Главная » Книги

Тынянов Юрий Николаевич - Восковая персона, Страница 2

Тынянов Юрий Николаевич - Восковая персона


1 2 3 4 5 6 7

оторым скучно; мастеровые скучали по родным местам, где они родились, или по жене, по детям, которых дома били, а то по разной рухляди или же по какой-нибудь даже одной домашней вещи, которая осталась дома, - они по этому сильно скучали в новом, пропастном месте.
   Там, в кабаке, было пиво, вино, покружечно и в бадьях, и многие приходили, поодиночке и партиями, выпивали над бадьей из ковша, утирались и ухали:
   - Ух.
   Все шли в многонародное место - в кабак.
   Над фортиною на крыше стояла на шесте государственная птица, орел. Она была жестяная с рисунком. И погнулась от ветра, заржавела, ее стали звать: петух. Но по птице фортину было видно на громадное пространство, даже с большого болота и с березовой рощи вокруг Невской перспективной дороги. Все говорили: пойдем к питуху. Потому что петух - это птица, а питух - пьяница. И тут многие знали друг друга, так же как при встрече на улицах; в Петерсбурке все люди были на счету. А были и безыменные: бурлаки петербургские. Они были горькие пьяницы.
   Горькие пьяницы стояли в сенях над бадьей, пропивали онучи и тут же разувались и честно вешали онучи на бадью. От этого стоял бальзамовый дух.
   Они пили пиво, брагу, и что текло по усам назад в бадью, то другие за ними черпали и пили. И здесь было тихо, только был слышен крехт и еще:
   - Ух.
   А в первой палате были всякие пьяницы, шумницы, и они пили со смехом и хохотаньем, им было все равно. Они были гулявые. Здесь кричали по углам:
   - Вини!
   - Жлуди!
   Потому что здесь шла картежная игра, зернь и другие похабства. Иногда являлись и драки.
   А дальше, в малой палате, в одно окно, были люди средние, разночинцы светской команды, подьячие средней статьи, мастеровые, шведы, французы и голландцы. А также солдатские женки и драгунские вдовы, охотные бабы.
   И здесь пили молча, не шалили. И только немногие пели. Здесь были люди, которым всего скучнее.
   В сенях была речь русская и шведская, а во второй - многие наречия. Из второй палаты речь шла в первую, а потом в сени - и уходила гулять до мазанок и до самого болота.
   И хоть речь была разная: шведская, немецкая, турецкая, французская и русская, но пили все по-русски и ругались по-русски. На том кабацкое дело стояло.
   У французов был такой разговор: они вспоминали вино, и кто больше винных сортов мог вспомнить, тому было больше уважения, потому что у него был опыт в виноградном питье и знание жизни у себя на родине.
   Господин Лежандр, подмастерье, говорил:
   - Я бы теперь взял бутылку пантаку, потом еще полбутылки бастру, потом небольшой стакан фронтиниаку и разве еще малый стакан мушкателю. Меня в Париже всегда так угощали.
   Но господин Лебланк, столяр, послушав, говорил ему:
   - Нет, я не люблю фронтиниака. Я пью только санкт-лоран, алкай, португал и сект-кенаршо. А больше всего я люблю эремитаж. Я в Париже угощал, и все хвалили.
   Пораженный таким грубым ответом Лебланка, столяра, подмастерье, господин Лежандр, выпил кружку водки.
   - А вы не любите арака? - спросил он потом Лебланка и любопытно взглянул на него.
   - Нет, я не люблю арака, и я совсем не пью горячего вина, - ответил Лебланк.
   - Э, - сказал тогда господин Лежандр, подмастерье, совсем уж тонким голосом, - а вчера господин мастер Пино меня угощал араком, шеколатом, и мы курили с ним виргинский табак.
   И выпил кружку пива.
   Но тут господин Лебланк стал свирепеть. Он смотрел во все глаза на Лежандра, свирепел, а усы у него стали как у моржа, во все стороны.
   - Пино? - сказал он. - Пино такой же мастер, как я, а я такой же, как Пино. Только он режет рокайли и гротеск, а я режу все. И еще точу для твоего патрона вещи, которые я сам не понимаю, для чего они нужны, тысяча мать, - и последнее слово господин Лебланк, столяр, сказал по-русски.
   Господин Лежандр был доволен такими словами столяра, что художественный столяр рассердился.
   - А достали ли вы, господин Лебланк, тот дуб - для нас с графом, помните ли вы? - тот отрезок лучшего дуба, чтобы его долбить - как мы с графом вам сказали, - не правда ли?
   - Я не достал, - сказал Лебланк, - потому что я не гробовщик, а резчик архитектуры, а здесь только гробы долбят из дуба, и это запрещено законом, и никто не продает, тысяча мать, - и последнее слово он сказал по-русски.
   Пива он не пил, а все водку, и тут стал шумен и схватил за грудь господина подмастерья Лежандра и стал трясти.
   - Если ты не скажешь мне, зачем твой граф скупает воск, а я должен искать этот дуб, - я иду в приказ и, тысяча мать, скажу, что ты помогаешь делать штемпели для запрещенных денег, и не хочешь ли тогда supplice des batogues или du grand knout? [Наказание батогами или кнутовая казнь (фр.)]
   Тогда господин подмастерье Лежандр стал смирен и сказал так:
   - Воск для рук и ног, а дуб для торса.
   И они помолчали, а Лебланк стал думать и смотреть на Лежандра, и долго думал, а подумав:
   - Э, - сказал он тогда спокойно, - значит, наверху в самом деле собираются отправиться к родителям? Но беспокойся, я уже делал один такой торс.
   Потом он утер усы и сказал:
   - Меня все это не касается, я прямой человек и не люблю людей, когда они кривят. Я тебе дам бутылку флорентинского и пачку табаку брезиль, он лучше виргинского. Меня это не касается. Я заработаю еще тысячи три франков, и я уезжаю из этой страны. Пино такой же мастер, как я. Только он режет рокайли, а я все. И я режу на камне, что ты мог бы знать, если бы интересовался, а он только на дереве. А дуб такой действительно трудно найти.
   Тут подмастерье, господин Лежандр, стал насвистывать и запел тонким голосом французскую песню, что он - ран-рон - нашел в лесу девицу и стал ее щекотать, все дальше и больше, а потом ее и совсем ран-рон, а господин Лебланк говорил о дереве сесафрас, которого в России нет, потом заплакал и произнес из оды Филиппа Депорта на прощанье с Польшей:
   Adieu, pays d'un e'ternel adieu! [Прощай, страна вечного прощания! (фр.)]
