
- Оставь. Сегодня ты не можешь говорить. Ты не в себе.
- Убирайся ты от меня к чёрту! - огрызнулся Пётр Петрович. - Г. председатель, прошу слова. Господа! Господа! Беру назад неосторожно, случайно сгоряча вырвавшееся, необдуманное, нежелательное слово. Господа! В том, что мы сделаем, мы должны отдать отчёт народу, чтоб он дал нам свои силы на дальнейшую борьбу. Надо знать, кому мы должны отдавать отчёт. Русский народ, прежде всего, практичен. О бойкоте я уже говорил. Попытка сразу превратить Государственную Думу в учредительное собрание? Первое же собрание Государственной Думы будет распущено. Такое заседание будет только одно.
- Пусть! - мрачно и зловеще сказал Зеленцов.
- Вот это так поставить всех лицом к лицу! - подкрикнул Плотников.
- Вы этого хотите? Да?
- Мы требуем заработанного нами двугривенного. Нам дают, значит, оловянный! - отвечал Зеленцов. - По-вашему, если не дают серебряного, надо взять и оловянный? Да, значит?
- Но есть другие, насущные нужды народа. Частичные улучшения, не зависящие...
Зеленцов поднялся во весь рост:
- Длинной речи короткий смысл? Вы являетесь к нам в качестве примиренца? Примиренец, значит?
- Верно! - крикнул вдруг огромный техник так радостно, что все на него невольно оглянулись.
В честнейшей и алкавшей, чтоб на свете "всё было справедливо", душе своей он никак не мог найти ответа: за что, собственно, он так ненавидит Кудрявцева?
Чувствует, что ненавидит, но за что - не может "формулировать".
И вдруг одно слово. Всё ясно:
- Примиренец!
Справедливая душа техника была рада необычайно. Гора свалилась.
- Примиренец!
- Тон допроса? - вспыхнул Кудрявцев.
- Вопрос перед обществом, перед страной, - твёрдо ответил Зеленцов, в тоне его звучал прокурор, - перед теми, кто даёт полномочия. Мы хотим, наконец, - он подчеркнул "наконец", - знать, кто такой, значит, Пётр Петрович Кудрявцев. Вы за принятие этой Думы?
- С известными, я уже сказал, оговорками. Параллельно работая над расширением...
- Без околичностей. За работу в ней в поставленных рамках. Значит, за "плодотворную" работу? За принятие, другими словами. Вы её принимаете? Да или, значит, нет? Одно слово. Да или нет?
- Да!
- Не можем!
Зеленцов ударил рукой по столу:
- Оловянного двугривенного для страны принять не можем. Можем принять па себя полномочие только, чтоб потребовать, значит, серебряного. Нам нужна настоящая, полноценная, значит, Дума. Уступок и соглашений не будет. Государственная Дума, как она должна быть. Конституция. Наше первое и последнее, значит, слово. Лозунг и пароль.
- Прошу слова! - раздался вдруг густой голос.
Все вздрогнули и оглянулись.
Огромный мужчинища, наполовину приподнявшись, вопросительно смотрел на председателя.
Глаза его горели.
- Гордей! - пронеслось среди собравшихся.
- Слово за г. Черновым! - сказал Семенчуков.
Настала мёртвая тишина.
Все обернулись и смотрели на Гордея Чернова.
И во взглядах были и любопытство, и интерес, и страх.
Гордея Чернова знали все.
Колоссальный, неуклюжий, уж не медведь даже, а мастодонт какой-то; он сам себя называл:
- Я - язык от тысячепудового колокола. Из стороны в сторону: бом!
Кто-то про него сказал:
- Гордей идёт жизнью, как пьяный улицей, - шатаясь. Сколько он заборов на своём пути повалит!
Другой кто-то заметил:
- Не соображает он своего роста. Вы на его ручищи посмотрите. Все поплывут вровень, а он саженками начнёт. Ручищи! По два взмаха - куда впереди всех. Всё ничего. А он с размаху в купальню головой треснется!
Общее было мнение всех, кто с ним имел дело:
- Плохо иметь такого человека противником. Но ещё страшней - другом и единомышленником.
Куда его только не бросало!
В три месяца он прочёл Толстого от доски до доски, многое наизусть запомнил, - и сделался толстовцем.
