Главная » Книги

Белый Андрей - Симфония, Страница 4

Белый Андрей - Симфония


1 2 3 4 5 6

gn="justify">   И только серебряный ангел продолжал стоять над часовенькой в застывшем молении, да часы монотонно отбивали время.
   Время пролетало над тихой обителью легким дуновением, наклоняя юные березы. И с ним вела речь безмирная женщина в черном.
   Ее бледное лицо окаменело в вечной скорби и лишении, а в серых глазах отражалась туманная Вечность.
   Так она стояла среди росистых могил, кое-где помигивающих огоньками, шепча еле слышно: "Вот оно, Господи, одно, вечно одно!.."
   Ветер, шелестя металлическими венками, далеко разносил ее безмирную, святую скорбь.
   Старинная часовня из серого камня вырисовывалась среди могил темным очертанием, и уже роса покрывала каменные слова: "Мир тебе, Анна, супруга моя!.."
  
   Была святая ночь. Последнее облачко истаяло в эмалевом небе.
   Эмалевое небо горело в золотых звездах; улицы были пусты, чисты и белы.
   Выйдя на балкон трехэтажного дома, можно было заметить два ряда золотых, фонарных огоньков вдоль сонных улиц.
   Вдали огоньки сливались в одну общую, золотую пить.
  
   Всю ночь горизонт не засыпал, но светился. Точно горела за горизонтом святая свечечка.
   Точно молился за горизонтом всю ночь Иоанн Богослов, совершая пурпуровое таинство.
   На горизонте стояла длинная, узкая, янтарная тучка.
   Грустя, села сказка на высокий подоконник. Смотрела на янтарную тучку.
  
   Ее красноватые волосы рассыпались по плечам, а в лицо ей светили золотые звезды.
   Завтра она уезжала из Москвы и прощалась с грезами.
   ...Точно горела за горизонтом святая свечечка.
   Точно молился за горизонтом всю ночь Иоанн Богослов, совершая пурпуровое таинство.
  
   Уже стоял белый Духов день. Все почивали в ясных грезах.
   Только на балкон трехэтажного дома вышел человек, ни молодой, ни старый.
   Он держал в руке свечу. Свеча горела белым Духовым днем.
   Тут поднялся вихрь, хотя небо было безбрежно и ясно.
   Серая пыль, крутясь, вставала длинными столбами.
   Трубы пели и стонали, а свечка погасла в руках у стоящего на балконе.
   Звук рога явственно пронесся над Москвой, а сверху неслись световые вихри, световые потоки белым Духовым днем.
  

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

  
   Ветер дышал холодком. Изумрудные нивы склонялись, молясь лазурному утру.
   Вдали чернела распашка.
   То тут, то там попадалась лошадка, а за ней мужичок тащил плуг, переворачивая землю глубокими взрезами.
   Мужички и лошадки были разные, но действие одно.
   Обычному глазу здесь ничего не представилось бы, но внимательный наблюдатель рассудил бы иначе.
  
   По пыльной дороге среди бледно-зеленой нивы ехала тройка. Ямщик в бархатной безрукавке понукал усталых лошадей.
   В тройке сидел господин с белокурыми волосами в городском пальто. Он был обложен чемоданами.
   Холодок затуманил стекла его пенснэ; и вот он снял протирать его, поглядывая по сторонам черными, подслеповатыми очами, напевая:
   "Золотые, изумрудные, черноземные поля... Не скупа ты, многотрудная, терпеливая земля..."
   Это было стихотворение Владимира Соловьева, а сидящий в тройке состоял поклонником почившего философа.
   Вот ехал, ехал аскет золотобородый к брату своему в имение отдыхать после зимней сумятицы.
   Вот он поглядывал вокруг себя и на нивы подслеповатыми, черными очами, шепча: "Изумрудные поля... Прекрасно выразился Владимир Сергеевич...
   "Ну ведь совсем изумрудные!.."
   Но это удивление не разделял кучер в бархатной безрукавке; он чмокал губами и понукал лошадей.
  
   От времени до времени проезжали вдоль запашек. То тут, то там показывалась лошадка, а за ней мужичок тащил плуг, переворачивая землю глубокими взрезами.
   Мужички и лошадки были разные, но действие одно.
   Вот огромный дед - сутулый богатырь - топтал лаптями свежевзрезанную землю, поспешая за плугом.
   Вот то же проделывал хилый мужичонко, потрясая намеками бороды.
   Мужички и лошадки были разные, но действие одно.
  
