ловия для счастливой любви! В самом деле, нашу любовь можно назвать несчастной, потому что сумма маленьких страданий составит одно большое. У диких, необразованных людей есть нож, есть кровь, есть убийства и истязания. У нас, людей отполированных, нервы так раздражены, чувствительность так утончена, что мы не имеем нужды прибегать к таким сильным и грубым средствам: у нас есть другие мучения - невнимание, равнодушие, предпочтение и насмешка, убийственная насмешка! Вот орудия нашей казни. И, Боже мой, как иногда глубоко и тяжко страдает самолюбивый человек от одного неблагосклонного взгляда или небрежного ответа! Но, говоря правду, я не могу сказать, чтобы был очень несчастлив, потому что в моем маленьком романе я лицо действующее, отнюдь не страдательное. Да и глупо бы было, если бы я выбрал себе другую роль. Но я, как хороший актер, часто увлекаюсь своим положением: прикидываясь огорченным каким-нибудь маленьким невниманием, ревнуя Вареньку с полным убеждением, что ревность моя неосновательна, я иногда до того усваиваю постороннее чувство, что в самом деле глубоко и истинно страдаю. Только эти страдания продолжаются недолго: возвратясь домой, я вместе с перчатками скидываю свое расположение, смеясь посмотрю в зеркало на свое побледневшее лицо и, свободно вздохнув, спокойно погружаюсь в мягкое кресло. Нет, видно, я не люблю тебя, Варенька! Видно, я тебя в самом деле обманываю! О чего же мне не удается обмануть себя? Зачем внутри меня живет беспрерывно неусыпный дозорщик, который открывает мне пружину каждого моего чувства, каждого моего слова? Неужели невозвратно прошло для меня это золотое время, когда не нужно мне было рядить себя в чувства, как в чужие платья, когда они приходили сами по себе, когда я жил и забывался жизнью! Вот она, жизнь ума, о которой я мечтал, когда жил сердцем. Вот она, холодная и спокойная жизнь, которая рассуждает над каждым шагом, владеет каждым душевным движением и знает причину и последствия каждой мысли!
Впрочем, сам же я виноват: теперь мне бы надо заниматься торговыми оборотами да, как говорится, устраивать свои делишки или отдаться честолюбию, и все было б на своем месте. А я еще гоняюсь за любовью да за чувством, хочу пожить еще сердцем, которое, я думаю, высохло, как пергамент или лицо моей семидесятилетней тетки. Когда я отвыкну от этой старой и глупой привычки?
Вчера, часу в третьем утра, я сидел дома, один, погрузившись в свое мягкое истертое кресло и протянув, по обыкновению, на стул ноги. Я был утомлен утренними посетителями. У меня были человека два-три бесцветных лиц. Они зашли ко мне так, чтобы только зайти к кому-нибудь, говорили так, чтобы только не сидеть молча, и надоели мне страшно так, потому что они всегда всем надоедают; должно быть, эти люди заразительны! Проводив их, я остался в самом дурном расположении духа, в том расположении, в котором они всегда находятся. Мне не хотелось читать, не хотелось думать, не хотелось даже и курить, однако же я курил, как и они, по привычке. На дворе было что-то тоже вроде моих посетителей: должно быть, они и воздух заразили, как и меня. Погоды как будто не было решительно никакой: не было холодно и не было тепло; не было ветрено, не было и тихо; на небе не было солнца и не было туч: просто и неба как будто не было, а было что-то такое бесцветное. Словом, подобной пустоты внутри себя и в воздухе, который имеет большое влияние на мое расположение духа, я давно не ощущал. Поэтому я ужасно обрадовался когда в этой пустоте приметил живое и интересное существо - Федора Федорыча. Он тащился, или, как говорится, трусил перед моими окнами на ваньке, сидя как-то вполоборота, потому что искал комфорта в полуразвалившихся жестких санях, в которых ему некуда было протянуть длинные ноги. Я послал зазвать его и вскоре услыхал по зале его ленивую, шаркающую походку.
- Здравствуйте, Тамарин; что вы делаете? - спросил, входя, Федор Федорыч.
- Хандрю, - отвечал я, протягивая руку.
- Хуже занятия вы и не могли придумать, - сказал он, - и если зазвали меня, чтобы разделить его, так уж я лучше зайду в другое время.
- Нет, - отвечал я, - таких гостей, как вы я этим не угощаю. Оставайтесь, пожалуйста, обедать!
- Это другое дело, - сказал Федор Федорыч и положил свою шляпу.
- Хотите халат?
- Нет, я лучше пошлю за своим. Ваш слишком хорош и нов, а халат только тогда и имеет истинный комфорт, когда его обносишь до того что локти начнут протираться.
Я был совершенно согласен с Федором Федорычем, послал к нему за халатом и туфлями и не велел никого принимать.
- Что нового? - спросил я Федора Федорыча.
- Да нового ничего, кроме вас.
- Это как? Я, напротив, беспокоюсь, что ко мне все начали страшно привыкать.
- Оно почти правда, но вы новы для тех, которые заметили в вас перемену. Вы очень переменились в последнее время.
- В самом деле? - спросил я, зевая, хотя это замечание меня очень интересовало и даже беспокоило.
- Да! - отвечал Федор Федорыч. - Не ручаюсь, заметили ли эту перемену другие, но я говорю за себя.
- Расскажите же, - сказал я, подавая ему сигару.
