Главная » Книги

Телешов Николай Дмитриевич - На тройках, Страница 2

Телешов Николай Дмитриевич - На тройках


1 2 3 4

м, хотя не спал.
   За этою следовала другая комната, купеческая, где напиться чаю стоило дороже, чем в общей. Она была светлее, чище и богаче первой. На окнах стояли банки с геранью, по стенам красовались отечественные герои и висела большая картина с изображением барина в шляпе, танцующего с полногрудою девицей, на которую зазевался бы любой из "Васильев Ивановичей", больших охотников до русской красоты; у девицы висела чуть не до пяток толстая коса, а у барина рука с платком была лихо изогнута и поднята над шляпой; под картиною было подписано: "По улице мостовой".
   Среди комнаты стояло несколько столиков. За одним из них сидел пожилой купец, с большою рыжею бородою, и худенький застенчивый приказчик. Оба ели селянку - купец решительно и громко, приказчик скромно и почтительно. Расслабленный орган, прислоненный к стене, услаждал их слух, наигрывая старинный танец - англез.
   Окончив еду, купец перекрестился, вытер бороду салфеткой и сделал что-то губами, похоже на "бр-вв...". И орган, когда кончил танец, тоже издал звук, похожий на "бр-вв", и замолк.
   Компания новоприбывших вошла в эту комнату и, так как места было немного, заняла почти все столы.
   Стали обедать. Сидевшие рядом Кумачев и Ольга Васильевна, не вслушиваясь в общие разговоры, занимались своею беседой, и иногда оба, закрывшись салфетками, хохотали до слез.
   Их тоже никто не слушал; только приказчики иногда поглядывали на них и молча переглядывались между собою.
   После обеда потребовали себе кто чаю, кто вина и приказали позвать гусляра.
   Через минуту в комнату вошел неслышными шагами тот самый слепец, что сидел возле буфетной стойки. Войдя, он молча поклонился. Трактирный служитель снял покрывало с небольшого стола, на который вначале никто не обратил внимания, и подставил стул. Это были старинные гусли, с виду похожие на низенький стол с натянутыми струнами; вместо крышки у этого стола был приделан резонатор из тонкой певучей доски, вроде той, какая бывает у обыкновенной гитары. Гусли, несмотря на свою ветхозаветность, были очень чувствительны, и, когда служитель, подставляя стул, слегка зацепил их ногою, они таинственно загудели.
   - Ну-ка, Илья Михеевич! - сказал Панфилов. - Сыграй что-нибудь.
   - Что желаете? - спросил тот.
   - Что знаешь, дело твое.
   Старик не спеша обтер руку об руку и откашлялся.
   Потом приподнял немного правую веку, из-под которой блеснул помутившийся глаз молочного цвета, и опять зажмурил его и опять обтер руку об руку.
   - Что ж? - проговорил он, усаживаясь за гусли. - Нешто "Среди долины ровные" или "Во лесах было во дремучих" сыграть?
   Он опять откашлялся и поправил под собою стул.
   Никто ему не ответил. Все с любопытством глядели на него и ожидали музыки.
   Это был очень древний старик из бывших дворовых.
   Глубокие морщины избороздили его высокое чело и легли двумя крупными складками над носом, где срастались у него мохнатые бесцветные брови. Волос на голове было много, точно у молодого; спереди они были расчесаны на прямой пробор, а сзади кончались своеобразными завитками; они вились только в самом конце, вслед за перемычкой, оставшейся ог ношения картуза; вились они еще на висках и над ушами. Седина серебрилась по всей голове, сильно впутавшись в бороду и в усы. Слепые глаза казались крепко зажмуренными, и мелкие морщины лучились от них во все стороны.
   Прежде чем заиграть, старик дунул на гусли, потом поднял обе руки и положил на струны. Его тонкие пальцы, очевидно не привыкшие ни к какой грубой работе, быстро зацепились и пробежались по струнам, которые красиво и мягко загудели. Звук их походил на цитру или на арфу, только был еще мягче, еще меланхоличнее.
   - Бурлацкую сначала, - тихо проговорил старик и, прислушавшись, все ли молчат, взял первый аккорд.
   "Э-эй, ух-нем!.." - дружно и бодро грянули струны, и сейчас же отозвались, точно эхо, другие струны - унылые, тихие, повторяя тот же мотив и, казалось, как будто те же слова: "Э-эй, ух-нем!"
   Вот она, безыскусная русская песня, навеянная не весельем, не радостью, а беспощадной нуждой! Что в ней?
   Какие слова, какая музыка? "Эх, ухнем! эй, ухнем! еще разик, еще раз, эй, ухнем!" И больше ничего в ней нет, в этой песне, и звучит она просто, однообразно, но кажется, что мало ей низкой комнаты, просится она на простор, под глубокое небо, на волжские берега, где она родилась. И кажется, что вырвалась уж она на желанную волю, звучит она уже где-то не здесь, а льется далеко за окном, и замирают ее скорбные звуки среди родных берегов:
