конце концов, чтобы кончить, я сказала:
- Позвольте вам объявить, maman, что по прошествии года траура я
выхожу замуж за Модеста Никандровича Илецкого.
Maman, кажется, не притворяясь, побледнела.
- Но ты с ума сошла, Nathalie! Он бог знает из какой семьи, без роду,
без племени, без всякого состояния, притом он сумасшедший!
Последнее слово она произнесла с расстановкой: су-ма-сшед-ший!
- Неужели вам больше нравится, чтобы мы жили в незаконной связи?
- Ты меня не понимаешь. К этому я могу отнестись снисходительно. Я
допускаю порывы молодости. Но есть ошибки непоправимые. Никогда не надо
делать последнего шага. Зачем доводить что бы то ни было до последней черты?
Благовоспитанность состоит в том, чтобы ничем не отличаться от других.
Maman читала мне свои наставления часа два. Когда она, наконец, уехала,
у меня сделалась мигрень. Меня мучили не то мысли, не то сны, не то видения.
Мне представлялось, что мы с Модестом в каком-то парке, чуть ли не в
Булонском лесу, ищем уголок, чтобы свободно остаться вдвоем. Но едва qii
меня обнимает, появляется толпа знакомых, предводимых maman, и все указывают
на нас со смехом. Мы убегаем на другой конец парка, но там случается то же.
Так повторяется много раз, причем всегда нас застают в особенно неожиданных,
постыдных позах. Этот кошмар измучил меня до полусмерти.
Maman - злой гений всей нашей семьи. С раннего детства она учила меня и
сестер лицемерию. Воспитание она нам дала самое поверхностное. Развратила
она нас с ранних лет, чуть не подсовывая откровенные французские романы, но
требовала, чтобы мы прикидывались наивными дурами. Сама она по своему
девичьему паспорту дочь коломенского мещанина, а выйдя замуж за отца,
мелкого чиновника из захудалой дворянской семьи, стала играть роль
аристократки и нас учила гнушаться людьми "низкого" происхождения. С
пятнадцати лет она начала нас тренировать и натаскивать (иначе не умею
назвать) на ловлю женихов и двоих старших устроила превосходно; устроит и
Лидочку...
Если теперь maman приходит ко мне и заботится о моей нравственности, то
потому только, что мне досталось от Виктора состояние. Мать боится, что эти
деньги попадут в руки какого-нибудь сильного мужчины. Она предпочитает,
чтобы ими владела я, у которой она, конечно, сумеет выманить и вытребовать
все, что ей себе желательно получить. Она предпочтет, чтобы у меня были
десятки любовников, только бы я не вышла замуж за Модеста.
А для меня нет ничего столь ненавистного, как понятие - мать. Проклинаю
свое детство, проклинаю первые впечатления жизни, проклинаю все свое
девичество - балы, гуляния, дачные романы, обмен любовными записочками! Все
или было обманом, подстроенным матерью, или было отравлено ее клеветой на
жизнь и на людей. Мать готовила меня к одному: к разврату и к торговле
собой. О! как еще я не захлебнулась в той грязи, куда вы заботливо кинули
меня, на ловлю житейского благополучия, мать!..
А все же о словах матери надо подумать. По-видимому, добровольных
шпионов больше, чем мы предполагаем, и у наших добрых знакомых достаточно
досуга, чтобы следить, куда и на каком извозчике мы едем. Придется, пожалуй,
скрепя сердце, затвориться на время траура, как в монастыре; я вовсе не
хочу, чтобы на меня показывали пальцами. Только не лучше ли, по совету
Володи, уехать в Италию да и его прихватить с собой?
IX
6 октября
Почти неделю просидела я дома и чуть с ума не сошла от тоски. Больше
сил моих нет выдерживать этот траур.
Сначала я занялась было тем, что отдала визиты родственникам и более
близким знакомым, посетившим меня с изъявлениями соболезнования. Разговор о
модах предстоящего сезона интересовал меня в первом доме, у Мэри, уже томил
во втором, у Катерины Ивановны, и из себя вывел, когда с ним же ко мне
обратилась сухопарая Нина, искренно воображающая себя красавицей и наивно
говорящая: "у нас, у красивых женщин..."
Потом я попробовала разобраться в делах, оставшихся после мужа. Мне
передали ворох счетов, меморандумов, заявлений, отношений и бог знает еще
чего. Надо было уяснить себе, какие бумаги переменены, какие нет, по каким
проценты получены, по каким нет, какие застрахованы, какие вышли в тираж,
сколько рублей лежит на текущем счете и сколько на вкладе, - я во всем этом
безнадежно запуталась. В конце концов, дала полную доверенность дядюшке
Платону: пусть и здесь он, еще раз, наживет с меня...
По вечерам, когда делать было нечего, я заставляла Лидочку читать мне
вслух романы, которые подобает читать и ей (хотя тайком она, конечно, давно
прочла и Мопассана, и Катюлля Мендеса, и Вилли, и, вероятно, еще кое-что
посильнее). Она читает тоненьким голоском, временами посматривая на меня
влюбленными глазами (она меня очень любит), а я думаю о Володе и жалею, что
читает мне не он. Так прочли мы длиннейший роман Троллопа, нашедшийся в
нашей библиотеке, "Малый дом", который да отпустит ему господь в ряде всех
других его прегрешений!