   потому что в мыслях своих увидел, как заработал свои тысячи франков (и не три, а все пятнадцать) и как он уезжает в город Париж из этого болота. А что Польша, что Россия - было ему все равно.
   И тут во второй палате появился Иванко Зуб, он же Иванко Жузла, или Труба, или Иван Жмакин. Он прошелся легкой поступочкой по второй палате, посмотрел что и как и прошел мимо, но его остановил один портной мастер и сказал ему:
   - Стой! Твой лик мне знакомый! Ты не из портных ли мастеров?
   - Угадал, - сказал Иванко, - я и есть портных дел мастер, а чего ото немец поет? - и кивнул головой на Лежандра, и мигнул знакомому ямщику, который хлебал квас, и опять выплыл из палаты своей легкой поступочкой.
   А за вторым столом действительно сидел немец и пел немецкую песню.
   Это был господин аптекарский гезель Балтазар Шталь. Он сюда пришел из Кикиных палат, из куншткаморы, и он был до того худ и высок, веснушки по всему лицу, что все его знали в Петерсбурке. Но он не часто бывал в фортине.
   Он состоял при куншткаморе для перемены винного духа в натуралиях. В год уходило на эти натуралии до ста ведер вина, из которого сидели винный дух. И потому что он переменял этот винный дух, он, гезель, весь пропах этим духом.
   А теперь сидел в фортине, и против него сидел другой гезель, от славного аптекаря Липгольда, из врачевской аптеки, с Царицына Луга, и тот был старый немец, то есть почти русский. Уже его отец родился в Немецкой слободе на Москве, и поэтому его звание было: старый немец. Он был еще молодой.
   Господин Балтазар спел песню, что он то стоит, то ходит, и сам не знает куда, - и объяснил наконец своему товарищу, старому немцу, что он для того пришел в фортину, что уроды выпили весь винный дух. Он ругал их. Уродов было всего четыре человека, и главный урод был Яков, самый из них умный, и Балтазар поставил его поэтому командиром над всеми уродами, которые дураки.
   Никогда этого не случалось с ним, чтобы он так брутализи-ровал или показывал дурные тентамина, вплоть до вчерашнего великого гезауфа, когда он, Балтазар Шталь, нашел к утру всех уродов почти больными от гнусного пьянства, и еще должен был ухаживать за ними, потому что они натуралии.
   Старый немец сказал тогда:
   - Тссс! - и так выразил, что он понимает такое трудное положение Балтазара и порицает уродов.
   Сегодня же, сказал Балтазар, ввиду того что господин Шумахер за границей и он, Балтазар, теперь заменяет этого великого ученого (а дело это великой государственной важности, но лучше об этом не говорить, потому что в двух банках стоят у него особо такие две человеческие головы, о которых ни слова, и если эти натуралии испортятся, тогда начнется такое, что лучше об этом не думать), - он пошел на квартиру господина архиятера Блументроста - для того чтобы рапортовать и просить нового винного духа, так как старый уроды выпили до капли.
   Старый немец сказал тут: "О!" - и так выразил одновременно, что уважает таких знаменитых лиц и сожалеет, что все они принуждены утруждать себя из-за уродов, но что он не желает подробностей о каких-то государственных головах.
   - Что же сделал секретарь господина архияктера? - спросил его внезапно господин Балтазар. - Он затолкал мои доклады под чернильницу, закричал и затопал на меня, что когда царь болен, то об уродах нечего беспокоиться, и - рраус, рраус, вытолкал меня в дверь. Так разыгралась эта трагедия.
   - Ссс, - сказал старый немец и потряс головой, показывая этим, что хоть считает Балтазара правым, но судьей между крупными людьми быть не может.
   Потом он сказал, переводя разговор в сторону от таких обидных воспоминаний:
   - Да, действительно, конечно, хотя там наверху в самом деле, кажется, очень больны, и господин Липгольд сказал мне, что уже послан от господина архиятера человек в Голландию спросить consilium medicum [Врачебного совета (лат.)] y господина Боергава, потому что здешние доктора не знают такого лекарства.
   Тогда, совсем успокоившись, господин Балтазар Шталь поднял палец и сказал негромко:
   - Любопытно, какой интеррегнум произойти здесь может! Но лучше не говорить! Господин Меншенкопф, вот кто будет править - клянусь! Но об этом ни слова.
   Но когда он взглянул на старого немца, - никого не было напротив.
   Старый немец был таков; испугавшись неприличного разговора, он уж был в первой каморе.
   А в первой каморе сидел рыбак и пил, и в это время проходил Иванко, и рыбак вдруг остановил его и, вглядевшись, сказал:
   - Стой! Будто я тебя знаю, твой вид мне знакомый. Ты не рыбачил ли на Волге?
   - Угадал! - сказал Иванко и сощурил глаза, - рыбачил, на Волге, я самый.
   И потом прошел легкой поступочкой в угол и сел к столу, а под столом натаяла лужа от всех ног, и за столом сидели разные люди.
   - Вот меня в смех взяло, - сказал Иванко негромко, - вижу, все здесь люди млявые.
   И почти все люди, завидя Иванку, разбрелись кто куда, а осталось трое.
   Троим Иванко сказал:
   - Ну, теперь будет потеха. Помирать коту не в лето, не в осень, не в авторник, не в середу, а в серый пяток. Уже в Ямской слободе лошадей побрали, с почтового двора поскакали - в Немечину смерть отвозить. Меня в смех взяло - вижу, бродят все люди млявые. А завтра всех выпускать будут!
   И трое спросили: кого?
   - А будут выпускать, - ответил Иванко Жузла, - портных мастеров, которые дубовой иглой шьют, и еще отпускать будут на все четыре стороны волжских рыболовов, тех, что рыбку ловят по хлевам и по клетям. Их завтра отпускать будут - тут торг, тут яма, стой прямо! А вы млявые! Меня в смех взяло!
   И тогда один из троих, с длинными волосьями, верно расстрига, пустил над столом хрип:
   - Днесь умирает от пипки табацкия!
   В скором времени в фортину взошел господин полицейский капитан, а за ним двое рогаточных караульщиков с трещотками - и капитан прочел указ: закрывать фортину, для многолетнего императорского здоровья. Он выпил над бадьей, караульщики тоже. И ушли все люди, которые уже раньше все знали, все мастеровые, которым скучно, и немцы, и шхиперы, и ямщики, разные люди.
  

