align="justify"> - Пожалуйста не стесняйтесь, - спокойно сказал Ермилов. - Простите, что помешал.
Повернулся и вышел.
Вышел и пошел к Анне.
И всю дорогу старался вспомнить, где это он слышал эту гордую и благородную фразу, которую только что с таким шиком произнес.
Но так и не вспомнил.
Был обычный парижский воскресный день начала лета.
Ни жарко, ни холодно.
Как всегда, парижский плебс понесся по всем дорогам и всеми способами - в трамваях, автобусах, автомобилях и по железным дорогам - вон из города.
Василий Петрович Капов вывел Татьяну Николаевну Рыбину на прогулку.
Он - высокий, худощавый, тусклой окраски, молчаливый, любит, стиснув зубы, шевелить желваками скул.
Она - плотненькая, не черезчур молодая, окраски произвольной золотистой. Выражение лица обиженное.
Идут.
Ужасный день!
Что может быть отвратительнее парижского воскресенья.
От реки дует. Дует может быть и в будний день, но тогда это не так заметно. В будний день Татьяна Николаевна бежит на службу или со службы, спешит, торопится - до погоды ли ей. А сегодня, в воскресенье, когда она на улице, так сказать, для собственного удовольствия, эта отвратительная погода раздражает и злит.
Солнце светит - неприятно светит. Сеет на носы веснушки и больше ничего. И ветер. И иди как дура и радуйся.
И что это за манера непременно итти гулять. Следовало бы хоть немножко считаться с ее вкусами. Ну как не понять, что ей хочется в синема. Она, конечно, человек деликатный и прямо этого высказать не может. Во-первых, потому, что может быть у него мало денег, а во-вторых, это слишком явно покажет, что ей с ним скучно, что говорить с ним не о чем, и что он ей надоел, а если он это поймет, конечно, сейчас же начнутся упреки и трагедии, появится какой-нибудь ржавый револьвер, как у Ивана Николаевича, и будет он вертеть этим револьвером то перед своим, то перед ее носом. Что может быть хуже истерических мужчин. А он - истерик. Он именно из тех, которые с особенным смаком терзаются. С ним надо быть осторожной.
Скучно гулять. Но все же лучше, чем сидеть в крошечной комнатушке и от нечего делать полировать себе ногти, а он будет курить или шлепать пассьянс. О-о-о! И за что! За что весь этот ужас?
Она остановилась на мосту и долго смотрела через перила, как бежит и кружится вода.
- Пойдем, - сказал он. - Не надо так смотреть.
Он как будто что-то понял. Неужели он догадывается? Надо быть осторожной. У него какой-то странно-напряженный взгляд. И за что он так безумно полюбил ее?
Ну что-ж, она с своей стороны делает все, что может. Вот сейчас в воскресенье, вместо того, чтобы пойти к Варе Валиковой, у которой наверное собрался народ (Господи! Ведь все веселее этой идиотской прогулки) - она должна тащиться, как коза на веревке, за этим врожденным самоубийцей.
- Может быть, зайдем в кафэ? - спрашивает он.
- Нет, мерси, - отвечает она. - Лучше погуляем.
Зайти в кафэ, это значит сидеть в душной, пропахшей табаком и пивом атмосфере, смотреть, как играют в беллот добродетельные мелкие буржуа, а их жены сидят рядом и тупо засматривают им в карты. А ее кавалер заведет тягучий разговор, абсолютно ей неинтересный.
Сказать бы ему прямо:
- Я знаю, я верю, что вы любите меня, но я то, я то вас не люблю. Поймите это и оставьте меня без трагедий и без смертей.
Вот они переходят через улицу и он взял ее под руку.
- Он ищет случая дотронуться до меня, - думает она с отвращением. Как ужасна эта примитивная страсть!
- Может быть, вы хотите пойти в синема? - вдруг спрашивает он, и она видит на его лице странное выражение не то мольбы, не то отчаяния. Вероятно он хочет доставить ей удовольствие и боится, что она согласится, потому что это будет значит, что ей скучно с ним и говорить не о чем.
- Нет, - говорит она, - я с удовольствием пройдусь еще немного. А в синема нельзя ни видеть друг друга, ни разговаривать.
Вот! Больше жертвовать собою, чем она жертвует, уже невозможно. И все из жалости, все из страха, как бы этот слюнявый неврастеник, выродок, провались он пропадом, не покончил с собой.
Надо бы поговорить о чем-нибудь.
- Посмотрите, какой милый песик бежит, - сказала она, страдальчески улыбнувшись.
- Н-да, - отвечал он. - Бежит, чего ему делается.
