в
комфортабельную тюрьму, и, конечно, многие, если не все, предпочли бы пышной
клетке самую жалкую обстановку, только бы чувствовать себя "у себя", на
воле, в своем доме, где можешь распоряжаться по-своему.
И направляясь, после девятичасовой работы, в "отель Варстрема", мы
ощущали все, что от одной формы рабства переходим к другой, и не было у нас
беззаботной веселости обычного труженика, отработавшего урочные часы и
идущего отдыхать "домой", в круг семьи, где он сам себе господин и где уже
нет над ним "директора".
Из главы седьмой
С Анни я встречался каждый день, так как она служила в том же
Международном банке, в бухгалтерском отделении. С первых же дней службы я
заметил ее нежное лицо с большими ресницами и бледным, скорбно изогнутым
ртом. В толпе женщин, выходивших вместе с нами после шести часов из
стеклянных дверей банка, она отличалась особой стройностью движений и
какой-то не то скромной, не то гордой отчужденностью от всех... Или, может
быть, так это мне казалось, так как юношам моих лет всегда свойственно
видеть нечто особое в женщинах, занимающих их воображение.
Нам было не трудно познакомиться, так как этому представлялось слишком
много случаев: на пути в отель, за обедом, в читальне, на вечерах "отеля".
Мы оба были молоды, неопытны, одиноки, и оба с одинаковой застенчивостью
проходили обычные ступени влюбленности, ведущие к близости. Замедленные
рукопожатья, робкие намеки, волнующие самую глубину души, бессознательное
влечение быть вдвоем, наконец, условленные, но вполне целомудренные
свидания - все это вновь открылось нам, как что-то новое и неожиданное, как
открывалось и будет открываться тысячам и тысячам других юных сердец.
Древнюю сказку любви мы еще раз в мире разыграли в лицах, и роковая сила
заставляла нас произносить те самые признания, совершать те самые поступки,
волноваться теми же радостями и печалями, как это вписано в золотой книге
Любви, на разных языках, но без перемены единого слова, читаемой во всех
странах, во всех веках, в Египте фараонов, как в эпоху Возрождения, юношами
Эллады, как полудикими девушками еще не поделенной Африки, везде и всегда. И
по странному затмению, которое тоже неизменно овладевает умами всех в эту
пору, мы, играя свои роли, уже не помнили об том, чем должна окончиться эта
поистине "божественная" комедия, не помнили ее предуставленной развязки,
хотя столько раз читали ее в книгах любимых поэтов.
Наша любовь развивалась медленно, и вместе с тем медленно весь мир
менялся для меня. По мере того, как я начинал сознавать, как близка мне
Анни, по мере того, как узнавал, что и я близок и дорог ей, все ненавистное
в жизни становилось постепенно милее и желаннее, чтобы стать в конце концов
прекрасным. Как для тех влюбленных, которым судьба судила сжать губы в
первом поцелуе в росистом поле или в старом парке, кажутся особенно яркими
звезды и особенно прозрачной луна, - нам, осужденным на теснины улицы и
склепы комнат, представлялись пленительными то дальние городские перспективы
в озарении электрического света, то ночная тишь, таинственно сменяющая
дневной гул, то причудливость той же сельской луны, вдруг встающей
мутно-красным диском над плоскостями крыш, в прорезе между двумя слепыми
стенами двух домов-гигантов. Мы находили неожиданную прелесть в лицах
встречающихся с нами людей, радовались на их приветные слова, в которых
слышалось нам сердечное доброжелательство нашему восходящему счастию,
восхищались самыми обычными предметами повседневной обстановки, были готовы
любоваться забытым на столе стаканом, преломлявшим в своих гранях луч
уличного фонаря, или рыночным узором скатерти, внезапно становившимся
многозначительным символом нашей судьбы, нашего сближения.
Дни проходили, но для нас были только свидания. Мы жили памятью
вчерашней встречи и ожиданием встречи сегодняшней. Мы жили, когда были
вместе, и сладко обмирали в те часы, когда были разлучены. Но свидания
возобновлялись каждый день, и все дни, вся жизнь скоро стала одной
беспрерывной радостью.
Обычно я встречался с Анни после нашего обеда. Она была столь же
одинока в жизни, как я, никому не должна была давать отчет, и я приходил к
ней, в ее маленькую комнатку, на женской половине "отеля". Иногда мы читали
вместе, так как обоим нам нравились одни и те же поэты, оба интересовались
одними и теми же книгами. Иногда целый вечер вели тихим голосом те
разговоры, которые кажутся влюбленным бесконечно значительными, но оказались
бы, вероятно, странным повторением одного и того же, будь они записаны
фонографически. Но чаще всего, пользуясь теплой, солнечной осенью, мы
уходили бродить по городу или уезжали в ближайшие окрестности. Мы были
бедны, театры и концерты были нам недоступны, но Столица была достаточно
щедра, чтобы по крайней мере "зрелища" обеспечить всем своим детям и рабам.