   Иногда равнина прорезывалась глубокими оврагами, представляя из себя высокое плоскогорье.
   Было что-то буддийское в этом чередовании равнин и оврагов.
   Вспоминалось больше прошлое, чем настоящее. Это прошлое было монгольское прошлое.
   Так, по крайней мере, полагал аскет золотобородый, восседавший среди чемоданов.
   Он шептал про себя: "Вот она русская грусть и русская беспредметность..."
   А сверху солнце уже напекало ему затылок за дерзостную мысль.
  
   Он видел величественные обломки прошлого, а из прошлого воздвигалось будущее, повитое дымными пеленами.
   Он полагал, что завершение синтетического периода той илп иной культуры требует личности; только рука великого учителя может завязать последние узлы, соединить цветные ленты событий.
   Он думал - отсиял свет на западе и темнокрылая ночь надвигалась из-за туманного океана.
   Европейская культура сказала свое слово... И это слово встало зловещим символом... И этот символ был пляшущим скелетом...
   И стали бегать скелеты вдоль дряхлеющей Европы, мерцая мраком глазных впадин.
   Это он думал, но получил толчок: дорога представляла из себя ухаб за ухабом, а золотобородый аскет сказал себе: "Терпение".
   "Терпение", потому что на востоке в золотых чашах еще волновалась горячая кровь, а кругом чаш стояли гиерофанты, и синее благовоние возлетало к небу под звук бряцающих кадил.
   Он мечтал соединить западный остов с восточной кровью. Он хотел облечь плотью этот остов.
   Сидя среди чемоданов, он угадывал роль России в этом великом соединении, а кучер, поворачивая пыльное лицо свое, говорил, улыбаясь: "Не привыкли, барин, к нашим дорогам".
   Но золотобородый аскет силился улыбнуться, озирая безнадежность равнин.
   Он спросил, много ли осталось до Грязищ, и, узнав, что до Грязищ далеко, сорвался с чемоданов и полетел на крыльях фантазии.
  
   Солнце становилось строгим, проникаясь раскаленной жестокостью. Вдалеке сиял крест белой церкви.
   Там, где горбатая равнина закрывала горизонт, можно было видеть одинокую кучку, держащую путь к востоку.
   Несли две красные с золотом хоругви, и они развевались на высоких древках.
   Крестьянки были в красных повязках, а на синих юбках сверкало золото тесьмы; они несли изображение византийских угодников.
   Шли с иконами н хоругвями в соседнее поместье молить о дожде.
   Шли в одинокой кучке с развернутыми знаменами.
   Это было обращение к Илии пророку. Священный призыв ливня и огненных стрел.
  
   Это была перчатка полуденному неверию.
   Скоро пропала кучка хоругвеносцев в беспредельной равнине, а вдалеке сиял крест белой церкви.
  
   Уже аскет подъезжал к заветным Грязищам, перечисляя по пальцам последователей своих.
   Он усердно вдувал в их сердца печаль об огненных вихрях, чтобы зажглись они печалью и сгорели от любви.
   Приходили священные дни и взывали призывно к пророкам... И пророки спали в сердцах людских.
   Он хотел разбудить этот сон, призывая к золотому утру.
   Он видел человечество, остановившееся как бы в сонном раздумье.
   Пасомые овцы разбрелись искать себе новой истины, еще не найденной. Это был сон полудневный среди летней засухи.
   И все лучшее, что еще не спало, становилось безумием секты и бредом горячки.
   Ох, знал, знал кое-что аскет золотобородый! Вот он ехал в деревню отдыхать от зимней сумятицы.
   Ему нужно было покрыть куполом выведенные степы - сделать выводы из накопившихся материалов.
   Он пожелал загореться проповедью перед московскими учениками; это был парод бедовый, постигший мудрость науки и философии; здесь мерцали утренницы, подобные Дрожжиковскому.
   Это было дрожжевое тесто, поставленное в печь искусным булочником.
   Многие из них уже протирали глаза от действительности, чтобы с чистым сердцем утонуть в снах.
   Скоро каскад бриллиантов должен был засыпать оскудевшую страну. Скоро звезды пророчеств должны были снизойти с небес.
   Небесный свод казался расписанным по фарфору.
   На горизонте вставали вихревые столбы черной пыли.
   Поднималась чернопыльная воронка и потом, разорвавшись, возносила пыль к равнодушным небесам.
  