Глава вторая

Не лучше ли жить, чем умереть?
Выменей, король самоедский

1

   В куншткаморе было немалое хозяйство. Она началась в Москве, и была сначала каморкой, а потом была в Летнем дворце, в Петерсбурке; тут было две каморки. Потом стала куншткамора, каменный дом. Он был отделен от других, на Смольном дворе; тут было все вместе, и живое и мертвое, а у сторожей своя мазанка при доме. Сторожей было трое. Один имел смотрение за теми, что в банках, другой за чучелами, обметал их, третий - чистил палаты. Потом, когда по важному делу Алексей Петровича казнили, всю куншткамору поголовно, все неестественное и неизвестное перевели в Литейную часть - в Кикины палаты. Так натуралии перевозили из дома в дом. Но это было далеко, все стали заезжать и заходить не так охотно и прилежно. Тогда начали строить кунштхаузы на главной площади, так чтоб со всех сторон было главное: с одной стороны - здание всех коллегий, с другой стороны - крепость, с третьей - кунштхаузы и с четвертой - Нева. Но пока что в Кикины палаты мало ходило людей, у них не было такой прилежности. Тогда придумано, чтобы каждый получал при смотрении куншткаморы свой интерес: кто туда заходил, того угощали либо чашкой кофе, либо рюмкой водки или венгерского вина. А на закуску давали цукерброд. Ягужинский, генерал-прокурор, предложил, чтобы всякий, кто захочет смотреть редкости, пусть платит по рублю за вход, из чего можно бы собрать сумму на содержание уродов. Но это не принято, и даже стали выдавать водку и цукерброды без платы. Тогда стало заметно больше людей заходить в куншткамору. А двое подьячих - один средней статьи, другой старый - заходили и по два раза на дню, но им уж водку редко давали, а цукербродов никогда. Давали сайку или крендель, а то калач, а то и ничего не давали. Подьячие жили поблизости, в мазанках. А водил их по кунштка-море, чтобы они чего не попортили или не унесли с собой, - господин суббиблиотекарь или же сторож. Или главный урод, Яков. Яков был еще и истопник, топил печи. В Кикиных палатах было тепло.

2

   Золотые от жира младенцы, лимонные, плавали ручками в спирту, а ножками отталкивались, как лягвы в воде. А рядом - головки, тоже в склянках. И глаза у них были открыты. Все годовалые или двулетние. И детские головы смотрели живыми глазами: голубыми, цвета василька, темными; человеческие глаза. И где отрезана была голова - можно было подумать, что сейчас брызнет кровь, - так все сохранялось в хлебном вине!

Пуерискапут No 70

   Смугловата. Глаза как бы с неудовольствием скошены - и брови раскосые.
   Нос краток, лоб широк, подбородок востер. И желтая цветом, важная, эта голова - и малого ребенка и как будто монгольского князька. На ней спокойствие и губы без улыбки, отяжелели. Был доставлен мальчик из Петропавловской крепости, неизвестно, из какой каморы и от какой женки. Из женок там сидели в то время трое, третья была пленная финская девка, по прозванью Ефросинья Федорова. Она сидела по делу Алексей Петровича, царевича, Петрова сына, и была его любовница, она его и выдала. Она в крепости родила. Тяжелыми веками смотрит голова на все, недовольно, важно, как монгольский князек, - как будто жмурится от солнца.
   Палата была большая, солнце в ней долго стояло. Дождь за окнами был не страшен. Было тепло. И по разным местам был разбросан.