   "Э-эй, ух-нем!"
   "Э-эй, ух-нем!"
   Один и тот же мотив, одни и те же слова. Ни конца, ни начала нет в этой песне, как не знаешь, где искать начало и где конец в горемычной доле русского бездомного человека, у которого и позади нужда да горе и впереди то же самое.
   "Э-эй, ух-нем!.." - мягко и скорбно прозвучали еще раз трепетавшие струны, и сладко замерли чуть слышные отзвуки среди глубокого молчания.
   Слепец опустил на колени руки и сидел неподвижно, свесив на грудь седую голову.
   Панфилов сидел, откинувши голову назад и прислонясь затылком к стене.
   - Экая песня! - сказал он, умилившись, когда старик, окончив играть, кашлянул в руку. - Молодчина, Илья Михеевич, хорошо играешь!
   Леонид сидел, согнувшись над столом, и вертел в руках вилку. Очевидно, на него гусли произвели впечатление, хотя он молчал. Ольга Васильевна восторженно улыбалась.
   - Какая прелесть! - шепнула она Мифочке и не знала, что бы можно еще сказать, но видно было, что она желала что-то добавить.
   - Дедушка, а ты не поешь? - спросил Мифочка, когда старик в задумчивости сделал опять небрежный перебор струн, готовясь к новой песне.
   - Ни, - ответил старик, мотнув голевой. - Голосу нету.
   - Сыграй еще, Илья Михеевич, - сказал Панфилов.
   - "Долину ровную"? - осведомился тот. - Али "Матушку"?
   - Что знаешь.
   - Ну, "Долину".
   Для чего было петь, когда тоскующая струна звучала слаще всякого голоса? Под руками Ильи Михеевича гусли казались не инструментом, а живым русским сердцем народным, где скорбь, веками нажитая, переродилась в сладкую песню. И томит и ласкает слух эта певучая задумчивая струна, и вливается песня мягкой волной прямо в душу и просит ответа, и во всякой душе готов ей ответ.
   Бряцали и ныли медлительные аккорды, а какая-то тоненькая струнка, пробиваясь иной раз через общий гул, звенела так упоительно, точно заливалась горючими слезами о тех молодых подружках, которых нет около высокого развесистого дуба, что стоит один-одинешенек "среди долины ровные, как рекруг на часах".
   И почему-то всякому припомнилось его собственное прошлое, с тихими неповторяющимися радостями, и у всякого шевельнулась на сердце сладкая грусть.
   "Ничего нет горше для человека, как вспомнить свое счастливое время..."
   И это счастливое время было у всякого. Было - и нет его. Закатилось оно, как солнце вечернее, когда глядишь в потухающую даль и жалко становится дня, утраченного напрасно. Неизвестно, кто и что чувствовал в это время, но все сидели в задумчивости. Тирман опустил голову на руку, точно закрываясь от солнца, которое играло на его перстне с маленьким лучистым камешком. Рыжий купец, гладя бороду, глядел в потолок; Ольга Васильевна вслед за мотивом покачивала головой и чуть заметно шевелила носком башмака. На лице Матвея Матвеевича сияла улыбка, но не та, что раздвигает губы во время веселья; это была редкая улыбка, озаряющая лицо человека только в минуты тихой душевной радости.
   Едва гусляр окончил песню, как Панфилов и Леонид, точно сговорившись, воскликнули одновременно:
   - Псалом! Сыграй псалом!
   - В самом деле, псалом! - сказали и прочие, которым эта мысль очень понравилась; но старик отвечал с видимым сожалением:
   - Место не такое, господа хорошие! - и громко вздохнул, как бы жалуясь. - Трактир-с!..
   Это замечание заставило всех оглядеться. И вся обстановка мгновенно опошлилась в их глазах, все стало нелепо, мерзко - и эти круглые полоскательницы с плавающими разложившимися окурками, и недопитые чашки, и этот барин на стене, - все стало грубо, гадко; не хотелось смотреть.
   Панфилов вынул из кошелька два серебряных рубля.
   - Держи, Илья Михеевич!
   - Благодарю покорно!
   Пока давали что-то другие, Матвей Матвеевич сказал, ни к кому не обращаясь:
   - - Ну, я пойду!
   И, усаживаясь в повозку, строго спросил ямщика:
   - Можешь ты ехать проворно?
   - А что ж! - согласился тот. - Можно.
   - Ну, так жарь во все лопатки! Вот тебе рублевка.
   Чуваш засуетился, вспрыгнул на облучок и действительно так погнал по городу тройку, что бродившие куры с криком бросились в разные стороны.
   Опять выехали на Волгу. День блистал во всей своей красоте.