Со всеми, как он говорил, "мелочами" толстовского обихода, вегетарианским столом, опрощеньем, пахотой земли, он покончил быстро.
Ввёл и запахал.
Обидеть его в эту минуту мог бы кто угодно.
Даже брачный вопрос разрешил без затруднений.
Сказал женщине, с которой прожил десять лет:
- Бери, что тебе, по-твоему, надо и уезжай. Не до тебя.
Та было начала плакать:
- Да хоть скажи, почему? Что случилось?
Гордей только показал на голову:
- Долго объяснять. Тут, брат, совсем другое теперь.
И явился к своим друзьям толстовцам:
- Формальности исполнены. Теперь сделаем дело.
- Какое?
- Я свои земли брошу. Пусть берёт, кому надо. Вы - банковское директорство, вы - службу на железной дороге.
- Но позвольте! Так мы приносим больше пользы! Мы печатаем, издаём...
- Слово - текст, факт - картинка. Ничего нет понятнее факта, поучительнее, сильнее, разительнее. Если бы Лютер на костре сгорел, - весь мир был бы лютеранами. Разве не правда?
- Позвольте! - ответили ему. - Правда, - это кислород. Без кислорода жить нельзя. Но в чистом кислороде всякое живое существо задыхается. Вы - чистый кислород. Вы ни в каком живом обществе немыслимы.
И стали от него бегать.
Он возненавидел самое ученье - толстовство:
- Разводит двуногих божьих коровок! Ни красы ни радости.
О толстовцах отзывался:
- Быть человеком, как всякий, - а воображать себя божьей коровкой! Покорнейше благодарю.
Когда его спрашивали:
- Ну, а как же Гордей, твоё непротивление?
Он показывал свой огромный, волосами обросший кулак:
- Злу? - Вот!
Гордей "махнул" за границу.
В Париже социалисты приняли оригинального "русского эмигранта" радушно.
Их интересовало всё в нём: и рост и размах в идее:
- Настоящий русский!
Так как у него были средства, и на банкетах он охотно платил за сто человек, его произвели в князья.
- Prince Tchernoff.
Рассказывали, что он очень высокопоставленная особа, что у него конфисковали какие-то миллионы, что он необыкновенно бежал, сочинили про него целую историю Ринальдо-Ринальдини, - это только усиливало к нему всеобщий интерес.
Но однажды он напечатал в газетах такое открытое письмо Жоресу относительно вопроса об отечестве, в котором поставил он в упор такие вопросы, что вся партия пришла в ужас.
Начались розыски:
- Да кто ему посоветовал?
- Ни с кем не советовался. Сам!
- Дисциплины партии не признаёт!
Все схватились за голову:
- Разве же можно такие вопросы поднимать?! Перед самыми выборами!
Сам великий лидер рвал на себе волосы:
- Сколько раз говорил себе - с этими "сынами степей", русскими, не связываться! Дикие!!!
Реакционная пресса подхватила письмо "князя Чернова":
- Что ж г. Жорес не отвечает на поставленные с таким благородством, ясностью и прямотой неиспорченной цивилизацией натуры вопросы?
Жорес кое-как отмолчался, но уж везде, куда к друзьям и единомышленникам ни приходил Гордей, - ему все консьержи с испугом говорили:
- Monsieur[3] нет дома. И madame[4] тоже! Тоже!
До того был везде строг приказ "этого русского" не принимать.
Чернов "подался" ещё более влево. На самый край.
Был принят с распростёртыми объятиями.
Но сорвал один из самых великолепных митингов.
Присутствовало 10.000 человек.
Аплодисменты проносились громами. Крики принимали размеры ураганов.
Речи раздавались всё горячее, горячее, горячее.
Как вдруг на трибуне появился колосс Чернов.
- Гражданки, граждане! Пятнадцать лет я знаю Париж. Пятнадцать лет я слышу: "Это последняя борьба! Завтра!" Пятнадцать лет тому назад под моими окнами на улице шли и пели:
"C'est la lutte finale
Groupons nous, et demain
L'Internationale
Sera le genre humain"[5]
Сегодня вы запоёте, уходя отсюда, то же. Пятнадцать лет всё "завтра"! Зачем? Когда может вспыхнуть великая социальная революция? Сегодня. Сейчас. Правительство ничего не ожидает. Войска в лагерях. Вас здесь караулят двое полицейских. Зачем петь: "завтра"? Идём, сейчас, сию минуту, поднимать Париж. К оружию! Я впереди. У меня нет шансов вернуться. Я большой, и в меня попадут в первого. Идём же! Кто за мной?!
