bsp; Вернулся я домой очень довольный своим вечером, но, вероятно, от усталости, от которой в последнее время отвык, долго не мог заснуть. Под утро мне приснилось, что я ем розовые тянушки.
Просидев два дня дома, я сегодня поехал обедать в клуб. Меня очень интересовало, найдут ли во мне какую-нибудь перемену. Первое впечатление было приятно. В швейцарской я столкнулся с толстым Васькой Туземцевым, на которого напяливали шубу.
- А! Здравствуй, Павлик... Что давно не был?
- Был болен почти два месяца.
- Ну, да, так тебе и поверим. Чем ты мог быть болен ? Посмотри на себя - кровь с молоком! А вот за бабенками волочиться - это твое дело! Где обедаешь?
- В клубе, а ты?
- Мне жена велела дома обедать, у нас гости. Садись-ка и ты со мной в карету и пообедай с нами. Жена будет рада... Что тебе здесь киснуть?
- Нет, спасибо, сегодня мне нельзя.
- Ну, как знаешь.
Оба швейцара побежали втискивать Ваську в карету, а я, ободренный его словами, быстро взбежал на первую половину лестницы и едва не задохся от одышки. Пришлось сесть на площадке и перевести дух. В это время из читальной поднимался наверх старый и уважаемый старшина Андрей Иваныч. Он также спросил, отчего я давно не был в клубе, и я должен был подробно рассказать ему весь ход своей болезни. Андрей Иваныч слушал меня с большим участием, потом покачал головой и произнес как будто в сторону:
- Да, вот тоже удивительно, Степан Степаныч до сих пор жив...
Этого я уже никак ожидать не мог. Степану Степанычу за восемьдесят лет, и он второй год лежит без ног. Что же у меня с ним общего? Угнетенное состояние духа, в которое я впал вследствие этого милого сравнения, понемногу рассеялось за обедом. Все встретили меня очень радушно, обед был отличный и разговор очень оживленный. Старички вспоминали прошлое, а так как мне в жизни случайно приходилось сталкиваться с очень интересными людьми, я также воодушевился и много рассказывал. Андрей Иваныч и тут испортил мне все дело. В Конце обеда 6н обратился ко мне с самой любезной улыбкой:
- Вот вы, Павел Матвеич, знали столько замечательных людей. Скажите, пожалуйста, случалось ли вам встречаться с нашим знаменитым историком Карамзиным?
Я хотел было ответить: "Нет, с Карамзиным я не встречался, а вот с Ломоносовым был на "ты", но воздержался, потому что моя ирония пропала бы даром. Карамзин умер лет двадцать до того, что я родился. Как же я мог с ним встречаться? Удивительно, как это люди от старости теряют самые элементарные понятия о хронологии!
Вечером, играя в вист, я сделал несколько крупных ошибок. Отчего это? Вероятно, оттого, что давно не играл, а может быть, я и в самом деле делаюсь похож на Степана Степаныча, который десять лет тому назад был уже так стар, что ему прощали ренонсы8.
Дом Марьи Петровны неузнаваем. Прежде это была тихая пристань; теперь, благодаря присутствию Лиды, это какой-то непрерывный светский базар. Три княжны Козельские: Соня, Вера и Надя, Соня-вторая Зыбкина, Соня-третья (забыл фамилию), кузина Катя, кузина Лиза, еще несколько барышень, "их же имена ты веси, господи", разные пажи, лицеисты и молодые офицеры,- все это кишмя кишит в гостеприимном доме на Сергиевской. Во главе всей молодежи стоит Миша Козельский, по-видимому, влюбленный в Лиду и называющийся ее адъютантом. Марья Петровна окончательно перестала думать, что у нее все скучают, и раз даже в рассеянности проговорилась, сказав мне:
- Il parait pourtant, que cette jeunesse s'amuse chez moi {Похоже, однако, что молодежи весело у меня (фр.).}.
Лида очень мила со мною и очень мила вообще. Я заказал несколько фунтов розовых тянушек, уложил их в розовую бонбоньерку в форме колпачка и привез ей в Новый год. Сначала она очень обрадовалась подарку и побежала показать его мисс Тэк, но вернулась с лицом, несколько отуманенным.
- Я считала вас таким добрым, а теперь вижу, что вы очень хитрый... Вы нарочно привезли мне эту бонбоньерку, чтобы напомнить мне глупый поступок на елке... Ведь правда?
- Правда, но только я совсем не хотел вас обидеть. Шутка за шутку,- вот и все. А если вы рассердились, Лидия Львовна, простите меня...
- Нет, я не рассердилась, а только вперед буду знать, что вы хитрый... Можно вас называть Павликом?
- Конечно, можно, а я буду вас называть Лидой.
- Отлично, я очень рада. А теперь хотите протанцевать со мной тур вальса?
- Что с тобой, Лида? - вмешалась Марья Петровна.- Как же можно танцевать по ковру и без музыки?
- Ничего, тетя, Павлик отлично танцует.
- Нет, вздор, вздор! Да и вообще ты себе много позволяешь. Ведь Paul не мальчишка, чтобы исполнять все твои капризы...