Чаще всего мы уходили в Зоологический сад, так как в него не надо было
ехать по железной дороге. Теперь, когда, после страшной катастрофы недавних
лет, Столицы более нет, когда, по слову апостола, на месте прежних дворцов
свищут змеи, селятся волки и стадятся лани, - я думаю, не я один, а многие с
грустью вспоминают это удивительное учреждение. Как известно, столичный
Зоологический сад занимал площадь в несколько тысяч кв. метров. Его хотелось
скорее назвать не парком, но особой страной, населенной зверями всего
земного шара. И каждый из них мог жить в тех же условиях, как у себя на
родине: иные, может быть, даже не замечали своего рабства.
Мы с Анни особенно любили наблюдать за пантерами, помещенными в
гигантской клетке, построенной прихотливыми изгибами, так что посетители
могли входить как бы в самую ее глубину. Эта клетка вмещала в себя и скалы с
пещерами, где звери спали ночью, и целые заросли диких кустарников, где они
укрывались летом от зноя, и широкие луговины, где они могли вволю бегать,
прыгать и кататься, играя друг с другом. Мы находили бесконечное очарование
в вольной гибкости их движений, в напряженности мускулов, готовящихся к
скачку, в хищном оскале пасти зверя, ожидающего привычного корма. Там была
одна черная пантера, которую я готов был назвать воплощением животной
красоты. Скелет ее был совершеннейшей из машин, изобретенных умом
человеческим или нечеловеческим, в нем все было рассчитано на то, чтобы с
наименьшей затратой сил достигать результата наибольшего, и это придавало ей
стройность необыкновенную. Черная шкура ее отливала попеременно всеми
красками, как самая прихотливая шерстяная материя, но никакая фабрика в мире
не могла бы достичь той же глубины цвета, и когда животное двигалось,
казалось, что идет олицетворенная мечта. Это было такое совершенство форм,
все в этой черной пантере так отвечало отвлеченной идее о "звере", каждая
черта ее была так необходима, что можно было часами любоваться на ее
свободные прогулки по полянам клетки, на ее ленивый сон на краю утеса или на
ее стремительные прыжки, словно подчиненные мощной пружине.
От пантер мы проходили к белым медведям, у которых был и свой ледяной
грот, где во все времена года было холодно, как зимой, и свое искусственное
ледяное поле, и громадный водоем, где они могли плавать и ловить рыбу. По
особой лестнице, винтом уходившей в толщу скалы, можно было спуститься к
самой глубине их берлоги и наблюдать, незаметно для них, их тайную семейную
жизнь в те минуты, когда они почитали себя укрывшимися от людских докучных
взглядов. Тут подглядывали мы сцены дикой нежности двух громадных
белошерстых туш, похожих более на грубые, неумелые изваяния, чем на живых
существ, подглядывали их громоздкие ласки, подслушивали их любовные стоны,
напоминавшие рев паровоза, видели исступление их страсти, заставлявшее
думать о сладострастных забавах допотопных плиозавров.
Мы наблюдали потом вольный разбег верблюдов; мудрое раздумье слонов;
отвратительное человекоподобие обезьян; пресыщенность силою львов; угрюмое
безразличие носорога и чудовищное безобразие левиафана-бегемота; наблюдали
гнусно-наглых гиен, бесшерстых, дрожащих ланей, козлов с привешенной головой
диавола, широкозадых зебр, хитрых, завернутых в шубу россомах, рысей,
которых немецкая сказка метко почитала переодетыми лесными царями, тигров с
бородой, на которой должна бы запекаться кровь, тупых буйволов и лукавых
барсуков - наблюдали весь этот мир земных тварей, из которых каждая выражала
ту или иную сущность человеческой души, которые все кажутся примерами,
начертанными Великим Учителем на поучение человеку в старой "книге природы".