- Нет, мы лучше поговорим об этом после обеда. Сигара и интересный разговор портят аппетит, - отвечал он.
Я не противоречил и велел тотчас подавать обед.
После обеда, когда мы спокойно уселись с кофе и сигарами, лицо Федора Федорыча приняло немного насмешливое выражение.
- Над чем вы смеетесь? - спросил я его.
- Я должен вам покаяться, - отвечал он. - Давеча я увидел, что мое замечание вас интересует. Вы обедаете поздно, а я был ужасно голоден; рассчитывая на вашу мнительность, я нарочно отложил разговор, зная, что это единственное средство заставить вас изменить час обеда.
- Вы подметили мою слабую сторону и хорошо сделали, что воспользовались ею, - отвечал я, смеясь. - Это и доказывает истинно умно человека.
- Не совсем! - отвечал Федор Федорыч. Умный человек не сознался бы без нужды в своей хитрости.
- Однако вы мне за нее должны поплатиться вашим замечанием.
- Пожалуй; я вам говорил, кажется, что вы изменились в последнее время, и это справедливо. Вглядитесь пристальнее в себя и вы сами убедитесь! Вы побледнели, даже похудели немного, в обществе вы часто скучаете...
- Я всегда скучал, - прервал я.
- Может быть, но прежде вы терпеливее сносили вашу скуку и нисколько не выказывали ее. Вы не так веселы, как прежде, говорите мало, а если и говорите, то всегда непростительно зло, - словом, вы кажетесь влюбленным.
- Вот вздор какой!
- Да, я с вами согласен, что вы не влюблены, потому что я вас знаю; но другие могут это подумать, и очень основательно! В вас все признаки влюбленного.
- А что ж я в ваших глазах? - спросил я Федора Федорыча с недоверием человека, который сомневается, чтобы верно поняли его.
Федор Федорыч сделал мину доктора, который раздумывает о болезни пациента, протянул небрежно к столу допитую чашку кофе и опустил ее вместо стола на пол. Осколки зазвенели, и я невольно вздрогнул.
- У вас ужасно раздражены нервы, - сказал он, лениво опускаясь в кресло, как будто в самом деле поставил на место пустую чашку.
- Не угадали, - отвечал я. - У меня биение сердца. Это моя давнишняя болезнь.
- От нервов, Тамарин, поверьте, от нервов! Впрочем, это болезнь всех, кто сильно чувствует.
- Так вы находите, что мне надо лечиться? - спросил я со свойственною мне мнительностью.
- Не мешало бы, - отвечал Федор Федорыч. - Да для вас нет доктора: ваша болезнь - светская болезнь, и тут доктор не поможет. И в самом деле, как он может вас лечить в кабинете, когда корень болезни сидит на мягкой кушетке где-нибудь на Казанской, в доме Мордасова, да читает новый роман, а думает о вас?
Я расхохотался.
- Значит, я не неизлечим, по-вашему?
- Нет, это пройдет со временем, - заметил Федор Федорыч серьезно. - Я бы вас вылечил скорее, да не хочу заводиться практикой: много хлопот; к тому же я наблюдаю общественные болезни по любви, а не по должности.
- А что бы вы мне прописали?
- Три визита в день к тем старухам, которые вас бранят и на всех сплетничают.
- Тогда бы у меня разлилась желчь! - заметил я.
- И то правда, желчь - болезнь самолюбивого человека, точно так, как биение сердца - болезнь человека чувствительного, но скрытного. Вы, наверное, страдаете и тем и другим, потому что это болезни нашего века.
Я переменил разговор, из опасения, чтобы Федор Федорыч не открыл во мне еще каких-нибудь болезней нынешнего века. Когда он ушел, я, по свойственной мне мнительности, подошел к зеркалу и долго всматривался себе в лицо. Действительно, я нашел, что похудел в последнее время. Кроме того, я заметил в себе другую перемену. Я взял журнал и внимательно прочел его за последнее время. Я веду этот журнал, чтобы следить за собой. Если бы кто узнал это, то назвал бы меня эгоистом, и, может быть, не ошибся бы. Но я следую совету Пушкина, я сознаюсь, что для меня предмет в высшей степени любопытный и достойный изучения - я сам. Вот почему, несмотря на лень, я записываю все, что сколько-нибудь относится до моей внутренней жизни; и сегодня я был вознагражден за это. Я ясно увидел и проследил перемену в себе. Страницы, начатые под влиянием моей насмешливо скучающей натуры, изменили свой характер. Чаще и чаще в последнее время начали являться ребяческие выходки больного и раздражительного сердца. Одно успокаивает меня: эти выходки всегда оканчиваются холодным резонерством ума. Значит, есть еще время остановиться и успокоить мои бедные нервы, потрясенные маленькими страданиями. Нет, мало еще я закален жизнью: я не умею завлекать не увлекаясь!
7-го был бал в Дворянском собрании. Поутру я заехал к Вареньке и нашел у нее Наденьку.
При моем входе мне показалось, что Варенька немного сконфузилась, как дитя, пойманное в шалости; Наденька, напротив, была очень весела и протянула мне руку. После этой встречи я готов был прозакладывать голову, что против меня что-нибудь затевается, и когда я осмотрелся внимательно, мне тотчас бросился в глаза букет, который стоял в вазе на рабочем столике Вареньки.
- Откуда у вас этот букет, Варвара Александровна? - спросил я, подойдя к столу.