   Анютин и Кротов, наслаждаясь в своей повозке полнейшею свободою, то и дело передавали по очереди друг другу бутылку с коньяком и, наконец, вспоминая гусли, запели "Среди долины ровные". Голоса их раздавались на далекое пространство, но были дики и резки; и так как это были два баса, а старались брать во что бы то ни стало теноровые ноты, то и ревели оба, как заблудившиеся коровы.
   - Кто их там режет! - сердито сказал Матвей Матвеевич.
   Бородатов сейчас же привстал и высунулся из повозки.
   Увидев его, певцы еще сильнее заголосили, но он погрозил им кулаком, потом махнул рукою. Те поняли, в чем дело, и пение прекратилось.
   На каждой станции чуваши менялись.
   Пока Панфилов раздумывал о своих делах, а Бородатов, зевая по сторонам, придумывал от скуки повод, чтобы придраться еще раз к чувашу и посмеяться над его простотой, ямщик все прислушивался к повозке, все крутил головой и, наконец, сказал седокам, доехав до Криушей:
   - Погода меняется.
   - А что?
   - Не скрипит.
   Действительно, полозья уже не скрипели и белоснежная равнина не блистала мелкими искрами, как было поутру, но холодно было по-прежнему.
   - К ночи распустит!
   Но ночь была еще не близка.
   Солнце едва начинало склоняться к западу, когда, миновав Курочкино, подъезжали к Свияжску. От него рукой подать до Казани, и эта мысль занимала путников больше всего.
   - А что, Василий Иванович, - сказал Бородатов, придумав, наконец, шутку над ямщиком, - отъехали мы теперь половину станции?
   - Во здесь половина, - указал тот кнутом на дорогу. - Проехали половину!
   - А которая половина больше, Василий Иванович, та, что проехали, или та, что осталась?
   Чуваш, не разобрав всей коварности вопроса, ответил попросту:
   - Эта половина побольше против той половины.
   Бородатов захохотал.
   - У него даже половины не одинаковы! - восхищался он перед Панфиловым.
   - Верно, верно, - возразил снова чуваш, - новая половина будет побольше.
   Проехав еще немного, ямщик, вероятно, сообразил, что над ним посмеялись, и пожелал отомстить.
   - Купец, - обратился он к Бородатову, - куда, потвоему, дальше: с Чуксар на Свияжск или с Свияжска на Чуксары?
   - А что?
   - Да так.
   - По-моему, все равно.
   - А как же так: с рождества до пасхи - вон сколько, а с пасхи до рождества - э-ге-ге сколько!
   И оба они стали смеяться: Бородатов над чувашом, а чуваш над Бородатовым.
   Чем ниже опускалось солнце, тем желтее становились его лучи, и закат нисколько не походил на вчерашний.
   Горизонт не рдел, как вчера, ярким румянцем, а весь окутался легкою серою дымкой, и зарево было желто, точно больное. Эта желтизна широко разлилась по небу, почти до зенита, и гляделась в стекла свияжских построек, отражалась на стенах и крышах, отчего и весь город казался каким-то желчнобольным. Желтолицые татары встретили на почтовой станции тройки и громко заболтали про них непонятные речи.
   - Живей, живей, князь! Некогда дожидаться! - крикнул им Матвей Матвеевич.
   Два татарина махнули ему рукой, и никто ничего не ответил. Сравнительно с чувашами, это были гордецы и упрямцы. Даже когда тройки были готовы, ямщики залезли на облучки не по-ямщицки: осторожно и расчетливо, чтоб усесться удобно.
   Подобрав вожжи, татарин издал сердитый гортанный звук, похожий на "ы", и крепко ударил кнутом. Лошади тронули.
   Сильно вечерело; но в воздухе заметно становилось теплее.
   - Послушай, князь, - сказал Тирман, - отсюда ведь есть на Казань прямая дорога, минуя Услон?
   - Есть.
   - Валяй по ней. На чай получишь.
   - Не можно, - ответил татарин таким решительным тоном, после которого уже не на что было надеяться.
   - Три рубля дам, - соблазнял его Тирман.
   - Не можно: вьюга была, - повторил ямщик и сердито зарычал на коней: Ы! ы!
   В какие-нибудь полчаса вечерние сумерки сменились совершенною темнотою. Ни звезд, ни луны не было на черном небе - скучно делалось на реке. Повозки ехали тихо, лошади часто фыркали и щелкали задней подковой о переднюю. В воздухе становилось сыро и знойно. Насилу добрались до Услона, который стоит на высоком берегу Волги. Отсюда днем видна была бы Казань как на ладони, но теперь среди темноты только блестели стройными линиями огненные точки.
   Огни эти сливались в широкую таинственную картину.
   Впереди была уже не почтовая станция, не торговое село с мелькающими огоньками, а целый город, освященный исторической славой. Не так ли, казалось, во тьме ночной стоял Грозный царь, дожидаясь рассвета с своею ратью?