Господин буржуа

   Он был великан, французской породы, из города Кале; гайдук и пьяница.
   Взят за рост. Сажень и три вершка. И долго искали для него жену побольше ростом, чтоб посмотреть, что выйдет из этого? Может быть, произойдет высокая порода? Ничего не вышло. Был высок, пьяница - и больше пользы от него не было. Родил сына и двух дочерей: обыкновенные люди. Но когда от злой Венеры он умер, с него сняли шкуру. Для Рюйша. Иноземец Еншау взялся ее выделать, много хвастал и уже с год держал ее, все не отдавал, а только просил денег и шумствовал. Самого же Буржуа потрошили. Желудок взят в хлебное вино - и размером был как у быка. Он стоял в банке, в шкапу. А кроме того, стоял скелет господина Буржуа. Велик и, что любопытнее всего, изъеден Венерой, как червем. Так господин Буржуа был в трех видах: шкура (что за мастером Еншау), желудок (в банке), скелет на свободе.
   А в третьей палате стояли звери.
   И всякий, кто заходил и смотрел, думал: вот какой блестящий, жирный зверь в чужой земле!
   Звери стояли темные, блестящие, с острыми и тупыми мордами, и морды были как сумерки и смотрели в стеклянные стенки. Сходцы со всей земли, жирная шерсть, западники!
   Обезьяна в банке сидела смирная, морда у ней была лиловая, строгая, она была как католический святой.
   Лежали на столах минералы, сверкали земляными блесками. И окаменелый хлеб из Копенгагена.
   И всякий, кто заходил, смотрел на шкапы и долго дивился: вот какие натуралии! А потом наталкивался на тех зверей, которые стояли без шкапов.
   Без шкапов, на свободе, стояли русские звери или такие, которые здесь, в русской земле, умерли.
   Белый соболь сибирский, ящерицы.

Слон

   Он стоял у белого дома, а кругом люди кричали, как обезьяны, хором:
   - Шахиншах! - и падали на колени.
   Потом он стал взбираться по лестнице. Уши тяжелые от золота, бока крыты малыми солнцами, кругом воздух, внизу ступени широкие, серые, теплые. И когда взобрался, крикнули вожаки ему слоновье слово, и он тогда поклонился и стал на колени перед кем-то.
   - Шахиншах! Хуссейн!
   Потом была тростниковая солома под ногами, была вода в губах и обыкновенная еда.
   А потом за ним пришли персиянин, араб и армяне в богатых одеждах, и тогда уж время стало шумное, валкое.
   Он не знал, что Персида шлет подарок и что подарок это он. Он не мог знать, что Оттоман, Хуссейн Персидский и Петр Московский спорят из-за Кавказа, что Кабарда, Кумыцкие ханы и Кубанская орда - кто за кого, и один от другого все пропадают. Он плыл, стоя на досках, и вода пахла, и так он достиг города Астрахань. Опять стало много людей, и верблюдов, и крика. А когда его повели по улице, - а он шел медленно, - люди бросались на колени перед ним и мели головами пыль. А он шел медленно, как бог.
   Потом уходили из города Астрахань, и много людей с узлами пошли за ним, как идут богомольцы. Теперь уж время стало холодное - воды много, ни тростниковой соломы, ни муки, пустое время, и уж многое пропало. Уже вступил в неизвестную страну.
   И привели его в город не в город, не то дома, не то корабли, не то небо, не то нет. Подвели его к деревянному дому и крикнули слоновье слово, и опять он стал перед кем-то на колени.
   Тогда по воде вдруг загудело, и прогудело много раз.
   А он шел медленно, как бог, но никто перед ним не падал. И там, где он спал, пахло чужим горьким деревом, было серое время, водка на губах, рис во рту и не было тростника под ногами. Больше слонов он не видал, а видел только не-слонов. Потом время стало трескучее. Ветер мычал поверх деревьев, сиповатый, чужой. Он не знал - не мог знать, - что это называется: норд.
   От этого был немалый холод, и слон дрожал.
   Тогда слон перестал скучать по слонам и стал тосковать по не-слонам, потому что и те пропали.
   А потеплело - его вывели с Зверового двора. И многие не-слоны стали бросать в него палками и камнями. Тогда слон оробел и побежал, как младенец, а кругом свистали, и топали, и смеялись над ним.
   Ночью слон не спал; с вечера его напоили сторожа водкой. И вот в каморе рядом сделалось глухое дыханье и вздыхательный рев, ровный. Он послушал: львиное дыханье. И он не мог знать, что это тоже шаховы подарки - рядом, а именно: лев и львица; он был пьяный, встал, сорвал цепь и вышел в сад. А сад был ненастоящий, в нем не было деревьев, а только один забор. Тогда он поломал забор и пошел на Васильевский остров. Там он стрекнул по дороге, как неразумный младенец, за ним побежали, а он все набавлял шагу. В него метали щебень, щепье, камни, доски. И когда ему стало больно, глаза у него застлало кровью, он поднял хобот и пошел вперед, как в строю, как будто рядом было много слонов. Он поломал чухонскую деревню, и тут его поймали и ударили ногой в бок. Его опять свели на Зверовой двор.
   Не-слонов становилось все меньше, их глаза являлись все реже, и последний не-слон часто шатался, кричал, как обезьяна, и ударял ногой в слоновье брюхо. А хобот повис, как ветер, и лень его поднять, чтобы отогнать ту последнюю обезьяну.
   Тогда слона стали мало кормить, он стал опадать с тела от бедной еды и лежал сморщенный, серая кожа была на нем как ситец на старухе, глаз красный и дымный и более не похож на глаз. Он ходил под себя, его недра тряслись. Такие просторные! И весь обмяк, стал как грязная пьяница, только дыханье ходило в боках.
   Тогда он умер, шкуру сняли и набили, и он стал чучело. Различные минералы великой земли лежали на столах. Неподалеку стоял африканский осел - зебра, как калмыцкий халат. Морж.

