что вы не хотите, чтоб другой помогал товарищу вашего супруга.
Но графиня не слыхала этих слов; она расспрашивала о графе де Сервале, и, прерывая слезами слова свои, забыла, зачем пришел к ней Гравелль. Добрый гренадер описал со всеми подробностями Дрезденскую битву и смерть храброго своего начальника. Маркиз и маркиза, боясь последствий столь неожиданного появления и рассказов того, о чем они всегда боялись произнести слово, хотели увести Эмилию, но это было напрасно. По счастию, гренадер развлек ее горесть, начав благодарить снова за возвращение ему жизни.
- Но каким образом я возвратила тебе жизнь, добрый человек,- сказала Эмилия,- я этого никак не могу постигнуть.
- Как же, графиня, не вы ли два почти месяца заботились о том, чтобы меня посещал лекарь, платите на мою квартиру и присмотр и наделяете меня всем сверх моей надобности.
Эмилия, смотря на него в удивлении, качала головою.
- Помилуйте, графиня! мне все рассказал г. поручик. Он говорил, что вы никак не хотите, чтоб чужой человек помогал сослуживцу и товарищу вашего мужа; он поручился честью, графиня, что вы это сказали, и я, в надежде на это, собравшись с первыми силами, прибрел сюда, Чтоб исполнить долг честного человека и поблагодарить вас.
Любопытство собрало всех собеседников в кружки около; солдата. Все, слушая, ожидали развязки.
- Но кто же этот г. поручик?- спросила Эмилия.
- Русский офицер.- Тут француз к общему удовольствию начал переиначивать фамилию Серебрякова, сказанную ему Глинским; наконец, остановился на том, что ему показалось ближе к правде: célèbre coffre {Славный сундук (фр.- Сост.).},- воскликнул он с восторгом.
- Я не знаю этого господина,- сказала Эмилия с удивлением,- и не желаю принимать на себя незаслуженной благодарности, ни похвалы за его поведение, но рада случаю, который мне доставил твое знакомство.
Гренадер стал в замешательстве, не ожидая такого оборота дела:
- Может быть, вы думаете, графиня, что я с какою-нибудь хитростью пришел к вам?..
- Графиня,- сказал Дюбуа, выступив из круга,- я могу сказать вам, что это значит. Г. Глинский сделал этот обман под чужим именем,- я это знал давно, но обманывался сам, думая, что вы точно помогаете этому человеку. Здравствуй, Гравелль,- прибавил он, подавая руку обрадованному солдату.
- Желаю здравствовать, г. подполковник!- изволите видеть, графиня, я знал, что говорю правду!..
Все обратились и искали взорами Глинского, но его уже не было. Громкий говор гостей разливался в похвалах русскому офицеру. Эмилия стояла, потупив глаза, против гренадера, который с детскою радостью рассказывал, что сделал для него Глинский и как он с ним обращался.
- Vive Dieu! c'est un brave garèon! {Ей-богу! Он добрый малый! (фр.- Сост.).} - восклицал он,- как он славно обманул меня!- ну кто же думал, что он отопрется от доброго дела!..
После нескольких ласковых расспросов графини и других Гравелль подобрал свои костыли, приложил руку к киверу ва всему обществу, со словом: Vive M-me la comtesse! {Да здравствует госпожа графиня! (фр.- Сост.).} vive le Russe! {Да здравствует русский! (фр.- Сост.).} поковылял вон из залы.
- За здоровье ваше и русского офицера,- сказал гренадер,- хоть я немного и сердит на г. поручика за то, что он сыграл со мной и с вами такую шутку.- Сказав это, он выпил и потом, вылив из рюмки последнюю каплю на ноготь, схлебнул и ту, махнув рюмкой над головою и поклонясь снова всему обществу, со словом Vive M-me la comtesse! vive le Russe! поковылял вон из залы.
Этот случай был поводом к разговорам всего вечера, пока не стали разъезжаться гости. Мало-помалу церемониймейстер двора его величества остался один, наконец и тот простился с хозяевами и, уходя, сказал с важным видом: "Я буду иметь честь сегодня же доставить большое развлечение его величеству, рассказав при дворе нынешний анекдот!.."
Эмилии живо представлялись картины целого дня: Глинский во всех видах и во всех формах являлся ей на первом плане, как говорят живописцы en grandeur héroïque {В героическом величии (фр.- Сост.).} и во всем блеске и свежести красок ее пробужденного воображения. Образ этот, размножавшийся пред ее глазами, не мог быть фантасмагорическою мечтою; он был действителен; все явления совершались в ее глазах, а различие положений, в которых она его рассматривала, было ничто иное, как только строгий разбор ее холодного рассудка. Надобно сказать, что этот разбор был в совершенную выгоду Глинского, и, несмотря на холодность, рассуждения, как говорила графиня самой себе и другим, неприметно согревал ее сердце.
Подали чай; графиня посматривала на дверь, кого-то ожидая; маркиз и маркиза спрашивали, где Глинский; слуга был готов бежать за ним, как он вошел с Шабанем, который уговорил его явиться в гостиную.
После некоторых вопросов: почему он ушел так скоро после обеда; после неловких отговорок на нездоровье, занятия и тому подобное, бедный Глинский должен был вытерпеть то, чего он более всего боялся: разговор о его добром деле. Одна графиня не участвовала с другими, сидя в растворенных дверях балкона в сад и слушая издали похвалы молодому человеку; единственное участие с ее стороны состояло в том, что сердце ее билось быстрее обыкновенного при сих разговорах.