- Владимир Имшин прислал мне к сегодняшнему балу, - отвечала Варенька холодно. - Нравится он вам?
- Володя Имшин?
- Нет, букет.
- В нем более любезности, чем цветов, - заметил я, с сожалением посмотрев на связку зелени, в которую были воткнуты одни месячный розан и несколько желтых цветков.
- Легче находить недостатки в чужой любезности, чем догадаться сделать ее самому, - заметила Наденька, обратясь, по провинциальной привычке, к Вареньке, как будто ее слова не относились ко мне.
- Счастливы слабые умом! - заметил я. - У них всегда есть покровители, сильные духом. Но если этот букет завянет к 9 часам, как я надеюсь, - продолжал я, обратясь к Вареньке, - тогда у меня будет свежий для Варвары Александровны.
Варенька весело взглянула на меня и готова была, кажется, благодарить, но Наденька предупредила ее.
- А! Вы на... де... е... тесь, что он завянет! проговорила она протяжно, с ударением на первые слова.
Я увидел, что сделал маленький промах, но делать было нечего, и, рассчитывая на свое влияние над Варенькой, я отвечал с уверенностью:
- Я надеюсь на все, в чем убежден.
Но я рассчитывал без женской гордости и присутствия доброй подруги, которой боятся более врага.
Варенька взглянула на меня, как на фата, который хвастается небывалой победой, и отвечала:
- Благодарю вас, mr. Тамарин! Букет Имшина так хорошо сохраняется, что я не буду иметь нужды в вашем.
Я боялся побледнеть от злости и потому счел нужным приятно улыбнуться. Затем я весело высказал глубочайшее сожаление, поклонился очень низко и вышел.
На дороге я повстречал вечно веселую и резвую Марию Б***, которую мы прозвали Марион, за ее красоту и свободную прелесть обращения.
Марион была, кажется, создана для того, чтобы возбуждать ревность. Ее свобода обращения в жеманном провинциальном кругу тотчас доставляла пищу языкам, и молва кричала про нового счастливца; но, в сущности, все мы выигрывали у ней поровну - и очень мало. Ухаживать за ней было в моде, и за ней ухаживали вес; но постоянного поклонника у нее не было.
Марион шла к бульвару под руку со своим мужем, блистая своей свежей красотой на утреннем морозе. Еще под влиянием живой досады, поравнявшись с ней, я остановился и вышел из саней.
- Держу пари, - сказал я, подходя к Марион, - что вы, увидав меня, думали, откуда я еду.
- Вы вечно воображаете, что все столько же заняты вами, как и вы собой, - отвечала она смеясь.
- Однако ж, я угадал.
- Совсем нет. Я думала, будет ли идти ко мне сегодня розовое платье.
- В таком случае, я вам проиграл букет из белых камелий.
- Ах! Да это было бы очень мило и чрезвычайно любезно; только вы их не найдете в городе.
- Это уже мое дело. В девять часов я привезу букет.
- А я вам дам мазурку. Хотите?
- Еще бы!
Затем она подала мне из муфты тепленькую руку, и мы расстались очень довольные друг другом.
Возвратясь домой, я тотчас послал на почтовых за двадцать верст за букетом, к знакомому мне барину, у которого были чудесные оранжереи, а сам начал пить зельцерскую воду, потому что желчь беспокоила меня. Меня взбесил разговор с Варенькой. Как поставить меня в параллель с Имшиным и еще отдать ему, хотя и притворное, преимущество! Как меня, будь это из прихоти, будь это из ревности, оскорбить минутным унижением до Имшина, да еще в угоду злой девочке, которой я не терплю, и в ее же глазах. Как ставить на одни весы мое влияние с влиянием какой-нибудь подруги! При одном воспоминании желчь душит меня. О, Варенька! Ты не знаешь, как опасно играть моим самолюбием. Ты ребенок, оскорбила во мне ту струну, перед которой я сам раболепствую. Дорого поплатишься ты ей, моя Варенька, если тебе не удастся заставить молчать ее! Да где ж тебе это сделать? Конечно, тут более всего виновата Наденька и их глупая дружба; но зачем же поддаваться ей? А странная вещь эта дружба! Несмотря на все мое влияние на Вареньку, я не могу разубедить ее, что между двумя девочками это чувство неестественное, что это просто взаимное обморочивание, средство для одной иметь влияние на другую. Так нет! Говорит, что я не понимаю этого чувства, что я скептик, что я ошибаюсь. А, просто на этих губернских барышень находит какое-то бешенство на дружбу. Увидятся во второй раз в жизни и уж ходят под руку, так что их водой не разольешь; уверяют друг друга во взаимной симпатии и расскажут про себя всю подноготную. Затем начинается переписка, обмен колец и браслетов, внутри коих вырезывается А* a son amie В*, год, месяц и число. Все это продолжается, разумеется, до первой кости, после чего следуют объяснения, чувствительные сцены, разрыв. Тотчас после этого выбирается с обеих сторон новая подруга: ей жалуются на старую, рассказывают все ее маленькие секреты, которые после этого отправляются по городу, - и опять та же песня!
Я не знаю, откуда взялась у наших барышень эта эпидемическая дружба? Молодая ли душа просится в ней наружу, или она своими переписками, клятвами и обменами имеет для них прелесть безгрешного романа и хоть сколько-нибудь расцвечивает их однообразную, стянутую этикетом молодость?