Единственная польза, какую принесло мне мое заточение, это та, что у
меня оказалось достаточно свободного времени - обдумать свое положение.
Первые дни по смерти Виктора я жила как сумасшедшая, как-то не думая, что
надо начинать новый период жизни. Теперь же я обсудила все внимательно и
осторожно, и вот мой окончательный вывод:
За Модеста замуж я ни в каком случае не выйду. Совершит ли он после
моего отказа самоубийство или не совершит, мне до того дела нет. Модест -
зверь опасный, от него можно всего ожидать, и я не хочу каждый вечер класть
голову в пасть тигру, хотя бы до поры до времени и ласковому. Но как только
кончатся хлопоты по введению в наследство, я уеду за границу, на Ривьеру или
в Швейцарию, и год или другой отдохну от своей замужней жизни. Мне надо
стряхнуть и смыть с себя всю эту грязь, что пристала ко мне за годы
вынужденного разврата... Что дальше делать, это будет видно.
X
7 октября
Сегодня ожидало меня объяснение совсем неожиданное.
Я давно замечала, что Лидочка как-то невесела, расстроена, бледна. Но
за всеми моими делами, денежными и личными, у меня времени не было вникнуть
в ее жизнь. Да и что удивительного, если девушка в 18 лет бледна и грустна:
в эти годы такой быть и подобает.
Но сегодня, войдя нечаянно в комнату Лидочки, я застала ее в слезах над
каким-то альбомом. Я вовсе не собиралась пользоваться своими правами старшей
и, наверное, молча вышла бы из комнаты, если бы Лидочка, заметив меня, не
разразилась вдруг рыданиями отчаянными, перешедшими в форменную истерику.
Лидочка упала со стула, а когда я ее уложила на кушетку, билась в судорогах,
смеялась и плакала вместе, и все ее лицо кривилось и перекашивалось.
Едва придя в себя, Лидочка с ужасом стала спрашивать:
- Ты прочла? Ты прочла?
- Успокойся, - возражала я, - я никогда не читаю ни чужих писем, ни
чужих бумаг. Я ничего не прочла.
Лидочка твердила: "нет, ты прочла, прочла", и рыдала безнадежно.
Наконец, с помощью разных капель и воды, я до какой-то степени Лидочку
успокоила. Я предпочла бы ее ни о чем не расспрашивать, но всем своим
поведением она как бы говорила мне: расспроси меня. Я покорилась с неохотой,
настаивала против воли, а Лидочка сопротивлялась моим настояниям, хотя в
глубине души ей хотелось уступить. Впрочем, я уверена, что свою роль она
играла бессознательно, что ей самой в самом деле казалось, что она не хочет
ничего говорить мне...
- Ты влюблена, Лидочка, не так ли? - говорю я. - Признайся мне, я твоя
сестра.
- Да! да! да! - рыдает Лидочка.
- Что ж в этом страшного? Любовь всегда счастие. Если тот, кого ты
любишь, также полюбит тебя - это счастие радости. Если нет, - это счастие
горя. И я не знаю, которое из двух выше, прекраснее, благороднее. Второе -
глубже и острее, но первое - шире и лучезарнее...
Лидочка рыдает.
- Потом тебе 18 лет, Лидочка. "Сменит не раз младая дева мечтами
легкие мечты". Тебе не верится сейчас, что твои мечты - "легкие", тебе
кажется, что они тяжелее всей вселенной и раздавят тебя. И мне так казалось,
когда я любила в первый раз. Но поверь опыту жизни: всякая любовь проходит,
всякое чувство сменяется другим... Лидочка рыдает.
- Ну скажи мне, девочка моя, кого ты любишь. Лидочка молчит.
Я отнимаю ее маленькие руки от ее заплаканных глаз, Целую ее в губы и
говорю, стараясь придать голосу величайшую нежность:
- Скажи мне, твоей сестре, кого ты любишь. И вдруг Лидочка
вскрикивает:
- Тебя!
И опять падает ничком на кушетку, уронив руки, как плети, и опять
рыдает.
- Опомнись, Лидочка! - говорю я. - Как ты можешь плакать от любви ко
мне. Я твоя сестра, я тоже тебя люблю, нам ничто не мешает любить друг
друга. О чем же твои слезы?
- Я люблю тебя иначе, иначе, - кричит Лидочка. - Я в тебя влюблена. Я
без тебя жить не могу! Я хочу тебя целовать! Я не хочу, чтобы кто-нибудь
владел тобою! Ты должна быть моя!
- Подумай, - говорю я, стараясь придать всему оборот шутки. - Сестрам
воспрещено выходить замуж за братьев. А ты требуешь, чтобы я, твоя сестра,
женилась на тебе. Так, что ли, дурочка?
Лидочка скатывается с кушетки на пол и на полу кричит:
- Ничего не знаю! Знаю только, что люблю тебя! Люблю твое лицо, твой
голос, твое тело, твои ноги. Ненавижу всех, кому ты даешь себя целовать!
Ненавижу Модеста! Затопчи меня на смерть, мне будет приятно. Убей меня,
задуши меня, я больше не могу жить!
Лежа на полу, она хватает меня за колени, целует мои ноги сквозь чулки,
плачет, кричит, бьется.