А после ждали нас еще громадные клетки птиц, слепивших стоцветными
оперениями, то легких, как летающие пушинки, то тяжких, как окрыленные глыбы
гранита, поющих нежно, кричащих страшно, свистящих злобно и насмешливо,
длинноносых, широколапых, извивающихся, как переменчивая выпь, или
угрюмо-гордых, как серые грифы, или давно ставших неживыми символами, как
белые чайки. И, еще после, можно было сойти в подземелье, где за громадными
стеклами открывалось население рек и моря, где плавали, свивались,
скользили, ныряли, парили недвижно, мелькали стада и единицы столь же
разноцветных рыб, с переливчатой чешуей, с глазами всегда изумленными, с
всегда испуганно дышащими жабрами. Там можно было содрогаться, глядя на
червеобразных мурен, упиваться
несообразностью
рыб-телескопов,
отворачиваться от мерзостных скатов и часами высматривать метаморфозы
наводящего ужас, омерзение, но тайно соблазняющего осьминога, который то
лежал, как бесформенный кусок слизи, то вытягивался, как фантастическое
вещество не нашего мира, то вдруг превращался в ловкого и хищного зверя,
стремительно и самоуверенно бросающегося на добычу.
В зрелище этих живых существ, которые и в неволе сохранили какую-то
долю дикой свободы, в их отважной повадке, в их надменных движениях, чуждых
унижения, в красоте их форм, в самом блеске их твердых зрачков было для нас
двоих, проводящих день в покорном рабстве, нечто неодолимо пленительное,
нечто наполнявшее нас невыразимой и утешительной тоской. Видя, как барс
грызет прутья клетки, или как орел еще раз, с клекотом, пытается взлететь
выше своего гигантского куполообразного храма, или как лиса вольно шныряет
по тропинкам отведенного ей сада, - мы обретали в наших душах почти
онемевшую жажду воли и буйного произвола: инстинкты далеких тысячелетий
пробуждались в нас. И подсматривая любовные схватки предоставленных своим
страстям зверей, мы переставали стыдиться своего темного чувства, влекшего
нас друг к другу, - и мне не стыдно признаться, что именно после того, как
на наших глазах рыжая львица, глухо стеня, предавалась торжествующему,
машущему гривой льву, мы впервые решились сблизить губы в поцелуе...
Из главы восьмой
Проходили и дни и недели. Давно миновал полуторамесячный срок, который
я себе назначил. Ничего не изменилось в моем положении, и, несмотря на
предупреждение дяди, я не мог не думать, что он обо мне позабыл. День за
днем являлся я в ненавистное здание Международного банка, чтобы продолжать
свое ненавистное и унизительное дело.
Гордость говорила мне, что мне давно пора освободиться от позорного
положения. Я сознавал, что выполняемая мною работа убивает во мне все
умственные силы, подавляет мои способности, разрушает мое нравственное
существо. Окруженный людьми ничтожными, исполняя труд механически и каждый
день подвергаясь постыдному обряду обнажения, я спускался на какую-то низшую
ступень существования. Иногда с ужасом я спрашивал себя, не потерял ли я
свою душу уже невозвратимо, незаметно для самого себя? Тот самый факт, что я
продолжал свою службу, не был ли он признаком моего последнего падения,
утраты внутренней силы?
Но расстаться с домом Варстрема значило отойти, отдалиться от Анни, и
эта мысль приковывала меня к моему месту самыми крепкими цепями. Работая в
банке, живя с ней в одном доме, я мог встречаться с ней каждый день. А разве
это не было блаженством, ради которого можно было согласиться на все, даже
на унижения?
В отеле Варстрема женская половина была отделена от мужской. После
одиннадцати часов вечера переход из одной в другую не дозволяется. Хотя все
мы были люди взрослые и самостоятельные, приходилось подчиняться этим
правилам лицемерного благоприличия, как всем другим измышлениям нашей, во
все желавшей вмешиваться, дирекции.
Конечно, мы находили способ обойти постановления отеля. Те из
обитателей "мужской" половины, кто хотел остаться с любимой женщиной дольше
установленного срока, просто не возвращался к себе в ту ночь: он оставался в
запертой части отеля до утра.
Так как нам с Анни всегда мало было назначенных по правилам часов, то
очень скоро я привык проводить с ней время до зари. Наши свидания
растянулись на всю ночь.
Большею частью, вернувшись после прогулки, мы спрашивали себе кофе и
располагались у окна, которое в комнате Анни выходило на широкое авеню, так
что внизу, под нами, в глубоком десятиэтажном колодце всегда волновалась
жизнь столицы. Анни садилась в кресло, а я у ее ног на пол, Я брал в руки ее
тонкие пальцы, видел над собой ее тихие глаза, и мы говорили бесконечно, о
нашем прошлом, о прочитанном в книгах, о вечных вопросах жизни и любви.
Очень редко говорили мы о нашем настоящем и никогда о будущем.