Лапландский олень, Джигитей

   Великая самоядь послала гонцов в Петерсбурк, и самоеды шли на оленях и стали на Петровом острову. Много деревьев и довольно моху. Один раз зажгли большой огонь, плясали, били в ладоши и пели. Джигитей не мог знать, что умер король самоедский и нет более, он только нюхал дым. Потом пришли к Джигитею.
   - Джигитей-ей-ей!
   Ветер был во рту, и олень ел его вместо моха, пока не стало больно, потому что досыта наелся. А его все кололи в бок, вожжи все пели, он ел и ел ветер и больше не мог.
   И когда доскакал до некоего места, кругом кричали:
   - Король самоедский, - ас него сняли лямку, и человек гладил его иршаной рукавицей, а он упал.
   Оп упал, потому что объелся ветром, и умер, и шкуру сняли, набили - и он стал чучело.
  
   Лежали минералы на столах.
   Стояли болваны, которых ископал Гагарин, сибирский провинциал. Хотел достать из земли минералов, а ископал в Самарканде медные фигуры: портреты минотавроса, гуся, старика и толстой девки. Руки у девки как копыта, глаза толстые, губы смеются, а в копытах своих держит светильник, что когда-то горел, а теперь не горит. А у гуся в морде сделана дудка. И это боги, а дудка сделана, чтоб говорить за бога, за того гуся. И это обман. Надписи на всех как иголки, и никто в Академии прочесть не может.
   Жеребец Лизета, самого хозяина. Бурой шерсти. Носил героя в Полтавской баталии, был ранен. Хвост не более десяти вершков длиною, седло обыкновенной величины. Стремена железные, на полфута от земли.
   Два пса - один кобель, другой сучка. Самого хозяина. Первый - датской породы, Тиран, шерсть бурая, шея белая. Вторая - Лента - аглицкой породы.
   Обыкновенный пес. Потом щенята: Пироис, Эоис, Аетон и Флегон.
   А в подвале человеческие вещи: две головы, в склянках, в хлебном вине.
   Первая называлась Вилим Иванович Монс, и хоть стояла на колу с месяц и снег и дождь ее обижали, но можно еще было распознать, что рот гордый и приятный, а брови печальны. А он такой и был, и даже в самой большой силе, когда со всех сторон были ему большие дачи, когда он с хозяйкой леживал, - он всегда был печальный. Это сразу было можно по бровям признать.
   Ах, что есть свет, и в свете, ах, все противное,
   Не могу жить, ни умерти, сердце тоскливое.
   Может, он хозяйку и не любил? А только для больших дач и для будущей фортуны с нею лежал? И в это время сам ужасался своим газартом и ждал беды?
   А вторая голова была Гамильтон - Марья Даниловна Хаментова. Та голова, на которой было столь ясно строение жилок, где какая жилка проходит, - что сам хозяин, на помосте, сперва эту голову поцеловал, потом объяснил тут же стоящим, как много жил проходит от головы к шее и обратно. И велел голову в хлебное вино и в куншткамору. А раньше с Марьей леживал. И она имела много нарядов, соболей, каталась в аглицкой карете.
   А теперь за ними двумя ходил живой урод сверху и привык к ним. Но посетителям до времени их не показывали. Потому что хотя были ясны все жилки в головах, но это было домашнее дело, нельзя было каждому - и даже большим персонам - выказывать свою домашность.
   А в малой комнате были еще птицы - белые, красные, голубые и желтые.
   Сама голубая, хвост черный, клюв белый. Кто ее такую поймал?

3

   Указ о монстрах или уродах. Чтобы в каждом городе приносили или приводили к коменданту всех человечьих, скотских, звериных и птичьих уродов.
   Обещан платеж, по смотрении. Но мало приводили. Драгунская вдова принесла двух младенцев, у каждого по две головы, а спинами срослись. Сделан ли платеж малый или что другое, - но в таком великом государстве более уродов не оказывалось.
   И тогда генерал-прокурор, господин Ягужинский, присоветовал ввести на уродов тарифу, чтоб платеж был справедливый.
   Плата такая: за человечьего урода по десять рублей, за скотского и звериного по пять, за птичьего по три. Это за мертвых.
   А за живых - за человечьего по сту рублей, за скотского и звериного по пятнадцать, за птичьего урода по семь. Чтоб не слушали нашептов, что уроды от ведовства и от порчи. Чтоб доставляли в куншткамору. Для науки. Если же кто будет обличен в недоставлении - с того штраф вдесятеро против платежа. А если урод умрет, класть его в спирты. Нет спиртов - класть в двойное вино, а то ив простое и затянуть говяжьим пузырем. Чтоб не портился.