   Не сюда ли направлены были черные пасти орудий, где теперь заманчиво и мирно мелькают и тянутся по всем направлениям огненные точки, словно брызги великого несокрушимого пламени - прогресса!.. Нет, это не та Казань, стены которой в густом дыму взлетели на воздух, не та Казань, метавшая стрелы и камни, лившая на врагов горячую смолу. Та Казань далеко, за несколько верст от этой, и подо льдом журчит у следов ее речка Казанка, журчит о седой древности, о славных царях и диких набегах...
   - Ну, господа, в дорогу, в дорогу! - заторопился Панфилов. - Не видали мы, что ли, хороших видов! Не в первый раз едем.
   И повозки тронулись дальше.
   Спустившись по страшной крутизне, переехали Волгу поперек и затем помчались по твердой земле. Городская жизнь чувствовалась на всяком шагу. Встречались экипажи, извозчики и даже пешеходы. После волжского безлюдного пути все это действовало отрадно... Встречные окрики, огонек папироски и голоса прохожих усиливали нетерпение. Вечерняя темнота загородила от взоров пирамидальный памятник над братской могилой воинов, стоящий одиноко, вдали от городской черты. Но вот миновали уже летние загородные сады, занесенные снегом, промчались мимо катка и ледяных гор - и вот она, желанная Казань! Вот замелькали фонари и освещенные окна; повозки, сделав несколько поворотов по улицам и переулкам, въехали, наконец, во двор почтовой станции. И все спешили в теплую горницу сбросить с плеч дорожные шубы и заморить голодного червячка.
   Во время еды, заметив на стене огромную желтую афишу, Тирман радостно воскликнул:
   - Матвей Матвеевич! Да сегодня ведь "Фауст" в театре!
   Он проворно подбежал к стене и начал водить пальцем по строчкам.
   - Смотрите, смотрите, с каким составом! Не взять ли билеты? Конечно, господа, сходим в театр! Время есть.
   Напьемся чайку, да и марш!
   - Я с удовольствием, - согласился Сучков.
   - И я не прочь; только мне нужно на минутку в Богородицкий монастырь заехать, - сказал Панфилов и обратился к приказчикам. - Пойдемте!
   - Ну, что монастырь! Бог с ним совсем! - соблазнял Тирман. - Лучше чайку стакан да прямо в театр.
   - Традиции, господа, - извините. Все предки езжали. И я не могу иначе.
   С этими словами Панфилов вышел из комнаты, а за ним и приказчики; Сучков тоже ушел по каким-то делам вместе с своим приказчиком, осведомившись еще раз у Тирмана:
   - Так, значит, увидимся в театре?
   - Конечно, конечно!
   А когда все ушли, Тирман весело потер руки и проговорил с усмешкою:
   - Ишь ты, народ какой музыкальный!
   Ольга Васильевна, всю дорогу не обращавшая внимания на своего мужа, очень удивилась и обиделась, когда тот заявил, что ни в театр не пойдет, потому что страшно устал, ни дальше не поедет, а будет ночевать в Казани.
   - Что за глупости ты выдумал - ночевать! С какой радости? Все поедут, а мы ночевать!
   - Сама знаешь, мне иначе нельзя. Нужно Казань осмотреть, потом визит генералу необходим... Вот только где ночевать, - вопрос?
   - Позвольте посоветовать? - сказал Тирман. - Возьмите извозчика, он вам покажет две-три гостиницы; когда отыщете номер хороший, возвращайтесь сюда за супругой и багажом... А мы тем временем вас, сударыня, покараулим! улыбнулся он Ольге Васильевне.
   Леонид с озабоченным лицом начал рыться в карманах, вытащил несколько серебра, опять убрал его, заглянул в бумажник и стал одеваться.
   - Так ты меня здесь дожидайся! - сказал он жене.
   Кумачев сидел, задумавшись; ему было на что-то
   досадно. Не то усталость тяготила его, не то печалила скорая разлука с Ольгой Васильевной, которая, заметив его хандру, подошла и, погрозив ему пальцем, сказала:
   - Вас растрясло? Что вы такой кислый?
   Без мужа она стала еще бойчее. Шалила, как гимназистка, топала на Мифочку ногами, обвязала его салфеткой и заставила что-то съесть.
   Тирман только рукой махнул и решил, что ему здесь делать нечего.
   - Пока до свидания! - сказал он, вставая. - Позвольте, сударыня, оставить моего юношу на ваши заботы. Не обижайте его без меня, а я через полчаса вернусь. Ровно через полчаса, Мефодий Иванович! Прощайте!
   Ни Кумачев, ни Ольга Васильевна ничего ему не ответили. Они взглянули друг на друга, и оба засмеялись.
   - Вы меня будете слушаться? - строго сказала она. - Вас оставляют под моим покровительством, берегитесь!
   Мифочка повеселел.
   - Не будьте к нему строги, - шутливо добавил Тирман уже в дверях. - А вы, Мефодий Иванович, поцелуйте ручку, чтобы вас не наказывали!
   И с этими словами ушел, затворив дверь и подумав о городе Малмыже, которому судьба посылает такую инспекторшу.