Она поняла, что ему неприятен этот пустой разговор о песиках.
Но ведь нельзя же все время бубнить о своих чувствах! - молча возмущалась она. - Уж очень он простецкий тип. Он не может поддерживать даже самого простого разговора. И как могла я допустить нашу близость. Где были мои глаза!
- Помните нашу первую встречу у Беликовых? - невольно спросила она.
По лицу его пробежала судорога.
- Гм... - ответил он и чуть-чуть покраснел.
- Что значит "гм"? - раздраженно спросила она. - Вам не хочется со мной разговаривать?
Он испуганно подхватил ее под руку.
- Что вы, что вы! Напротив, страшно хочется. Ужасно хочется. Прямо безумно хочется.
Какой истерик!
- Ну так чего же вы молчите, когда вас спрашивают.
- Я просто как-то не сообразил, что ответить. То есть, не то, что ответить, а как ответить. Словом, растерялся. Ради Бога, не подумайте... Ну, просто человек удивился, что вдруг так на мосту и прямо, так сказать, как говорится, всколыхнулись воспоминания. Дорогая, вы как-то странно на меня смотрите, вы точно не верите мне. Вы же знаете...
- Знаю, знаю, все знаю, - с раздражением перебила она. - Проводите меня домой, у меня голова болит.
- Нет, здесь что-то не то, - взметнулся он. - Я чувствую, что здесь не то. Вы очевидно меня не так поняли. Вы ведь не можете сомневаться в моем чувстве к вам? - воскликнул он с отчаянием.
- Да нет же, нет, верю, верю, - с раздражением отвечала она и, вздохнув, прибавила: - Проводите же меня домой.
У дверей своего дома она внимательно вгляделась в его расстроенное лицо и вдруг с отчаянием повернулась к нему и поцеловала его в лоб.
- До свиданья. Приходите скорей, - буркнула она, с ужасом глядя, как от ее поцелуя он весь расцвел, порозовел, и бодрой, молодцеватой походкой зашагал по улице.
Какой чудесный день! От реки легкий ветерок, солнце весенне-яркое. Прелесть! Если бы можно было провести этот день, как хочется! Без всяких идиотских романов, вздохов и психологии, а просто сговориться бы, скажем, с Мишкой Петуховым, да пойти пешком, скажем, в Сен-Клу, там в каком-нибудь кабачке закусить, дернуть по рюмочке, другой, третьей коньячку, отвести душу, поругать скаредов Поршевичей, мошенника Борискина, дуру Клопотову, все просто, душевно, уютно и радостно.
А тут эта пава насандалилась и выступает. Непонятая натура! Нудная, как разваренная телятина. Идет и молчит. А ведь не зайди за ней в воскресенье, таких истерик наделает, что за неделю не расхлебаешь. А может быть и ничего? Надо как-нибудь храбрости набраться, да и ляпнуть сразу. Один конец. Повесится? Да, это именно такой тип. И смерть, наверное, выберет самую мерзкую, с высунутым языком. Ну вот и води ее, как серб обезьяну.
Она остановилась на мосту и стала смотреть на воду.
- Какой у нее унылый нос, - подумал он с отвращением. И чего уставилась. Наверное мысли о самоубийстве и прочая истерия. Вот навязалась!
- Пойдем, - сказал он. - Не надо так смотреть. Какая тоска! И с каждым шагом раздражение все увеличивается.
- Зайдем в кафэ, - предлагает он.
Она отказывается. На зло, конечно. И чего она злится? Изволь ей все время в любви изливаться. Ведь родятся же такие Иродицы!
Она мельком взглянула на него и он с испуга схватил ее под руку. Предложил пойти в синема. Не хочет. Ну и черт с ней.
Идут.
Невыносимо идут. Прямо зареветь можно.
- Посмотрите, песик бежит! - вдруг умилилась она.
- Ах ты старая перечница, - думает он. - "Песик бежит", нежности какие! "Песик". Какая, подумаешь, деточка, никогда не видала, как собака бежит. Прямо за человека стыдно.
А рожа у нее, между прочим, презлая. Ну да все равно, только бы не перешла на нежности.
- А помните нашу первую встречу? Трах! Вот оно, началось!
Его так и передернуло. Заорать бы на всю улицу: "Помню, чорт тебя дери, эту встречу. По-о-омню! Уф, даже в жар кинуло. Что она там стрекочет?
- Вы не хотите разговаривать и тра-та-та и тра-та-та...
Ну, пошло! Успокою ее, как могу. Вот навязал себе на шею! Голова болит? Ну и слава Богу. Только бы не заманила к себе пассьянсы шлепать. И зачем столько ерунды на свете? Столько глупой, глупой ерунды!