Увы, хотя я и не мальчишка, однако я положил шляпу, встал с места и, вероятно, исполнил бы каприз Лиды, но в эту минуту в гостиную ворвались Соня Зыбкина и кузина Катя с двумя гувернантками и тремя юнкерами. Вся эта ватага наскоро поздоровалась с нами и стремительно убежала в залу.
- Quelle bonne et charmante enfant {Какое доброе и очаровательное дитя (фр.).},- сказала вслед Лиде Марья Петровна,- но только вы, Paul, напрасно ее так балуете. Ее и так все избаловали.
Вопреки опасениям и предсказаниям моего остроумного эскулапа, я так бодр и здоров, как давно не был. Я провожу целые дни у Марьи Петровны и чувствую себя таким же молодым, как Миша Козельский. Иногда мне кажется, что я по-прежнему камер-паж, что я никогда не был ни офицером, ни мировым посредником, ни камергером, что все это было каким-то глупым сном, от которого я только что очнулся. Лида с каждым днем делается все очаровательнее и милее. Она назначила меня вторым адъютантом, и я с блаженством исполняю все ее поручения. На мне лежит обязанность доставать ложи, устраивать разные поездки и уговаривать Марью Петровну, когда она чего-нибудь не позволяет. Круг моего знакомства совсем изменился. Я сделал визиты матери Сони Зыбкиной и отцу кузины Кати. В особенно тесной дружбе я состою со всеми гувернантками. Благодаря гувернантке кузины Лизы, я записался в члены благотворительного общества в Лозанне, а для гувернантки Сони-третьей (всегда забываю фамилию) я начал собирать почтовые марки. Сама ледяная и длиннозубая мисс Тэк немного оттаяла для меня и поверяет мне свои семейные тайны. Правда, я собираю для нее окурки от сигар, которые она ежемесячно через посольство отправляет в Англию.
Из моих прежних знакомых я посещаю только княгиню Козельскую. Вчера я танцевал у нее на балу.
Это был прелестный bal d'adolescents {молодежный бал (фр.).}. Нечего и говорить о том, что Лида была царицей бала и распоряжалась всем. По ее приказанию я дирижировал танцами и - могу сказать без хвастовства - дирижировал хорошо, по преданиям доброго старого времени. В былые годы это была моя специальность. Так как кузина Лиза очень некрасива и часто остается без кавалеров, я должен был протанцевать с ней подряд две кадрили; зато мазурку я танцевал с Лидой. Ее беспрестанно выбирали, и мне мало пришлось говорить с нею. Но как было весело следить за ее движениями и знать, что она все-таки сейчас вернется ко мне!
Очень, очень хороший был вечер, но на прощание княгиня Козельская удивила меня слишком большой дозой благодарности, отпущенной на мой пай.
- Merci, merci, милый Павлик,- повторила она несколько раз,- vous avez danse comme un ange {Спасибо... вы танцевали как ангел (фр.).}, дайте я вас за это поцелую.
И она коснулась моего лба своими жирными губами. Положим, это любезно, но слишком признательно. Что же особенного в том, что я танцевал на балу? Вместе со мной уходили два кавалергарда, и она их не благодарила вовсе. Вообще у княгини странные понятия. "Vous avez danse comme un ange". Где она вычитала, что ангелы танцуют?
Всего десять дней прошло с того дня, как я написал последнюю страницу моих записок,- и все переменилось. Я опять начал кашлять и не сплю по ночам, желчь разливается, бодрость моя исчезла и на душе скверно. Почему все это произошло - не знаю... Разве потому, что
Le chagrin est tenace et long,
Mais la joie est volage et breve {*},-
{* Горе упорно и продолжительно. Радость быстротечна и капризна (фр.).}
как написал какой-то немецкий дипломат в альбом Марьи Петровны.
Особенно скверно спал я последнюю ночь, да и немудрено. Вчера было решено ехать вечером на тройках за город, а потом пить чай у Зыбкиных. Я приехал к восьми часам, все были в сборе, три тройки стояли у подъезда.
- Как? и вы едете, Paul? - спросила Марья Петровна.- Поверьте, что это будет неблагоразумно при вашем кашле. Посидите лучше со мной. Dans la derniere "Revue" il у a un article tres interessant sur les dues de Bourgogne... {В последнем номере "Ревю" есть интересная статья о герцогах Бургундских (фр.).} Почитайте мне эту статью - вы так хорошо читаете.
Я, конечно, не послушался бы ни советов благоразумия, ни просьбы Марьи Петровны, но Лида отозвала меня в сторону и сказала почти шепотом:
- Павлик, милый, посидите с тетей, она так скучает одна! Мы скоро вернемся.
Я молча усадил в сани Лиду и вернулся в маленькую гостиную, где перед лампой уже лежали две тощие розовые книжки. Я сделал рекогносцировку. История Бургундских герцогов занимала в одной книжке пятьдесят страниц, в другой около шестидесяти.
- Марья Петровна! - воскликнул я в ужасе.- Мы не успеем сегодня прочитать и первую статью.
- Нет, Paul, мы прочитаем обе. Я хочу дождаться Лиды, а у Зыбкиных, кажется, танцуют!
Это был мне новый удар. Зачем Лида от меня скрыла, что у Зыбкиных будут танцы? И еще обещала скоро вернуться!