Я провозилась с Лидочкой часа два. Чтобы ее успокоить, я дала ей
десяток разных клятв и обещаний, какие она с меня спрашивала. Поклялась ей,
между прочим, что, по смерти Виктора, не люблю никого, и в частности не
люблю Модеста.
- Он - противный, он - злой, - твердила Лидочка сквозь слезы. - Ты не
должна его любить. Если ты будешь его целовать, я брошусь из окна на
тротуар.
Я поклялась, что не буду целовать Модеста.
В общем, нелепое приключение! Быть предметом страсти своей родной
сестры - это ситуация не из обычных. Но отвечать на такую любовь я не могу
никак. Всегда связи между женщинами мне были отвратительны.
XI
11 октября
Только что вернулась из камеры следователя, куда меня вызвали
повесткой. До сих пор я вся дрожу от негодования. Это был не допрос, а
сплошное издевательство. Не знаю, как должно мне поступить.
Меня раньше всего раздражил самый вид этого господина следователя. Едва
войдя в камеру, я почувствовала, что его ненавижу. Он так худ, что мог бы
служить иллюстрацией к сказке Андерсена "Тень". Лицо у него цвета землистого
и голос надтреснутый: он производит впечатление живой пародии. И при всем
том он нагл и груб.
Сначала следователь добивался, чтобы я разъяснила ему характеры наших
прислуг. Но, право, если я и знаю кое-что о Глаше, о Марье Степановне, то
ничего не могу сказать о черной горничной, о поварихе, о кучере; я даже их
имен хорошенько не знаю.
- Скажите, у вашей горничной, Глафиры Бочаровой, есть возлюбленные?
- Спросите это у нее. Это ее частное дело, в которое я не вмешиваюсь.
- Тэк-с.
После длинного ряда таких пустых вопросов, очень меня утомивших,
следователь вдруг, очевидно, чтобы поразить неожиданностью, спросил меня:
- Ска-ажите, а вам случалось принимать кого-либо у себя дома, ночью,
без ведома вашего мужа?
Как говорится, кровь бросилась мне в голову от такого вопроса. Я
отвечала, буквально задыхаясь:
- Не знаю, имеете ли вы право задавать мне такие вопросы. Я вам на них
отвечать не буду.
Следователь стал перебирать какие-то бумаги, а в это время, не смотря
на меня, говорил деловым тоном приблизительно следующее:
- Извините, сударыня. Правосудию все должно быть известно. Нам
чрезвычайно важно установить, как убийца мог проникнуть в вашу квартиру. Вот
тут у меня есть сведения, что в прошлом году вы были в близких отношениях с
поручиком Александром Ворсинским и, во время отъезда вашего мужа в Варшаву,
неоднократно принимали г. Ворсинского у себя, причем он оставался в вашем
доме до позднего часа. Затем, сблизившись с свободным художником Модестом
Никандровичем Илецким, вы также...
Тут я не выдержала, вскочила, кажется, даже заплакала, сказала
следователю, что он не смеет так обращаться со мной, что я буду жаловаться и
т. п. Он же очень хладнокровно попросил меня успокоиться, подал мне грязными
руками стакан воды, которой я, конечно, не стала пить, и, переждав несколько
секунд, продолжал:
- Так вот, сударыня, правосудию очень важно знать, был ли кто-либо из
ваших, гм... из ваших хороших знакомых вполне ознакомлен с расположением
вашей квартиры.
- Вы что же думаете, что мужа убил мой любовник? - спросила я,
преодолевая отвращение.
- Мы ничего не думаем - мы ищем.
После этого он допрашивал меня еще с полчаса, но я уже не помню, что
ему отвечала; больше отказывалась отвечать. По той развязности, с какой
следователь задавал мне свои наглые вопросы, я вижу, что он подозревает меня
если не в самом преступлении, то в соучастии. Недостает только, чтобы меня
арестовали и посадили в тюрьму: вот будет неожиданная развязка всех моих
запутанных отношений!
XII
15 октября
Последнее время Модест, или лично, или по телефону, ежедневно
осведомлялся о моем здоровьи, и Глаша ежедневно отвечала ему, по моему
приказу, что я не совсем здорова. Я не хотела видеть Модеста, боясь, что при
личном свидании опять поддамся его влиянию. Сегодня Глаша передала мне
карточку Модеста, на которой было написано:
J'ai a vous dire des choses tres importantes. Je vous supplie de
m'accorder quelques minutes d'entretien. M. [Мне нужно вам сообщить очень
важные вещи. Умоляю вас уделить мне несколько минут для разговора. М. (фр.)]
Я, наконец, решилась принять Модеста.
Он вошел мрачный, поцеловал мне руку, несколько времени ходил молча
взад и вперед по комнате, потом сказал:
- Талия, помнишь ты, что говорит у Шекспира Антоний Клеопатре после ее
бегства из сражения?
Когда я откровенно призналась, что в этом отношении моя память изменяет
мне, Модест продекламировал по-английски:
I found you as a morsel, cold upon
Dead Caesar's trencher! nay,
you were a fragment
Of Gneius Pompey's!
[Я взял тебя объедком
С тарелки Цезаря, и ты была
К тому еще надкушена Помпеем.