Наконец, Глинский освободился и сел подле Эмилии. Вечер был прекрасный, казалось, будто сквозь отворенную дверь наступающая ночь дышала прохладою и умолкающий Париж шептал своим отдаленным гулом и ропотом экипажей какое-то усладительное самозабвение. Эта природа, этот говор очаровательны и сладки для души, ищущей успокоения. Эмилия и Глинский долго молчали, наконец, первая, голосом, который, казалось, сливался с общей гармонией вечера, сказала:
- Какое вы странное имя выдумали для доброго гренадера! Кстати, Глинский, я до сих пор не знаю вашего крестного имени?
- Меня зовут Вадимом, графиня.
- Вадим! звучное и прекрасное имя! Бедному раненому легче бы его выговаривать; но не довольно того, что вы обманули благодарность обязанного вам человека, вы хотели сделать меня участницею обмана. Вадим! Вадим, вы не имеете доверенности к своим друзьям!..
Графиня нечаянно против воли обмолвилась именем Глинского, и если бы он взглянул на лицо ее, он бы даже в сумраке увидел краску, покрывшую щеки ее продолжительным румянцем; но он столько поражен был кротостью выговора, пленительным выражением голоса и более всего восклицанием имени, что мог только заметить собственное смущение, слышать биение собственного сердца.
- Глинский, для чего вы лишили меня удовольствия разделить с вами доброе дело?- сказала Эмилия, когда замешательство ее прошло.
Глинский, желая избегнуть этого разговора, шутливо отвечал:
- Я знал ваш характер, графиня! Вы с холодным рассудком стали бы удерживать меня; ваше состояние не позволяло бы лично и подробно видеть крайнего положения раненого, и пока вы осведомлялись, этот добрый человек простился бы со светом.
Эмилия никак не полагала, что Глинскому известна вся история бедной женщины, а потому, невзирая на шутливый тон, с каким отвечал Глинский, она приняла это за наличные деньги и потому продолжала:
- Есть случаи, где самое благоразумие не велит медлить помощью. Раненый солдат совсем другое дело, нежели больная женщина, каких здесь, может быть, половина Парижа.
- Но, кажется, вы были тронуты положением этой бедной женщины.
- Нисколько.
- Право? а мне казалось, будто вы прослезились.
- Не думаю; а ежели слезы выступили у меня, то это ничто иное, как слабость нерв и это очень дурно - этому быть не должно!.. Однако, что сделалось с нашею больною, куда девался Этьен?
- Не знаю. Во время обеда кто-то вызвал его и я не видал его до сих пор.- Здесь Глинскому пришло в голову подшутить над графининым притворным равнодушием и потому он, помолчав немного, начал:
- В самом деле, здесь, в Париже, очень много плутовства. Не более часа назад у меня был один из товарищей и рассказывал, что утром он видел неприятную сцену, как тащили одну женщину к полицейскому коммисару за продажу какого-то краденого бриллиянтового крестика.
- Крестика?- воскликнула Эмилия,- она его не украла.
- Может ли это быть, графиня? откуда бедной женщине взять бриллиянты? Товарищ мой рассказывал, как эта обманщица клялась всеми божба ми, что этот крест ей дала какая-то знатная дама в своем доме вместо денег, когда узнала, что она нуждается в помощи. Она просила, чтобы отпустили ее к детям, умиравшим с голоду, и рассказывала еще множество подобных бредней. Но вы сами судите, графиня, кто этому поверит? какая знатная дама в своем доме не найдет столько денег, чтобы помочь нищей, и станет снимать с себя крест?..
- Бога ради, пошлите!.. поезжайте сами, помогите этой женщине,- говорила Эмилия, вскочив со стула.
- Рассудите, графиня, как помогать воровке?..
- Она не воровка! Она честная женщина, я ручаюсь за нее,- поезжайте, Глинский!
Глинский не мог воздержать своей усмешки и восхищения.
- Успокойтесь, графиня. Я только желал испытать ваше хладнокровие - это шутка, но которая могла бы сделаться печальною истиною, если бы я не поспешил взять у этой женщины вашего крестика, который вы давеча дали ей.- Графиня! я предложу теперь ваш же вопрос: для чего лишили вы меня удовольствия разделить с вами доброе дело? и, чтобы не открыть передо мной прекрасной души вашей, дали такую вещь, которая вместо помощи могла бы сделать ей несчастье?- С этими словами Глинский протянул руку с крестиком к Эмилии.
Эмилия долго стояла перед ним, потупя наполненные слезами глаза; наконец, не подымая их и подав ему руку, сказала: помиримтесь, Вадим?..
- Эмилия!- воскликнул Глинский, держа крестик левою рукою и протягивая правую:- Эмилия!..- он хотел говорить еще, но графиня, сжав ему руку, исчезла.