   Видел, видел аскет золотобородый и знал кое-что!..
   Как погребали Европу осенним, пасмурным днем титаны разрушения, обросшие мыслями, словно пушные звери шерстью!
  
   Моросил дождь, и уныло стонал ветер, заглушая слезы бедных матерей.
   Они шли за черным гробом ее в одеждах, ночи подобных, с изображением черепа на мрачных капюшонах, с факелами ужаса в руках.
   Они несли подушки с серебряными кистями, а на подушках лежали страшные регалии.
   За гробом шли самые большие могильщики, самые страшные.
   Тут был и норвежский лев, чье рыкание раздражало покойницу, и толстокожий Емельян Однодум: он держал в одной руке щепку, а в другой топор; строгал щепку, приговаривая: "По-мужицки, по-дурацки! Тяп да ляп, и вышел карапь!"
   И Заратустра - черная, голодная пантера, доконавшая Европу.
   Был и бельгийский затворник, и французский монах в костюме нетопыря и с волшебной кадильницей в руках.
   У него на плече сидел черный кот и лизал лапу, зазывая гостей на похороны.
   Тут был и певец лжи, прозябающий в темнице, и парижский маг.
   И миланец, и Макс - курчавый пудель, тявкающий на вырождение, и сэр Джон Рескин, перепутавший понятия Добра, истины и красоты, заваривший сладкую кашицу современности.
   И неуместная пародия на христианского сверхчеловека, кому имя сверхбессилие, несомая ватиканской гвардией на гнилых носилках и в бумажном колпаке.
   Это была заводная игрушка, долженствующая пародировать христианство.
   Чертополох бесплодный! Наследник камня придорожного! Римская приживальщица! Святейшество, сияющее электричеством!
   За большими могильщиками плелись толпы малых. Они брали не качеством, но количеством.
   Это были гномы, впавшие в детство; сюсюкающие старички шестнадцати вершков.
   Они несли зеленые фонарики, повитые крепом, а на траурных лептах можно было прочесть: "неврастения", "разврат", "равнодушие", "слабоумие", "мания".
   Но самая опасная мания была мания ложной учености: она заключалась в том, что человек вырывал глаза и дерзкими перстами совал в свои кровавые впадины двояковыпуклые стекла.
   Мир преломлялся; получалось обратное, уменьшенное изображение его.
   Это был ужас и назывался точным знанием.
   Были тут и грядущие разрушители, неописуемые в ужасе своем.
   Глаза всех были устремлены в черное покрывало ночи, бесшумно распластавшееся над Северным, Немецким морем.
   Казалось, это была огромная летучая мышь, заслонившая солнце.
   Набежали свинцовые волны на песчаный берег и выбросили зверя с семью головами и десятью рогами.
   И воскликнули великие и малые учителя мерзости: "Кто подобен зверю сему?"
   Озаренный газовыми рожками, он подошел к умершей Европе, и она открыла мертвые очи свои, зашамкала беззубым ртом.
   И нарумянилась, и жеманилась пред зверем, и слова ее были более чем зловещи, и она открыла мертвые очи свои и зашамкала беззубым ртом.
   И тогда каждый из великих могильщиков и великих мерзавцев (так звали учителей мерзости) украсил ночную корону ее своей ложной драгоценностью.
   Тут поместился красный рубин Заратустры с черным бриллиантом Гюисманса.
   Каррарский мрамор сэра Рескина с булыжником русского Однодума.
   Но все Это были ложные драгоценности: они странно мерцали над париком великой блудницы.
   Но все это были ложные драгоценности; багровый месяц, и все почувствовали прилив безотчетного страха.
   И сказали горам: "Падите на нас!" Но горы не пали. И нельзя было спрятать от ужаса лицо свое.
   И ужаснулись все до единого.
  
   И пока он так думал, в соседнем поместье совершалось молебствие о дожде.
   Среди изумрудно-желтеющей нивы развевались красные с золотом хоругви, как священные, призывные знамена.
   Поп опускал в сосуд с водой березовые прутья, окроплял нивы, молясь о благорастворении воздухов.
   Одинокий крестьянин, босой и чумазый, затерялся где-то среди нив.
   И только тоскующий голос его разносился над нолями.
  