Целый день я был занят тем, что пил зельцерскую воду да бранил про себя, за неимением слушателей, дружбу и делал на нее очень острые и злые замечания.
В девятом часу посланный мой возвратился и, несмотря на осьмнадцать градусов мороза, привез мне в целости чудесный букет; а в десять я поехал к Марион. Она была одета уже по-бальному и хороша по обыкновению. Букет привел ее в восхищение: и в самом деле, камелии в январе можно достать только для красавиц. Прелесть его рикошетом, должно быть, отразилась и на мне, потому что я никогда не видел Марион более веселой, любезной и снисходительной. Мы провели чудесные четверть часа в неумолкаемой болтовне, сидя друг возле друга в бальных туалетах. Бывают минуты, когда вдруг какая-то неведомая сила сходит на два чуждые существа и составляет между ними неосязаемую связь. В чем эта сила, откуда проявляется она, не знаю. Навевает ли ее вид цветка, или запах духов, или свежесть бального туалета, - словом, что-нибудь такое, что в былое время, при других обстоятельствах, играло роль в каком-нибудь эпизоде нашей жизни и безотчетно затрагивает в душе давно замолкнувшие, но когда-то сладко звучавшие струны, - только есть эта сила, которая возбуждает в нас симпатичность, ставит в доброе и странно приятное расположение духа. В эти минуты и говорится, и смеется, и весело на душе, и что-то тянет друг к другу. Под влиянием этой силы, мы провели превеселые четверть часа tete a tete с прехорошенькой Марион, и - каюсь в собственной слабости - я пал перед искушением и поцеловал ее руку; и она не отдернула ее с жеманством провинциалки, и не отдала ее равнодушно с холодностью светской кокетки, которая знает, что не стоит гнаться за такими пустяками; у подобных женщин я бы и не поцеловал руки; но в руке Марион были жизнь и теплота, глаза ее светились, и румянец сильнее заиграл на щеках. В это время из залы послышались шаги, и едва лицо мое успело принять приличное обстоятельствам выражение, как в дверях показалась чопорная и надушенная фигура мужа, в белом галстуке и жилете.
- Я готов, душа моя, - сказал он, обращаясь к жене. - А! Mr. Тамарин! Вы сдержали слово... какой чудесный букет! Признаюсь, я думал давеча, что вам трудно будет исполнить обещание.
- Напрасно ты думаешь, мой друг, - сказала Марион, таким тоном, который можно было принять за нежный упрек и за самую злую насмешку.
- Я имею привычку обещать что могу и выполнять что обещаю, - отвечал я.
- О, да, да! Я знаю, вы сделаете все, что обещаете, - сказал муж с улыбкой, в которой было неоспоримое убеждение, что он сказал что то чрезвычайно острое и тонкое.
- Я одного с вами мнения, Тамарин, - сказала Марион, - и напоминаю вам, что танцую с вами мазурку. Поедемте.
И мы поехали.
Бал уже начался. Звуки вальса объяснили нам, что присутствие начальницы города, до приезда которой балы не начинались, сняло печать молчания с оркестра. Директор, добрый старичок, прекрасно играющий в вист, что не давало ему еще права на знание приличий, встретил Марион у дверей в темно коричневых, не первой молодости перчатках. Марион вошла, хороша как день, и
"Странный шепот встретил ее явление: - свет ее заметил..."
а муж ее самодовольно поправлял галстук и пошел кланяться всем наличным важным особам. Вслед за Марион вошел и я в круг танцующих, который широко раздвинулся перед нею. Несколько пар пронеслось мимо нас в вихре вальса, и между ними мой взгляд тотчас отличил Вареньку. Она была в белом платье, убранном цветами. Туалет ее был свеж и очень мил; сначала мне было досадно, что я не нашел в ней ни одного недостатка, к которому могла бы придраться моя желчная насмешка, но второе чувство было гордое самодовольствие. Мне приятно было думать, что это грациозное, молоденькое и миленькое существо, которым любовалась толпа зрителей, во всей этой толпе ищет только меня, одного меня. А между тем, опустясь на руку кавалера, легко скользя по паркету и склонив немного бледненькую, чем-то отуманенную головку к правому плечу, Варенька неслась мимо меня, когда при повороте перед ней мелькнула моя фигура, рядом с Марион, которая не успела еще занять место; она быстро оглянулась, как бы желая удостовериться, не ошиблась ли, и торопливо сказала:
- Merci!
Кавалер спустил ее на первое свободное кресло, и я молча и холодно поклонился ей: в руке у нее был Володин букет. В это время прошла мимо нее Марион; она держала у розовых губ белые камелии и легко кланялась. Варенька взглянула на нее, побледнела и отвернулась.
Мне стало весело, и я пошел к знакомым дамам.
Бал был в половине. Музыканты фальшивили нестерпимо. Мой приятель Островский увивался около хорошеньких, не скупился на комплименты и блистал остротами, говоренными им еще в Петербурге. Федор Федорыч, никем не занятый, довольно равнодушно переносил скуку и говорил только с теми дамами, около которых было свободное кресло. А я был лихорадочно одушевлен и особенно и удачно весел. Мои эпиграммы были метки и остры, мои комплименты свежи и ловки. Мне захотелось быть первым между всей молодежью, и я успел в этом. Я не пропустил без внимания ни одной дамы будь она sur le retour; ни одной девицы, будь она зрелой девой; и дамы и девицы говорили обо мне: il est charmant. Я не оставил в покое даже стариков и старух: и старики и старухи были от меня в восхищении, тем более что ими я не имел привычки заниматься. И из всей этой толпы к одной не подошел я, одной не сказал ни слова, именно той, для которой все это делалось. Да, я все это делал для Вареньки, не для того, чтобы понравиться ей: это было не нужно, но по тому женскому кокетству, которое инстинктивно заставляет кружить сильнее голову поклонника, может быть, за несколько дней перед тем, когда его бросит.