(Пер. с англ. Б. Пастернака)]
Смысл этих стихов я вполне поняла только потом, когда разыскала их в
Шекспире (кстати сказать: в нашей жизни не так-то много Цезарей и Помпеев!),
но и тогда, по самому тону Модеста, поняла, что он меня оскорбляет. Сердце у
меня забилось, я сложила руки и сказала ему:
- Говорите прямо, в чем вы меня обвиняете.
- Я всегда знал, - продолжал Модест, как бы не услыхав моего
вопроса, - что истинная любовь женщине недоступна. Мужчина любви может
пожертвовать всей своей жизнью, может погибнуть ради любви и будет счастлив
своей гибелью. А женщина или ищет в любви забавы (и это еще самое лучшее!),
или привязывается бессмысленно к человеку, служит ему, как раба, и счастлива
этой своей собачьей привязанностью. Мужчина в любви - герой или жертва.
Женщина в любви - или проститутка или мать. От любви убивают себя или
мужчины, настоящие мужчины, зрелые люди, понимающие, что они делают, или
девчонки в шестнадцать лет, воображающие, что они влюблены. Это говорит
статистика самоубийств. Требовать от женщины любви так же смешно, как
требовать зоркости от крота!
Я повторила свой вопрос... Модест обернулся ко мне и произнес
раздельно:
- Я вас обвиняю в том, что вы - лицемерка. Вы клялись мне в любви и со
мной обманывали вашего мужа. А у меня есть несомненные доказательства, что с
другим вы обманывали меня. Зачем вы это делали?
Когда на меня нападают открыто, я чувствую в себе силы неодолимые и
готова идти на все. На минуту мне показалось, что желанный разрыв с
Модестом, разрыв, который распутает все мои отношения, близок. И гордо я
сказала Модесту:
- Не хочу отвечать вам. Это было бы недостойно меня. Еще минуту я
думала, что Модест, не сказав ни слова, повернется и выйдет из комнаты. Он
страшно побледнел. Но вдруг весь он изменился, как-то осунулся, опустился в
кресло и заговорил совсем другим, надломленным голосом:
- Талия! Талия! Зачем ты это сделала! Я знал многих женщин, многие
меня любили безумно, вот с той собачьей преданностью, о которой я только что
говорил. Но только в тебе, в твоем проституированном теле, в твоей
эгоистической душе (записываю слово в слово) нашел я что-то такое, без чего
уже не могу жить! Талия! Я готов отдаться тебе всецело, тебе одной; только и
ты отдайся мне так же! Мы уедем с тобой отсюда куда-нибудь на край света в
Капштадт, в Мельбурн, на Лабрадор. Мы будем жить только друг для друга, я
буду поклоняться тебе, как божеству, и буду счастлив, потому что буду с
тобой.
- Модест, - возразила я, - дело ведь не только в том, чтобы был
счастлив ты, но чтобы и я была счастлива.
После этих моих слов Модест ниже опустил голову и уже совсем тихим
голосом договорил свою речь:
- Все кончено. Ты меня не любишь. Значит, я побежден. Ах, я слишком
понадеялся на свои силы. Я думал, что все могу снести, даже разрыв с тобой!
Нет! есть вещи, которые ломают меня, как ветер сухие стебли... Что ж,
произноси мой приговор!
С последними словами Модест совсем уронил голову на грудь, и мне
показалось, что он плачет. Так было непривычно видеть Модеста растроганным,
притом до слез, что весь гнев у меня пропал. Растаяла моя твердость и
обратилась в нежную снисходительность. Я села рядом с Модестом и ласковым
голосом стала его успокаивать...
Так прошло то мое свидание с Модестом, которого я так боялась. Модест
вошел ко мне, как судья, как господин, а уходил от меня, как ребенок,
которого приласкала старшая сестра. Он даже благодарил меня за все те клятвы
и обещания, какие я ему дала, не заметив, что за ними была пустота!
Уф! Я чувствую, словно какие-то вериги спали у меня с тела! Модест
плачущий, Модест, просящий у меня утешения, не страшен мне! Я победила. Я
свободна. Мне хочется ликовать и петь пэан - так, кажется, называются
победные песни?
XIII
16 октября
Почувствовав новую внутреннюю свободу, я поехала сегодня к Володе,
которого последнее время забрасываю на целые недели. Я думала, что это мое
посещение будет для него неожиданным подарком, которому он безумно
обрадуется. Вышло совсем не так.
Встретил меня Володя угрюмо, сначала ничего не хотел говорить, потом
плакал, еще после стал осыпать упреками, совсем как Модест. Причина? Сперва
мальчик придумывал разные предлоги своего гнева, вроде того, что я румянюсь
(глупый, он воображал, что мы употребляем румяна, как наши бабушки!), но,
наконец, признался: он получил новое подтверждение того, что у меня связь с
Модестом.
Как это скучно! Мужчины не довольствуются тем, что мы им отдаемся, и
даже тем, что мы их любим. Каждому из них надобно, чтобы мы отдавались
только одному ему и любили его так, как ему того хочется. Володя не
понимает, что ему даже взять нечем того, что я отдаю в себе (душевно и
телесно) Модесту, как и Модесту нечем взять того, что я отдаю Володе. Все
твердят: я хочу тебя всю, но ни один не подумает, достаточно ли глубока и
широка для того его душа!