   Аскет продолжал свои фантазии. В пику темнокрылой ночи он утраивал освещение на северо-востоке.
   Уже выходила на небо воскресная светильня, и святой огонь прогонял с востока ужас заразы.
   На востоке не ужасались; тут издавна наблюдалось счастливое волнение; будто серафимы произвели невидимое возмущение.
   И когда зверь воссел на троне с блудницей великой, появились огни пророков над святою Русью.
   Ее апостол был Иоанн, чей взор проник в глубину последних веков.
   Тогда явилось знамение пред лицом ожидающих: жена, облеченная в солнце, неслась на двух крыльях орлиных к Соловецкой обители,
   чтобы родить младенца мужеского пола, кому надлежит пасти народы жезлом железным.
   Свершилось древнее пророчество о белом всаднике, который выйдет победить.
   И была борьба великая между ратниками зверя и жены. И когда борьба достигла крайнего напряжения, можно было видеть ангела, восходящего на востоке.
   Он стоял между Тигром и Евфратом; он вылил сосуд ярости Божией на запад, вопия: "Пал, пал Вавилон, город великий!"
   Умертвил блудницу и зверя, связав беса на тысячу лет.
   Это было первое воскресение, прообраз второго воскресения, н была смерть первая - подобие второй.
   Это был знак, разгадываемый пророками.
   Видел, видел, аскет золотобородый и знал кое-что!
  
   Он шептал с молитвой: "Жена, облеченная в солнце, откройся знаменосцу твоему! Услышь пророка твоего!"
   И вдруг грозное лицо его выразило крайнее смущение.
   Ему припомнился знакомый образ: два синих глаза, обрамленных рыжеватыми волосами, серебристый голос и печаль безмирных уст.
   Одной рукой она обмахивалась веером, отвечая глупостями на глупость.
   Такой он видел ее на предводительском балу.
   Он прошептал смущенно: "Жена, облеченная в солнце", а уж тройка подъезжала к подъезду.
   На крыльце, обвитом хмелем, стоял брат золотобородого аскета, помещик Павел Мусатов, с богатырскими плечами и большой бородой.
   Его лупоглазый лик смеялся и лоснился, обрамленный мягкой, как лен, белокурой бородой... В левой руке дымилась сигара.
   Белую, чесучовую поддевку раздувал ветер, п он махал брату носовым платком.
  
   В прохладной передней стояла племянница Варя, гостившая у дяди с чахоточной матерью.
   Это была бледнолицая блондинка с мечтательными глазами, маленьким носом и веснушками.
   Обнимались и лобызались братья Мусатовы.
  
   Одинокий крестьянин, босой и чумазый, затерялся где-то среди нив.
   И только тоскующий голос его разносился над широкими степями.
  
   В столовой был накрыт завтрак. Здесь Павел Мусатов на радостях выпил разом шесть рюмок вишневки.
   Потом он схватил хохотавшую племянницу и прошелся с ней мазурку.
   Он молодцевато выступал перед изумленным братом, вытопатывая глянцовитыми сапогами.
   Это был отставной гвардеец.
   Девушка хохотала, и он тоже, причем его живот трясся, а на животе брелоки, и нот градом выступал на багровеющем лице.
   Удивился аскет золотобородый, приехавший в деревню выводить судьбы мира из накопившихся материалов.
   Но все радовались.
   Вот уже брат Павел расстегнул чесучовую поддевку и вытирал носовым платком свой лупоглазый лик.
  
   За завтраком золотобородый аскет уяснял присутствующим свое появление, очищая свежую редиску.
   Он говорил, что устал от городской сумятицы и вознамерился отдохнуть на лоне природы.
   Племянница Варя благоговейно внимала речам ученого дяди, а Павел Мусатов, наливая восьмую рюмку вишневки, громыхал: "И хорррошее дело!"
   Был он громадный и багровый, проникший в тайны землеведения, а его брат был худой и бледный, напиханный сведениями.
  
   Помещик Мусатов вел жизнь, наполненную сельским трудом и сельскими увеселениями.
   Попивал и покучивал, но присматривал за хозяйством.
   Он имел романические тайны, о чем свидетельствовал шрам на лбу, появившийся после удара палкой.
   Он говаривал зачастую, громыхая: "Раз, прокутившись в Саратове, с неделю таскал я кули, нагружая пароходы".
   При этом он засучивал рукава, обнажая волосатые руки.
   Таков был Павел Мусатов, веселый владелец приветных Грязищ.
  