Анни была из строго-религиозной семьи, хотя не принадлежала ни к какой
из существующих церквей. Ее отец был проповедник, основатель маленькой
христианской секты, впрочем распавшейся по его смерти. Мать, тоже умершая
уже несколько лет назад, не покидала правоверного католичества, но как-то
умела ценить и чтить идеи мужа. От них у Анни осталась вера в промысл божий,
желание и способность молиться и наивная боязнь греха. Как маленькая
девочка, она готова была на коленах замаливать свое преступление, когда
впервые мы обменялись поцелуем...
Анни не была образованна, но у нее был острый ум, открывавший ей во
всех вещах и событиях самое существенное. Ее характеристики были чудом
меткости и обобщения. Она часто говорила афоризмами, сама того не замечая,
не добиваясь этого. Кроме того, у нее была чудесная память, сохранявшая все,
что ей случалось читать, слышать, видеть. Она все понимала с намека, и
говорить с ней было наслаждение. И я думаю, что эти мои слова - объективная
правда, а не преувеличения влюбленного.
Само собой понятно, что наши ночные беседы очень быстро привели нас к
той черте, за которой дружеские встречи обращаются в любовные свидания.
Ночная полумгла, тишина спящего дома, долгая близость двух, воздух,
напитанный запахом тела, - все это против нашей воля толкало нас в объятия
друг к другу. Сам того не желая, я касался ее колен, и меня влекло ощутить
прикосновение ее кожи. И я замечал, что она бессознательно, безвольно,
теснее прижималась ко мне, давала мне прильнуть к ней ближе.
Когда после долгого разговора о Данте, о бессмертных радостях Паоло и
Франчески в аду я, подчиняясь неодолимому порыву, обнял крепко и, сжимая ее
стан, сказал ей:
- Вот так разве страшно было бы в аду? Она мне ответила задыхаясь:
- Да, страшно, уже только потому, что в душе жило бы томление о
недоступном рае...
Потом, освободившись из моих рук, она добавила:
- Люди, которые весь смысл жизни видят в любви, мне кажутся похожими
на скульптора, который заботится только о выборе хорошего мрамора. Любовь
сама по себе, должно быть, прекрасное чувство, но оно становятся истинно
прекрасным только тогда, когда входит в душу, подготовленную к ней. Из
любви, как из куска мрамора, можно сделать все: бога и демона, совершенную
статую и безобразный обрубок.
Меня огорчило, что Анни могла рассуждать о любви так хладнокровно.
- Ты говоришь "должно быть", - сказал я, - значит, ты меня не любишь!
(Мы уже давно обменялись клятвами любви.) Анни опустила голову и
прошептала тихо: - Иногда...
Разумеется, то, что должно было совершиться с неизбежностью,
совершилось. Мы отдались друг другу, потому что были молоды, одиноки,
несчастны, потому что обоим нам хотелось ласки и нежности, хотелось
чувствовать себя близким кому-то...
Случилось это как-то невольно, незаметно, как могли бы упасть в
пропасть дети, игравшие неосторожно на ее краю.
Как ни влекло нас оставаться вдвоем, но мы не могли преодолевать
усталость после трудового дня. Первое время мы проводили часто всю ночь без
сна, прижавшись один к другому, перед ночным окном, следя переходы ночи в
зеленоватый рассвет и янтарную зарю. Утром, истомленные долгим
бодрствованием, бледные, бессильные, с истомой в костях, мы в последний раз
сжимали друг друга в скромных объятиях, сдавливали губы в прощальном поцелуе
и шли на новую работу... Потом мы все чаще и чаще стали засыпать около этого
окна, засыпать на полуслове, на ласковом восклицании, и, вдруг просыпаясь
утром, виновато и изумленно, мы говорили друг другу не то "здравствуй", не
то "прощай". Еще позже, видя, как истомлена Анни, я уговаривал ее лечь в
постель, а сам садился у ее ног и дремал, прислонившись спиной к стене...
Это была опасная игра детей на краю пропасти...
Было все, что бывает в таких случаях, и страдальное "не надо!" женщины,
которая ищет последних сил, чтобы отказаться от того, к чему властно
влечется все ее существо, и унизительное насилие мужчины, который стыдится
показаться слишком робким и уступчивым, и все безобразие неловких, неумелых
движений, о которых после нельзя вспоминать без мучительного чувства стыда.
Была беспощадность страсти и безудержность отчаянья, были горестные слезы,
жалостная дрожь, томительное "оставь меня", и были бесполезные, условные
утешения, слова, которые говорятся всеми и не нужны никому. Так, однажды
утром, мы расстались, как любовники. Наши товарищи, которые не могли не
знать о наших ночных свиданиях, были убеждены, что все это случилось гораздо
раньше, и мы были избавлены по крайней мере от нескромных взглядов других...