Началось чтение. С тех пор как я живу на свете, я ничего не читал скучнее этой статьи. В сравнении с ней годовой отчет Вольно-экономического общества показался бы самым игривым романом. Два часа пытки я вынес, больше не мог. Я пустился на хитрость и начал пропускать по нескольку строк, а потом по полстранице. Увидя, что это проходит безнаказанно, я сразу перевернул восемнадцать страниц, так что из всех подвигов Карла Смелого Марья Петровна узнала только то, что он умер9. Впрочем, вряд ли она вообще что-нибудь слышала. Сначала она прерывала чтение одобрительными восклицаниями, Потом закрыла глаза и, кажется, задремала. Наконец, наступила минута, когда я почувствовал, что вот-вот сейчас книга вывалится у меня из рук; мне почудилось, что Марья Петровна играет "Les cloches du monastere". Я остановился. Она открыла глаза.
- Decidement on danse chez les Zibkines ce soir {Определенно у Зыбкиных сегодня танцы (фр.).}. Знаете, не отложить ли нам чтение до завтрашнего вечера?
Я не заставил себя просить и выскочил на улицу. Кареты моей еще не было, я побежал домой пешком. Мокрый снег валил хлопьями; я промочил ноги и продрог до костей.
Вчера я написал, что не знаю, отчего все переменилось, но я слукавил,- я знаю. Постараюсь выяснить свое положение и привести в порядок свои мысли.
Для этого я прежде всего должен высказать то, в чем до сих пор не решался сознаться перед самим собой. Я безумно влюблен в Лиду.
Но во всех других вопросах я еще не вполне сумасшедший, а потому я очень хорошо знал, что не могу рассчитывать на взаимность. У меня просто была потребность видеть ее ежедневно, я радовался тому, что она так дружески относилась ко мне; с меня было довольно и этого. Отчего же все переменилось?
Говорят, что уроки истории никогда нейдут впрок государствам и народам. То же самое можно сказать об опыте жизни по отношению к отдельным лицам. Этот опыт жизни очень полезен в теории, но поступают люди почти всегда вопреки тому, чему их учит опыт. Так случилось и со мной. Опыт жизни говорил мне, что если я хочу сохранить хорошие, дружеские отношения с Лидой, то ни в каком случае я не должен выдавать секрета моей любви. Пусть Лида будет уверена в моей безусловной преданности, но элемент влюбленности должен быть глубоко затаен в душе,- иначе я пропал. Долго я не выдавал себя, наконец выдал.
Случилось это дня через два после бала Козельских. По необыкновенному стечению обстоятельств мы очутились наедине с Лидой; разговор у нас шел об этом бале, и Лида сказала, что все очень были довольны тем, как я дирижировал мазуркой.
- Ну, не все,- заметил я смеясь,- ваш первый адъютант был не совсем доволен мазуркой.
- Кто? Миша? Вот пустяки! Мы и без того видимся довольно часто.
- Не слишком ли часто, Лида!
При этом я должен заметить, что ненавижу этого Мишу всеми силами души моей. Мне в нем противно все: его голос, манеры, ухаживанье за Лидой, даже его красота. Особенно красота: он как-то слишком картинно красив и слишком это знает. Когда я заговорил о Мише, какой-то внутренний голос опыта жизни напомнил мне: "Перестань, остановись!" Я не послушался этого голоса, я старался выставить своего соперника в смешном виде, говорил о его неразвитости и бессердечии, предостерегал, советовал, умолял,- одним словом, сыграл будто по суфлеру роль влюбленного ревнивца. Когда я взглянул на Лиду, лицо ее выражало такой испуг и такое страдание, что я сам испугался.
- Если вы меня хоть немного любите,- сказала она, вставая с места,- никогда не говорите мне дурно про Мишу. Это мой друг.
И тихо вышла из комнаты.
Вот с этого-то дня все переменилось. Прежде Лида любила, чтобы я участвовал во всех удовольствиях молодежи, теперь ей, видимо, стало неприятно видеть меня вместе с Мишей. Меня это мучило, я потерял свое оживление, сделался раздражителен и мрачен, а вследствие этого Лида положительно начала избегать меня. Если изредка она и принимает со мной прежний дружеский тон, как, например, было вчера, это делается с какой-нибудь целью. Вчера эта позолоченная пилюля была отпущена мне для того, чтобы я не поехал с ней на тройке, а остался у Марьи Петровны.
Сегодня я, вероятно, не поехал бы на Сергиевскую, но мне нужно было кончить чтение Бургундской истории. Впрочем, в душе я, кажется, был рад этому предлогу. У подъезда стояло много экипажей, и еще с лестницы я услышал громкое пение. Мною вдруг овладела такая непонятная робость, что я, не входя в залу, пошел окольным путем к Марье Петровне. Идя по столовой, я явственно расслышал песню, которую пел за фортепиано своим противным баритоном Миша Козельский. Это был известный цыганский мотив, а слова он, вероятно, сочинил сам:
Лидия Львовна
Слишком хладнокровна,
А Мельхиседек
Прекрасный человек10.
Хор барышень визгливо повторял: "прекрасный человек".