У подъезда она вдруг поцеловала его в лоб.
- Дорогая, - пробормотал он, но кажется она не слышала. Ну и пусть не слышала. К чорту! Какое счастье, что у людей иногда голова болит! Какой простор, что болит, т. е. простор для другой головы, которая не болит.
Куда теперь? Да никуда. Просто вот так пошагать пешком вдоль набережной. Что за прелестный вечер! А ведь придется завтра же зайти. А то, кто ее знает, еще повесится. Право, никогда ни одной минуты нельзя быть спокойным с таким типом. Я человек добрый, мне это тяжело. Хотя может быть - вот грешная мысль! - может быть так было бы и не хуже.
Это, конечно, случается довольно часто, что человек, написав два письма, заклеивает их, перепутав конверты, Из этого потом выходят всякие забавные или неприятные истории,
И так как случается это большею частью с людьми рассеянными и легкомысленными, то они, как нибудь по-своему, по-легкомысленному и выпутываются из глупого положения.
Но если такая беда прихлопнет человека семейного, солидного, так тут уж забавного мало.
Тут трагедия.
Но, как ни странно, порою ошибки человеческие приносят человеку больше пользы, чем поступки и продуманные, и разумные.
История, которую я хочу сейчас рассказать, случилась именно с человеком серьезным и весьма семейным. Говорим "весьма семейным", потому что в силу именно своих семейных склонностей - качество весьма редкое в современном обществе, а потому особо-ценное - имел целых две семьи сразу.
Первая семья, в которой он жил, состояла из жены, с которой он не жил, и дочки Линочки, девицы молодой, но многообещающей и уже раза два свои обещания сдерживавшей - но это к нашему рассказу не относится.
Вторая семья, в которой он не жил, была сложнее.
Она состояла из жены, с которой он жил, и, как это ни странно - мужа этой жены.
Была там еще чья-то маменька и чей-то братец. Большая семья, запутанная, требующая очень внимательного отношения.
Маменьке нужно было дарить карты для гаданья и теплые платки. Мужу сигары. Братцу давать взаймы без отдачи. А самой очаровательнице Виктории Орестовне разные кулончики, колечки, лисички и прочие необходимости для женщины с запросами.
Особой радости, откровенно говоря, герой наш не находил ни в той, ни в другой семье.
В той семье, где он жил, была страдалица-жена, ничего не требовавшая, кроме сострадания и уважения к ее горю и изводившая его своей позой кроткой покорности.
- Лэди Годива, паршивая!
Кроме того, в семье, где он жил, имелась эта самая дочка Линочка, совавшая свой нос всюду, куда не следует, подслушивающая телефонные разговоры, выкрадывающая письма и слегка шантажирующая растерянного папашу.
- Папочка! Ты это для кого купил брошечку? Для меня или для мамочки?
- Какую брошечку? Что ты болтаешь?
- А я видела счет.
- Какой счет? Что за вздор?
- А у тебя из жилетки вывалился.
Папочка густо краснел и пучил глаза.
Тогда Линочка подходила к нему мягкой кошечкой и шепелявила:
- Папоцка! Дай Линоцке тлиста фланков на пьятице. Линоцка твой велный длуг!
И что-то было в ее глазах такое подлое, что папочка пугался и давал.
В той семье, где он не жил, у всех были свои заученные позы.
Сама Виктория "любила и страдала от двойственности". Ее муж, этот кроткий и чистый Ваня, не должен ничего знать. Но обманывать его так тяжело.
- Дорогой! Хочешь, лучше умрем вместе?
Папочка пугался и вез Викторию ужинать.
Поза чистого Вани была такова: безумно любящий муж, доверчивый и великодушный, в котором иногда вдруг начинает шевелиться подозрение.
Поза братца была:
- Я все понимаю, и потому все прощаю. Но иногда моральное чувство во мне возмущается. Моя несчастная сестра....
Для усыпления морального чувства приходилось немедленно давать взаймы.
Поза маменьки ясно и просто говорила:
- И чего все ерундой занимаются. Отвалил бы сразу куш, да и шел бы к чорту.
Все детали этих поз, конечно, герой этого печального романа не улавливал, но атмосферу неприятную и беспокойную чувствовал.