Между тем заиграли четвертую кадриль. Это был мой кадриль abonne с Варенькой. Когда пары начали формироваться, я подошел к Вареньке. Она сидела рядом со своей Наденькой, которая что-то говорила ей; но Варенька, кажется, ее не слушала.
- Это четвертая кадриль, - сказал я, слегка наклоняясь.
Она приподняла голову, и, я думаю, оригинальную группу составляли мы для того, кто бы захотел в эту минуту наблюдать за нами. Весело и свободно стоял я перед нею, и лицо мое не выражало ничего, кроме беззаботной веселости. Но приподнятая на меня головка Вареньки была полна выражения. Грусть и досада, кажется, просились в ней наружу, но она владела собою сколько могла и не допустила их выказаться. От этого тихий взгляд ей темно-голубых глаз был грустен; и между тем на бледных щеках обрисовывались две улыбающиеся ямки; это столкновение противоположностей придавало столько игры и выражения ее хорошенькому личику, что она, казалось, была взята из какой-то картины Сальватора. Но на первый взгляд Варенька просто казалась рассеянною: она молча смотрела на меня, и я вынужден был повторить мои слова:
- Это четвертая кадриль.
- Я думала, что вы забыли ее, - сказала она, тихо приподнимаясь.
- За кого вы меня принимаете! - отвечал я тоном вежливого укора и повел ее в круг танцующих.
Островский был моим vis-a vis, и я устроил так, что он танцевал этот кадриль с Марион.
Когда Варенька встала на место, она, должно быть, догадалась, что я нарочно выбрал для нее это; она знала, что ничего не делается у меня без умысла и что я не упущу случая помучить ее. Варенька взглянула на меня без упрека, без досады; но взгляд ее задумчивых глаз был так грустен, так безропотно печален, что мне ее стало жаль! Если бы в эту минуту рука ее была в моей, я бы, может быть, был до того слаб, что пожал бы ее, но мы стояли чинно, поодаль, и я одумался. Я принялся за свою роль и повел тот пустой и пестрый разговор, которым находчивый кавалер занимает свою даму. Он был остер, игрив и неумолкаем; я не дал ей никакой возможности свести речь на близкую нам колею и целый кадриль продержал ее в этом положении. Варенька почти все время молчала. Будь на ее месте незнакомая дама, я бы нашел ее крайне нелюбезной, но тут я обвинял ее только в том, что она не взялась за роль, которую я ей оставил; и то правда! если бы она стала говорить со мной тем тоном, которым я говорил с нею, - тоном бальной дамы, с неинтересным кавалером, - это бы значило принять разрыв. А Варенька, кажется, был далека от этого; она готова бы была сознаться в вине и какой-нибудь уступкой выкупить примирение; да поздно: мне уже порядком надоела эта комедия!
С последним ударом смычка я закончил фразу, отвел Вареньку на место и поблагодарил ее самым почтительным поклоном. Худо скрытое выражение досады промелькнуло на ее лице: надежды на примирение, по крайней мере в этот вечер, уже не было, и она, полная женской гордости церемонно и холодно отвечала:
- Merci!
Я отошел, но не так скоро, чтобы не заметить, как Варенька обернулась к Наденьке и сказал с досадой:
- Скажи ему, что я танцую с ним мазурку.
Бедная! Она оставляла для меня мазурку, на которую звал ее Володя!
Вслед за тем Наденька подозвала к себе Имшина, что-то сказала ему; он поклонился Вареньке и пошел по зале, с весьма самодовольным улыбающимся лицом.
Мне начинала надоедать моя веселость. Я ушел в боковую залу, к играющим в карты, и просидел в ней до мазурки. Но когда заиграли ее, я вышел с новыми силами. Моя веселость сделалась прилипчива: она увлекала других, и мазурка была чудно оживлена. Я с Марион был в первой паре. Новая фигура сменялась одна другою; они были разнообразны и одушевлены. Казалось, и оркестр в нашей веселости почерпнул новые силы и играл бойко и весело. Бал вдруг оживился, как будто невидимая нить связала всех и передавала веселость одного другим; дамские личики разгорелись и улыбались, кавалеры стали ловчее и любезнее, и даже эта фаланга маменек, тетушек и бабушек, которые обыкновенно молча и безжизненно сидят рядом, вокруг танцующей молодежи, как старые семейные портреты на стенах галереи, - даже эта фаланга странно зашевелилась, как труп от действия гальванизма, и какие-то мысли начали бродить по ее морщинистым или гладко-безжизненным лицам. Говорите после этого, что нет силы воли, которая может двигать одним желанием посторонние лица, и что детская сказка предание об Орфее, заставлявшем плясать камни!