Чтение не состоялось, потому что у Марьи Петровны тоже были гости, и мне сейчас же вручили карту для винта. Но перед тем чтобы начать игру, я решился войти в залу. При моем появлении шум и крики не то чтобы совсем умолкли, а как-то притихли. Я шутливо упрекнул Лиду за то, что она накануне меня обманула, но моя шутка не удалась: слишком в ней много сквозило обиды и горя. Лида что-то пробормотала в ответ, я ничего не понял и отошел в угол гувернанток. В это время Миша Козельский, как-то особенно раскачиваясь и выпячивая грудь, подошел к Лиде и громко спросил у нее:
- Лидия Львовна, вы очень любите Мельхиседека?
Кругом раздалось громкое хихиканье барышень. Ответа Лиды я не расслышал, но мне показалось, что она рассердилась. "Кто же этот Мельхиседек? - соображал я про себя.- Вероятно, какой-нибудь новый поклонник... Как, однако, я отстал! Прежде я всех поклонников знал наизусть. По сходству имен это может быть конногвардеец Мельховский, но ведь Мельховский до сих пор ухаживал за Надей Козельской". Меня так заинтересовал этот вопрос, что я уже хотел за разрешением его обратиться к Лиде, но меня позвали играть в винт.
Никогда в жизни я не играл так скверно, как сегодня; партнеры на меня страшно сердились, и я был этому рад, потому что смотрел на них как на врагов. За стеной в зале раздавались громкие, веселые голоса молодежи, которая еще недавно мне казалась так симпатична. Теперь я им совсем чужой, а может быть, так же неприятен, как своим партнерам в винт. И вдруг мне пришла в голову странная мысль, что я теперь уже не могу сравнивать, где мне лучше, а могу только думать о том, где мне хуже. Здесь, за винтом, мне очень нехорошо, в зале хуже... А дома, вдали от Лиды, может быть, еще хуже... Нет, дома, пожалуй, все-таки легче. Едва кончилась партия, я убежал тем же окольным путем, ни с кем не простившись. В зале раздавался опять тот же цыганский мотив, но куплет был с легким вариантом:
Лидия Львовна
Любит всех ровно,
А Мельхиседек
Несносный человек.
"Несносный человек!" - подхватил хор.
Боже мой, какая это идиотская песня и как мне было обидно слышать серебристый голосок Лиды, выделявшийся из этого визгливого хора!
Один древний мудрец сказал, что самый большой враг человека - он сам11. Я доказал это вчера, написав в своем дневнике, что я влюблен в Лиду. Пока это чувство существует только в сознании человека, с ним еще можно бороться, но раз оно ясно формулировано и высказано на словах или на бумаге, тогда борьба делается немыслима. Это то же, что закрепить акт нотариальным порядком. Человек уже не владеет собой, а действует под влиянием каких-то темных, неведомых сил. Сегодня я, например, решился твердо не ехать к Марье Петровне и отправился обедать в клуб. Этот клуб, который я прежде так любил, показался мне теперь какой-то безлюдной пустыней: все те же лица, те же разговоры, тот же обед. Прежде это традиционное повторение изо дня в день мне даже нравилось, сегодня я скучал невыносимо. После обеда, проходя через бильярдную, я увидел старичка Трутнева, игравшего с маркером. Прежде я этого Трутнева почти и не замечал, но сегодня я обрадовался ему, как самому близкому человеку. Дело в том, что Трутнев - родственник Зыбкиных и часто у них бывает, а потому я мог в разговоре с ним два раза назвать Лидию Львовну. Пока я разговаривал с Трутневым, несколько удивленным моей усиленной любезностью, в дверях бильярдной показался уважаемый старшина Андрей Иваныч. У меня мгновенно явилось предчувствие, что он мне скажет что-нибудь неприятное. Я не ошибся.
- Что с вами, батюшка Павел Матвеич? - спросил он с каким-то соболезнованием, потрясая мою руку.- На вас лица нет. Как вы осунулись!
- Что делать, Андрей Иваныч, старость.
- Нечего сказать, хороша старость! - воскликнул Трутнев.- На днях Павел Матвеич так отплясывал, что всех молодых за пояс заткнул. Да и лет-то Павлу Матвеичу немного...
- Ну, лет довольно,- возразил неумолимый Андрей Иваныч,- я таких примеров знаю много. Человек бодрится-бодрится и все себя молодым считает, а в одно прекрасное утро проснулся, глядь - старик. Ведь вот, и в пикете то же бывает: считаешь - двадцать восемь, двадцать девять, а потом вдруг шестьдесят!
И, очень довольный своей остротой, Андрей Иваныч пошел разносить ее по клубу.
В это время на больших клубных часах пробило девять. Я вскочил и побежал вниз с такой поспешностью, как будто боялся опоздать на железную дорогу. "На Сергиевскую, и скорее!"-закричал я, бросаясь в сани. Отчего это так случилось,- я не знаю. Мне вдруг неудержимо захотелось увидеть Лиду. Только увидеть,- больше ничего. Я и говорить с ней не буду, а посижу с Марьей Петровной. В самом деле, какое удовольствие смотреть на мое осунувшееся, измученное лицо? Вокруг нее все такие молодые, веселые лица... Но ведь взглянуть на нее можно. Никому не запрещается смотреть на солнце, на звезды, на купол Исаакиевского собора.