   Жарким, июньским днем в тенистой аллее расхаживал бледнолицый аскет с книгой в руке.
   Он перелистывал статью Мережковича о соединения язычества с христианством.
   Он присел на лавочку; чистя ногти, сказал себе: "Тут Мережкович сделал ряд промахов. Я напишу возражений Мережковичу!"
   А уж к нему незаметно подсел Павел Мусатов, закрыв широкой ладонью неподобную статью.
   Он говорил сквозь зубы, сжимавшие сигару: "Это после, а теперь - купаться".
  
   У ракитового куста аскет погружался в холодные воды, предаваясь утешению.
   Он купался с достоинством, помня святость обряда, а его толстый брат остывал на берегу, похлопывая себя по голой груди.
   Наконец, он кинулся в воду и исчез.
   Недолго нырял. Скоро его смоченная голова вынырнула на поверхность, и он, фыркая, сказал: "Благодать".
   В бесконечных равнинах шумел ветер, свистя по оврагам.
   Он налетал на усадьбу Мусатова и грустил вместе о березами.
   Они порывались вдаль, но не могли улететь... и горько кивали.
   Это проносилось время, улетая в прошедшее на туманных крыльях своих.
   А вдали склонялось великое солнце, повитое парчовыми ризами.
  
   Золотобородый аскет быстро шагал в тенистой аллее.
   Он видел выводы из накопившихся материалов, и его черные глаза впивались в пространство.
   На белокурых кудрях была надета соломенная шляпа, и он помахивал тростью с тяжелым набалдашником.
   Уже многое он разрешил и теперь подходил к главному.
   Вечность шептала своему баловнику: "Все возвращается... Все возвращается... Одно... одно... во всех измерениях...
   "Пойдешь на запад, а придешь на восток... Вся сущность в видимости. Действительность в снах.
   "Великий мудрец... Великий глупец... Все одно..."
   И дерева подхватывали эту затаенную грезу: опять возвращается... И новый порыв пролетающих времен уносился в прошлое...
   Так шутила Вечность с баловником своим, обнимала темными очертаниями друга, клала ему на сердце свое бледное, безмирное лицо.
   Закрывала тонкими пальцами очи аскета, и он был уже не Мусатов, а так что-то...
   Что, где и когда. - было одинаково не нужно, потому что на всем они наклеили ярлычок потусторонности.
   Уже аскет знал, что великая, роковая тайна несется на них из неисследованных созвездий, как огнехвостая комета.
   Уже в оркестре заиграли увертюру. Занавес должен был взлететь с минуты на минуту.
   Но конец драмы убегал вдаль, потому что еще верное тысячелетие они не развяжут гордиева узла между временем и пространством. События потекут по временному руслу, подчиняясь закону основания,
   Дерева взревели о новых временах, и он подумал: "Опять возвращается".
   Ему было жутко и сладко, потому что он играл в жмурки с Возлюбленной.
   Она шептала: "Все одно... Нет целого и частей... Нет родового и видового... Нет ни действительности, ни символа.
   "Общие судьбы мира может разыгрывать каждый... Может быть общий и частный Апокалипсис.
   "Может быть общий и частный Утешитель.
   "Жизнь состоит из прообразов... Один намекает на другой, но все они равны.
   "Когда не будет времен, будет то, что заменит времена.
   "Будет и то, что заменит пространства.
   "Это будут новые времена и новые пространства.
   "Все одно... И все возвращаются... Великий мудрец и великий глупец".
   И он подхватил: "Опять, опять возвращается..." И слезы радости брызнули из глаз.
  
   Он вышел в поле. На горизонте румянилась туча: точно чубатый запорожец застыл в пляске с задранной к небу ногой.
   Но он расползался. Горизонт был в кусках туч... На желто-красном фоне были темно-серые пятна.
   Точно леопардовая шкура протянулась на западе.
  