4

   Многие стали косо смотреть: нет ли где монстра или урода? Потому что за человечьего урода платили по сту рублей. Стали косо смотреть друг на друга.
   Особенно смотрели коменданты и губернаторы.
   Встречались монстры. Князь Козловский прислал барашка, восемь ног; другого барашка, три глаза, шесть ног. Он ехал по дороге, видит - пасется баран, а у него ног не то шесть, не то осмь, в глазах рябит. Думал, что от водки, и проехал мимо - потом велел имать; привели барана - осмь ног.
   Приказано искать хозяина. Пошли в дом; там не найдено никого - хозяин в нетях и скорей всего схоронился в овсы. Велено барана взять. Получено благоволение и тридцать рублей денег. Тогда узнал про это уфимский комендант Бахметьев и высмотрел такого теленка, у которого были две монструозные ноги.
   Но за эти ноги дано десять рублей. Нежинский комендант прислал человечьего урода: один младенец, глаза под носом, уши под шеей, а сам нос невесть где.
   Тогда пушкарская вдова из Москвы, с Тверской улицы, представила младенца, у которого рыбий хвост. А губернатор, князь Козловский, все смотрел, нет ли человечьего монстра, потому что сто рублей и пятнадцать рублей - оказывало большую разницу. Но не было. Тогда послал двух собачек. Собачки были обыкновенные, но дело в том, что они родились от девки шестидесяти лет. И хотел получить двести рублей, как за человечьих уродов. Все-таки дано двадцать, потому что собачки были не скоты и даже не уроды. И он дал наказ всем комендантам - смотреть востро, и тогда получат часть. И послана в куншткамору свинья с человеческим лицом - если смотреть сбоку, - чело у нее, у свиньи, похоже на людское.
   Человеческий фронт. Но одним это казалось, а другим нет. Дано десять рублей.
   Живых уродов было трое: Яков, Фома и Степан. Фома и Степан были редкие монстры, но дураки. Они были двупалые: на руках и на ногах у них было всего по два пальца, как клешни. Но обходились и двумя. Если им подавали руку и говорили:
   - Здравствуй, пожалуй! - то монстр Фома или монстр Степан жали руки и кланялись. Оба были молодые, одному семнадцать, другому пятнадцать лет. Их привел рогаточный караульщик, а они не могли себя назвать, кто такие, потому что были дураки. Караульщику дали три рубля. Потом явился черепаховых дел мастер и сказал, что дураки - ему племянники, и тоже потребовал платежа. Но сказано, чтоб убирался, потому что за недонесение должен был еще сам выплатить штрафу тысячу рублей.
   Сторож был старый солдат и часто бывал шумен. Он приходил в вечернее время, когда не было посетителей, и кричал:
   - Двупалые! Стройся в кучки!
   И двупалые строились. На Якова он не кричал. Яков был шестипалый. Он был умный, и его продал брат.