Так размышлял я в санях, но и этому скромному желанию не суждено было осуществиться. Швейцар объявил мне, что молодые господа вот-вот сейчас,- еще и трех минут не будет,- как уехали на тройке, а Марья Петровна дома. Судьба словно хотела доказать мне, что и на купол Исаакиевского собора не всегда можно смотреть.
Марья Петровна была в грустном настроении, разговор у нас совсем не клеился.
- Лидия Львовна, по-видимому, уже никогда не бывает дома? - спросил я не без ехидства.
- Как никогда? Вчера она весь день оставалась дома.
- А, вы это называете быть дома, когда у вас сто человек гостей! Знаете, Марья Петровна, вы меня удивляете. Вы ведь очень любите вашу племянницу, а между тем с этими ежедневными тройками, вечерами, балаганами вы ее почти не видите...
- Да, это правда, я вижу ее очень мало, но что же делать, Paul, il faut que jeunesse se passe... {нужно, чтобы молодость прошла... (фр.).}
- Да, jeunesse, jeunesse... {молодость, молодость... (фр.).} Это все прекрасно, но ведь есть предел всему. Мне кажется, что такой образ жизни, какой ведет Лидия Львовна, не особенно полезен для развития ума и сердца, да, пожалуй, и не совсем приличен.
- Нет, Paul, если кто-нибудь из нас должен удивляться, то это, конечно, я! Я всегда говорила то, что вы говорите теперь, и вы же всегда со мной спорили. Я была против троек, вы меня убедили, что это ничего. Общество, которое собирается у Зыбкиных, мне очень, очень не нравится, и я хотела, чтобы Лида бывала там как можно реже; вы доказывали мне, что это невозможно, потому что Соня Зыбкина была с Лидой в институте. Наконец, балаганы... Вы помните, мы чуть не поссорились с вами за то, что я не хотела пускать туда Лиду... Я так верю в ваш такт и в ваше знание света, а теперь вы меня упрекаете в том, что я вас слушалась. Право, Paul, это несправедливо.
Марья Петровна была совершенно права, но это еще более меня раздражило.
- Ну хорошо, положим, что это так. Раз вы хотите, чтобы я был виноват во всем, охотно беру вину на себя. Ну скажите, Марья Петровна, разве я когда-нибудь советовал вам, чтобы вы позволяли вашей племяннице быть на такой короткой, фамильярной ноге с молодыми людьми, называть их уменьшительными именами, проводить с ними целые дни...
- Вы намекаете на Мишу Козельского? Но ведь он родственник...
- Ах, да, виноват, я забыл это знаменитое родство! Мать княгини Козельской была троюродной сестрой Лидиной бабушки... Родство, конечно, близкое, но только, видите ли, оно ни от чего не спасает.
"Перестань, остановись!" - робко напомнил мне внутренний голос, но я уже несся на всех парах и вылил всю желчь, которая накипела у меня в душе за последний месяц. Марья Петровна только обмахивалась веером.
- Нет, Paul, на этот раз я решительно не согласна с вами. Миша est un enfant de bonne maison {из хорошей семьи (фр.).} и не позволит себе ничего лишнего. Mais vous avez une dent contre lui {Вы имеете зуб против него (фр.).}, я давно это заметила, и он сам это знает. Еще вчера он говорил: "Не знаю, за что Мельхиседек на меня дуется..."
Я вскочил как ужаленный.
- Как он сказал? Кто это Мельхиседек? Я, что ли?
- Oui, c'est un sobriquet que cette jeunesse vous a donne, je ne sais pas trop pourquoi... {Да, это прозвище, которое вам дала молодежь, я толком не знаю почему... (фр.).}
- Этого только недоставало! - закричал я, бегая по комнате и едва не свалив чайный столик, стоявший на моей дороге.- Благодарю вас, Марья Петровна! Вам мало того, что вы из своего дома сделали притон какой-то буйной молодежи, вы еще позволяете ей оскорблять ваших гостей, да и кого же? Человека, который знает вас с детства... который... который был шафером на вашей свадьбе, который...
- Да что с вами, Paul? Успокойтесь,- лепетала Марья Петровна, бегая за мной по комнате и усаживая меня, наконец, на диван.- Я решительно не понимаю, почему это вас так обижает. Если бы еще Мельхиседек был какой-нибудь злодей или известный разбойник, тогда я поняла бы. Mais je vous assure, que c'etait un homme tout a fait respectable, meme une espece de saint, je crois... {Я уверяю вас, что это очень уважаемый человек, что-то вроде святого, я полагаю... (фр.).} Я была бы очень польщена, если бы меня назвали Мельхиседеком. В прошлом году в "Revue des deux Mondes" была о нем статья, я вам сейчас отыщу...
- Нет, хоть от этого увольте!- заревел я в исступлении.- Клянусь, что этой статьи я читать не стану! Довольно с меня Бургундских герцогов... И знайте, Марья Петровна, что я ваш "Revue des deux Mondes" презираю и ненавижу от всей души! Это даже вовсе не журнал, это просто какая-то сонная артерия... что-то вроде "Les cloches du monastere", которые вы так любите...
- Да опомнитесь, Paul, что с вами? Вы начинаете говорить мне дерзости...
Я опомнился.
- Простите меня, Марья Петровна, я действительно говорю бог знает что. Но видите ли, я чувствую себя очень дурно... Голова у меня не в порядке.