С того дня моя жизнь изменилась. В нее вошло благостное присутствие
страсти. Все события и все чувства озарились изнутри пламенным огнем
чувственности. Новое опьянение задернуло передо мной действительность
прозрачно-пламенным туманом, сквозь который все казалось прекраснее и
торжественнее. Жизнь перестала быть пресной, но получила вкус смертельного и
сладостного яда.
Теперь Анни, прощаясь со мной по утрам, говорила мне своим тихим,
осторожным голосом:
- Прощай, Артюр! Помни весь день, что у меня более нет ничего, нет
кроме тебя. Как евангельская вдовица, я отдала тебе свои две лепты: это
немного, но большего у меня не было.
И сознание, что во всем мире у Анни один защитник - я, наполняло меня
гордостью и уверенностью в своих силах.
Из главы двенадцатой
Мы только что принялись вновь, после обеденного отдыха, за работу, как
наш "старший", переговорив по телефону, объявил нам, что сейчас посетит нас
г-жа Варстрем, супруга главного директора, осматривающая все учреждения
банка.
Без исключения все мы смутились. Раздались с разных сторон вопросы,
должно ли нам одегься.
- Нет. Г-жа Варстрем желает видеть самый ход работ, как он совершается
обыкновенно.
Женщина - в нашем мужском монастыре! Это было так необычно, что мы
чувствовали себя потрясенными. Думаю, что многим, как и мне, хотелось
убежать куда-то. Это посещение казалось пределом оскорбления: нас словно не
считали людьми. Так древние римлянки не стыдились смотреть на обнаженных
рабов, так мы не стыдимся смотреть на не одетых животных...
Может быть, наш глухой протест принял бы более определенные формы, но у
нас не было времени. Тотчас за заявлением "старшего" послышался скрип
подъемной машины. Еще через минуту отворилась дверь, которая открывалась
только для работающих в счетном отделении, и в нее вошла женщина.
Г-жа Варстрем была моложе мужа лет на десять. Но заботы о теле и
искусство массажистов и институтов красоты придавали ей вид
двадцатипятилетней девушки. Цвет ее лица был безукоризненный; шея - как бы
из белого, чуть-чуть розоватого атласа; ее тело, стройно обтянутое модной
юбкой, напомнило мне грацией движений мою любимую черную пантеру.
Она вошла одна, потому что вход в счетное отделение посторонним был
строго воспрещен. Среди мраморных столов, заваленных грудами желтого золота,
среди обнаженных тел работающих мужчин, в палевом свете дня, слабо
проникавшем сквозь плотные занавески, она была в своем простом, но пышном
платье, в своей причудливой прическе выходцем иного мира. Словно живой
человек, новый Дант во образе женщины, сошел в один из кругов ада.
Проходя между столами, г-жа Варстрем обращалась к нам с расспросами,
которые сама, конечно, считала милостивыми. Одного она спрашивала,
утомляется ли он, другого, не слишком ли жарко в комнате, третьего, есть ли
у него родные и т. д. Сознаюсь, что большинство отвечало ей совсем
неприветливо. Чувствовалось подавленное раздражение в душах всех. Казалось,
что нарастает мятеж, готовый каждую минуту разразиться, как удар грозы.
Г-жа Варстрем делала вид, что не замечает этого настроения залы. Она
осматривала обнаженные тела с любопытством, которое доходило до
непристойности. Я не сомневался, что ее привело к нам темное желание
подразнить свое утомленное сладострастие. То, что я слышал о нравах этой
женщины, которую называли Мессалиной, утверждало меня в моем предположении.
Мне казалось, что я подмечал, как ее ноздри раздувались и как румянец
волнения проступал сквозь искусственную краску ее щек.
Приблизившись ко мне, г-жа Варстрем спросила мое имя. Я ответил.
- Так вы - мой племянник, - сказала она, - очень рада узнать вас.
Она протянула мне руку. Но я сделал вид, что не замечаю этого движения,
и сказал резко:
- Не знаю, мистрисс. Ваш муж действительно состоял в каком-то родстве
с моей матерью. Но я полагаю, что в моем положении я не имею права считаться
с этим родством.
Мои товарищи изумленно посмотрели на меня, так как я никогда не говорил
им о своем родстве с директором. А г-жа Варстрем, тоже сделав вид, что не
заметила моей грубости, продолжала:
- Напротив, мы должны это родство восстановить и познакомиться ближе.
Пожалуйста, приходите ко мне завтра вечером, в 8 часов. Я с удовольствием
узнаю вас получше. Помнится, муж мне даже говорил о вас и очень хвалил вас.