Те были ошеломлены.
Ораторы, только что призывавшие к "великому делу", бледные, сбежали с подмостков, на которых сидел комитет митинга.
Публика была взволнована:
- Не за тем пришли на митинг!
- Пришли послушать ораторов!
- Вон! Долой! Он сумасшедший!
Колоссальный Чернов стоял на подмостках один и гремел своим феноменальным голосом, покрывавшим шум толпы:
- Значит, вы всё врали, когда говорили толпе! Значит, вы всё врали, когда аплодировали призывам!
И Чернов вдруг завопил, махая шляпой:
- К чёрту вашу анархию!
Все спешили потесниться и дать место полицейским, которые пробирались по подмосткам, чтоб закрыть митинг, "принявший недозволенный характер".
Чернова, как иностранца, выслали. Чему "лидеры", несмотря на всю ненависть к насилию, были очень рады.
Чернов вернулся в Россию.
Как всегда, когда он валил какой-нибудь забор, сам "совершенно разбитый".
Отдышался.
И теперь, услыхав слово "конституция", он поднялся с горящими глазами:
- Прошу слова!
На него все глядели с испугом.
Как глядят на слона, когда он проходит мимо тростниковых хижин.
Что, повалит?
- Совершенный Бакунин! - сказал около Петра Петровича один старичок.
- Чистый Пугач! - с испугом вздохнул сидевший рядом купец Силиуянов.
А Пётр Петрович сказал:
- Самум.
- Как-с?
Ветер такой есть в пустыне. Я был - вихрь. Зеленцов - ураган. А это - самум. После самума ничего не остаётся.
Гордей Чернов заговорил.
Голос у него был, как у протодьякона.
- Было бы жаль, - рявкнул Чернов, без всяких даже "господ", среди мёртвой тишины, - если бы великая страна, мучась и корчась в родах, плюнула конституцией, и только. Океан, разбушевавшись в ураган, что сделал? Выкинул устрицу! Как в сказке, - прекраснейшая царевна родила... лягушонка! Русский народ - единственный, который смотрит на землю, как на стихию. Возьмите вы самого передового француза, - он не дорос до этого. Кролика убить в "чужом" поле, крыжовнику сорвать, - в его мозгу - преступление. А тут крестьянин преспокойно едет к вам в лес деревья рубить. - "Лес Божий". Ничей. Никому не может принадлежать. Как воздух! Стихия. Гляжу я на днях, мужики у меня по полю ходят, руками машут, шагами что-то меряют, колышки какие-то вбивают. Пошёл. - "Что делаете?" Шапки сняли. Вежливо так: "Землю твою, Гордей Иванович, делим, потому как скоро закон такой выйдет, чтоб все земли миру, - так загодя делимся, кому что пахать, чтоб после время даром не терять. Пора будет рабочая". Не прелесть? И так говорят спокойно, как говорят об истине, всем существом признаваемой. Дивятся у нас, в газетах читают: "Спокойно как! Добродушно даже!" - "Идём на возы накладать!" - "Идём". Да разве кто-нибудь сморкается со злобой, с остервенением? Сморкаются просто. Сморкнулся - и всё. Дело естественное. И они идут просто, как на дело самое естественное. Законнее законного. И даже вполне уверены, что и закон такой выйдет, не может не выйти.
- Чисто мужик рассуждает! - громко прошептал купец Силуянов.
Он-то сказал это в знак полного презрения.
А у Петра Петровича от этих слов защемило сердце.
- Он сам, - гремел Чернов - собственностью был. Его самого, как борзых щенят, продавали. А он сквозь всё, сквозь всё вынес в сердце своём: земля, как воздух, - свободная стихия. И этот-то народ с такою для мира новой, грандиозной мыслью в уме и душе, - вы хотите, чтобы что сделал? Конституцию, которая у всякого народишки есть, себе устроил? Только?
- Но позвольте, коллега! Это... только первая ступень, - крикнул Зеленцов.