5

   Он был шестипалый и умный и крестьянствовал. Земля была изношенная, переношенная, вымотанная вся, но было бортное ухожье, и еще отец поставил пасеки. Поставил, умер и перестал крестьянствовать, вышел из тягла. Тогда в тягло вошли мать и Яков, шестипалый. Брат же его, Михалко, был в солдатах, его взяли еще перед Нарвским походом, когда Якова не было еще в тягле, он еще не родился. Он был моложе брата на пятнадцать лет. И вдруг теперь, через двадцать два года, пришла на погост какая-то команда, стала постоем, а к Якову явился старый солдат и сказался Михалкою. Мать его признала.
   Он смотрел строго. Как садились за стол, он смотрел в рот Якову, сколько ест, чтоб не слишком много ел. Что-то у него было на уме. Он посвистывал. Ходил на полковой двор, уезжал, бывало. Он не любил разговаривать. Его на улице так окликали:
   - Эй, война!
   А тягло тянул Яков.
   Мать стала сохнуть, в лице зелень, жадные глаза. Она тоже стала посматривать в рты, кто сколько ест. А иногда говаривала:
   - Хоть бы он шумел или разодрался. Другие шумствуют.
   Другие, верно, шумствовали. Мундирчики у многих истратились, стали являться зипуны. Пять человек оказались в нетях, перестали ходить на полковой двор. Многие поженились, пристроились ко дворам, к дымам. Потом стали охаживать двор, огород. И в малое время команда расползлась и ударила во все стороны; хоть чинила обиды и часто являлось солдатское воровство, но все-таки с шумными людьми можно жить. А потом полковой двор опустел. Уехал куда-то господин капрал, и выросла во дворе жирная трава. Там остался один фелтвебол, и он стал держать торг зольный и винный. И не слыхать было ни о Балка полке, ни о самом господине Балке, командире.
   А Михалко слагал какое-то прошение. Он знал грамоте. И вот однажды поехал и приехал. Мундир издержался, он построил себе из дерюги кафтан, а обшлага и отвороты нашил на дерюгу. Шестипалый ходил и скучал под этим братним взглядом. Он не знал своего брата; пока он тягло справлял, пота и ухожье его, и пчелы его, и мед, и воск. А война ест хлеб. Яков знал белить воск под луной, его научили, а солдат все приведет в пустоту. Раз как-то он задумался, вышел на двор, посмотрел на ухожье, ухожье было темное, и сказал тихо:
   - Не наямишься на этот рот.
   Взошел в избу и дал денег солдату на вино. Солдат взял у него по счету, строго. Деньги у Якова были спрятаны в таком месте, что и мать не знала. В двух местах. В одном мало, в другом поболее. Он из малого места доставал для солдата.
   Михалко же составлял челобитную о характере. И он ее писал два года, по слову в день, а уезжал в город, и там подьячий ему ту челобитную правил.
   Всемилостивейший царь и государь.
   Служу я всенижайший в господина Балка полку с году... со всяким прилежанием. Пулей бит в нарфском деле в спину. От ран имел желтую болезнь и получил облегчение на марцыальных водах по приказу вашего самодержавия. Ныне пришел в конечный упадок в деревне Сивачи. Мундир ветхий и в дырьях, чего для ото всех осмеян. Характеру и трактаменту никакого не имею. И ныне всемилостивейшим вашего величества указом даются чины и характеры. Того ради, всемилостивейший государь, прошу твоего самодержавия, дабы, по милосердию вашему, удостоен я был характером, готов в поход, готов в баталию, или в караул, рогаточным и трещотным караульщиком, или в приказ, чем бы я мог пропитание иметь. Вашего величества нижайший раб господина Балка полка солдат.
   А подписывать все не торопился. И год, с которого был взят, - не помнил. Носил полгода листок под рубахой и по ночам шелестил. И листок стал ветхий, как мундир. Просыпалась мать, поднимала худую голову и качала ею, как на шестке: шелестит. Хоть бы шумствовал.
   Но однажды просиял. Ходил на зельный двор, пришел домой, стал чистить ремень, косачом оголил бороду - и лик его просиял.
   Мать ахнула.
   Потом подступил к Якову и сказал:
   - Собираться, по указу его самодержавия, по приказу господина Балка полка. Давать подводу для отвоза арештованных в Санктпетерсбурк. По делу калечества.
   И посмотрел кругом. И взгляд этот был как звезда: он не обращен был ни на мать, ни на брата. Он растекался по сторонам. И тогда мать и брат поняли, что дом не дом, а пчелы залетные, и воск будут другие топить. Что нужно ехать.
   И они поехали, ехали день и ночь и молчали. И приехали в Санктпетерсбурк, и солдат продал своего брата в куншткамору и получил пятьдесят рублей. По указу его величества. Солдат господина Балка полка. И он вернулся домой. А Яков стал монстр, потому что у него было по шести пальцев на обеих руках и на обеих ногах. И стал ковылять по Кикиным палатам и получил характер: истопник. И Яков посматривал на товарищей. Товарищи были заморские, без движения. Большие лягушки, которых звали: лягвы. Прилипало, который липнет к кораблям и может топить их. И Яков уважал Прилипало, или иначе держиладие, за то, что тот может топить корабли. Спрашивал сторожей, сторожа стали называть ему: змей, морской пес, гнюсь. И Яков стал водить по камере посетителей. Он водил их по комнате, показывал шестым пальцем и говорил кратко:
   - Лягва. Вино простое. Или так:
   - Мальчонок. Двойное вино.
   Он получал в месяц два рубля, а на дураков выдавали по рублю.
   Раз подьячий средней статьи, которому не дали калача, ухватил слона за хобот, что было настрого запрещено, потому что один, другой хватится за хобот, потом могут и вовсе его оторвать. А потом стал хватать его, Якова, за пальцы, чтоб лучше рассмотреть, какой он шестипалый. Тогда Яков, не говоря ни слова, показал подьячему кулак, и тот сразу осел. А потом запросил пардону и стал его уважать. И Яков жил в свое удовольствие. Перед отъездом пошел он в одно неизвестное место, отрыл деньги, завязал в пояс, и тот пояс был теперь на нем. И двупалые его боялись, а сторожа уважали. Он звал двупалых: неумы. Он их водил в мыльню париться. А когда стал ходить за теми двумя головами, внизу, он долго смотрел Марье Даниловне в глаза - а глаза были открыты, как будто она кого-то увидала, кого не ждала, и урод смотрел строение жилок.
   И когда подсмотрел, какие жилки где находятся, тогда он понял, что такое человек.
   Но все дни ему было скучно, и ему казалось, что его скука от слона, что он такой серый, большой, с хоботом. И было положение: они будут жить в каморе до самой смерти, а потом их положат в спирты, и они станут натуралии.

6

   А брат Михалко вернулся без характера: он раздумал подавать челобитную, он решил ждать времени. Безо времени нельзя подавать. И застал дома большую перемену. Мать хозяйствовала и стала разговорчива. И так же начала посматривать на него, как Яков раньше смотрел. Но воска белить не могла, как Яков, и Михалко тоже не мог. Братские деньги, как пришел, он увязал в тряпицу и сунул в опечье, между камнями. Место сухое.
   И воск стал не тот: с пергой, темный, ломался. Может, дело в огне, как его топить? Или пчела переменилась? Откуда тот способ добыл Яков? И мать все теперь говорила о воске. И уж думать забыла о Якове, а о воске все помнила, какой он был. Проходили разные люди через повост. Кто они - богомольцы или беглые, никто не знал.
   И вдруг вечером мать сказала:
   - В воске вся сила. Теперь воск как хлеб. И дань вощаная. Потому что у царевой немки пестрина пошла по носу; чтоб ее избыть, она воск ест. А воск на еду идет белый.
   И тогда солдат подавился хлебом и ощутил челобитную на груди, и челобитная зашелестила, он ударил по столу кулаком и крикнул, побелев от великого страха и гордости:
   - Слово и дело!