В один из коротких промежутков мазурки, когда другие пары делали фигуру, а из нас по какому-то чуду никого не выбрали, я позволил себе маленькую свободу молча отдохнуть возле моей дамы. Мы просидели так несколько минут, не в том беспокойном молчании, когда разговор истощится и с обеих сторон приискивают какую-нибудь фразу, чтобы поддержать его, но в приятном раздумье пары, немного утомленной богатством веселости и мыслей. Я повернул голову к моей даме и любовался ею. Лицо ее горело полным румянцем, и влажная кожа его была необыкновенно нежна; блеск и одушевление глаз потухали от утомления, как жаркий уголь, который начинает покрываться пеплом; черные локоны развились до плеч, и чудно изваянная грудь часто и заметно колебалась.
Какая-то ленивая нега напала на меня; в эту минуту я бы ни за что на свете не взялся надеть на себя какую-нибудь маску или говорить не то, что думаешь: мне было так хорошо быть тем, чем я есть. Я смотрел на Марион с наслаждением, ее головка будто почувствовала мой взгляд и обернулась ко мне. Мы посмотрели друг на друга и не знаю отчего, оба улыбнулись.
- Послушайте, Тамарин, - сказала она, - у меня есть к вам просьба.
- Все, что хотите, - отвечал я.
- Вы то же скажете всякой даме; но я бы желала, чтобы это была не одна фраза. Говорите, пожалуйста, прямо.
Я посмотрел на нее: она была замечательно хороша.
- Извольте, - отвечал я. - Я вам сознаюсь, что не знаю почему, но вы сегодня имеете особенную власть надо мной, и я не знаю, чего бы я для вас не сделал.
- Я это заметила, - сказала она с самой кокетливой улыбкой, - и хочу воспользоваться случаем. Во-первых, мне нужна ваша откровенность. Скажите мне, вы в ссоре с Варенькой?
- Прежде нежели я вам отвечу, я должен объясниться. Вы хотите, чтобы я отдался в вашу власть безусловно. Я готов это сделать, но знаете ли почему? Я, в свою очередь, тоже заметил, что вы сегодня особенно хорошо расположены ко мне?
Я сделал этот ответ вопросом, и моя дама отвечала:
- Чтобы подать вам пример откровенности, я вам скажу правду: действительно, сегодня я... - Марион затруднилась в выражении, - я... ближе к вам, чем когда-нибудь и к кому либо.
Разговор принял такой скользкий оборот, что угрожал в самом начале кончиться весьма обыкновенным объяснением. Марион заметила это и торопливо прибавила:
- Теперь отвечайте мне: вы в ссоре с Варенькой?
Я посмотрел на Вареньку: она сидела почти против нас с Имшиным. Бал был в разгаре. Володя, кажется, был одушевлен им: улыбка расцвечивала его простоватое лицо; я уверен, что он говорил ужасные пошлости, а между тем позволял себе нестерпимо самодовольный вид. Возле Вареньки сидела Наденька, по левую сторону своего незначащего кавалера, пересев нарочно, чтобы быть рядом со своей подругой; она произвела на меня впечатление пиявки, которая пристала к хорошенькому телу. Увидев Вареньку в этой обстановке, я даже не обратил внимания на нее; я не подумал, что, может быть, много бурных чувств колебало в эту минуту ее девическую грудь. Мне только стало страшно досадно на себя, что я вступил, хоть и не в трудную борьбу, с такими ничтожными существами, как Имшин и Наденька. Я был мелок в собственных глазах, и сердце мое сжалось, как будто мне нанесли кровную обиду. Холодно посмотрел я на Вареньку, и в одно мгновение я твердо решился бросить ее влиянию тех, чье влияние она мне оскорбительно противопоставила.
Все это было делом минуты; я обратился к Марион, и какое-то приятное ощущение овладело мной: как будто я смывал вину свою перед собой и возвышался в собственном мнении. Я весь отдался этому чувству и отвечал на вопрос ее со странной во мне откровенностью:
- Да, наша ссора не более каприза, потому что я имею самолюбие думать, что от меня зависит примирение. Но она прочна, потому что мне надоела эта игра в капризы.
- Я у вас не спрашиваю причин, - мне до них нет дела, - я только хотела убедиться в справедливости догадки. Мне показалось, что вы намерены за мной волочиться.
- Я боюсь влюбиться в вас, - отвечал я.
- Перестаньте! Вы видите, я говорю с вами прямо. Вы бросили бедную Вареньку и теперь хотите заняться мною от нечего делать. Вот вам моя просьба: не ухаживайте за мной! Это так обыкновенно и так мне надоело! Мне бы хотелось для себя, чтобы вы были лучшего мнения обо мне, и для вас, чтобы вы не впадали в эту пошлость. Вы не поверите, как это несносно быть вечно предметом преследования, беспрестанно защищаться от намеков на любовь да от напрашиваний, бояться сказать кому-нибудь доброе слово, чтобы его не истолковали сейчас в свою пользу. Право, иногда нестерпимо скучно быть хорошенькой женщиной.
После этих слов я почувствовал к Марион особенное уважение. В первый раз взглянул я на нее, как на женщину, а не как на хорошенькую жену ближнего. В моем уме живо представилось положение красавицы в нашем обществе, и я узнал, сколько было правды в словах ее. В самом деле, откинув мелкие забавы беспрестанно льстимого самолюбия, к которым можно привыкнуть до того, что они перестают даже тешить, как должно быть неприятно положение этого перла создания, к которому наша братия беспрестанно льнет, как муха к сахару, жужжит вечно одну и ту же избитую песню и добивается только унести немного сласти... Как должно быть невыносимо скучно быть вечно окруженной вниманием и любезничанием толпы поклонников и быть совершенно изолированной в этой толпе! Как должны быть мелки и приторны в ее глазах мы, маленькие ловеласы, с нашими маленькими страстями и маленькими объяснениями! Повторяю, я глядел на Марион с уважением; а она была хороша по-прежнему, еще лучше прежнего, потому что черные брови ее немножко нахмурились и веселая улыбка проглядывала сквозь досаду, как иногда светлый луч сквозь живописную тучу.