- Ах, да, да, вы бледны, как мертвец. И я принесу вам ignatium - это сейчас поможет.
Я проглотил пять крупинок игнация, потом еще несколько каких-то других крупинок, но это не помогло. Лихорадка меня била. Марья Петровна велела заложить карету и послала за доктором. Меня привезли домой, уложили в постель, напоили горячим чаем. Часа через два я согрелся, но заснуть не мог. Я встал с постели и, чтобы наказать себя, записал подробно мой разговор с Марьей Петровной. Пусть это послужит мне вечным напоминанием того, как я был глуп и груб и бестактен.
Ну, хорош же и ты, дрянной мальчишка, выдумывающий прозвища для людей, которые втрое старше тебя, и сочиняющий на них глупые куплеты. Оттого, что ты раскачиваешься и выпячиваешь грудь, ты думаешь, что все тебе позволено... Но ведь и я когда-то был камер-пажом, и также качался и выпячивал грудь, и был не хуже тебя, а уж умнее был наверное. А вот теперь и я беспомощен и хил и смешон. То же будет и с тобою. Незаметно пройдут года, и, когда ты будешь шамкать беззубым ртом, другой, новый камер-паж, который теперь еще не родился, будет выпячивать грудь и писать про тебя бессмысленные вирши... Теперь ты попираешь меня ногами, а я и отомстить тебе ничем не могу, но, не беспокойся, за мной стоит великий мститель - время. Тебе, вероятно, не раз говорили, и ты, как глупый попугай, повторял, что время - деньги. Но, дожив до моих лет, и ты узнаешь, что время гораздо больше, чем деньги. Время самый неподкупный судья и самый беспощадный палач!
Несколько дней я пролежал в постели. В первый же день Марья Петровна прислала узнать о моем здоровье, что доказывает ее необычайную доброту, потому что она была вправе вместо этого предписать своему швейцару, чтобы он никогда не пускал меня в дом. А на второй день я получил записку от Лиды. Я столько раз перечитывал эту записку, что выписываю ее на память:
"Вы напрасно рассердились на Мишу. Мельхиседеком прозвала вас экономка, которая живет у Зыбкиных. Соня нам рассказала, и нам показалось смешно, но теперь, когда это вас обидело, никто никогда не будет вас так называть. Вы не поверите, как мне жаль, что вы больны, и как мне хочется поскорее вас увидеть. Ваш друг Лида".
Получив эту записку, я совсем успокоился и проводил в постели самые счастливые дни. Я забыл про свою болезнь и про все окружающее, я видел перед собой одну Лиду и все время повторял про себя "Последнюю любовь" - одно из самых моих любимых стихотворений Тютчева:
О, как на склоне наших лет
Нежней мы любим, суеверней!..
Именно - суеверней. Лучшего эпитета нельзя было придумать. Я внимательно рассматривал нетвердый, почти детский почерк Лиды и в очертании этих букв хотел прочесть ее характер и мою будущую судьбу. Если б я был молод, я бы жаждал иметь ее портрет; теперь мне это не нужно, я и без того ее вижу. Букву к она пишет с какой-то завитушкой вверх - вся, как живая, смотрит она на меня из этой завитушки.
О ты, последняя любовь,-
Ты и блаженство и безнадежность!12
Если бы действительно существовало царство любви, какое бы это было странное и жестокое царство! Какими бы законами оно управлялось, да и могут ли быть какие-нибудь законы для такой капризной царицы? Сотни красивых женщин проходят мимо вас, и вы остаетесь равнодушны. Вдруг вы увидели где-нибудь смазливенькое личико и сразу чувствуете, что жизнь ваша наполнилась и что вне этого лица во всем мире нет для вас ничего. Отчего это происходит? Может быть, ваш прадед любил подобную женщину и образ ее родился вместе с вами, вошел в вашу кровь, в ваши нервы. И благо вам, если вы встретите эту женщину, когда вы молоды! Она может откликнуться на ваш зов, и тогда царица любви примет вас обоих в свои светлые чертоги.
Увы! моя молодость прошла без такой желанной встречи. Но почему же я не могу сделать ее теперь? "Вы не старик, но все-таки вы в летах",- сказала мне Лида в первый день нашего знакомства. Ну, что ж такое, что в летах? Чем же я виноват, что она родилась слишком поздно или что я родился слишком рано? Разве лета составляют преступление? Напротив того, во всех других сферах жизни человек с летами приобретает уважение и почет. Зачем же его лишать самого святого права - права любить? Если так, лучше уж прямо убивать всякого, кому перевалит за сорок лет.
"Нет,- говорит мне жестокая царица,- убивать тебя не станут и не лишат тебя права любить. Если хочешь, иди ко мне, но только не сладка тебе будет жизнь в моем царстве. Стой у ограды моих чертогов и любуйся, как я буду расточать другим свои улыбки и ласки и слезы счастья. А ты стой у ограды и молчи. Никакого уважения, ни почета ты здесь не дождешься, но не смей и вида показывать, что ты этим недоволен, иначе я и возле ограды стоять тебе не позволю. Вся твоя кровь закипит и заклокочет от обиды, а ты улыбайся заискивающей, гадкой улыбкой; все сердце перевернется от горя, а ты смейся и семени ослабевшими ножками и пляши вприсядку... А главное, молчи, молчи и молчи!"