Но особенно неприятная атмосфера создалась за последнее время, когда к Виктории зачастил какой-то артист с гитарой. Он хрипел цыганские романсы, смотрел на Викторию тухлыми глазами, а она звала его гениальным Юрочкой и несколько раз заставляла папочку брать его с ними в рестораны под предлогом страха перед сплетнями, если будут часто видеть их вдвоем
Все это папочке остро не нравилось. До сих пор было у него хоть то утешение, что он еще не сдан в архив, что у него "красивый грех" с замужней женщиной, и что он заставляет ревновать человека значительно моложе его. А теперь, при наличности гениального Юрочки, который, кстати, уже два раза перехватывал у него взаймы, - красивый грех потерял всякую пряность. Стало скучно. Но он продолжал ходить в этот сумбурный дом, мрачно, упрямо и деловито - словно службу ходил.
Странно сказать, но ему как-то неловко было бы перед своими домашними вдруг перестать уходить в привычные часы из дому. Он боялся подозрительных, а может быть и насмешливых, а то еще хуже - радостных взглядов жены и ехидных намеков Линочки.
В таких чувствах и настроениях застали его рождественские праздники.
Виктория разводила загадочность и томность.
- Нет, я никуда не пойду в сочельник. Мне что-то так грустно, так тревожно. Что же вы молчите. Евгений Павлыч? Вы слышите - я никуда не хочу итти.
- Ну, что-ж, - равнодушно отвечал папочка. - Не хотите, так и не надо.
Глазки Виктории злобно сверкнули.
- Но ведь вы, кажется, что-то проектировали.
- Да, я хотел предложить вам поехать на Монмартр.
- На Монмартр? - подхватил гениальный Юрочка. - Что-ж - то идея. Я бы вас там разыскал.
- А бедный Ваня? - спросила Виктория. - Я не хочу, чтобы он скучал один.
- А я свободен, - заявил братец. - Я мог бы присоединиться.
- А я могла бы надеть твой кротовый балдахин,- неожиданно заявила маменька.
- Да, но как же бедный Ваня? - настойчиво повторяла Виктория. - Евгений Павлович! Я без него не поеду.
- Ловко, - подумал Евгений Павлович. - Это значит волоки все святое семейство. Нашли дурака.
- Ну, что же, голубчик, - нежно улыбнулся он,- если вам не хочется, то не надо себя принуждать. А я, хе-хе, по-стариковски с удовольствием посижу дома.
Он взял ручку хозяйки, поцеловал и стал прощаться с другими.
- Я вам, то-есть вы мне все-таки завтра позвоните! - всколыхнулась Виктория.
- Если только смогу, - светским тоном ответил папочка.
Ему самому очень понравился этот светский тон. Так понравился, что он сразу и бесповоротно решил в нем утвердиться.
На следующее утро, утро сочельника, жена-страдалица сказала ему:
- Ты не сердись, Евгеша, но Линочка позвала сегодня вечером кое кого. Разумеется, совершенно запросто. Тебя, конечно, дома не будет, но я сочла нужным все-таки сказать.
- Почему ты решила, что меня не будет дома? - вдруг возмутился Евгений Павлович. - И почему ты берешь на себя смелость распоряжаться моей жизнью? И кто, наконец, может мне запретить сидеть дома, если я этого хочу?
Выходило что-то из ряда вон глупое. Страдалица-жена даже растерялась. Ее роль была стоять перед мужем кротким укором. Теперь получалось, что он ее укоряет.
Она почувствовала себя в положении примадонны, у которой без всякого предупреждения отняли всегда исполняемую ею роль и передали артисту совершенно другого амплуа.
- Господь с тобой. Евгений - залепетала она. - Я, наоборот, страшно рада...
- Знаем мы эти радости! - буркнул папочка и пошел звонить по телефону.
Звонил он, конечно, к Виктории, но подошел к аппарату братец.
- Передайте, что очень жалею, но едва-ли смогу вырваться.
- То есть как это так? - грозно возвысил тон братец. - Мы уже приготовились, мы может быть отклонили массу приглашений! Мы, наконец, затратились.
Папочка затаил дыхание и тихонько повесил трубку. Пусть думает, что он уже давно отошел. Но было тревожно.
Жена ходила по дому растерянная и как-то опасливо оборачивалась, втянув голову в плечи, точно боялась, что ее треснут по затылку. Шепталась о чем-то с Линочкой, а та пожимала плечами.
Папочка нервничал, поглядывал на телефон и бормотал тихо, но с чувством:
"Нет, в этот вырубленный лес
Меня не заманят.
Где были дубы до небес,
Там только пни торчат".
При слове "пни" с омерзением представлял себе Викторьину маменьку в кротовом "балдахине".
Вечером страдалица-жена, окончательно потерявшая платформу, попросила его купить коробку килек и десятка три мандарин.
Он вздохнул и прошептал:
"Теперь уж я на побегушках".