Союзникам наступало время оставить Францию, где новый порядок вещей уже утвердился и где, казалось, спокойствие сильными потрясениями восстановилось. Такова, по крайней мере, была наружность этого волкана, называемого Франциею, по внутренность его скрывала противное. В Париже, бывшем всегда представителем целого государства, уже гнездились зародыши новых бурь, новых бедствий. Восстановление Бурбонов, которое сначала казалось способом примирения всех партий, принесло с собою множество злоупотреблений - и одно из величайших: призвание эмигрантов. Все люди, созданные Наполеоном, заслуги, оказанные империею, стали ничтожны пред эмигрантами, которых невознаградимое достоинство состояло в бегстве из отечества, приписанном теперь усердию и верности к бурбонскому дому. Французы должны были платить тому, кто имел что-нибудь до революции; доставлять выгодное место, кто не имел ничего; уступать начальство, кто сохранил какое-нибудь обветшалое дореволюционное звание в войсках или во флоте и отдавать старшинство таким, которые, вместо кровавой и славной службы, вменяли в заслугу пред отечеством постыдное пресмыкательство по чужим краям, где они проклинали Францию и французов; все государственные места и должности были отданы титулам и родословным; ничтожество заступило место дарования и место опытности. Казалось, что министерство Блакаса и его клевретов с своей стороны употребляло все, чтобы уронить во мнении народном новое правительство и развернуть сожаление о старом. Налоги увеличились; издержки двора превосходили меру; награждения сыпались на грязь мимо талантов и достоинства; гвардия была сменена швейцарцами, крест Почетного легиона, священное украшение любимцев славы, раздавался без всякой заслуги полными пригоршнями в унижение целой армии, где старики эмигранты или дети их заменяли начальство Наполеоновых ветеранов. Можно судить после сего о духе и чувствованиях армии. Всем известен ответ солдат, которые при вопросе: довольны ли они новыми начальниками, отвечали: oui, oui, ils sont très bien, très gentils; mais quand nons aurons de la guerre, nous espérons q'ont nous donnera d'autres {Да, да, они очень хороши, но мы надеемся, что во время войны нам дадут других.}.
Такое положение дел более и более возбуждало общее неудовольствие, даже охлаждало самых жарких приверженцев восстановления, которые, не имея счастия принадлежать к сословию эмигрантов, обманулись в своих ожиданиях. Нечего говорить о тех, которые думали воцарением Бурбонов доставить Франции счастие и спокойствие в свободных постановлениях благоразумной хартии. Общие надежды были обмануты - и прежде, нежели можно было ожидать и приметить, даже во время присутствия союзников, старинные партии соединялись под свои знамена - и под шум праздников беспечного правительства приготовляли втайне орудия к новым переменам.
Мы видели, к какой партии принадлежал Дюбуа. Глинский как юноша, как энтузиаст привязан душою к славе Наполеоновой, и потому мудрено ли, что беседа с Дюбуа была ему самою приятною; мудрено ли, что последний, находивший наслаждение говорить о своем герое, нашед поклонника великих подвигов и гения Наполеонова, видя превосходные качества молодого человека и уступая естественной наклонности любить тех, которые нас любят - несмотря на отказ в дружбе, сблизился с ним, и часто раскрывал ему, если не свои тайны, по крайней мере, образ своих мыслей. Но, мало-помалу, Дюбуа стал чаще отлучаться; забота и задумчивость явственнее выражались на его лице; Глинский реже мог заставать его дома и напрасно хотел проникнуть причину скорби человека, которого он начал почитать душевно. Дюбуа и прежде был ни очень молчалив, ни очень разговорчив, но теперь он реже говорил с самим Глинским, с которым охотнее делил время. Впрочем, это не имело вида скрытности, и Глинский только мог жаловаться на недостаток случаев.
Русские войска, простояв два месяца в Париже, готовились к выступлению. Глинский начал задумываться; чем чаще и ближе он видел графиню, тем робче становился, а случаи видеть ее ближе и чаще наполняли почти все существование молодого человека.
С возвращением Бурбонов приверженцы их восстановлены были в прежних правах; маркиз, который и без того почти не бывал дома, получил место при дворе, а маркиза была приглашена посещать дворец и ездила туда почти ежедневно. Кроме того, что последняя всегда заботилась о Глинском, как о сыне, осведомлялась о малейших его нуждах, дружба ее и уважение со времени происшествия раненого гренадера стала неограниченна. Казалось, она замечала склонность Глинского и это ей не было противно. И так он почти беспрестанно был с Эмилией; они гуляли в саду, они читали вместе, и как траур графини не позволял ей никуда выезжать, то день с утра до вечера проходил, не разлучая ни на минуту двух друзей, как говорила Эмилия. Сверх того, привлекательная Клодина реже вертелась с Глинским, реже говорила о нем своей кузине, но зато чаще задумывалась, и как настоящее время было богато новыми театральными произведениями, то Шабань беспрестанно доставлял новую музыку; эту музыку надобно было разыгрывать, петь; фортепиано стояло подле комнаты, где обыкновенно сиживало все семейство, и потому Глинский с Эмилией почти всегда оставались одни.
Несмотря на это, молодой человек, как мы сказали выше, становился робче, и чем ближе подходила пора разлуки, тем труднее ему было открыться в своих чувствах. Он знал любовь только из романов, где она начинается со вздохов, питается пламенными разговорами, объясняется на коленях и запечатлевает взаимными клятвами. Но здесь все было напротив: графиня была очень проста в обращении, она не вздыхала; чуждая всякого кокетства, она не любила никаких нежностей, которые при ней замирали на губах каждого или принимались ею очень холодно. Глинский несколько раз желал привести разговор к тому, чтоб можно было выразить свои ощущения: но Эмилия смеялась над всякою сантиментальностию, ежели он, увлекаемый пылкостию характера, вдавался в область романических мечтаний. Не менее того, дружба ее к нему увеличивалась; даже нежные и короткие названия друг друга по именам не страшили более ни Эмилии, ни Глинского; взаимная доверенность не оставляла ничего скрытного в их помышлениях и поступках, но все это было не более, как дружба для Глинского, и сколько это чувство прежде казалось ему лестно, столько теперь оно было для него холодно; так что при одном слове дружбы он вздрагивал невольно.