VI

   Монастырские ворота были заперты, когда к ним подъехал Матвей Матвеевич. Сначала приказчики подергали кольцо, потом Кротов начал стучать кулаком.
   - Отоприте!
  
   Но кругом все молчит,
   Монастырь крепко спит...
   вспомнилось Панфилову.
  
   Вскоре послышались торопливые шаги, и чей-то голос из-за ограды спросил:
   - Кто тут?
   - Доложите матушке-игуменье, - сказал Матвей Матвеевич, - что московский купец Панфилов, проездом в Ирбит, желает помолиться.
   Шаги начали удаляться, а через несколько минут послышался говор монахинь. Звякнули ключи, заскрипели тяжелые ворота, и перед путниками предстали старый сторож, мать-казначея и молодая послушница с фонарем в руках. Панфилова принимали здесь всегда очень почтительно: каждый год заезжая, он оставлял монастырю кое-какую лепту.
   - Спаси вас царица небесная! - сказала мать-казначея, кланяясь чуть не в пояс. - Пожалуйте, батюшка, пожалуйте.
   Мрачен и угрюм казался собор; таинственная мгла висела под куполом.
   Икона древнего греческого письма была закована в золотую ризу, и брильянтовая корона над нею сияла мягким лучезарным блеском от множества неугасимых лампад.
   Панфилов, а за ним и другие молча перекрестились, поцеловали икону и, не разговаривая, вышли из храма.
   - В театр! - сказал Матвей Матвеевич, садясь в сани.
   Начался уже второй акт, когда путники, взяв билеты в последних рядах кресел и смущаясь дорожными костюмами, стали пробираться на свои места. Фауст пел уже каватину, и Панфилов, недовольный шумом, который сам же производил, пролезая по ряду, сердился на публику, не убиравшую своих колен, а только шипевшую на него за беспокойство. Опустившись на стул, он огляделся и, заметив невдалеке Сучкова, улыбнулся ему.
   Фауст был очень хорош и знаменитое "до" взял так легко и красиво, что каватину заставили повторить. После одинокой безлюдной дороги и после всей массы разнообразных впечатлений было странно сидеть в многолюдном собрании и слышать гром аплодисментов.
   Мефистофель зато был чересчур нелеп в каком-то пестром костюме и грубом, непозволительном гриме, отчего и казался паяцем.
   "Посмотрим, чья победа!" - пропел Мефистофель и, взявши Фауста под руку, увлек его за кулисы. Эта фраза заставила Матвея Матвеевича оглядеться, и, пока сцена перед выходом Маргариты оставалась пуста, он всматривался в публику, ища глазами Тирмана, а в мыслях гвоздем засела мефистофелевская фраза: "Посмотрим, чья победа!"
   Вошла Маргарита, с традиционной длинной косой, в белом платье, с сумочкой, висевшей ниже колен, и мечтательно запела про незнакомца-юношу, а потом села за прялку. Действие проходило своим чередом, не возбуждая особенных восторгов. Явились опять Мефистофель с Фаустом, взяли под руки один Марту, другой Маргариту и пропели квартет. Мефистофель делался с каждой минутой несносней, к тому же он не выговаривал какой-то буквы, и Панфилову хотелось его освистать.
   Но как хорошо было глядеть на этот зеленеющий сад, погруженный в тихий сумрак! Вот пробились лунные лучи, вот Маргарита упала в объятия Фауста; зажурчали тихие влюбленные речи... "О, ночь любви!" - пел Фауст, обняв Маргариту, но видно было, как он скосил глаза на дирижера, маленького лохматого человека, который, медленно взмахивая своей палочкой, весь устремлялся вперед, точно собираясь вспорхнуть и улететь.
   В антракте, встретясь с Сучковым, Матвей Матвеевич спросил его, здесь ли Тирман.
   - Не видать... Либо здесь, либо спит: у него ведь даром время не тратится.
   Далее разговор перешел на оперу. Впечатление обоих было нелестное, и они решили больше не слушать,
   - Где Тирман? - спросили по приезде на Вольную почту.
   - Нету-с, - ответил слуга.
   - А не сказал, куда он поехал?.
   - Оделись и поехали. В восемь часов еще собрались.
   Панфилов стоял, вытаращив глаза.
   - А повозка? - выговорил он со страхом.
   - В повозке поехали, ваше степенство.
   Матвей Матвеевич вспыхнул и, подняв обе руки, потряс над головой кулаками.
   - Ах я старый дурак!! - вскричал он в негодовании. - И как я не раскусил этого лукавого Тирмашку!..
   Надул! Опять надул!.. И как я не догадался! Сколько мы времени потеряли напрасно! В восемь часов удрал, а теперь?..
   Он вынул часы.
   - Не догонишь! Теперь далеко... не догнать! - говорил он чуть не плача.
   - Да полно, Матвей Матвеевич, - успокаивал его Сучков - Видите, какая погода. Дорога испортилась, по такой дороге далеко не ускачет.
   - Нет, как я попался, как я попался! Словно мальчишку надул. И догадало его подсунуть мне эту чертову афишу!
   Он дернул афишу за угол и сорвал ее со стены.
   - Все равно, Матвей Матвеевич, давайте закусим на скорую руку, да и марш вдогонку.
   Подали ужин, но Панфилову не пилось, не елось.
   - Ах этот Тирмашка несчастный!
   Однако плотный ужин и хорошее вино успокоили его настолько, что, садясь в повозку, он сказал Бородатову:
   - Ну, теперь остается только спать!
   Погода была гнилая. С неба что-то сыпалось, не снег, не дождик, а какие-то мокрые и жесткие брызги.
   Сначала ехали городом, и, когда миновали так называемую Швейцарию, прилегающую к Казани, повозки погрузились во мрак.
   Ночь была черна. Лошади бежали осторожно. Путь лежал уже не по Волге, а по твердой земле. Ямщик боятся сбиться и сдерживал тройку, часто перекликаясь с задними ямщиками. Мороза не было, но ветер ходил винтом и забирался под шубы. Колокольчики надоедливо верещали, особенно по ухабам, откуда насилу вылезали повозки.
   До Собакина еще кое-как добрались, но дальше пошла такая дорога, которую даже татары ругали по-русски, а путники бранили татар. Матвей Матвеевич выходил из терпения, но, как на грех, то коренник распряжется, то пристяжная перескочит постромку, или повозка так засядет в ухабе, что лошади по нескольку минут бьются на месте, прежде чем ее вытащить; приходилось даже вылезать из повозок.
   - Ну-ка! - говорил тогда бесцеремонно татарин, - выходи, бачка!