7

   Караульщики-профосы и гноеопрятатели всех вывели на большую перспективную дорогу, довели до последней заставы, до рогатки, и сказали:
   - Прочь. Теперь не ворочайтесь.
   Тогда каторга зашевелилась по дорогам, как вошь. Таял снег, и она шла и осклизалась, потому что отвыкла ходить по земле, только ходила собирать милостыню на пропитание. Но тогда она ходила скованная, а теперь ноги у всех были свободны и осклизались. Были здесь люди испытанные, их пытали. Те ходили плохо. Пройдут - сядут. Где снегу меньше. А к ночи слынивали - в леса и в деревни. И затопило деревни, как будто каторга Нева вышла из берегов, пошла по дорогам и вошла в деревенские улицы. Деревни запирались.
   Там бродили люди и били в колотушки.
   - Тк-тк-тк.
   И собаки лаяли с сердцем, с злостью, крутили хвосты и ставили уши дозором.
   И здесь были солдат и солдатская мать, среди испытанных. Их сказки во всем разошлись, и их пытали.
   Вправили профосы мать в хомут, и мать сказала:
   - Тех речей о воске не помню. А говорила я не о царице, а о немке, что у царя взята. А кто такова, не знаю.
   А когда ее спросили, откуда она те речи взяла, и дали два кнута, она показала:
   - Рыжий, высокий, волосья стоят во все стороны, и знатно, что из попов или сын попов, кто его знает. Проходил повоет и спросил воды напиться. И говорил те слова. А кто таков, не знаю. Может быть, не русский, из немцев.
   И дали матери пять кнутьев, а больше не давали, потому что здоровье стало меньшеть.
   Солдату руки выворотили, и он сказал:
   - Говорено про персону, что у ней по носу пестрина. И персона в скаредных словах назвата немкой. И если не то сказал, велите меня смертию казнить. А я солдат господина Балка полка.
   Дано ему десять кнутьев.
   - Дурак, - сказали ему, - никакого Балка полка теперь вовсе нет.
   И оба говорили свои пыточные речи, а потом посмотрели кто надо и увидели, что речи не так уж много расходятся и что ни мать, ни сын своих речей не меняют. А того рыжего, с волосьями, весьма затруднительно теперь догнать по дальности времени.
   Но тут пошла большая перемена, велено всех гнать за многолетнее царское здоровье, и выгнали мать с сыном. Вывели прохвосты их за заставу и сказали:
   - Прочь!
   А сын сжевал свое прошение о характере, все съел, чтоб не нашли и чего похуже не вышло, и ту челобитную не подал и так ушел из города Санктпетерсбурка, как пришел, - без характера. Но сын с матерью не встретились. Они шли разными дорогами и слабели. Нищее дело стояло на чем?
   На покорстве, и чтоб ничего не спускать с глаз. Нищее дело было похоже на торговое дело, все равно как воск продавать на сторону. Только теперь был уже не воск, а покорство, и гладкое слово молодым, и плохая речь старикам, - чтобы показать, что они такие смирные, что даже говорить хорошо не могут.
   Они продавали по дворам нищий товар, и им за него подешеву давали. А глаза были потуплены, и глаза были испытанные и видели все насквозь, что за забором. И руки были вывернутые и клали в суму, что смотрел глаз. Так они пришли, каждый своей дорогой, к своему повосту, и у повоста встретились, и, не глядя друг на друга, пошли к дому.
   А у дома встретила их гладкая черная собака и стала лаять и скалиться, аж зубами скрыпеть. Тогда из их избы вышел Старостин сын, отер рот и спросил:
   - Чего надобно? И махнул рукой:
   - А вы подите, подите.
   И тогда мать присела у

Другие авторы
  • Кондурушкин Степан Семенович
  • Рачинский Сергей Александрович
  • Зарин-Несвицкий Федор Ефимович
  • Филиппсон Людвиг
  • Нечаев Степан Дмитриевич
  • Соловьев Николай Яковлевич
  • Яковлев Михаил Лукьянович
  • Ознобишин Дмитрий Петрович
  • Случевский Константин Константинович
  • Лунц Лев Натанович
  • Другие произведения
  • Андреевский Сергей Аркадьевич - Вырождение рифмы
  • Решетников Федор Михайлович - Решетников Ф. М.: биобиблиографическая справка
  • Михайлов Михаил Ларионович - Песни о неграх (из Лонгфелло). Примечание переводчика
  • Горбунов-Посадов Иван Иванович - Война войне!
  • Полежаев Александр Иванович - День в Москве
  • Григорьев Аполлон Александрович - Знаменитые европейские писатели перед судом русской критики
  • Телешов Николай Дмитриевич - Зоренька
  • Елисеев Григорий Захарович - Г. З. Елисеев: биобиблиографическая справка
  • Любенков Николай - Рассказ артиллериста о деле Бородинском
  • Фурманов Дмитрий Андреевич - О "Железном потоке" А. Серафимовича
  • Категория: Книги | Добавил: Armush (21.11.2012)
    Просмотров: 415 | Рейтинг: 0.0/0
    Всего комментариев: 0
    Имя *:
    Email *:
    Код *:
    Форма входа