   Он улыбался, увидав дорогую Знакомицу после дней разлуки и тоски.
   А вдали на беговых дрожках уже катил Павел Мусатов с сигарой в зубах, молодцевато держа поводья.
   Вдали чей-то грудной голос пел: "Ты-и пра-асти-иии, пра-асти-иии, мой ми-и-и-и-лааай, маа-а-ю-у-уу лю-боовь".
   Павел Мусатов укатил в беспредметную даль; только пыль вставала на дороге.
   Голос пел: "Ва краа-а-ююю чужом да-лее-о-о-кааам вспа-ми-на-ю я ти-бяяя".
   Одинокий крестьянин, босой и чумазый, затерялся где-то среди нив...
   Голос пел: "Уж ты-ии доооля маа-я го-оорь-каа-ая, доо-о-ляя гоо-ооорь-кааа-яяя".
   Леопардовая шкура протянулась на западе.
   Одинокий крестьянин, босой и чумазый, терялся где-то среди нив...
  
   Помещик Мусатов сидел на вечернем холодке.
   Он отдыхал после жаркого дня, расправлял белоку-рую бороду.
   Вот сейчас он ударял кулаком по столу, крнча на старосту Прохора: "Шорт и мерзавец!"
   А Прохор сгибал шею, морщил брови, тряс огромной бородой.
   И на грозное восклицание выпаливал: "Не могим знать!.."
   Но это было недавно, а теперь толстый Павел отдыхал на вечернем холодке.
  
   В освещенной столовой племянница Варя кушала алую землянику; она накалывала ягодки на шпильку и смеялась, говоря: "Вы, дядя, точно жрец... Вам бы ходить в мантии..."
   Он казался странно весел и беспричинно хохотал.
   Он и теперь смеялся: "Погоди, дай нам выстроить хра? мы... Одежды - это пустяки... Разве моя палка не жезл? Разне содома моей шляпы не золотая!
   И подняв руки над племянницей, он шутливо задекламировал:
  
   "С головой седой верховный я жрец -
   На тебя возложу свой душистый венец!
   И нетленною солью горящих речей
   Я осыплю невинную роскошь кудрей!"
  
   Так шутил Сергей Мусатов - золотобородый аскет н пророк.
   Потом он развернул газету и прочел о посольстве далай-ламы тибетского.
   После он осведомился у Вариной матери о возможности получения лимона.
   Потом Павел Мусатов читал ему лекцию о сельском хозяйстве и недородах.
   Они мирно покуривали на открытой террасе. Им светила луна.
  
   Голубой ночью племянница Варя стояла у открытого окна; она блистала очами и декламировала с Фетом в руках:
  
   "С головою седой верховный я жрец -
   На тебя возложу свой душистый венец!
   И нетленною солью горящих речей
   Я осыплю невинную роскошь кудрей!"
  
   Но закатился ясный месяц, и небо стало исчерна-синим.
   Только к востоку оно было бледно-хризолитовое.
   Тени встречались и, встречаясь, сгущались; где-то вдали храпел Павел Мусатов.
   В темной гостиной на мягком кресле сидела знакомая женщина.
   Ее мертвенное лицо неподвижно белело в темноте.
  
   Над уснувшим домом дерева рёвмя-ревели о новых временах.
   Пролетал порыв за порывом; проходили новые времена.
   Новые времена не приносили новостей. Бог весть, зачем они волновались.
   И уже свет жизни брызнул из далеком небосклоне. В гостиной уже не было знакомой женщины в черном с белым лицом.
   Только на спинке кресла лежал чей-то забытый, кружевной платочек...
   Кричащие времена возглашали: "Опять возвращается!" И уже полнеба становилось бледно-хризолитовыми.
   У самого края горизонта был развернут кусок желтого, китайского шелку.
  
   Это были дни полевых работ, дни выводов из накопившихся материалов; дни лесных пожаров, наполнявших чадом окрестность.
   Дни, когда решались судьбы мира и России; дни возражений Мережковичу.
   И все ясней, все определенней вставал знакомый образ с синими глазами и печалью уст.
   То было снежно-серебряное знамя, выкинутое на крепости в час суеверных ожиданий.
  
   Утром напивался чаем аскет золотобородый, рассуждал с братом, шутил с племянницей.
   Потом делал выводы из накопившихся материалов.
   Потом предавались они с братом водному утешению и ныряли между волн. Потом составлялись соборные послания московским и иным ученикам.
   В них раскрывались догматы христианства и делались намеки на возможность мистических ожиданий.
  