- Вы совершенно правы, - сказал я, - и мне ничего не стоит исполнить вашу просьбу: я вас слишком уважаю, чтобы ухаживать за вами. Но, повторяю вам, я боюсь влюбиться в вас.
В голосе моем было столько убеждения и действительного страха; я, в самом деле, так боялся в эту минуту серьезно влюбиться в Марион, что она поглядела на меня большими любопытствующими глазами.
- Это странно! - сказала она, задумавшись. Я не понял, к чему относились ее слова, и продолжал:
- Что ж тут странного? Вы в состоянии внушить страсть; вы сами в этом сознаетесь; но я боюсь в этом случае не вас, не борьбы, не сопротивления: я выдержал не одну битву, и они не страшат меня, - я боюсь себя. Я боюсь быть рабом страсти, потерять власть над собой: тогда я в состоянии наделать глупостей и позволить водить себя за нос. Я буду смешон!
Марион невольно улыбнулась.
- Да, для человека с вашим самолюбием это действительно страшно, - сказала она. - Я понимаю вас; но не это мне было странно: меня поразило сходство нашей настроенности. Вы верите в симпатию?
- Да, с хорошенькими, - отвечал я серьезно.
- Знаете ли, что почти та же причина заставила меня начать этот разговор, и я уверена, что вы не истолкуете его в дурную сторону. Да, я тоже боюсь вас. Когда вы давеча перед балом сидели у меня, я чувствовала к вам какую-то странную симпатию, я была под вашим влиянием, потом одумалась, испугалась и решилась говорить с вами как с умным и благородным человеком.
В эту минуту Марион мне до того нравилась своей милой откровенностью, что я готов был тотчас же объясниться в любви, чтобы доказать ей, что я совершенно ее понял. Но она продолжала:
- Я не буду говорить вам о долге замужней женщины, семейных обязанностях, собственном достоинстве: я знаю все, что говорится в этих случаях, и "за" и "против"; об этом мне так нажужжали в уши, что скучно и говорить. Но я вам скажу просто: мы с вами не шестнадцатилетние дети, в нас страсть не вспыхнет от одного взгляда, и мы знаем, чего стоит она: раньше или позже от нее остается одно сожаление; а волокитству я не пожертвую собой. Так будемте же людьми, Тамарин: разойдемся, пока есть время, и останемся друзьями, которые уважают друг друга.
В словах Марион было много правды, в глазах и голосе много просьбы. Веселая мазурка гремела с хоров, и пестрые пары мелькали перед нами. А мы, полувлюбленные друг в друга, сидели и философствовали. Странные вещи случаются в наш век, когда ум и чувства испортились, как желудки, и требуют иногда такой пищи, которая покажется невесть чем здоровому человеку!
- Знаете ли, - сказал я, - что мы делаем с вами? Мы объясняемся в прошедшей любви. Я теперь только могу дать себе отчет в этом. Согласитесь, что сегодня перед балом было несколько минут, может быть, несколько мгновений, когда мы любили друг друга.
Марион задумчиво посмотрела на меня и тихо улыбнулась вместо ответа.
- Да, - продолжал я, - мы любили друг друга, и любили так, как в наше время не любят! На нас пахнуло той любовью, которою любят какие-нибудь аркадские пастушки, где-нибудь далеко, под вечно голубым небом, в тени душистых рощ, среди стада беленьких барашков! Ее, может быть, принесли и навеяли на нас белые камелии, с тех полей, где растет их вольная семья! Но мы не узнали этой любви. И что ж мудреного! Она была для нас странным, неестественным анахронизмом! А теперь, когда эта любовь улетела от огня свеч и шума музыки, мы увидели, что мы люди светские, да еще с характерами и самолюбием. Мы настолько возвысились ею, что поняли ничтожность волокитства, но недостаточно для того, чтобы принять страсть. И мы испугались ее, как и прилично порядочным людям, и начали отступать друг от друга... Может быть, все, что я вам говорю... чистый вздор! Но он очень хорошо объясняет...
- Замолчите, Тамарин, ради Бога! - сказала Марион. - Вы умеете создать чудесную мечту, - и едва прилепишься к ней, вы, как назло, ее беспощадно разобьете. У вас воображение так сильно, ваш ум до того гибок, что вы заставляете верить и тому и другому. Слушая вас, всегда останешься в положении человека, которому показали две дороги: одну ровную и живописную, другую избитую и прескучную, и потом поставили на перепутье с завязанными глазами: не знаешь, куда идти, и поневоле отдашься вашему выбору, Я понимаю, отчего вас прозвали демоном, - сказала она с досадой, и на ее глазах чуть не навернулись слезы.
- Не все ли равно, - сказал я, - какой бы дорогой ни дойти до цели.
- Да, только вы всегда приведете к своей. Я невольно улыбнулся.