В один из таких часов, когда Глинский, задумавшись, мечтал о своей любви, о счастье соединения с графиней, о невозможностях и препятствиях, окружавших со всех сторон его несчастную страсть и, наконец, о близкой разлуке, явился к нему Дюбуа. Это обрадовало Глинского; он вскочил с софы, где лежал он в татарском халате, и подал гостю руку.
- Какие вы странные люди, г-да русские,- сказал, смеючись, Дюбуа,- я не понимаю в вас соединения живости, деятельности, неутомимости в трудах военной жизни, с беспечностью, даже ленью, ежели служба вас не требует. Я знавал в прежние мои походы много русских пленных, которые, доказав на опыте, как много могут перенести в нужде, оставались недвижимы, нежась по целым неделям на диване и куря табак. Видя их в этом положении, никто бы не поверил, что они способны ко всем лишениям.
- Это еще остаток наших азиятских привычек; впрочем, я не следую им и ежели вы застали меня лежащего, я нахожу это положение всего приличнее, когда голова полна мыслей или сердце щемит от грусти. Это бывает тогда, как я один: но всякая нега чужда мне, как скоро могу с кем-нибудь разделить свои ощущения. Вы нас почти оставили, г. Дюбуа, даже sa обедом редко вас видно.
- У меня есть дела, которые требуют неослабной деятельности. Сверх того, вы видите, какие люди ныне посещают дом маркиза. Молчать я не могу; накликать неудовольствий не хочу, и потому за лучшее считаю удаляться.
- Но, удаляясь от них, лишаете и друзей ваших удовольствия видеть вас. Что я говорю, друзей! вы не желаете их иметь, г. Дюбуа! вы ничего не хотите делать с теми, кто нуждается в вашей дружбе!
Дюбуа приметно был тронут упреком, он видел положение юноши: но, как бы страшась его откровенности, после минутной борьбы он отвечал:
- Не сердитесь на меня, Глинский. Повторю, что я желал бы истребить из своего сердца и прежние впечатления. Я как пловец, который, осмеливаясь переплыть быстрину, не только должен сбросить с себя всякую тяжесть, но даже последнюю и одежду, чтобы легче достигнуть желаемого берега. Как же ему думать о том, чтоб возложить на себя новое бремя...
- Я не спрошу вас, куда вы намерены плыть, но желал бы охотно стеречь то, что вы оставите на берегу,- сказал шутливо Глинский.
- Всего менее вам желал бы я навязать какую-нибудь заботу. Что же до плавания: что жизнь моя и прежде была исполнена трудностей, а теперь, в эту политическую бурю, без солнца, закатившегося за морем, она состоит из беспрестанных опасностей, тем более, что я не доверяю ни одному из ложных маяков, светящих теперь на нашем горизонте.
- Странно, что вы видите бурю там, где другие видят ее конец. Мне кажется, Дюбуа, что в ваших словах есть какой-то отпечаток мизантропии,- сказал Глинский, усмехаясь.- Неужели поводом к ней могут служить одни только нынешние обстоятельства вашего отечества или это чувство давно свойственно характеру вашему.
Дюбуа улыбнулся и отвечал:
- Это не мизантропия. Это, может быть, брюзжание старости, которой всегда кажется настоящее хуже прошедшего. Молодые люди говорят о том, что намерены делать взрослые, что делают, а старики - что делали: и чтоб вы не осуждали меня в скрытности, я расскажу вам некоторые черты моей жизни, образовавшей мой характер.
Глинский, обрадованный доверенностью уважаемого им человека, уселся спокойно в уголок дивана; Дюбуа ходил взад и вперед по комнате. День уже вечерел; становилось темно и слуга хотел подавать свечи, но Дюбуа остановил его.
- Сумерки летнего вечера,- говорит он,- располагают к искренности; я люблю эту пору, когда шумный день проходит, когда чувства наши отдыхают и воображение, неразвлекаемое окружающими предметами, становится живее. День топит нас в волнах своего света, в океане людей и сует, сумерки прогоняют заботы. День уходит от них с докучною своею свитою; мы останемся одни, и - сдавленная грудь дышит свободнее. Давно, Глинский, давно я не пользовался удовольствиями сумерек!-теперь послушайте.
Я говорил вам, что начало моей жизни посвящено было художествам, но что слава увлекла меня под свои знамена. Не буду рассказывать, как и почему вся армия почитала Наполеона полубогом; почему я вместе с другими разделял это пристрастие; скажу только про случай, который познакомил меня с ним и заставил привязаться к нему душою. В Иенском деле я был уже капитаном, адъютантом у Нея. Меня послали с донесением, что значительная батарея, защищавшая наш фланг, взята неприятелем. Ней требовал подкрепления.
"Молодой человек,- сказал мне Наполеон,- возьмите эту батарею назад, это будет подкреплением вашему Маршалу". Восхищенный таким поручением, я исполнил приказание; сражение было выиграно и Наполеон на поле битвы сам надел на меня крест Почетного легиона и оставил меня при своем штабе, и с этой минуты жизнь моя была посвящена этому необыкновенному человеку.