Я холодно поклонился, тут же дав себе слово, что не воспользуюсь
приглашением.
Г-жа Варстрем, не рискнув вторично протянуть мне руку, пошла дальше. Но
после одного ответа, особенно резкого, она поняла, что оставаться ей дольше
среди нас не безопасно. Любезно поклонившись нам, она попросила "старшего"
освободить нас сегодня на час раньше.
- Ваше приказание, миледи, закон! - отвечал тот. Шурша шелковыми
юбками, г-жа Варстрем удалилась.
Дверь закрылась за ней, и мы вновь остались одни, угрюмые, подавленные,
не смея выразить свое мнение в присутствии "старшего". Работа продолжалась,
но как-то вяло, тяжело...
Когда мы одевались в нашей "раздевальной", товарищи обратились ко мне с
язвительными намеками:
- Однако у вас видные родственники, г. Грайсвольд! Что же вы скрывали
от нас до сих пор, что метите в начальники к нам?
- Господа, - возразил я, - вы знаете, как я работаю изо дня в день. Вы
видите, что из этого пресловутого родства я не извлекаю никаких выгод. И не
думаю, чтобы когда-нибудь мне пришлось им воспользоваться. Во всяком случае
вы не можете упрекнуть меня, чтобы в чем-либо я поступил не по-товарищески.
Что же касается приглашения директриссы, то я не собираюсь идти к ней на
поклон, - и этого, кажется, довольно.
Я видел, однако, что вовсе не все были удовлетворены моими
объяснениями. Какое-то отчуждение уже возникло между мною и товарищами по
работе.
Обдумав, как мне лучше поступить с приглашением г-жи Варстрем, я решил,
что самое лучшее - написать ей извинительное письмо и послать его просто по
почте: дойдет оно до нее или нет, это уж не мое дело. Так я и поступил,
составив письмо в самых почтительных выражениях.
Однако за полчаса до срока, назначенного г-жой Варстрем, когда я
собирался идти к Анни, я был вызван по телефону в контору отеля. Оказалось,
что за мной прислана карета от "супруги главного директора", как
подобострастно сообщил мне заведующий конторой.
- Я уже извинился перед г-жой Варстрем, - сказал я. - Я сегодня не
могу поехать к ней.
Заведующий посмотрел на меня, как на человека, лишившегося ума.
- Вас желает видеть г-жа Варстрем, - повторил он раздельно.
- К сожалению, у меня нет сегодня свободного времени.
Заведующий сначала растерялся, потом стал мне грозить, потом
уговаривать меня. Он говорил с таким убеждением, словно дело касалось лично
его.
- Вы будете всю жизнь жалеть о своем решении, - говорил он мне.
Потому ли, что я был молод и неопытен, потому ли, что и тайне души я
был согласен с доводами заведующего, но незаметно я дал себя уговорить. Я
опомнился только тогда, когда уже сидел в карете. Меня охватило негодование
на самого себя, на свою слабость. Я готов был выпрыгнуть на мостовую. Но
карета продолжала катиться, и я побоялся показаться смешным.
Мы остановились около частного отеля Варстрема, на уединенной улице
предместья. Это был небольшой, сравнительно, домик в античном вкусе. Лакей
отворил дверцы. Проклиная себя, стыдясь своего скромного костюма, я вошел в
вестибюль.
- Миледи приказала проводить вас...
Лакей провел меня через ряд неосвещенных зал, украшенных стенной
живописью; потом следовали две или три гостиные с мягкой мебелью; здесь
лакей поручил меня горничной.
- Идите прямо, - сказала она мне, - и поверните направо, где драпри.
Я повиновался. Отодвинув драпри, я оказался в небольшой комнате, едва
освещенной розоватым светом. Комната была заставлена прихотливыми диванами,
креслами, пуфами, маленькими столиками, этажерками с безделушками. На стенах
смутно вырисовывались картины с нескромным содержанием. В одном углу белела
мраморная группа сатира, бесстыдно целующего изнемогающую нимфу.
И посредине комнаты, на широком, покрытом тигровой шкурой, диване,
выступая на желто-черном фоне белым телом, на которое свет бросал розовые
блики, лежала неподвижно, с надменной улыбкой на губах, - совершенно
обнаженная г-жа Варстрем.
Я остановился на пороге, думая в первую минуту, что ошибся дверью.
Голое женское тело было единственное, что я видел в этом пышном салоне.
Голое женское тело плыло в моих глазах, как в каком-то хаосе вещей.
Г-жа Варстрем тихо рассмеялась и сказала мне полунасмешливо:
- Подойдите же, племянник. Или вы совсем не хотите со мной
познакомиться ближе?