   Курс московских учеников разросся, и сеть мистиков покрыла Москву.
   В каждом квартале жило по мистику; это было известно квартальному.
   Все они считались с авторитетом золотобородого аскета, готовящегося в деревне сказать свое слово.
   Один из них был специалист по Апокалипсису. Он отправился на север Франции наводить справки о возможности появления грядущего зверя.
   Другой изучал мистическую дымку, сгустившуюся над миром.
   Третий ехал летом на кумыс; он старался поставить вопрос о воскресении мертвых на практическую почву.
   Четвертый ездил по монастырям интервьюировать старцев.
   Иной боролся в печати с санкт-петербургским мистиком, иной раздувал искорки благодати.
   Дрожжиковский ездил по России и читал лекции, в которых он моргал и подмигивал что есть мочи.
   Получалось впечатление, что он знает, а он возлагал знание на золотобородого пророка.
   Для других, неведающих, его лекции уподоблялись комоду с запертыми драгоценностями.
   Он прочел уже шесть лекций и теперь вчерне приготовил седьмую.
  
   Подъехала франтовская тройка, подвозя Павла Мусатова к соседям по имению.
   На подъезде встречало Мусатова знакомое семейство, осведомляясь о причине столь долгого забвения Павлом Мусатовым их гостеприимного очага.
   На что приятно раскланивался Павел Мусатов, прищелкивая лакированными сапогами, он поднял хозяйскую ручку к пунцовым устам своим и заметил: "У меня гостит мой ученый брат!.. Мы, знаете, беседуем о том, о сем... И время летит незаметно".
   На вопрос же, отчего он не привез к ним ученого брата, Мусатов отрезал лаконически: "Сидит сиднем... занят обширным исследованием..."
   Все это было принято к сведению любопытным семейством.
  
   В ягодном саду племянница Варя гуляла с подругой своей, Лидой Верблюдовой.
   Вдруг она поцеловала длинную шею Верблюдовой и сказала: "Дуся, приезжай поскорее к нам в Грязищи... я тебе покажу ученого дядю..."
   Осведомилась Верблюдова о наружности ее ученого дяди, а подруга ее, прищурясь, теребила в руках кончик косы, лукаво смеялась...
   И ничего из ответила.
  
   Горели деревни. Агент земского страхования разъезжал по уезду.
   Заезжая в усадьбы, он неизменно говорил, жуя ветчину или намазывая ее горчицей: "А Павел Павлович возится с братом, с ученым..."
   И на вопрос, что это за птица, отвечал выразительным взглядом рачьих глазок: "Сидит сиднем в Грязищах... занят обширным исследованием!"
  
   В уездном городе пировали два обывателя.
   На столе бутылки были пусты, а глаза сидящих пьяны.
   Один из сидящих хватил другого по колену и сказал: "Опрокинем, брат, еще по одной... хе, хе... где уж... хе, хе... нам до учености Сергея Мусатова..."
   На что его товарищ мрачно заметил: "Идет".
   Дом был темно-серый и старинный. Над открытой террасой была повешена каменная маска.
   Неподвижно бледнело строгое лицо, казавшееся от вечерней зари нежно-розовым.
   На открытой террасе восседал Павел Мусатов, осыпанный алым блеском.
  
   Под поддевкой вздувался толстый живот его, и правая рука была опущена на бороду.
   Левой рукой он теребил брелоки; перед ним на столе лежала пепельница и спички.
   Два юных тополька склонялись, словно зачарованные, трепеща и тая от вечных сказок.
   У реки раздавались крики тоскующих чибисов.
   Грустно задумался лупоглазый Павел на вечерней заре.
   Наконец он чихнул и сошел со ступенек террасы, завидев гостя.
   Ему вслед смеялась маска застывшим, каменным смехом.
  
   Приближалась буря. Над усадьбой стоял шум и рев. Коренастые деревья, обуреваемые ветром, рвались прочь отсюда.
   Приближались полосы ливня и уже висели над пашней.
   Серые цапли пронеслись над свинцовой рекой.
   Учитель сельской школы был поджар и сутул. Его землистое лицо было темнее лысинки, но светлее бородки, а расплюснутый нос задорно торчал из-под синих очков.
   Это был молодой человек, тяготевший к народу.
   Они шли с Павлом Мусатовым вдоль желтеющей аллеи; тявкающий голос учителя спорил с шумом дерев.
   Землистое лицо, казалось, гримасничало, а длинные руки совершали нелепые движения под свинцовым сводом небес.
   Коренастые деревья, обуреваемые ветром, рвались. прочь отсюда.
  