Наступил мир. Занесенный мощною рукою Наполеона в круг высшего сословия, увидел я собственное ничтожество: на войне храбрость дает первенство - мир требует других достоинств. Я был беден, чин мой ничего не значил, воспитание было небрежно; а в свете богатство, чины и познания играют важные роли. Я видел людей, которые ослепляли и изумляли меня; это были мои идеалы - к ним желал я подойти, к ним приблизиться. С какою завистью смотрел я на их успехи в свете, с каким подобострастием слушал их оракулы; в одном я видел глубокую ученость, в другом римский характер, в третьем все добродетели. Я употребил невероятные усилия, посвятил себя совершенно учению; честолюбие подстрекало меня, и несколько лет чтения, наблюдений и размышления развернули мои способности. Мало-помалу, я стал видеть яснее меня окружавшее, но с этим потерял способность удивляться прежним идеалам, восхищаться теми людьми, пред которыми толпа курила жертвы: в светской учености я увидел одни брякушки; я узнал, что люди, которые считаются светом великими характерами, приобретают эту славу, тратя характер только на безделицы; но там, где настает нужда показать истинную твердость духа, они уклоняются, чтобы снова над мелочами высказывать пышные своей непоколебимости. Я разлюбил людей с так называемыми пылкими чувствами, которые вздымаются на ходули или становятся в театральную позицию, чтоб выразить эти чувства. Я видел, что всего легче прослыть нравственным человеком, осуждая чужие проступки и предписывая всем законы поведения, тогда как истинная добродетель - признавать собственные недостатки и оправдывать чужие - подвергается всесветному осуждению. Наконец, я испытал, как мало значат все публичные добродетели, которых достоинство состоит не в том, чтоб учить человека, что делать должно в каком-нибудь важном случае, но в том, что ему тут не делать и чего надобно избегать.
Поставленный обстоятельствами между таких людей и осужденный понимать их, я желал бы действовать невидимо и независимо: но участь общества такова, что столкновение необходимо. Я сказал, что я был беден: это останавливало меня на каждом шагу; мне надобно было искать, чтоб делать добро; употреблять невероятные усилия, чтоб только стать наряду с ничтожеством. Часто меня гнали; много я испытал ненависти; ни то ни другое не трогало меня: одно только глубоко язвило сердце мое, когда эти пустые и надутые люди удивлялись мне, если случалось сделать что-нибудь необыкновенное или показать особенное дарование, как будто бедный человек не может по природе, и не должен сметь по приличию показывать ни достоинств, ни дарований, которых они сами не смели считать своим уделом. Как бы то ни было, я заставил уважать себя. Со всем тем, мне было скучно в большом свете и при дворе - я больше жил в поле, и хотя там есть своего рода интриги и обманы, но они обозначаются явственнее, на них указывают откровеннее и отплачивают им решительнее. Пороки и добродетели там положительны, тогда как в свете большая часть так называемых честных людей богаты только отрицательными добродетелями.
- Какими красками описываете вы людей,- сказал Глинский,- после этого не удивляюсь, что сделались ненавистником человеческого рода!..
- Ненавистником?- напротив. Я люблю людей, люблю общество. Ежели вижу их такими, это мне не мешает любить их - знаю, что они иначе быть не могут. Ежели бы я, в самом деле, ненавидел их, болело ли бы у меня сердце при несчастиях французов? если б чувство ненависти могло вмещаться в душе моей, было ли бы в ней место для горячности, с какою люблю того, чье имя другие теперь не смеют произносить громко; искал ли бы дружбы с Деноном и братской связи с графом де Сервалем; мог ли бы привязаться к дому старика Бонжеленя, несмотря на различие наших мнений. Я уважаю характер маркиза, его постоянство, неизменчивое направление на политическом поприще и снисхожу даже его слабостям. Например - извините меня, Глинский,- я бы хотел, чтобы француз сохранял побольше достоинства в обращении с теми, которые силою предписали ему законы,- а он торжествует свое поражение. Но я вхожу в образ его мыслей, понимаю, и если не оправдываю, то не могу обвинять. Например: знаете ли, зачем, с какою просьбою от него пришел я к вам?
- Рад очень выполнить все, что могу.
- Маркиз и жена его просят вас доставить им случай быть завтра в вашей придворной церкви; они уговорили и графиню Эмилию завтра выехать впервые после шестимесячного ее траура.
Глинский вскочил от радости, что в состоянии будет доставить какое-нибудь удовольствие своим хозяевам.
- Скажите им,- говорил он,- что я сию же минуту еду доставать билеты; вы меня извините, г. Дюбуа, что я оставляю вас?..
Подали огня. Глинский торопился одеваться и, как обыкновенно случается, что торопливость худо помогает во всяком деле, то правый сапог надевался на левую ногу, пуговки были обстегнуты и шпага едва не осталась в том же углу, где она стояла.
- Мне, право, совестно,- говорил Глинский в то время, как Дюбуа с улыбкою смотрел на него,- что вы видите меня в такой суматохе. После нашего разговора я боюсь показать какую-нибудь слабую сторону моего характера!
- Не бойтесь; молодому человеку так и быть должно. Сверх того, за мое о вас мнение верною порукою наш разговор. Если бы это не была доверенность к человеку, мною уважаемому, если бы сердце не было согрето чувством признательности за ваше ко мне внимание, если бы я не отдавал справедливости даже тому, который принадлежит нации, неприязненной французам, то мои слова были бы только презренным болтаньем!..
Глинский обнял его с жаром. В эту минуту ему казалось, что только любви графининой недостает для его полного счастия.
Он отправился в кабриолете.