Я очень резко сказала это все Володе, - конечно, не признаваясь в своей
близости к Модесту, - и ушла от него, не сняв шляпы. Мне очень нравится этот
мальчик, губы его пахнут, как земляника в июле, и всего его хочется искусать
до крови, но больше я не допущу никаких уступок! Я преодолела в своей душе
чувство к Модесту, преодолею и нежность к Володе. Если они оба идут к тому,
чтобы я их бросила, тем лучше: я не испугаюсь остаться одна!
От Володи я заехала к Вере. Ее все называют моей подругой, и я, правда,
люблю ее больше других. Мне только не нравится, что одевается она слишком
дорого и крикливо - в этом дурной вкус. Я думала, что этот визит меня
успокоит, но совсем напротив.
Прежде всего, Вера опять облепила меня изъявлениями пошлых
соболезнований, словно бумажками от конфет. Потом повела меня смотреть
своего сына, показывала мне его новые игрушки и весьма искренно радовалась,
когда я безразлично хвалила и игрушки и сына. Еще после, за кофе, она
пересказала мне все сплетни за то время, что я не бывала в нашем "свете". Я
узнала, какие из наших дам переменили любовников, но так как действующие
лица все одни и те же, то можно заранее вычислить по формуле, которую мы
учили в алгебре, число возможных combinaisons [комбинаций (фр.)] из данного
числа мужчин и женщин.
Наконец, Вера перешла к интимным признаниям и рассказала мне, как ее
бросил ее француз, о чем я знала только смутно. При этом рассказе лицо Веры
перекосилось, она стала некрасивой, слова стала выбирать грубые и вообще
произвела на меня впечатление отвратительное. Говоря о Лидочке Веретеневой,
которая оказалась ее счастливой соперницей, она сказала мне буквально
следующее:
- Знаешь, Nathalie, я не могу ручаться за себя, что когда-нибудь в
театре, в фойэ, не кинусь на нее и не изобью ее, как простая прачка.
Я уверена, что она говорила искренно. О, ревность! "чудовище с зелеными
глазами", сказал Шекспир. Нет, слепой зверь!
XIV
18 октября. Поздно ночью
Уверяют, что бывают решения бессознательные. Наш мозг, незаметно для
нас самих, вырабатывает суждения, которые руководят нашими поступками.
Конечно, сегодня я подчинялась такому бессознательному решению.
Самой мне казалось, что я просто хочу вечером пройтись по улицам. Но
почему я оделась как можно проще, надела свой старый, вышедший из моды,
костюм, прошлогоднюю шляпку, опустила на лицо белую вуаль, позаботилась,
чтобы меня не узнали? Лидочка, видя, что я ухожу вечером, выбежала ко мне с
испуганными, широко открытыми глазами: должно быть, она подумала, что я
собираюсь к Модесту.
- Милая девочка, я устала, хочу пройтись.
- Возьми меня с собой.
- Нет, мне хочется быть одной.
- Позволь заложить коляску.
- Не надо.
Я вышла. Был час сумерек. Зажигали фонари. На улице было серо, страшно,
неприютно. Люди проходили мимо, торопливо, занятые.
Я шла без цели, вернее, без сознательной цели, и незаметно вышла на
бульвары.
Ко мне "пристал" какой-то старичок, предлагая "прокатиться". Он был
низенький и противный. Я перешла на яругой тротуар.
Потом заговаривало со мной еще несколько уличных завсегдатаев, из
которых один соблазнял меня пятью рублями. Я отмалчивалась, они отставали.
Так я прошла до самого храма Христа Спасителя. Устала страшно. Около
храма было причудливо. Каменное строение, прозрачно-белое, среди теней,
казалось призрачным. А качающиеся тени электрических фонарей казались
реальными и живыми.
Я постояла у каменного парапета сада; потом пошла назад. Минутами мне
хотелось взять извозчика и ехать домой. Четверть часа спустя я, конечно, так
и поступила бы.
На уровне Никитского бульвара меня догнал какой-то молодой человек. Он
был в шляпе с большими полями и одет хорошо. Явно он был пьян.
Он мне сказал:
- Мадонна! позвольте мне быть вашим пажом.
Я посмотрела на его лицо с рыжеватой бородкой и ответила:
- Для пажа вы слишком стары.
- Тогда вашим рыцарем.
- А посвящены ли вы в рыцари?
- Меня посвятил славный рыцарь дон-Кихот Ламанчский.
Все это было глупо, но разве можно рассчитывать, что повстречаешь на
улице "Помпея" или "Цезаря".
Я покорно шла рядом с незнакомцем, а он продолжал пьяную болтовню:
- Мадонна! На эту ночь я избираю вас дамой своего сердца. И своего
портмоне, если вам угодно. Разве чувство измеряется фунтами и аршинами? Я
буду вам верен одну ночь, но моя верность будет тверже, чем рыцаря
Тогенбур-га. У меня не будет времени вызвать на бой для прославления вашего
имени великанов и волшебников, но я вызываю сон, всепобедный сон, и
всяческую усталость и клянусь вам сражать этих демонов дотоле, доколе вам
будет угодно делить со мной ваши часы. Для прославления вашего имени, сказал
я, но я еще его не знаю.