   Когда же распрягся коренник и пришлось дожидаться, пока его приводили в порядок, Панфилов истощил весь запас вразумительных слов, и ругаться начал уже Кротов, который знал откуда-то много татарской брани. Длинная ночь, безжалостно длинная, скучная, сырая, казалось, завладела всем миром и не думала никогда проходить.
   Едешь-едешь, а все вокруг прежний мрак, и с неба все что-то сыплется, и ветер бегает по полю, и слышится шум за повозкою, словно чей-то хвост метет за собою падающий снег...
   Усталость взяла свое. Опустили зонты, подняли фартуки и стали дремать под скучную песню начинающейся вьюги.
   Матвей Матвеевич спал как убитый, не просыпаясь даже на станциях, когда в повозку впрягали свежих коней.
   Когда он открыл глаза, был уже день. Он рассеянно огляделся, как бы стараясь что-то припомнить, и видно было по этим неуверенным взорам, что впечатление какой-то грезы не успело еще остыть.
   - Где едем? - спросил он Бородатова, протирая глаза.
   Но Бородатов сам только что проснулся и в свою очередь спросил ямщика:
   - Где едем?
   Не оборачиваясь, татарин поднял руку и указал на видневшиеся вдали сквозь голые прутья деревьев первые постройки уездного города.
   - Вон он, Малмыж!
   День был хмурый. Серое небо с бродячими рваными тучами словно обвисло от гнетущей тяжести и готовилось опять порошить снегом. Сухой ветер налетал порывами, ударялся в задок повозки и пропадал надолго. Когда, проехав городом, вошли на почтовую станцию и Панфилов увидал смотрителя, то первое слово было про Тирмана:
   - Давно ли проехал?
   - Тирман?.. Давно. В пять часов утра были здесь, - сказал смотритель, справившись по книге. - И есть ничего не стали; перепрягли лошадей - и дальше!
   - Черт знает что за человек! - пожал плечами Панфилов и обратился к Сучкову. - А вы говорите - догоним!
   В комнате за столом сидело несколько человек; разговор у них начался, вероятно, давно, потому что нельзя было понять, из-за чего они спорили. Развалившись на широком стуле и лихо заложив ногу на ногу, сидел пожилой господин в теплой венгерке, без погонов, но с георгием на груди, с пухлыми, точно от флюса, щеками, усатый, с широкой плешью. Должно быть, этот господин в своей жизни накуролесил немало: это замечалось по его толстому носу, разрисованному, как драгоценная ваза, мелкими красненькими узорами; наконец, по его хриплому громкому кашлю было заметно, что его богатырское нутро сотни раз простуживалось, прокапчивалось табаком и выжигалось всеми средствами, какие только ведомы акцизным чиновникам. Перед ним сидели два еврея: черноглазый безусый юноша с оттопыренными ушами и седой старик с горбатым носом. Юноша молчал, а старик спорил и горячился; возражая, он то съеживался, то, растопырив пальцы, откидывался всем корпусом в сторону, точно защищаясь обеими руками от своего усатого собеседника, лихо сидевшего на стуле и глядевшего веселыми круглыми глазами.
   Еврей доказывал, что евреи необходимы России, что без евреев заглохнет промышленность, а военный говорил что "всех вас нужно прогнать".
   - Мне ужасно удивительно, как образованный человек может так говорить!
   - А ты слыхал пословицу: "Жид сам бьет и сам кричит". И всегда вы так: запутаете человека разными гешефтами, облупите его, надуете и сами же кричите, что вас притесняют. Именно так: жид сам бьет и сам кричит!
   Еврей страшно разволновался, выслушав это. Он всплеснул руками, и глаза его заблестели.
   - Жид сам бьет и сам кричит! - воскликнул он в ужасе. - Господин полковник! Аи-аи, господин полковник, какой это срам говорить такую пословицу! А вы знаете, почему такая нехорошая поговорка стала на свете? А вы знаете, господин полковник, откуда такая поговорка? Был на свете один очень глупый пан; у пана была дочь, которая сходила с ума. Один глупый доктор приказал, чтобы сумасшедшая панна всегда веселилась... И вот тогда сделали какое дело: взяли еврея, одели его в длинный кафтан, надели колпак, в руки дали палку и привели еврея на двор. А на него выпускали стаю собак. Собаки рвали его со всех сторон за кафтан, бедный еврей бил собак палкой и кричал на весь двор. Я думаю, всякий будет кричать, когда его рвут собаки! А безумная панна сидела у окошечка, и хохотала, и говорила всем: "Вот какой жид - сам бьет и сам кричит!" Вот, господин полковник, откуда такая глупая поговорка!
   В это время его увидал Сучков.
   - А, Матвей Иванович! - сказал он, подходя к нему и протягивая руку. И ты с нами на ярмарку?
   Еврей, очевидно, был рад, что пришли посторонние, и сейчас же пустился в веселые разговоры с Сучковым.
   - Вы не забыли старика Левенштейна? Это его внучек, - говорил он, указывая на молодого еврея. - От дедушки сын, от сына еще сын. Ого! Вот какой старик Левенштейн! - И, желая пошутить, добавил: - дедушка капитал, отец - процент, а этот - процент на процент.
   Молодой еврей при этом начал улыбаться все шире и шире, а военный, глядя на него, прыснул вдруг со смеху, и солидный живот его заплясал по коленям.
   В комнату вошли еще двое: мужчина в старой рыжей енотовой шубе и дама необыкновенно крепкого сложения.
   Это оказались артисты: мужчина был фокусник, а дама - силачка, "девица-геркулес", как она называлась в афишах. Такие артисты за стакан водки никогда не откажутся в зимнюю стужу потешить попутчиков, и когда Сучков предложил им "погреться", то фокусник, прежде чем выпить, накрыл шляпой рюмку, где потом вместо рюмки оказалась перчатка.
   - Вот это, брат, люблю! - воскликнул военный. - У нас тоже в полку был один... так тот, чертов сын, у меня в сапоге яичницу сделал! Настоящую яичницу - с луком!!
   Фокусник не долго думая достал из кармана колоду карт и подал военному, щеголяя массой перстней с поддельными камнями.
   - Прошу заметить одну... Вот так! Держите всю колоду двумя пальцами. Вот так! Ну, ейн, цвейн, дрей!
   Он сильно ударил рукой по колоде, которая вся разлетелась по полу, и только замеченный валет остался у военного в пальцах.
   - Ах ты, черт тебя забодай! - весело крикнул военный.
   Фокусник еще много показывал разных штук, так что его и "девицу-геркулеса" пришлось угощать обедом.