"Прекрасный юноша!- думал Дюбуа, смотря ему вслед.- Жаль, что он русский! Каждый из союзников должен быть врагом моим, пока он на земле Франции - и если я уважаю этого - то потому, что он любит Наполеона... но он также любит и... Дюбуа! будь великодушен, забудь все... пожертвуй всяким посторонним чувством одной высокой мысли, которой ты обрек себя!.."
Император Александр каждый праздник присутствовал в своей походной придворной церкви, устроенной в доме, так называемом: garde meuble {для хранения мебели (фр.- Сост.).}. Любопытные парижане толпами собирались смотреть, как молится русский царь, и стечение их увеличивалось с каждым разом до такой степени, что сперва надобно было отворить ряд задних комнат для помещения посетителей; потом должно было пускать дам по билетам, а мужчинам позволено приезжать только в мундирах.- Весь парижский beau-monde {высший свет (фр.- Сост.).} почитал обязанностию бывать у обедни, где, кроме новости видеть службу греческой церкви, слушать превосходных певчих, кроме удовольствия смотреть на прекрасного собой императора, присоединялись выгоды съезда лучшей публики и развлечения на несколько часов.- Все только и толковали, что о величии обряда, о пении, о красоте русского царя. Словом сказать, обедня сделалась самою модною вещью в Париже, и хозяевам Глинского надобно было видеть также царя у обедни.
Все заботы о российской армии и о дворе императора возложены были на князя Волконского; даже раздача билетов для входа в церковь производилась под его именем. Глинский отправился прямо к нему, велел о себе доложить, и когда князь позвал его, объявил о своем желании.
Соединение многих должностей за границею; беспрерывное занятие по оным; мелочные подробности места начальника штаба с важною ответственностию за армию, стоящую в завоеванной земле, и заботы других обязанностей приближенного человека к императору в эту суматошливую эпоху положило отпечаток суровости на характер князя и даже вспыльчивости, когда похищали у него на пустяки драгоценное время.
Оп вышел к Глинскому с нахмуренным лицом, и когда этот высказал свою просьбу, он вспылил.
- Я думал, милостивый государь, что вы пришли говорить о каком-нибудь нужном и важном деле, но что важно для вас, молодых людей, то может быть совсем не важно для меня. Г-да гвардейские офицеры думают, что весь свет обязан угождать вместе с ними их хорошеньким хозяйкам. Триста билетов уже роздано; я не могу дать более ни одного и не могу терять на вздоры времени.- Он хлопнул дверью и ушел. Глинский отправился в большом горе.
Адъютант Волконского, встретивший Глинского, удивился его печальному виду. Глинский объявил свою неудачу.
- Князь правду сказал,- говорил адъютант,- что ты, почитая важною свою просьбу, хочешь, чтоб и другие также ее принимали. Если б ты мне прежде объявил свою нужду, я бы удовлетворил тебя без всяких хлопот и беспокойства самого князя. Но, впрочем, вот тебе билеты; желаю твоим хозяевам, а более прекрасной графине Эмилии, удовольствия.
Глинский был знаком со всем штабом; вся молодежь завидовала его квартире. Графиня де Серваль была предметом удивления всех гвардейских офицеров, которые имели случай когда-либо видеть ее.
Наступило воскресенье. В церкви русского императора собиралась публика. Дежурные гоф-фурьеры стояли в дверях и отбирали билеты, указывая каждому место: дамам направо, мужчинам по левую сторону. Маркиза Бонжелень с графиней Эмилией и Глинский со старым маркизом показались и жужжанье похвал следовало по всей левой стороне за графиней. Она в первый раз оставила свой траур и была в белом платье, но черный пояс показывал, что оно надето было только для этого дня. Князь Волконский, стоявший посредине в ожидании государя, развел морщины своих бровей, когда увидел графиню, и, взглянув с улыбкою на Глинского, проводил мать и дочь на первые места. Он, конечно, оправдывал вчерашнюю просьбу молодого человека, потому что подозвал своего адъютанта и расспросил подробно, кто были эти дамы.
Вскоре суеты в передних комнатах, появление флигель-адъютантов, генералов и придворных чиновников известили о прибытии императора. Он вошел в церковь в обыкновенном своем костюме, кавалергардском виц-мундире. Редко можно было видеть мужчину статнее и красивее; сверх того, он был император, завоеватель и победитель, и потому не только женщины, которые с энтузиазмом смотрели на освободителя Европы, но даже мужчины отдавали ему полную справедливость. Он стал налево, помолился; сделал поклон на все стороны и обратил на несколько секунд лорнет на дам. Графиня де Серваль была против него.
Обедня началась, но набожность девяти десятых из присутствовавших подвержена была большому искушению. Русские были по должности, иностранцы из любопытства; обе половины, левая и правая наблюдали друг друга и взаимно засматривались на русского самодержца, который один набожно и скромно молился. Другой молившийся от искреннего сердца был старый хозяин Глинского. Когда певчие начинали петь, маркиз приходил в восторг, поднимал слезящиеся глаза к небу, колотил себя в грудь и вздыхал на всю церковь. Глинский также молился, но ему много было развлечения: всякий раз, как он поднимал глаза на алтарь - он видел Эмилию - и едва ли в это время он был хорошим христианином, ежели не совсем язычником.
При конце обедни император подозвал Волконского и тоже что-то расспрашивал; когда же служба отошла, священник по обычаю поднес императору на золотой тарелке просвиру. Александр подозвал маленького певчего и, дав ему нести за собою тарелку, подошел к графине де Серваль.