- Чтобы доказать вам противное, - отвечал я, - я принимаю вашу. Сказать по правде, я сам не знаю, что справедливо в моих словах. Но я думаю, что я сегодня действительно был влюблен в вас, потому что во мне осталась какая-то странная и приятная мечтательность. Что ж, вы справедливы: зачем разбивать мечту? Прозы и без того так много на свете! Мы провели сегодня чудесный день; на нас пахнуло каким-то свежим, прекрасным чувством, после которого мы беседуем, как старые друзья. Отчего же не сберечь его как редкость, как отрадное воспоминание? Отчего же, в самом деле, не допустить, что нечаянно, по странной игре случая, среди светской, мелочной и расчетливой жизни, мы наивно любили друг друга, как дети, не успев сознать этой любви, которая не пережила свежести сорванного цветка! Что нам за дело, что, может быть, это мечта нашей фантазии, когда после нее останется между нами та дружеская откровенность, то теплое чувство привязанности, которые питает друг к другу отлюбившая и мирно разошедшаяся чета!
- Да, - сказала Марион, - какое, в самом деле, нам дело! И мы останемся так, Тамарин; зачем нам бояться друг друга и вести скучную борьбу, когда можно дружно и весело встречаться вместе. Не правда ли?
Марион весело улыбнулась, личико ее вновь расцвело, и она смотрела на меня светлым вопрошающим взглядом; а мне только этого и хотелось.
- Тамарин! Вам начинать, - сказал Островский, подойдя к нам. - Вы так заговорились, что можно сделать нескромные догадки, - продолжал он, обратясь к моей даме и зло усмехаясь.
- Вы вечно с нескромными, да еще и неудачными догадками! - сказала Марион, вставая.
- За вами ответ! - продолжала она, делая тур, и голос ее тихо дрожал, как будто речь шла желанном, сердечном предмете.
- Счастлив, кто умеет закрыть книгу на ее лучшей странице! - отвечал я. - Я вам сказал уже, что ни в чем не могу отказать вам.
- Merci, Тамарин! - сказала Марион, сопровождая слова свои чудесным взглядом, между те как рука ее тихо пожала мою руку.
Я не знаю, за что благодарила она меня: за ответ или мазурку, которая кончилась; но знаю только то, что пара внимательных темно голубых глаз следила за нами во все время разговора, и эти глаза не скрывали душевной тревоги.
Вскоре начали разъезжаться. Я проводил Марион до подъезда.
"Последний звук последней речи Я от нее поймать успел; Я черным соболем одел Ее блистающие плечи..."
- Карета Домашневых готова! - закричал жандарм.
Я отступил от дверей, чтобы дать дорогу, так что меня не было видно. Осторожно прошла мимо меня Мавра Савишна, опираясь на руку лакея. Вслед за нею быстро проскользнула Варенька; салоп ее был распахнут на груди, и она была бледна как мрамор. Когда я сошел с места, мне что-то попало под ногу. Я нагнулся: это был завянувший Володин букет!
Мужчины остались ужинать.
Все уселись за отдельными столами; за одним - солидные чиновники, занимающиеся собственно ужином и разговором о делах, за другим - отставные франты, большей частью усатые и здоровые фигуры. С этого стола слышалось частое хлопанье пробок, нестройный разговор, со словами "пальма", "половой", "без угонки" и так далее. Был еще стол юных кавалеров, которые так часто встречаются на губернских балах. Это были все еще безбородые, не кончившие курс надежды семейства, довольно красивенькие лица, изысканно одетые местным портным и пламенно добивающиеся четырнадцатого класса, чтобы иметь право предложить руку ей. Им очень хотелось поместиться с нами; но я, Островский и Федор Федорыч заняли маленький стол таким образом, что на нем не было места четвертому. Федор Федорыч жаловался на усталость, хотя сидел почти весь вечер; я усердно молчал, а Островский плотно ел, хорошо запивал и болтал без умолку. Наконец ему надоело говорить одному.
- Однако ж это скучно, господа! Вы точно наложили обет молчания. Положим, Федору Федорычу лень языком шевелить, а ты что затих? - спросил Островский, обращаясь ко мне.
- Некогда было говорить. Ты не давал времени.
- Вздор! Ты, верно, размышлял о какой-нибудь жертве? Не правда ли, Федор Федорыч? Федор Федорыч молча кивнул головой.
- Я не в тебя, - отвечал я.
- Кстати! Что это значит? Ты, кажется, начал находить, что брюнетки лучше блондинок?
- Напротив! Блондинов стали находить хуже брюнетов.
- Марион, кажется, не этого мнения. Скажи, пожалуйста, где ты достал ей букет?
- Посылал к Ш* в деревню.
- А у Вареньки твой же был?
- Нет, от Имшина.
В это время человек подал нам три стакана шампанского.
- Кто прислал? - спросил Островский, протягивая руку.
- Владимир Иванович, - отвечал лакей.
- Вот легок на помине! Имшин, что с вами! Вы сегодня особенно любезны: дамам подносите букеты, а мужчинам шампанское.
- Ничего! Так! - отвечал Имшин, подходя к нашему столу. - Весело, так и пьется! А вы, Сергей Петрович? - спросил он, обращаясь ко мне.
- Благодарю вас: я не пью шампанского.
- Как же это можно?
- Как видите!
- А если б я вам предложил выпить за чье-нибудь здоровье?
- Я бы отказался: мне свое дороже всех!
- А чье бы вы здоровье предложили? - спросил Островский. - Злодей Имшин! Я знаю, сгубил он сегодня одно сердце и уничтожил кой-кого!
Имшин самодовольно улыбнулся.
&n