- Без ступеней шагнёт! - покрыл его своим рёвом Чернов. - Никаких станций, в роде ваших, зеленцовских, никаких полустанков, в роде г. Кудрявцева! Некогда! На станциях простоишь, только к цели позднее приедешь. Довольно этой лжи и обмана, пользуясь темнотою и непониманием, смешивать вопросы политические с экономическими. Довольно морочить людей, чтобы они кровь лили. Завоюют они вам конституцию. Во Франции - республика, однако в рабочих при забастовках стреляют не хуже. Политические перевороты экономических вопросов нигде не разрешают.
- Неправда. Ложь! - закричал Зеленцов. - Мы добьёмся законов, регулирующих...
- Знаем! - опять покрыл его Чернов. - Свобода стачек. Но и "свобода работы". Во Франции, где-нибудь в Кармо, забастовали угольщики. Бастуйте! Законом стачки разрешены. Но стягивают войска. Посылают тридцать провокаторов, "желающих начать работу". Комедия! Что тридцать человек там, где три тысячи рабочих нужно? Рабочие мешают провокаторам войти в шахты. "Пли!" Свобода работы! Это уже не "усмирение", это - "охрана работы". Знаем мы эти фокусы! Забастовка - ничего. Но вот мальчишки сдуру у фабриканта на дворе автомобиль расшибли. Этим летом было во Франции. Мэр - социалист - сию минуту к телефону: "Пришлите войска. Начались насилия". И в результате за несколько разбитых какими-то шалунами стёкол - залп. И убит рабочий. Дорого за стёкла берут и в республике! Выйдите же к рабочим, которым вы льстите, называя их "сознательными", и скажите, - как повар цыплят спрашивал: "Вы под каким соусом хотите, чтобы вас приготовили: под белым или под красным?" - "Вы как, господа, предпочитаете, чтобы в вас стреляли: для "усмирения" или во имя "свободы труда"?" Мессианство - маленькая болезнь, которой страдают все народы. Французы думают, что мир спасут они, потому что они создали великую революцию и провозгласили "права человека". Немцы думают, что они спасут мир своей наукой. Даже негры, и те думают, что они больше всех страдали, а потому они и народ Мессии. В кочегары нанимаются, в аду настоящем через океан переезжают, чтобы в Лондоне в Гайд-парке "Европу учить терпенью и кротости, тёплой вере и непрестанной надежде". А у русского народа есть, действительно, что принести миру новое и чем перевернуть мир. Мысль - только у русского народа живущую, остальному миру неизвестную или, быть может, позабытую - "земля - стихия"- принадлежит всем, как воздух! Не может принадлежать в отдельности никому. Два слова. А какой переворот в мире должны они вызвать. И завтрашний. мир, действительно, не будет похож на сегодняшний. Вот призвание русского народа, его мессианство. И об этом мессианстве были уже пророчества. "Великая социальная революция придёт с Востока!" сказал ваш Карл Маркс.
- Merci[6], значит, за подарок Карла Маркса! - крикнул Зеленцов. - Но мы сошлись не для академических, значит, рассуждений, а для практической деятельности. Ваши рассуждения не укладываются ни в одну программу!
- А вы хотели бы море упихать в тарелку. Хо-хо-хо!
- Леший, прости Господи! - с испугом прошептал купец Силуянов.
- Короче! - вскочил, на этот раз Плотников.- Короче! Вы предлагаете бойкот Государственной Думе?
- Нет!
Петру Петровичу вспомнился Шаляпин в "Мефистофеле":
- Я отвечаю: не-е-ет!
- Выработку чего-нибудь нового?
- Нет!
- Так что же, значит, наконец, делать? - в отчаянии закричал Зеленцов, обеспокоенный тем, чтобы слова "нелепого колосса" не произвели впечатления на присутствующих в публике сознательных рабочих.
- Не живите на даровщину! Не старайтесь устроиться на чужой счёт! - снова загремел Чернов. - Не хватайте с Запада с чужого плеча ими для себя сшитого платья. Оно и там-то уже стало узко и тесно, и заносилось, и лезет по всем швам. Внесите в мировой прогресс своё новое, русское слово. Соберите всё, что есть в уме, в сердце, в душе народа-мессии о земле, о собственности. И сделайте из этого евангелие для завтрашнего мира. Формулируйте это в стройную систему. Создайте из этого науку. И принесите миру это новое слово.