- Графиня,- сказал император, поклонившись с обыкновенного ему очаровательною улыбкою,- по нашему обычаю после обедни священник выносит хлеб, над коим совершалась служба, и отдает его первому лицу в церкви. Сегодня он сделал это по привычке, позвольте мне поправить его ошибку и предложить вам благословение нашей церкви.
Графиня не ожидала ни видеть так близко императора, ни слышать его лестного приветствия: она покраснела и сделалась еще прекраснее. Приняв из рук императора просвиру, она отвечала со скромностию:
- Бог всегда посылает это чрез своих благословенных, государь! но и люди также благословляют своих любимцев; счастлив тот, кто носит оба эти венца, потому что глас народа то же, что глас божий.- Александр, поклонившись за комплимент, простился с нею, и раскланявшись опять на все стороны, вышел из церкви, сопровождаемый свитою. Посетители начали разъезжаться; Глинский посадил в коляску своих хозяев и отправился с маркизом.
Кому не было дорого торжество любимой особы? Глинский был в восторге, и пока продолжалось передобеденное время, он в нетерпении ходил взад и вперед по комнате, ожидая возможности поздравить графиню, потому что ему не удалось ей сказать и двух слов по выходе из церкви.
На графининой половине происходили другие сцены, все нянюшки и мамушки Габриелины дожидались приезда графини от обедни, чтобы как-нибудь услышать словцо о русском императоре. Знакомка наша Урсула, жена привратника, была в первом ряду любопытных. Вскормив своею грудью графиню, она осталась навсегда в доме и считала себя вправе часто навещать молочную дочку, говорить перед нею откровенно и даже лепетать всякую всячину.
Когда Эмилия вошла к себе и обняла Габриель; когда несколько домашних приказаний и вопросов было сделано, нетерпеливая Урсула завела речь о предмете своего любопытства и стала расспрашивать графиню, которая, снисходя старой своей мамке с детскою добротою, рассказала ей все обряды, каким она была свидетельницею; описала ей русского царя; но вопросам Урсулы не было конца: она хотела знать, как русские молятся, как понимает бог, что говорят они ему на варварском своем языке; и как можно быть священником с бородою?
Мало-помалу, однако же, вопросы сделались реже, зато словоохотная мамка выступила сама на сцену: она судила и рядила Россию и царя, и веру; толковала о сегодняшнем утре, о маркизе отце и маркизе матери, о самой графине, о Глинском и вдруг имя сего последнего остановило весь поток ее красноречия,- она вдруг вскликнула:
- Мати божия! мне еще надобно его видеть!- и, сделав шаг вперед, остановилась в нерешимости. Графиня, которая переодевалась во все время ее болтанья и почти не слыхала ее разговоров, удивилась внезапному молчанию; точно так путешественник, убаюканный качанием кареты, просыпается, когда карета вдруг остановилась.
- Кого тебе надобно видеть?- спросила Эмилия.
- Нашего русского,- отвечала Урсула, попавшая опять на колесо болтовни от вопроса графини.- Видите ли, моя графиня, надобно сказать, что его требуют непременно и как можно скорее в улицу С. Дени No 64, за ним приходили в то время, как вы ездили. Да, я пойду,- нет, я еще не все у вас расспросила, графиня. Впрочем, не худое дело, он всегда поспеет.- Последние слова Урсула выговорила, значительно кивнув головою - и видя, что графиня ничего ей не отвечала, но устремила на нее вопросительный взор, она прибавила вполголоса:- Ведь он ходит давно туда, в улицу С. Дени, No 64, к молоденькой вдовушке Казаль; недавно наш коммисионер Мишо носил ей какой-то подарочек от г. офицера, он был запечатан в толстую бумагу - и если это была не шаль, то, наверное, платок,- я сама щупала, графиня, а сегодня эта самая вдовушка была у наших ворот и спрашивала Глинского; когда же я сказала, что его нет дома, то она куда как умильно просила, чтоб он приехал к ней и как можно скорее. Ну вот, я и думаю, графиня, что ему торопиться не для чего.
Эмилия в продолжение этого монолога испытывала самое неприятное чувство. Верила ли она сплетням Урсулы?- Нет - но и то уже было ей прискорбно, что могли говорить так о Глинском. Впрочем, подозрение есть такой тать, который приходит к нам нечаянно и похищает нашу доверенность прежде, нежели мы успеем принять какие-нибудь меры. Что ощущала в сии минуты Эмилия, нельзя еще объяснить: это чувство было темно, сбивчиво и неприятно по своей борьбе с теми убеждениями, какие мог представить рассудок. Не менее того, она чувствовала собственное достоинство и неприличность Урсулина рассказа.
- Урсула! - сказала она,- я запрещаю тебе говорить такие пустяки передо мною! Это ваши подворотные сплетни,- иди к г. Глинскому и объяви ему о поручении, тебе сделанном.
Бедная мамушка не ожидала выговора: она смешалась, видя, с каким неудовольствием графиня отвернулась от нее.
- Что же я сказала, графиня?- бормотала она,- я только повторила, что знают все в доме, от первого до последнего, сам г. Дюбуа известен об этом!
- Ступай же и делай свое дело!- повторила Эмилия.
Урсула пошла вон из комнаты тихой походкой, сморкаясь, кашляя и оглядываясь на все стороны, как обыкновенно делают люди, которые не знают, куда деваться, а для поддержания самостоятельности хотят показать, что нисколько не потерялись.