VII

   Время летело быстро. Закусив в Малмыже, Панфилов уже нигде более не оставался подолгу, и, когда солнце стало клониться к западу, тройки мчались от последней деревни, приближаясь к вятским дремучим лесам, которые тянутся непрерывно на сотни верст.
   Маленькие пузатенькие лошадки, гнедые с черными гривами, черными хвостами и такими же черными полосками по всему хребту, лихо несли повозки, так лихо, как не ездят еще нигде в России. Ямщик татарин даже не трогал кнута, а лишь покрикивал на них, называя их крысами.
   Уже алели верхушки дремучего леса и жуткая просека разинула свою пасть, как гигантское чудовище, и страшно было погружаться в ее недра.
   Сразу стало темнее и глуше, едва въехали в эту просеку. Меткое народное слово недаром зовет такие леса дремучими. Старый непроходимый лес темен и страшен, хмур и задумчив. Седые сосны стоят сторожами по обе стороны просеки, а дальше - мрак и тайна.
   Мчится тройка во весь дух по гладкой скрипучей дороге, звенит колокольчик, пофыркивают шустрые лошадки, но уже нет того раздолья, нет той свободы, что по широкой Волге: гнетет и давит окольная чаща. Старые косматые ели и толстые сосны, отягченные снегом, хмуро следят и провожают взорами резвую тройку, - куда мол, летишь?.. А солнце все ниже опускается, и в лесу становится мрачнее, мрачнее, и начинает трогать душу нелепое предчувствие.
   - Абзы! - сказал Бородатое.
   Ямщик обернулся. На этот оклик повернется с удовольствием всякий татарин.
   - Спой, что ли, нам песенку!
   - Для ча нет, бачка! На водку дашь?
   - Да ведь вам Магомет запретил водку?
   - Запретить запретил, а все, бачка, пьем.
   - Ну, ладно, дам Затягивай песню.
   Татарин кашлянул, утерся и затянул грубым голосом, очень медленно, на двух нотах:
  
   О царь
   Царь Иван
  
   Потом заголосил во всю мочь, на одной только ноте, бистро быстро, как только может выговорить язык
  
   Царь Иван Васильич Грозный
   Казань город брал!
  
   Потом опять медленно и грубо продолжал тягучий припев, опять на двух нотах:
  
   Красный башмак!
   Красный баш-мак!
  