Я с трудом сделал два шага. Г-жа Варстрем продолжала:
- Я получила ваше письмо. Как нехорошо отказываться от такого
любезного приглашения, как мое. Мне искренно хочется узнать вас и быть вам
полезной. Не бойтесь меня: я не такая страшная, как обо мне говорят.
Я приблизился еще на несколько шагов.
Г-жа Варстрем встала, выпрямляя свои античные члены, нежно сверкая
своим телом в искусственном полусвете. Она была похожа на ожившую
раскрашенную статую.
- Что же вы молчите? - спросила она. - Вы всегда такой нелюдимый?
Я что-то пробормотал. Она весело рассмеялась.
- Я научу вас быть развязнее. Вы просто не привыкли к обществу. Но
знаете, милый мальчик, вчера вы были красивее. Вам не идет эта темная
куртка. Снимите ее. Без одежды вы - словно маленький Дионис, а в одежде вы -
как все. Долой ее.
Я невольно сделал движение, чтобы защититься. Но она уже расстегивала
пуговицы моей рабочей куртки, в которой я приехал к ней, так как у меня не
было времени переодеться.
- Не возражайте, - говорила мне она, - ведь не стесняюсь же я быть
перед вами раздетой. Чего же стесняться вам!
Она сама раздевала меня, и у меня не было сил сопротивляться. Я был
поражен неожиданностью и быстротой всего происшедшего. Я был в ее руках,
словно безвольная кукла, которой она забавлялась.
Через несколько минут я стоял перед ней, в залитой розовым светом
гостиной, на мягком пушистом ковре из шкуры лабрадорского быка, столь же
обнаженный, как она сама... Мраморный фавн насмешливо смотрел на нас,
крепкой рукой обнимая чресла обессиленной нимфы, которая падала от страха и
стыда.
Примечание
Впервые напечатано: Северные цветы. Альманах пятый книгоиздательства
"Скорпион". М., 1911, с. 169 - 220, под общим заглавием: "Семь земных
соблазнов. Отрывки из романа". Печатается по тексту этого издания.
Публикации отрывков в "Северных цветах" было предпослано редакционное
предисловие, написанное, безусловно, самим Брюсовым:
От редакции
Роман из будущей жизни, "Семь земных соблазнов", над которым В. Я.
Брюсов работает уже давно и сведения о котором не раз появлялись в печати, в
полном своем виде может быть издан лишь через несколько лет. Разделенный на
семь частей, по числу традиционных "семи грехов", - Богатство,
Сладострастие, Опьянение, Жестокость, Праздность, Слава, Месть, - он должен
обнять все стороны человеческой жизни и пересмотреть все основные страсти
человеческой души. Каждая часть представляет собою более или менее
самостоятельное целое, которые все связаны между собою только образом
главного действующего лица. Редакция Альманаха полагает, что читателям
небезынтересно будет познакомиться с этим произведением по тем отрывкам из
первой части романа, которые предложены в ее распоряжение автором. Она
считает, однако, своим долгом предупредить, что печатаемые ею страницы
составляют первоначальные наброски, которые еще подлежат обработке, как
стилистической, так и по отношению ко всей композиции романа. "Скорпион".
Из этого обширного замысла оказались реализованными лишь фрагменты из
1-й части "Богатство". Десять лет спустя после публикации в "Северных
цветах" Брюсов включил "Богатстве" в состав предполагавшегося в издательстве
3. И. Гржебина собрания своих сочинений, но это издание не было
осуществлено. (Литвин Э. С. Незаконченный утопический роман В. Я. Брюсова
"Семь земных соблазнов". - В кн.: Брюсовские чтения 1973 года. Ереван, 1976,
с. 119 - 120).
Замысел "романа 2" возник у Брюсова в 1908 г., сразу после завершения
"Огненного Ангела"; название будущего произведения варьировалось
многократно: "Семь смертных грехов", "Семь земных искушений", "Знаки семи
планет", "Семь цветов радуги". В архиве Брюсова сохранились схематические
наброски содержания отдельных частей романа. Указана и его развязка:
"Кончается все грандиозным восстанием. Революция" (Ильинский А. Литературное
наследство Валерия Брюсова. - В кн.: Литературное наследство, т. 27 - 28.
М., 1937, с. 469).