Чрез несколько минут графиня видела, как подвели оседланную лошадь Глинскому, потом услышала топот, и когда взглянула в окно, то одни искры от подков, осветившие свод под воротами, засвидетельствовали поспешность, с какою поскакал Глинский.
Вздох вырвался из груди Эмилии.
Конечно, многим случалось иногда видать, что делается с холодною водою, когда ею брызнут на красно-раскаленное железо: она дробится в шарики, которые прыгают, подскакивают, шипят и вертятся над железом, пока сильный жар огня отбрасывает их от раскаленной поверхности; но как скоро это железо потемнеет и начнет простывать, оно не отбрасывает более шариков; вода начинает превращаться в пары и в это время, но не ранее, способствует уже охлаждению железа.
Это состояние можно применить к душевному положению Эмилии. Если б она была хладнокровна к тому, что относилось до Глинского, то ей ближе всякого другого можно было отгадать или, лучше сказать, просто видеть, что значит рассказ Урсулы: Глинский несколько раз после сцены с гренадером рассказывал ей, где и у кого живет раненый Гравелль; но теперь, при возмущенном состоянии ее души, всего предшествовавшего уже не существовало, и гренадер с вдовою Казаль для нее были то же, что два антипода между собою.
Мы сказали, что Эмилия вздохнула: и это был первый вздох, он был тяжел,- хотя она не могла дать отчета в своих чувствах.
Глинский едва поспел к обеду, вид его был задумчив, речь рассеянна. Несколько приветствий, сказанных им графине о утренних сценах, получили холодные ответы и это его изумило. Эмилия сердилась на самое себя: несколько раз она хотела спросить молодого человека, где он был до обеда, но какая-то гордость заграждала ей уста; она продолжала молчать и, хотя ни в чем не могла еще обвинять Глинского, но приметное неудовольствие вырывалось против воли в ее ответах не только ему, но даже и другим гостям. Только маркиз и маркиза были веселы и не замечали происходившего в сердце дочери: они оба рассказывали и повторяли всем и каждому про русскую обедню и любезность царя с их дочерью; только Шабань и ветреная де Фонсек лепетали всякий вздор и занимали своих соседей. Дюбуа, заметив скучный вид Глинского и его позднее появление к обеду, спросил о причине и узнал, что бедный Гравелль сегодняшним утром едва не изошел кровью из раны, которая открылась от неосторожно сделанного усилия, и что посольство за Глинским было по этому случаю.
Как не было неприятно положение Глинского, однако, он должен был отвечать на многие вопросы маркиза и маркизы. Его расспрашивали обо всем дворе и свите императора Александра, начиная с князя Волконского до последнего из флигель-адъютантов,- и как маркиза принадлежала к знатнейшей аристократии из фамилии д'Аркур, принятой и ее мужем при женитьбе, следовательно, высоко ценила род и титла. Она осведомлялась о роде каждого, кого именовал Глинский. Наконец, перебрав всех, она кстати вспомнила, что еще не однажды не расспрашивала самого Глинского о древности его фамилии.
Он улыбнулся насильно при ее вопросе.
- У нас в России,- сказал он,- мало дают цены родословным: Петр Великий показал дорогу для сравнения всех сословий одним только достоинствам. Последний солдат может выслужиться до высших чинов, и первые князья и графы должны начинать службу с солдатского звания. Каждый чин приобретается заслугою! В доказательство того, как мало мы смотрим на родовые достоинства, я скажу вам, что дед мой, происходивший от владетельных князей Глинских, добровольно перестал называться князем, не имея никакого владения при титуле. Несмотря на это, отец мой, простой дворянин, был женат на дочери грузинского царя,- и опять, несмотря на это, сын его, царского рода, только поручик гвардии и то благодаря двум годам войны.
- Как! вы потомок царей грузинских?
- Да, маркиза.
- И владетельных князей русских?
- Точно, так.
- Боже мой! и я ничего этого не знала!
- Потому, маркиза, что я не считал этого важным; я не хотел тщеславиться тем, что нисколько не уменьшает моих недостатков. Я даже не думаю, чтоб это могло придать мне цены в ваших глазах.
- Напрасно, князь Глинский, напрасно,- говорила набожно маркиза.- Я прежде сама предложила вам дружбу. Теперь вы имеете полное право ее требовать.
- Бога ради! маркиза, не называйте меня князем! меня сочтут хвастуном, потому что более ста лет как мы не имеем этого титла. Я повторяю вам, что мое княжеское происхождение и грузинская царская кровь не имеют никакого значения ни в моих понятиях, ни в моих отношениях к обществу или дружбе.
- Нужды нет, нужды нет! тем более вам чести и тем более это имеет цены в глазах моих! - Маркиза замолчала, потом, вероятно, какая-нибудь приятная мысль представилась ее воображению, она взглянула на дочь, на Глинского - и улыбнулась.
Графиня Эмилия, которая показывала, будто не слушает их разговора, заметила, однако же, последнее движение маркизы, невольно последовала взорами за ее глазами, и когда угадала мысль матери, когда при этом сознании встретила глаза Глинского, на лице ее изобразилось удивление нечаянности и с ним нечто гордое.
Бедный юноша побледнел. Он закрыл глаза, чтоб не видеть более этого выражения. Стиснув зубы, он крепился, чтоб не дать воли слезам, которые готовы были выкатиться.
Когда первое движение п