Так вот нет же, не стану молчать! Будь что будет, а я войду в эту заколдованную ограду и заговорю гордым языком свободного человека. Авось и не выгонят оттуда. Ведь не всегда же женщины любили одних молокососов. Вот, чтобы недалеко ходить за примерами, Мазепа...13 Он был гораздо старше меня, а ведь полюбила же его Мария... Да и не старик же я в самом деле, не Степан Степаныч, который два года лежит без ног.
Третьего дня доктор позволил мне встать с постели, но отнюдь не выезжать, и с этого дня в голову мою засел план решительного объяснения с Лидой. По правде сказать, мои надежды на успех основались отчасти на ее записке,- но что же доказывает эта записка? Она была вызвана исключительно желанием выгородить Мишу; теперь мне это ясно, как день, но тогда я видел в ней совсем другое. Я ходил по своей квартире в каком-то опьянении. Из последних стихов Тютчева я безнадежность как-то забыл, а думал только о блаженстве быть мужем Лиды, посвятить ей весь остаток сил и жизни. Вчера мой план окончательно созрел, а сейчас я привел его в исполнение. Я просил доктора приехать сегодня пораньше, чтобы посмотреть на действие новой укрепляющей микстуры. Он явился в десять часов, остался очень доволен и микстурой, и моим вниманием к его лечению и выразил надежду, что дней через десять он, вероятно, позволит мне выехать. Только что он вышел за дверь, я оделся и полетел на Сергиевскую. План мой основывался на том, что Марья Петровна встает очень поздно и что в такой ранний час гостей я не застану. Расчет удался вполне. Лида сидела одна в зале за фортепиано и разучивала какую-то сонату. Она мне очень обрадовалась и хотела сейчас же бежать будить Марью Петровну; я насилу убедил ее этого не делать. Мы начали болтать о разных пустяках, время уходило; я знал, что такой удобной минуты мне долго не дождаться, а между тем непреодолимая робость сковывала мне язык. Наконец я решился. Я начал очень издалека; заговорил о своем горьком одиночестве, о том, что Лида одна могла бы сразу прекратить все мои печали и болезни, но все-таки ничего не выходило: гордый язык свободного человека, которым я собирался говорить с Лидой, понизился на несколько тонов. Лида с самого начала моей рацеи смотрела как-то особенно лукаво и все хотела что-то сказать, но не решалась. Она не выдержала, как всегда.
- Павлик, говорите яснее. Вы мне делаете предложение? Да? Ах, какой вы милый, как я рада!
Она вскочила с места и схватила меня за руки.
- Это не сон, Лида? - вскричал я, вне себя от восторга, стискивая ее пальцы,- вы соглашаетесь быть моей женой?
Лида отшатнулась и села на прежнее место.
- Ах, нет, Павлик, этого я не могу, а все-таки мне очень приятно, что вы мне сделали предложение.
- Что же это значит, Лида? За что вы меня так мучите?
- Это большой секрет, но, так и быть, я вам скажу все. Я обещала выйти за Мишу.
- Как за Мишу? Ведь он еще в корпусе.
- Через четыре месяца он будет офицером, и тогда мы сейчас же поженимся, а если по молодости лет ему не позволят, он возьмет медицинское свидетельство и сейчас выйдет в отставку, а после опять вернется в полк. Мы это давно решили. Когда я еще была в институте, мы уже любили друг друга. Видите, как я вас люблю, какой я вам секрет открыла? Этого никто, никто не знает. Мне так стало вас жалко, когда вы заговорили про ваше это... одиночество, что если б я не обещала Мише, я бы непременно вышла за вас. Знаете что? Женитесь на тете! Мы бы тогда все жили вместе... Вот было бы весело! Не хотите? Ну, пожалуйста, женитесь хоть для меня... А я могу рассказывать, что вы мне сделали предложение?
Я молчал.
- Ну, хорошо, я не буду рассказывать; я вижу, что вы этого не хотите. Я только расскажу Мише... Мише можно?
- О, конечно, Мише можно! - воскликнул я в порыве отчаяния.- Не только можно, но и должно. Еще бы не рассказать Мише! Он будет вашим мужем, для всякого другого человека было бы довольно такого счастья, но для Миши мало. Ему для полного торжества нужно еще вдоволь насмеяться и наглумиться над бедным стариком, у которого ничего не осталось в жизни...
Лида опять вскочила с места и обвила руками мою шею.
- Павлик, милый, простите меня, я сказала большую глупость. Нет, нет, поверьте, я никому не расскажу: ни тете, ни Мише, никому, никому. Пусть это останется тайной между нами. Вы ведь будете любить меня по-прежнему. Мы останемся друзьями?
Я почувствовал, что могу разрыдаться, как ребенок, и убежал домой.
Ну, вот и конец "моей последней любви", из которой ушло только блаженство, а безнадежность осталась вполне. Должен сознаться, что сейчас, вернувшись домой, я почувствовал какое-то облегчение. По крайней мере, все определилось, не будет больше тревог и волнений. Теперь без помехи стану продолжать эти записки. Я начал их с целью подвести итоги прошлой жизни, но увлекся текущими событиями. Теперь совсем не будет текущих событий, останутся одни итоги.