Пошел в магазин, купил мандарины и кильки и, уже уходя, увидел роскошную корзину, выставленную и витрине. Огромная, квадратная. В каждом углу, выпятив пузо, полулежали бутылки шампанского. Гигантский ананас в щитовидных пупырях, словно осетровая спина, раскинул пальмой свой зеленый султан. Виноград, крупный, как сливы, свисал тяжелыми гроздьями. Груши, как раскормленные рыхлые бабы в бурых веснушках, напирали на круглые, лоснящиеся рожи румяных яблок.
Потрясающая корзина!
И вдруг - мысль!
- Пошлю этой банде гангстеров. Вот это будет барский жест!
На минуту стала противна ясно представившаяся харя гениального Юрочки, хряпающая ананас. Но красота барского жеста покрыла харю.
Чудовищная цена корзины даже порадовала Евгения Павловича.
- Братец наверное справится у посыльного, сколько заплачено. Ха! Это вам не гениальный Юрочка. Это барин, Евгений Павлович.
Папочка достал свою карточку и надписал на ней адрес Виктории.
Но теперь приказчик уже никак не мог допустить, чтобы такой роскошный покупатель сам понес сверток с мандаринами. Он почти силой овладел покупкой и заставил Евгения Павловича написать на карточке свой адрес.
Ну, вот тут, на этом самом месте, и преломилась его судьба. Преломилась потому, что чахлые мандарины и плебейские кильки поехали к гангстерам, а потрясающая корзина прямо к нему домой и вдобавок так скоро, что уже встретила его на столе в столовой, окруженная недоуменно-радостными лицами страдалицы-жены, подлой Линочки, горничной Мари и даже кухарки Анны Тимофеевны (из благородных).
Потом пришли гости. Кавочка Бусова, веселая Линочкина подруга, подвыпив шампанского, пожала папочке под столом руку.
- Какая цыпочка! - умилился папочка. - И ведь это всего от одного бокала!
И тут же подумал, что был он сущим дураком, тратя время и деньги на нудную Викторию, у которой шампанское вызывало икоту.
- "Нет, в этот вырубленный лес..."
Виктория долго выдерживала характер и не подавала признаков жизни.
Папочка отоспался, поправился и повеселел. Повел Кавочку в синема.
Наконец, гангстеры зашевелились - пришло письмо от братца.
"Если вас еще интересует судьба обиженной и униженной вами женщины, то знайте, что у ее брата нет весеннего пальто".
Папочка зевнул, потянулся и сказал бывшей страдалице-жене:
- А почему, ма шер, ты никогда не закажешь рассольника? Понимаешь? С потрохами?
На что бывшая страдалица, окончательно утратившая прежнюю платформу, отвечала рассеянно и равнодушно.
- Хорошо, как-нибудь при случае, если не забуду.
Мне кажется, что я конченный человек.
Я уверен, что ничто мне не поможет, никакие капли, ни даже кратковременный отпуск и поездка на юг.
Я соскочил с зарубки. Я четыре дня пью, а ведь я не пьющий. Я, положим, держу себя, как джентльмен, и даже не скандалю, но недалеко и до этого.
И как все это случилось, и почему? Я словно потерял себя.
Что же я за человек?
Вот брошу сам на себя посторонний взгляд.
Нормальный я? Конечно, нормальный. Даже более чем нормальный. Я даже черезчур хорошо владел собою. Если случалось, что меня оскорбят, я не только не скандалил, но даже, как чистейший джентльмен, в ответ только улыбался.
Я добр. Я, например, дал Ленину пятнадцать франков, зная, что тот не отдаст, и даже не попрекаю его.
Я не завистлив. Если кто-нибудь счастлив - чорт с ним, пусть счастлив, мне наплевать.
Я люблю чтение. Я развитой: я достал "Ниву" за тысячу восемьсот девяносто второй год и читал ее с увлечением.
Внешность у меня приятная. Лицо полное, спокойное.
Имею службу.
Словом, я - человек.
Что же со мной случилось? Почему мне хочется петь петухом, глушить водку. Конечно, это пройдет. И что же, собственно, случилось? Ведь этого даже рассказать никому нельзя. Это такая психология, от которой меня четыре дня трясет, а как подумаешь, особенно если начнешь рассказывать, то не получается ровно никакой трагедии. Так отчего же я пришел в такое вот состояние? Откуда такой психологический факт?
Теперь спокойно поговорим о ней. Именно спокойно. И тоже бросим на нее взгляд постороннего человека
На взгляд постороннего человека она пражде всего ужасно высока ростом. Как у нас на Руси говорилось, "на таких коров вешать". Изречение народной мудрости, хотя где бывал такой случай, чтобы коров надо было вешать? Когда их вешают? Но довольно. Не хочется тратить время на тяжелые и сумбурные размышления.