- Но сейчас-то! Сейчас, значит, что делать? - в отчаянии вопил Зеленцов.
- Сейчас же это и начинайте. А всё остальное бросьте. Потому что всё остальное ни к чему. Вы на народе, как в сказке о коньке-горбунке мужики на рыбе-ките. На спине у него деревней жили, за усами сено косили. Какое киту было дело, какие они там избы строили: одноэтажные или двухэтажные, курные, по-чёрному, или совсем дома, как во всех городах. Нырнул кит - и всё, и избы, и мужики, и сено, всплыло. Бойкот - не бойкот! Народ не заметит даже, не обратит внимания, что вы там строите, что выстроили. Народ, как планета, движется по своей орбите, которая ему кажется правдой. И нырнёт он, как ему полагается, глубоко, - и будь у вас тогда хоть бюрократический произвол, хоть разлиберальная конституция, хоть республика, - всплывёте вы все наверх.
Гордей Чернов медленно и грузно опустился на место.
Ни одна душа не зааплодировала.
Всем стало тяжело и душно.
"Словно, действительно, во время самума!" подумал Пётр Петрович.
- Пользуйся случаем! Пользуйся случаем! - шептал, задыхаясь, Семён Семёнович, подбежав к Кудрявцеву. - Пользуйся случаем, что Гордей Чернов... Пред лицом общего врага... Протяни руку Зеленцову...
- Оставь меня! - отвечал Кудрявцев, едва владея собой. - Неужели ты думаешь, что уж выше "репутации", "популярности" так-таки и ничего нет!
Он поднялся:
- Господа!
- Слушайте! Слушайте! - комически воскликнул Плотников.
Председатель взялся за колокольчик и укоризненно покачал головой Плотникову.
- Господа! От наших разговоров запахло кровью. Неужели вы не слышите в воздухе её отвратительного запаха? Что же это? Вооружённое восстание, о котором мечтаете вы?
- Кто это "вы"? Нельзя ли яснее? В своём, значит, азарте г. Кудрявцев не отличает социал-демократов от социал, значит, революционеров! - крикнул Зеленцов.
- Вы вели ваши споры даже на борту "Потёмкина"! - огрызнулся Кудрявцев. - Нельзя же вести партийных, отвлечённых, теоретических споров на спине живых людей. Не место для академических диспутов! Решите ваши споры предварительно. Как вам угодно. Хоть битвой между собой. И тогда те, кто победит, кто уцелеет, - приходите с единой программой вести людей...
- Нельзя же смешивать с такой бесцеремонностью теорий. Это, значит, слишком бесцеремонно!
- Но нельзя действовать так, как действуете вы! Вооружённое восстание? Но пугачёвщина - не революция! И человек, вооружённый вилами, косой, топором, - ещё не носитель, по этому самому, светлого будущего! "Не приведи Бог видеть русский бунт, бессмысленный и беспощадный!"
- В публике раздался свист.
- Вы свищете Пушкину!
- Вы прячетесь за "иконы"!
- Нет-с, я зову всех говорить начистоту. Да, начистоту. Речь идёт о десятках, быть может, сотнях тысяч человеческих жизней. Нет. ничего ужаснее, гибельнее неумело и не вовремя начатых революций. Подтверждение этому вы найдёте во всей истории. Сто лет каждый год история с каждой страницы кричит это! Да, меня берёт ужас при мысли об этих толпах, вооружённых косами, вилами, топорами. И ужас не за собственную шкуру. Даже не за моих близких. Клянусь, что нет! Не то, что меня повесят на воротах. За что? Может быть, за то, что я "барин, - значит, хочу восстановить крепостное право"! Может быть, кто-нибудь крикнет разъярённой, осатанелой толпе: "Вот он, рыболов-то". Я сроду рыбы не ловил! И меня вздёрнут: "Половили рыбки, довольно!" Я прихожу в ужас за них самих. Я прихожу в ужас при мысли об этой толпе, - поймите же; толпе! - идущей против войска, - поймите разницу: войска! - против скорострельных ружей, против кавалерии, против артиллерии, пулемётов. Когда начинается революция, начинаются уже военные действия.
"З