- Как и я вашего.
- Меня зовут дон Хуан Фердинанд Кортец, маркиз делла Балле Оахаки.
Я - новое воплощение завоевателя Мексики. Если же имя мое кажется вам
слишком длинным, вы можете называть меня просто Хуаном.
- Позвольте называть вас Жуаном, потому что мое имя донна Анна.
- О, мадонна! Едем на наш пир, и да явится в свой час к нам статуя
твоего покойного мужа. Командор! Приглашаю тебя, приди и стань на страже у
дверей нашей спальни.
- Вам приходится передавать приглашение лично за неимением Лепорелло?
- Лепорелло ждет нас. Но, подобно божественной Дульцинее, превращенной
в Альдонсу, злыми чарами обращен он в ресторанного официанта. Едем, и вы его
увидите!
Незнакомец сделал знак лихачу и предложил мне садиться в пролетку. Я
повиновалась. Мы полетели вдоль бульвара, продолжая шутливый разговор.
Через несколько минут мы были в отдельной комнате гостиницы. На столе
стояло шампанское. Так как оказалось, что мой спутник одет изысканно и, по
всему судя, принадлежит к высшим слоям общества, я стала бояться, что
впоследствии он меня где-нибудь встретит и узнает. Я усердно наливала ему
вина, и он пьянел.
Был страшный соблазн в том, что мы не знали друг друга, что мы, один
для другого, вышли из тайны и должны были вернуться в тайну.
Незнакомец стал на колени передо мной и стал говорить:
- Донна Анна! Ты - прекрасна. Ты - прекраснее всех женщин, каких я
видел на свете. Хочешь, я с сегодняшнего вечера порву свою жизнь пополам и
отныне останусь с тобой навсегда. Буду твоим рыцарем, твоим пажом, твоим
служителем. Мы уедем на твою истинную родину, в Севилью, или куда хочешь.
Брось свою жизнь, отдайся мне, и я буду поклоняться тебе, как божеству.
В словах незнакомца было столько совпадений с речами Модеста, что мне
стало жутко. Я постаралась стряхнуть с себя этот кошмар и повернуть наше
свидание в другую сторону. Сделать это было не трудно...
Но когда незнакомец, немного спустя, восторженно целовал мне колени,
жуткое чувство вторично овладело мной: мне представилось, что меня целует
Володя.
Мы расстались под утро. Незнакомец настойчиво требовал, чтобы я дала
ему свой адрес. Я назвала какие-то фиктивные буквы, предложив писать
poste-restante.
Но я более никогда в жизни не хочу увидеть моего Дон-Жуана.
Прощаясь, он, не без колебания, вложил мне в руку бумажку в двадцать
пять рублей. Я взяла. Вот первая плата, которую я получила за продажу своего
тела. Впрочем, нет: раньше мне за то же платил мой муж.
XV
19 октября
У меня голова кружится от тех открытий, которые я сделала. В первый раз
в жизни я боюсь окончательных выводов. Мне страшно мыслить.
Сегодня я проснулась поздно и медлила вставать. Сознаюсь, мне страшно
было встретиться с Лидочкой. Лидочка знала, что я вернулась домой поздно
ночью, и могла думать, что ночь я провела у Модеста.
Вот почему мне стало очень не по себе, когда в столовой, где я пила
кофе, ко мне подошла Лидочка.
- Наташа, мне надо говорить с тобой.
- После, моя девочка, я утомлена очень, у меня голова болит.
- Нет, нет, теперь.
Допивая кофе, я рассматривала Лидочку. Лицо ее было бледно, без следов
слез, выражение глаз какое-то сухое и решительное.
Мы перешли в маленькую гостиную, и Лидочка здесь спросила меня:
- Знаешь, кто здесь был вчера?
- Где здесь?
- У нас.
- Кто же?
- Модест Никандрович.
- Что ж такого. Он не застал меня дома. Приедет другой раз.
Мне пришло в голову, не хочет ли Лидочка дать мне понять, что Модест,
не застав меня дома, так сказать, уличил меня в неверности себе. Но Лидочка,
с расчетом на свое торжество, продолжала, прямо глядя мне в лицо:
- Он был не у тебя. Он был у нас в доме тайно.
- Ты говоришь глупости. У кого же он был?
- У Глаши.
Это было абсурдно. Я стала расспрашивать. Лидочка рассказала, что она
давно подметила какие-то странные отношения между Модестом и Глашей. Вчера,
когда меня не было дома, Лидочка по разным признакам догадалась, что Глаша в
своей комнате не одна. Лидочка стала следить и около полуночи видела, как
Глаша черным ходом выпускала Модеста. Оба они что-то говорили очень
оживленно, но вполголоса, и, уходя, Модест поцеловал Глашу в губы.
- Видишь, - с усилием сказала Лидочка, - ты его любишь... а он...
обманывает тебя... с твоей горничной.
Рассказ Лидочки взволновал меня сильно, так что сердце начало у меня в
груди колотиться, как соскочившее с пружины. Кое-как успокоив Лидочку, я ее
отослала и позвала к себе Глашу.
С Глашей говорить пришлось недолго. Она после первых вопросов созналась
и, по какому-то атавистическому влечению, повалилась мне в ноги.