Итак - она высока и нескладна. Руки болтаются. Ноги разъезжаются. Удивительные ноги - чем выше, тем тоньше.
Она никогда не смеется. Странное дело, но этот факт я установил только теперь, к финалу нашего бытия, а прежде не то, что не замечал (как этого не заметишь?), а как бы не понимал.
Затем нужно отметить, что она некрасива. Не то, что на чей вкус. На всякий вкус. И лицо обиженное, недовольное
А главное дело - она дура. Тут уж не поспоришь. Тут все явно и определенно.
И представьте себе - ведь и это открылось мне же сразу. Уж кажется бьет в глаза - а вот почему-то не поддалось лишенному определению и баста. Может быть оттого, что, не предвидя дальнейшего, не останавливался мыслью на ее личности.
Теперь приступим к повествованию.
Познакомился я с ней у Ефимовых (от них всегда шли на меня всякие пакости). она пришла и сразу спросила, который час. Ей ответили, что десять. Тгда она сказала:
- Ну, так я у вас могу просидеть ровно полчаса, потому что мне ровно в половине девятого нужно быть в одном месте.
На это Ефимов засмеявшись сказал, что уж торопиться нечего, все равно половина девятого прошла уже полтора часа тому назад.
Тогда она обиженным тоном сказала, что будет большая разница опоздает ли она на два часа или на три.
А Ефимов опять посмеивается.
- Значит, говорит, по-вашему выходит, что, например, к поезду опоздать на пять минут гораздо удобнее, чем на полчаса.
Она даже удивилась,
- Ну, конечно.
Я тогда еще не знал, что она дура и думал, что это она шутит.
Потом вышло так, что мне пришлось проводить ее домой.
По дороге выяснилось, что зовут ее Раиса Константиновна, что муж у нее шофер, а сама она служит в ресторане.
- Семейная жизнь у меня идеальная, - говорила она. - Муж у меня ночной шофер. Я прихожу - его уже нет, а когда он возвращается, меня уже нет. Никогда никаких ссор. Душа в душу.
Я думал, она острит. Нет, лицо серьезное. Говорит, как думает.
Чтобы что нибудь сказать, спросил, любит ли она синема. А она в ответ:
- Хорошо. Зайдите, пожалуй, за мной в четверг.
Ну, что мне делать? Не могу же я ей сказать, что я ее не звал. Невежливо. Ну и зашел. С этого и началось.
Ведь какие странные дела бывают на свете! Веду ее, поддерживаю под ручку.
- Вы, говорю, такая очаровательная.
Но ведь надо же что нибудь говорить. А она в ответ:
- Я об этом давно догадалась.
- О чем? - удивляюсь я.
- О том, что ты меня любишь.
Так и брякнула. Я даже остановился.
- Кто? - говорю. - То-есть кого? - говорю. Одним словом, что?
А она эдак свысока:
- Не надо так волноваться. Не вы первый, не вы последний, и любовь вообще вполне естественное явление,
Я глаза выпучил, молчу. И, заметьте, все еще не понимаю, что она дура.
А она, между тем, развивает дальше свою мысль и развивает ее в самом неожиданном уклоне, но чрезвычайно серьезно.
- Мы, говорит, мужу ничего не скажем. Может быть потом, когда твое роковое чувство примет определенную форму. Согласись, что это важно.
Я ухватился обеими руками:
- Вот, вот. Ни за что не надо говорить.
- А я буду для тебя недосягаемой мечтой. Я буду чинить твое белье, читать с тобой стихи. Ты любишь творожники? Я тебе когда нибудь приготовлю творожники. Наша близость должна быть, как сон золотой.
А я все:
- Вот именно, вот именно.
И, откровенно говоря, эта ее идея насчет штопки мне даже, так сказать, сверкнула своей улыбкой. Я человек одинокий, безалаберный, а такая дамочка, которая сразу проявила женскую заботливость, это в наше время большая редкость. Конечно, она несколько экзальтированно поняла мой комплимент, но раз это вызвало такие замечательные результаты, как приведение в порядок моего гардероба, то можно только радоваться я благодарить судьбу. Конечно, она мне не нравится, но (опять-таки народная мудрость!) - с лица не воду пить, а с фигуры и подавно.
Я ей на прощанье обе ручки поцеловал. И потом, ночью, обдумав все это приключение, даже сам себе улыбнулся. В моей одинокой жизни можно только приветствовать появление такой чудесной женщины. Вспомнил и о творожниках. И это ведь не дурно. Очень даже недурно.