   На крашеной лавочке сидел золотобородый аскет и дослал выводы из накопившихся материалов.
   А учитель брезгливо думал: "Вот сидит гнилой мистик!
   "Весь он пропитан лампадным маслом, и квасной патриотизм его мне претит".
   Им навстречу поднялся мистик, который не был гнил н совсем не пил квасу.
   Он был химик по профессии, и перед ним молодой учитель неоднократно срамился незнанием точных наук,
   Шли ужинать. Сельский учитель из читающих развертывал фронт умственного войска своего и делал наскоки на гнилого мистика.
   Еще была только редкая канонада. Еще не дошло дело до картечи.
   Еще оставался впереди запас личных оскорблений.
   На оконных стеклах угас розовый отблеск; за стеклом глядело на идущих мертвенно-бледное лицо.
   Точно великая Вечность приникла к окну.
   Но это был букет белой ковыли и больше ничего.
   Павел Мусатов не участвовал в споре. Он напевал, вылупив глаза: "Ночь пронесется на крыльях тумана, грозная туча застелет восток!"
   Туча была страшная и высоко размазанная, а под ней два низких, зловеще-белых завитка неслись куда-то вбок.
   На лужайке перед домом два молодых тополька шептались с бурей, точно зачарованные.
   На оконных стеклах угас отблеск заката. Букет белой ковыли стоял на окне.
   Учитель сельской школы разгорался пред молчавшим аскетом, а Павел Мусатов тихонько напевал: "Светлая радость померкнет, как зорька; горе, как туча, нежданно придет..."
   Уже вошли в комнату и захлопнули дверь, когда завыла тощая психа, поджимая хвост; ее узкая морда была обращена к небу.
   Она ужасалась и, казалось, вопила: "Возвращается, опять возвращается", а два зловеще-белых завитка уже висели над домом.
   За рекой раздавались крики тоскующих чибисов.
  
   Аскет молчал пред шумевшим учителем, потому что он был по ту сторону жизни.
   Это был сплошной сон наяву.
   Это были откровения: Вечность шутила с баловником и любимцем своим; эти вечные шутки - точно сладкая музыка раздавалась в тоскующей душе пророка.
   Пророк знал, что он вырвался из тенет трех измерений. Люди называли его безумцем: это был добрый знак.
   Пророк уже знал, что он глашатай Вечности.
   Он слишком учился для того, слишком тосковал, слишком мною снял покровов, слишком полюбил Вечность,
   Слишком ярки были грезы: это был сон, подымавшийся над Россией, как милое безумие.
   Это были шутки Вечности с баловником и любимцем своим.
   Каменная маска над террасой хохотала и в хохоте онемела.
   За рекой раздава

Другие авторы
  • Греч Николай Иванович
  • Бурачок Степан Онисимович
  • Тихонов-Луговой Алексей Алексеевич
  • Боккаччо Джованни
  • Романов Пантелеймон Сергеевич
  • Бибиков Виктор Иванович
  • Стриндберг Август
  • Шулятиков Владимир Михайлович
  • Григорьев Сергей Тимофеевич
  • Роллан Ромен
  • Другие произведения
  • Дживелегов Алексей Карпович - Филипп Ii Август
  • Кайсаров Андрей Сергеевич - Кайсаров А. С.: биографическая справка
  • Жуковский Василий Андреевич - Вадим Новогородский
  • Белинский Виссарион Григорьевич - Провинциальная жизнь (Ольский)... Сочинение Егора Классена
  • Бестужев Николай Александрович - Толбухинский маяк
  • Белинский Виссарион Григорьевич - Современник. Том одиннадцатый... Современник. Том двенадцатый
  • Барро Михаил Владиславович - Мольер. Его жизнь и литературная деятельность
  • Брусилов Николай Петрович - О Пнине и его сочинениях
  • Хаггард Генри Райдер - Эйрик Светлоокий
  • Спейт Томас Уилкинсон - Мое matineé (Мое утро)
  • Категория: Книги | Добавил: Armush (21.11.2012)
    Просмотров: 555 | Рейтинг: 0.0/0
    Всего комментариев: 0
    Имя *:
    Email *:
    Код *:
    Форма входа