Непосредственно к реализации задуманного произведения Брюсов приступил
в Париже осенью 1909 г., причем французская столица дала писателю
необходимый материал для картин будущей жизни. "...Непременно хочу <...>
написать здесь значительную часть моего романа, - сообщал Брюсов жене из
Парижа 24 сентября 1909 г. - Для многих его сцен я нахожу здесь как бы
модели, чего мне будет весьма недоставать в Москве. Жизнь большого города,
жизнь толпы и многое другое здесь я могу списывать "с натуры" (Валерий
Брюсов в автобиографических записях, письмах, воспоминаниях современников и
отзывах критики. Составил Н. Ашукин. М., 1929, с. 259). Париж дал Брюсову
также богатый материал и для изображения "соблазнов" большого
капиталистического города, и для осмысления социального антагонизма в
воображаемом обществе будущего. Это сходство с современностью было отмечено
критикой: "Можно подумать, что читаешь описание Парижа или Нью-Йорка, только
обилие дирижаблей и аэропланов заставляет вспомнить, что действие происходит
не в наши дни" (Козловский Л. О "Семи земных соблазнах", четырех поэтах и об
одной мышке. - Русские ведомости, 1911, 204, 4 сентября).
Роман "Семь смертных грехов" был анонсирован в каталоге издательства
"Скорпион" на 1909 год, предполагался к опубликованию в последних номерах
журнала "Весы" (см. об этом в указанной статье Э. С. Литвин, с. 126), однако
Брюсов сумел подготовить только те фрагменты, которые появились в "Северных
цветах".
Стр. 166. ...быстроходные стимеры... - род пассажирского судна, пароход
(от англ. steamer).
Стр. 167. ...щелканье бичей, выкрики газетчиков и продавцов... -
реминисценции изображения большого города в стихотворении Брюсова "Конь
блед" (1903):
В гордый гимн сливались с рокотом колее и скоком
Выкрики газетчиков и щелканье бичей.
Стр. 168. "Будьте мудры, как змии"... - Евангелие от Матфея, X, 16.
Стр. 175. ...эталажи... - Etalage (фр.) - выставка, витрина. Стр. 176.
...пусть гибнут библиотеки и музеи... горят кострами книги ученых и
поэтов... - Ср. стихотворение Брюсова "Грядущие гунны" (1905):
Сложите книги кострами,
Пляшите в их радостном свете,
Творите мерзость во храме -
Вы во всем неповинны, как дети!
Стр. 187. ...по слову апостола, на месте прежних дворцов свищут змеи,
селятся волки и стадятся лани... - В Новом завете такого пророчества не
обнаружено. Сходной теме посвящено стихотворение Брюсова "В дни запустении"
(1899), ср.:
На площадях плодиться будут змеи,
В дворцовых залах поселятся львы.
Стр. 191. ...о бессмертных радостях Паоло и Франчески в аду... -
Имеется в виду эпизод "Божественной Комедии" Данте - встреча в Аду с
неразлучными тенями любовников, Франческой да Римини и Паоло Малатеста
("Ад", песнь 5, ст. 73 - 142).
Стр. 193. Как евангельская вдовица, я отдала тебе свои две лепты... -
Имеется в виду эпизод несения даров в сокровищницу, куда бедная вдова
положила две лепты; Иисус сказал: "Истинно говорю вам, что эта бедная вдова
больше всех положила; ибо все те от избытка своего положили в дар Богу, а
она от скудости своей, положила все пропитание свое, какое имела" (Евангелие
от Луки, XXI, 3 - 4).
Стр. 194. Мессалина (25 - 48) - жена императора Клавдия; имя ее стало
синонимом разнузданного разврата.
Валерий Яковлевич Брюсов
Повести и рассказы
Редактор Т. М. Мугуев.
Художественный редактор Г. В. Шохина.
Технический редактор Т. Г. Пугина.
Корректоры Л. В. Конкина, Э. 3. Сергеева,
Г. М. Ульянова, Л. М. Логунова.
ИБ 3070
Сд. в наб. 18.01.83. Подп. в печ. I9.04.83.A01264. Формат 84X108/32.
Бум типографская 1. Гарн. литературная. Печать высокая. Усл. печ. л.
19.32. Усл. кр.-отт. 19,74. Уч.-изд. л. 21,21. Тираж 400.000 экз. (2-й з-д
200.001 - 400.000). Зак. 196.
Цена 1 р. 90 к. Изд. инд. ЛХ-354.
Ордена "Знак Почета" издательство "Советская Россия" Государственного
комитета РСФСР по делам издательств, полиграфии и книжной торговли. 103013.
Москва, проезд Сапунова, 13/15.
Книжная фабрика 1 Росглавполиграфпрома Государственного комитета
РСФСР по делам издательств, полиграфии и книжной торговли, г. Электросталь
Московской области, ул. им. Тевосяна, 25.
OCR Pirat