Решил, значит, что все недурно и успокоился.
А на другой день прихожу со службы, открываю дверь - а она сидит у меня в номере и сухари принесла.
- Я, говорит, обдумала и решилась. Говори мне "ты"
- Помилуйте! Да я не достоин.
- Я, говорит, разрешаю.
Вот чорт! Да мне вовсе не хочется. Я и уперся.
- Не достоин и баста.
А она все говорит и говорит. И на самые различные темы. И все такие странные веши.
- Я, - говорит, - знаю, что ты страдаешь. Но страдания - облагораживали. И смотри на меня, как на высшее существо. на твой недосягаемый идеал, не надо грубых страстей, мы не канибалы. Поэт сказал: "Только утро любви хорошо". Вот я принесла сухари. Конечно, у них нет таких сухарей, как у нас, чуевские. У них дрянь. Они даже не понимают. Знаешь, я в тебе больше всего ценю, что ты русский. Французы ведь совершенно не способны на возвышенное чувство. Француз, если женится, так только на два года, а потом измена и развод.
- Ну, что вы? С чего вы это взяли? Да я сам знаю много почтенных супругов среди французов.
- Ну, это исключение. Если не разошлись, значит просто им нравится вместе деньги копить. Разве у них есть какие нибудь запросы? Все у них ненатуральное. Цветы не натуральные, огурцы с полено величиной, а укропу и совсем не понимают. А вино! Да вы у них натурального вина ни за какие деньги не достанете. Все подделка.
- Да что вы говорите! - завопил я. - Да Франция на весь мир славится вином. Да во Франции лучшее вино в мире.
- Ах, какой вы наивный! Это все подделка.
- Да с чего вы взяли?
- Мне один человек все это объяснил,
- Француз?
- Ничего не француз. Русский,
- Откуда же он знает?
- Да уж знаете
- Что же он, служит у виноделов, что ли?
- Ничего не у виноделов. Живет у нас на Вожираре.
- Так как же он может судить?
- А почему же не судить? Четыре года в Париже. Наблюдает. Не всем так легко глаза отвести, как например вам.
Тут я почувствовал, что меня трясти начинает. Однако, сдерживаюсь и говорю самым светским тоном!
- Да он просто болван, этот ваш русский.
- Что-ж, если вам приятно унижать свою кровь...
- Его и унижать не надо. Болван он.
- Ну, что-ж - целуйтесь с вашими французами. Вам может быть и говядина ихняя нравится. А где у них филей? Где огузок? Разве у них наша говядина? Да у ихних быков даже и частей таких нет, как у наших. У нас были черкасские быки. А они о черкасском мясе и понятия не имеют.
Не знаю, в чем тут дело, но меня это почему то ужасно рассердило. Я не француз и обижаться мне нечего, а тем более за говядину, но как-то расстроило это меня чрезвычайно.
- Простите, говорю, Раиса Константиновна, но я так выражаться о стране, приютившей нас, не позволю. Я считаю, что это с вашей стороны некрасиво и даже неблагодарно.
А она свое;
- Заступайтесь, заступайтесь! Может быть вам даже нравится, что у них сметаны нет? Не стесняйтесь, пожалуйста, говорите прямо. Нравится? Вы готовы преклоняться? Вы рады топтать Россию.
И такая она стала омерзительная, длинная, рот перекошенный, лицо бледное.
- Топчите, топчите Россию!
И что тут со мной произошло, - сам не знаю. Только схватил я ее за плечи и заорал козлиным голосом:
- Пошла вон, ду-ура!
Я так орал, что соседи в стенку стукнули. Всего меня трясло.
Она еще на лестнице визжала что-то про Россию. Я не слушал. Я топтал ногами ее сухари. И хорошо сделал, потому что, если бы выбежал за ней, я бы с ней прикончил. Потому что во мне в этот миг сидел убийца.
Я был на волосок от гильотины. Потому что, как объяснишь французским присяжным русскую дуру?
Этого они понять не смогут. Вот этого французы действительно не могут.
Это им не дано.
В этот замечательный день они встретились, совершенно случайно, на пересадке в метро Трокадеро. Она пересаживалась на Пасен, а он, как говорится, "брал дирексьон на Сен-Клу". И как раз в коридоре, у откидного железного барьерчика, бьющего зазевавшихся по животу, они и встретились.
От неожиданности она уронила сумку, а он крикнул: "Варя!" и, сам испугавшись своего крика, схватился обеими руками за голову. Потом они кинулись друг к другу.