   И вся его песня была в таком роде, с теми же тягучими двумя нотами в начале, с тою же одною зазвонистою скороговоркой и тем же тягучим припевом.
   Между тем зубчатые верхушки леса, рдевшие под косыми лучами, начинали бледнеть и сереть, иногда они вдруг потухали совсем, когда плывущее облако загораживало солнце, а то вдруг опять вспыхивали умирающим светом, но все слабее, слабее, и все угрюмее становилась лесная чаща, и тусклая тень ложилась впереди дороги.
   Но небо было светло, и думалось, что где-то далеко в стороне, на просторе, сияет еще день, а здесь уже сгущались сумерки, и мохнатые вершины тихим шумом возвещали о вечере, и в ответ им так же тихо скрипели голые стволы сосняка и крепче задумывались угрюмые ели, раскинувшие во все стороны свои косматые ветви.
   Приказчикам было скучно Кротов свирепо глядел по сторонам, досадуя на свою бедность вот бы из этакого леса да построить себе палаты! Анютин тоже глядел на лес, тоже всматривался в чащу и вспоминал прежнее разбойничье время да современные сплетни про некоторых известных купцов миллионеров, у которых деды содержали здесь постоялые дворы
   - Не выпить ли? - внезапно толкнул он Кротова, начиная завидовать этим безгрешным потомкам.
   Наливши стопку коньяку, Анютин залпом осушил ее и так от удовольствия крякнул, что даже ямщик обернулся и с минуту молча глядел, улыбаясь во все лицо, как Кротов наливал себе и затем тоже выпил, запрокинув голову"
   - Что глядишь? - окликнул его Анютин.
   Татарин молчал и продолжал улыбаться.
   - Больно якши! - сказал он, наконец, с таким удовольствием, будто сам только что выпил.
   - Недурно! - похвалил Кротов, поглаживая себя по шубе. - Так, знаешь, и пошел огонек по жилам.
   - Больно якши! - повторил татарин и вытер себе губы.
   - Что ж утираешься?
   Но татарин опять ухмыльнулся и, взглянувши мельком на лошадей, снова повернул к седокам свое скуластое темное лицо, с подрезанными усами и густою, как щетка, бородою.
   - Приказчики? - спросил он, выговаривая "брыкасшики".
   - Приказчики. А тебе что?
   - Ничего, - ответил лукаво татарин и опять улыбнулся - Хозяин едет водку пьет, а нас не потчует, а брыкасшик сам пьет и нас потчует.
   - Да, так тебя попотчевать?
   Тот весело и широко улыбнулся, даже глаза у него зажмурились от удовольствия. Но когда Кротов хотел налить ему коньяку и он увидал бутылку, то, махнувши рукою, сказал:
   - Не могу вино. Водку могу.
   - Вот еще какие капризы!
   - Закон не велит.
   - Полно врать! - рассердился Кротов - Пей, что дают! Все равно у вас закон ничего не велит ни вина, ни водки, а вы ведь пьете не хуже нашего брата!
   - Ничего, - успокоил его Анютин, наливая в стопку - Это тоже водка перцовка, видишь, желтая Сам настаивал для дороги.
   Татарин заколебался и нерешительно принял из его рук чарку Выпив, он сильно крякнул и сильно потряс головой.
   - Больно якши! - восторженно сказал он, утирая губы. - Спасибо! Больно якши!
   - Ну, теперь рассказывай, почему тебе водку пить можно, а вино нельзя?
   Чувствуя себя обязанным перед ними, татарин подумал, как бы рассказать покрасивее, и начал поэтому издалека:
   - Шел пророк Магомет Вот он шел и видит люди сидят, вино пьют. И все целуются и обнимаются. Вот Магомет говорит: "Ишь вино - больно хорошо! Надо велеть всем его пить: все будут целоваться и обниматься, все братьями будут - больно хорошо!.." Потом Магомет шел назад. Видит: люди все пьяные, и ругаются, и дерутся...
   Магомет тогда сказал: "Нет, вино - скверное дело! Сперва больно хорошо! Потом больно гадко!.." И запретил пить вино.
   - А водку?
   - Водки тогда не было, - ответил татарин совершенно серьезно. - Про водку закон ничего не велит. Водку пьем, а вино нельзя. А старики у нас и водку не пьют.

Другие авторы
  • Пальмин Лиодор Иванович
  • Измайлов Александр Ефимович
  • Магницкий Михаил Леонтьевич
  • Прокопович Николай Яковлевич
  • Абрамович Владимир Яковлевич
  • Шопенгауэр Артур
  • Гретман Августа Федоровна
  • Сатин Николай Михайлович
  • Гидони Александр Иосифович
  • Клейнмихель Мария Эдуардовна
  • Другие произведения
  • Белинский Виссарион Григорьевич - Мелкие рецензии 1841 года
  • Шопенгауэр Артур - О ничтожестве и горестях жизни
  • Лажечников Иван Иванович - Иван Иванович Лажечников
  • Бунин Иван Алексеевич - Г. В. Адамович. Бунин
  • Белинский Виссарион Григорьевич - Библиотека романов и исторических записок, издаваемая книгопродавцем Ф. Ротганом...
  • Брюсов Валерий Яковлевич - Гора Звезды
  • Тургенев Иван Сергеевич - Указатель произведений Тургенева,
  • Белинский Виссарион Григорьевич - Владимир и Юлия, или Любовь девушки в шестнадцать лет. Роман. Сочинение Федора К. ср. на
  • Диковский Сергей Владимирович - Егор Цыганков
  • Собинов Леонид Витальевич - Письма к Е. М. Садовской
  • Категория: Книги | Добавил: Armush (21.11.2012)
    Просмотров: 469 | Рейтинг: 0.0/0
    Всего комментариев: 0
    Имя *:
    Email *:
    Код *:
    Форма входа