Но что мне больше всего понравилось в объяснениях Лиды, это то медицинское свидетельство, которое собирается взять Миша Козельский. Хотел бы я посмотреть на того доктора, который выдаст ему свидетельство! Он здоров, как бревно. Если бы медицинские факультеты всего земного шара собрались в Петербурге, они не могли бы, я думаю, найти в нем никакой болезни. Ведь для того, чтобы быть больным, надо все-таки быть человеком мыслящим, просвещенным... А разве у бревен бывают болезни?
Вопреки тому, что я написал вчера, приходится настрочить еще страничку текущих событий. Вчера, едва я успел записать мой разговор с Лидой, мне подали записку от Марьи Петровны.
"Mon cher, Paul {Мой дорогой Поль (фр.).}, я очень обрадовалась, узнав, что вы были у меня утром; я не знала, что вам позволено выезжать. Приезжайте ко мне обедать; Лида уехала на целый день, я остаюсь одна".
Мне было все равно, я поехал.
Утром я перенес свое положение довольно бодро, но когда я вошел к Марье Петровне, когда я увидел эти стены, в которых родились и погибли мои последние надежды, мне сделалось невыразимо горько. Вся душа моя заныла, как больной зуб. При таком настроении нельзя найти лекарства более успокоительного, как общество Марьи Петровны. Она так ужасалась моей бледности, лечила и жалела, что я почувствовал к ней какую-то благодарную нежность. В порыве этой нежности я решился поведать ей мое горе.
- Марья Петровна,- сказал я, когда мы уселись после обеда в маленькой гостиной,- мы с вами такие старые друзья, что я считаю долгом покаяться перед вами. Вы, может быть, рассердитесь, но я все-таки скажу.
- Да, это правда, Paul, мы очень старые друзья.
- Знаете ли, зачем я приезжал к вам сегодня утром? Я сделал предложение Лидии Львовне...
Другая женщина при таком известии, по крайней мере, вскрикнула бы от удивления, но Марью Петровну ничем не удивишь. Она только спросила очень флегматично:
- Да, в самом деле? Ну, и что же?
- Конечно, получил отказ. Впрочем, иного и нельзя было ожидать.
- О, нет, вы напрасно так говорите. Если бы Лида спросила у меня, как поступить, я бы ей посоветовала принять ваше предложение. Вы были бы прекрасным мужем.
- Благодарю вас, Марья Петровна, хотя, конечно, вы это говорите только для того, чтобы утешить меня.
- Нет, вы знаете, что я никогда вам не льщу. Будь я на месте Лиды, я согласилась бы непременно. Правда, у вас большая разница в годах, но что же из этого? Теперь так часто случается, что девушки выходят по любви за молодых людей, а потом бывают несчастны всю жизнь!
Нежность моя к Марье Петровне усиливалась все более и более. За последнюю фразу я готов был расцеловать ее. "Вот женщина,- думал я про себя,- которая меня действительно любит и ценит, она не насмеется надо мной, как та". А между тем, я сам не умел ценить ее,- как всегда бывает в жизни. И вот я должен лишиться этого последнего утешения, этой последней пристани: после того, что произошло с Лидой, мне невозможно часто бывать здесь. И вдруг мне сделалось страшно при мысли, что я должен буду возвратиться домой. Я никогда не тяготился одиночеством, но прежде дело другое: прежде были надежды. А теперь вернуться в эту пустую холодную квартиру для того, чтобы проводить бесконечные часы одному в страданиях болезни и с постоянным чувством невыносимой, горькой обиды... Нет, это слишком тяжело!
Я взглянул на Марью Петровну. Глаза ее сияли такой добротой и таким участием, что она показалась мне красавицей.
- Марья Петровна,- брякнул я вдруг совершенно неожиданно для самого себя,- если бы вы так поступили на месте Лиды, сделайте это на своем месте. Будьте моей женой!
Марья Петровна не удивилась и этому. Она помолчала с минуту, потом сказала:
- Нет, Paul, на моем месте это совершенно невозможно.
- Почему же невозможно?
- По многим причинам. Во-первых, я не хочу потерять свою свободу.
- Да на какой черт нужна вам эта свобода? - вскрикнул я, уже не выбирая выражений.- Право, можно подумать, что вы широко пользовались своей свободой. Помилуйте, вы живете, как какая-нибудь игуменья, только вместо требника читаете "Revue des deux Mondes", что почти одно и то же... Не пугайтесь, я не буду нападать на ваш любимый журнал. Поверьте, что этой свободы я у вас не отниму. Ну, а других причин нет?
- Нет, есть и другие; главное, что теперь это слишком поздно. Зачем вы не сделали мне предложение тогда... помните, когда вы меня так любили?
- Побойтесь бога, Марья Петровна, нам тогда было по десяти лет... Разве в такие годы можно жениться?
- Нет, Paul, вы ошибаетесь, вы были тогда на семь лет старше меня.
- Ну, положим, что так, не спорю. Но если я был на семь лет старше вас, то и теперь остается та же разница. Почему же это может служить препятствием?
- Нет, вы меня не так поняли. Я хотела сказать, что в мои годы страшно вступать в новую жизнь, в эту область неизвестного...
- Какая же это область неизвестного? Вы забываете, кажется, что уже были замужем и прожили