Да, она любовница Модеста. Он ее уверил, что любит ее, а за мной
ухаживает из чести (как не стыдно ему было повторять Молчалинские слова!).
Он обещал взять ее жить к себе и делал ей дорогие подарки. Возил ее кататься
за город, и поил шампанским, и потом "пользовался ее слабостью и
доверчивостью". А я ничего не знала и не замечала!
Но вот что самое важное. Модест был у Глаши в ночь на 15 сентября, т.
е. в ночь убийства. Правда, она сама проводила Модеста и закрыла за ним
дверь еще раньше полночи и, возвращаясь к себе, слышала шаги Виктора
Валерьяновича, который ходил взад и вперед по кабинету. Следовательно,
убийство совершилось после того, как Модест вышел из нашей квартиры. Но
разве не мог он переждать несколько времени на лестнице и вернуться с
помощью заранее подобранного ключа? Эта мысль сразу явилась мне и засела у
меня в мозгу, словно отравленная стрела.
"Современный человек должен уметь все: писать стихи и управлять
электрической машиной, играть на сцене и убивать", - припомнились мне слова
Модеста, записанные в этом дневнике.
Что до Глаши, то ей, кажется, такие подозрения не приходили в голову.
Но, по ее словам, Модест был очень напуган, узнав об убийстве, тотчас вызвал
ее и строго запретил ей говорить кому бы то ни было о том, что был у нее
накануне... Глаша исполнила его требование, но совесть ее мучит и ей хочется
пойти все "открыть" следователю.
Разумеется, Глаша рассказывала мне все это длинно и сбивчиво, прерывая
слова всхлипываниями и рыданиями. Я поняла теперь, почему Глаша все время,
со дня убийства, ходит расстроенной и подавленной. Чтобы хранить большую
тайну, надо иметь душу воспитанную: простым существам это не под силу.
Что я могла ответить Глаше? Я ей сказала, что доносить на Модеста,
конечно, не надо. Что он поступил дурно, соблазнив бедную девушку, но к
убийству, во всяком случае, не причастен, и было бы зло впутывать его в это
дело. В заключение я обещала Глаше, что поговорю об ней с Модестом и
заставлю его позаботиться об ней как должно. С Глашей мы расстались
друзьями.
О Модесте мне еще надо будет думать, и много думать. Но чего же теперь
стоят все его слова о верности и об изменах? Как негодовал он на то, что я
ему "изменяю". Ах, люди!
Кто жил и мыслил, тот не может В душе не презирать людей!
XVI
21 октября
Я получила ужасное письмо от Володи. Было в его словах столько
отчаянья, что я поехала к нему тотчас. Но последнее время все мои свидания
кончаются плохо.
Неудачи начали меня преследовать еще на улице.
Я, разумеется, не могла взять нашей лошади и вышла пешком. Через
несколько шагов догнал меня какой-то человечек и стал, кланяясь, что-то
говорить.
- Я вас не знаю, - сказала я, - что вам надо?
- Помилуйте-с, - возразил человечек, - я дяденька горничной вашей,
Глаши, Сергей Хмылев, изволили припомнить?
Узнав, с кем я имею дело, я сказала твердо:
- Я вас просила меня оставить. Если вы не отстанете, я позову
городового.
- К чему тут полиция, - возразил Хмылев, - это дело деликатное, его
надо без посторонних свидетелей проводить.
Я чувствовала, что в руках этого человека конец нити из запутанного
клубка событий. Многое ли ему известно, я не знала, но была убеждена, что
что-то известно. Я медленно шла по тротуару, а Хмылев семенил за мной и
говорил:
- Напрасно вы нами презираете, Наталья Глебовна. Мы люди маленькие, но
на маленьких людях мир стоит. Что я у вас прошу: позволения явиться и
представить некоторые документики и соображения, - всего только. Вы то и
другое рассмотрите и решите, стоит ли оно, чтобы заплатить следуемую нам
сумму.
- Один раз я уже отказала вам наотрез, - произнесла я отрывочно. -
Почему же вы не представили ваших документов в другое место? Видно, они не
многого стоят!
- Эх, барыня! Представить документики не долго. И будет то, может
быть, кому-нибудь и очень неприятно. Но ведь мне-то никакой из того прибыли
не будет или самая малая... А что я с вас прошу? При вашем капитале двадцать
тысяч для вас гроши-с, не заметите, если отдадите...
Я сказала медленно:
- Хорошо, я подумаю. Приходите через неделю.
- Нет-с, - возразил Хмылев, - через неделю поздно-с будет. Дольше трех
дней ждать никакой возможности не имею.
- Как угодно, - сказала я.
Тотчас я села в пролетку ближайшего извозчика и приказала ехать, не
слушая, что мне еще говорил Хмылев. Но в душе я досадовала сама на себя и не
знала, хорошо ли я поступила, отказав Хмылеву. Может быть, следовало
рассмотреть его "документики". Я, впрочем, надеялась, что он еще раз явится
ко мне.
Вдруг на повороте из Настасьинского переулка какой-то человек прыгнул с
тротуара, замахал руками и остановил моего извозчика. Я узнала своего рыжего
дон-Жуана.
- Донна Анна! Донна Анна! - восклицал он. - Я брошусь под колеса, если
вы не отзоветесь. Я помешался с того дня, как встретил вас. Я не могу без
вас жить.