Она (чтобы было ясно, почему он так взволновался) была очень миленькая, курносенькая и смотрела на мир Божий веселыми, слегка припухшими глазками через белокурые колечки волос, наползавшие на брови. И одета была кокетливо, старательно, вся обшитая какими-то гребешками и петушками.
Он (чтобы было понятно, почему она уронила сумку) был высокий, элегантный господин с пробором, начинающимся от самой переносицы. Так что даже под шляпу этот исток пробора спрятать было трудно. Галстучек, гашетка, носочки - все в тон. Немножко портило дело выражение лица - оно было какое-то не то растерянное, не то испуганное. Впрочем, это уж пустяки и мелочь.
Итак - они кинулись и схватили друг друга за руки.
- Значит, вы рады, что встретили меня? - залепетала дама. - Правда? Правда рады?
- Безумно! Безумно! Я... я люблю вас! - воскликнул он и снова схватился за голову. - Боже мой, что я делаю! Ради Бога, простите меня! Неожиданная встреча... я потерял голову! Я никогда бы не посмел! Забудьте! Простите! Варвара Петровна!
- Нет, нет! Вы же назвали меня Варей! Зовите меня всегда Варей... Я люблю вас.
- О-о-о! - застонал он. - Вы любите меня? Значит, мы погибли.
От волнения он шепелявил. Он снял шляпу и вытер лоб.
- Все погибло! - продолжал он. - Теперь мы больше не должны встречаться.
- Но почему же? - удивилась Варя.
- Я джентльмен и я должен заботиться о вашей репутации и о вашей безопасности. Вдруг ваш муж что нибудь заметит? Вдруг он оскорбит вас подозрением? Что же мне тогда - пулю в лоб? Как все это ужасно!
- Подождите, - сказала Варя. - Сядем на скамейку и потолкуем.
Он пошел за ней с жестами безграничного отчаяния и сел рядом.
- А если нас здесь увидят?
- Ну, что за беда, - удивилась Варя. - Я вот вчера встретила на Пастере Лукина и мы с ним полтора часа проболтали. Кому какое дело.
- Так то так! - трагически согласился он. - Но вы забываете, что ни он в вас, ни вы в него не влюблены. Тогда как мы... Ведь вся тайна наших отношений всплывает наружу. Ведь что же тогда - пулю в лоб?
- Ах, что за пустяки! Василий Дмитрич! Голубчик! Мы только время теряем на ерунду. Скажите еще раз, что вы любите меня. Когда вы полюбили меня?
Он оглянулся по сторонам.
- В четверг. В четверг полюбил. Месяц тому назад, на обеде у мадам Компот. Вы протянули руку за булкой и это меня словно кольнуло. Я так взволновался, что схватил солонку и насыпал себе соли в вино. Все ахнули: "Что вы делаете?" А я не растерялся. Это я, говорю, всегда так пью. Ловко вывернулся? Но зато теперь, если где нибудь у общих знакомых обедаю или завтракаю, всегда приходится сыпать соль в вино. Нельзя иначе. Могут догадаться.
- Какой вы удивительный, - ахала Варя. - Вася, милый!
- Подождите! - перебил ее Вася. - Как вы называете вашего мужа?
- Как? Мишей, конечно.
- Ну, так вот я вас очень попрошу: зовите меня тоже Мишей. Так вы никогда не проговоритесь. Столько несчастий бывает именно из-за имени. Представьте себе - муж вас целует, а вы в это время мечтаете обо мне. Конечно, невольно вы шепчете мое имя. "Вася, Вася, еще!" Или что нибудь в этом роде. - А он и стоп: "Что за Вася? Почему Вася? Кто из наших знакомых Вася? Ага! Куриков! Давно подозревал!" и пошло, и пошло. И что же нам делать - пулю в лоб? А если вы привыкнете звать меня Мишей (ведь я же и в самом деле мог бы быть Мишей - все зависит от фантазии родителей), привыкнете звать Мишей, вам и чорт не брат. Он вас целует, а вы мечтаете обо мне и шепчече про меня - понимаете - про меня "Миша, Миша". А тот дурак радуется и спокоен. Или, например, во сне. Во сне я всегда могу вам присниться, и вы можете пролепетать мое имя. А муж тут, как тут. Проснулся, чтоб взглянуть на часы, да и слушает, да и слушает. "Вася? Что за Вася?" Ну, и пошло. Я джентльмен. Я - что же - я должен себе пулю в лоб?
- Как у вас все серьезно! - недовольно пробормотала Варя. - Почему же у других этого не бывает. Все влюбленные зовут друг друга по именам и никаких бед от этого не бывает, наоборот, -