Редкие прохожие останавливались и смотрели на скандальную сцену.
- Etez-vous fou, monsieur, je ne vous connais pas [Вы с ума сошли,
сударь, я вас не знаю (фр.)], - сказала я почему-то по-французски.
Извозчик хлестнул лошадь. Незнакомец минуты две еще бежал за моей
пролеткой, потом отстал.
Настроение мое окончательно испортилось. То была уже не досада, а
какая-то злоба на себя и на весь мир...
В тот же день
Приезжала Вера, прервала меня, сидела час, говорила глупости.
Продолжаю.
Володю я нашла в состоянии крайнего возбуждения. Он
исхудал, словно после жестокой болезни. С горящими зрачками он имел вид
маленького пророка.
В чем дело? Ах, он узнал все, и окончательно, о моих отношениях к
Модесту; ему даже передали мое письмо к Модесту, которое тот ухитрился
где-то потерять.
На этот раз сведения Володи оказались столь точными, что мне осталось
только удивляться, кто мог ему сообщить их. Одно я могу предположить, это -
что в доносе участвовал сам Модест. Чтобы избавиться от соперника, он
известил его о самом себе и сам подослал ему одно из моих писем (не могу я
поверить, что Модест "потерял" его!). Такой дьявольский план достоин черной
души Модеста.
Во всяком случае, отпираться было невозможно. Я сказала Володе прямо,
что он мне нравится, но что мне его маленькой души мало. Что слишком многого
во мне он не может понять. Что во многом он не может быть моим сотоварищем.
Он нежен, робок, правдив, добродетелен. Это все мне нравится. Но, кроме
того, я люблю мужскую силу, люблю страсть, люблю исхищренность и
изысканность чувств. Если он хочет ставить точки на i, я - развратна. Такой
меня создал бог или жизнь, и я хочу оставаться сама собой. Мне, как спутник,
как друг, как любовник, нужен человек, который был бы способен меня понимать
всю, отвечать на все запросы моей души. Если нет такого одного, мне нужно
двоих, троих, пятерых, почем я знаю сколько! Пусть он, Владимир, усложняет и
возвышает свою душу, пусть он дорастает до меня, пусть он одолеет меня в
поединке любви - и я буду рада оказаться побежденной. Но поддаваться или
притворяться побежденной я не хочу.
Приблизительно так я говорила Володе. Он тихо рыдал. Мне было его очень
жалко и хотелось поцеловать в его темную голову, в милый, любимый мною
затылок. Но я себя преодолела, решив высказать всю правду.
- Итак, вы играли мною, - сказал между рыданиями Володя, - играли, как
дети играют плюшевым медведем...
- Я любила тебя, мальчик!
Едва я это сказала, как с Володей сделался настоящий припадок
исступления. Он вскочил и стал кричать мне:
- Лжешь! Весь мир знает, что такое любовь, а вы и вам подобные
исказили смысл этого слова! Вы обратили любовь в какую-то игру в бирюльки.
Вы постоянно твердите о любви, только И делаете, что рассматриваете свое
чувство, но все это у вас в голове, а не в сердце! Для вас любовь или
разврат, или математическая задача. А любви как любви, как чувства одного
человека к другому вы не знаете.
- Твои слова, - сказала я холодно, но мягко, - только доказывают мне
еще раз, как ты от меня далек. Как же ты требуешь, чтобы я всю себя отдала
тебе, когда ты меня даже не понимаешь? А если я столь низменна, как ты
говоришь, зачем ты от меня требуешь, чтобы я тебя любила?
Я старалась говорить сдержанно и вообще за все время свидания не
позволила себе ни одного резкого или жестокого слова. Но Володей решительно
владел какой-то демон, потому что, не слушая моих доводов, он вновь стал
кричать на меня. Должно быть, он многое передумал в одиночестве последних
дней, и теперь все эти думы беспорядочным потоком вырывались из его души.
- У меня было свое дело, - продолжал Володя. - Я был маленьким
колесиком, но в великом механизме, который работал на благо целого народа и
всего человечества. Я был счастлив своей работой, и у меня было
удовлетворение в сознании, что жизнь моя нужна на что-то. Ты меня вырвала из
этого мира, ты меня, как сирена, зачаровала своим голосом и заставила сойти
с моего корабля. Что же ты мне дала взамен? Жизнь, которая любовь ставит в
центр мира как божество, а потом самую эту любовь подменивает лицемерием,
фальшью, притворством! Ты научила меня жить одним чувством, а сама вместо
чувства давала мне искусную ложь! Ты постепенно коварством и ласками довела
меня до того, что я стал твоим альфонсом. Мне страшно встречаться с прежними
друзьями. Я стыжусь своей жизни, своего лица, своих рук!
Володя кричал долго, беснуясь. Я пыталась возражать, он не давал мне
вымолвить слова. Я сложила руки и молча смотрела на него. Наконец, в слепой
ярости, Володя схватил с этажерки томик Тютчева, бросил его на пол и стал
топтать. Мне удалось сказать:
- Научись тому, что первый признак культурного человека - уважение к
книге.
- Проклинаю ваши книги, - закричал в ответ Володя. - Все вы книжные, и
чувства ваши