Главная » Книги

Соловьев-Андреевич Евгений Андреевич - Достоевский. Его жизнь и литературная деятельность, Страница 4

Соловьев-Андреевич Евгений Андреевич - Достоевский. Его жизнь и литературная деятельность


1 2 3 4 5

од. Брат должен был делать долги, здоровье же его стало расстраиваться. Меня подле него в это время не было. Я был в Москве подле умиравшей жены моей. Схоронил ее. Бросился в Петербург к брату,- он один у меня оставался; через три месяца умер и он, прохворав всего месяц. После брата осталось всего 300 рублей, и на эти деньги его похоронили. Кроме того до 25 тысяч долгу. Семейство его осталось буквально без всяких средств,- хоть ступай по миру. Я у них остался одной надеждой, и они все, и вдова и дети, сбились в кучу около меня, ожидая от меня спасения. Брата моего я любил бесконечно,- мог ли я их оставить? - Я решился. Поехал в Москву, выпросил у старой и богатой моей тетки 10 тысяч рублей и, воротившись в Петербург, стал издавать журнал. Но дело было уже сильно испорчено: требовалось выпросить разрешение цензурное издавать журнал. Дело затянулось так, что только в конце августа могла появиться июньская книжка. Подписчики, которым ни до чего дела нет, стали негодовать. Имени моего не позволила мне поставить цензура ни как редактора, ни как издателя. Надобно было решиться на меры энергические. Я стал печатать разом в трех типографиях, не жалел денег, не жалел здоровья и сил. Редактором был один я, читал корректуры, возился с авторами, с цензурой, поправлял статьи, доставал деньги, просиживал до шести часов утра, спал по 5 часов в сутки и ввел в журнал порядок, но было уже поздно... На 1865 год у нас осталось только 1300 подписчиков. Теперь мы не можем за неимением денег издавать журнал и должны объявить временное банкротство, а на мне кроме того 16 тысяч долгу по векселям и 5 тысяч на честное слово... О друг мой, я охотно бы пошел опять в каторгу, на столько же лет, чтобы только уплатить долги и почувствовать себя опять свободным. Теперь опять начну писать роман из-под палки, т. е. из нужды, наскоро. Он выйдет эффектен. Но того ли мне надобно! Работа из нужды, из-за денег задавила, съела меня. И все-таки для начала мне нужно теперь три тысячи! Бьюсь по всем углам, чтобы достать их,- иначе погибну! Чувствую, что только случай может спасти меня! Из всего запаса моих сил и энергии осталось у меня на душе что-то тревожное и смутное, что-то близкое к отчаянию. Тревога, горечь, самая холодная суетня, самое ненормальное для меня состояние и вдобавок - один... А между тем все мне кажется, что я только что собираюсь жить. Смешно, не правда ли? Кошачья живучесть!.."
   Начинается эпоха больших романов, какой-то судорожной и порывистой деятельности, во время которой в груде неудобочитаемого, наскоро написанного материала вдруг мелькает молния не знающего равных себе гения.
   Летом 1865 года (после падения "Эпохи", смерти брата Михаила, а также первой жены) Достоевский уехал за границу. Несмотря на ужасное состояние духа, болезнь, возню с кредиторами, он каким-то удивительным подъемом гения написал в это время лучший свой роман "Преступление и наказание". Успех был поразителен; роман читали и зачитывались им, и редкие недовольные голоса были как-то совершенно не слышны. Здесь, в этом романе, Достоевский резко переменил тему и главным действующим лицом вывел уже не униженного и оскорбленного, а свой излюбленный впоследствии тип - кающегося нигилиста. Раскольников - это властный, требовательный человек, который воображает, что он имеет какое-то особенное, исключительное право на жизнь, что он один может восстать на все общество, "преступить" может все его законы, нравы, верования во имя своей личной воли, во имя требований своей личной мысли. За это Достоевский безжалостно казнит его, заставляет совершить уж совсем ненужное преступление (убийство Елизаветы), отправляет на каторгу. Душа такого гордого, самомнящего интеллигента нуждается в очищении. Это очищение может быть дано только страданием. Суть жизни, правда ее - в смирении. Следовательно, в этом романе Достоевский выяснился и высказался вполне. Потом он постоянно повторяет ту же тему, постоянно злобствует, ненавидит оторванную от народа и христианской правды интеллигенцию и постоянно "пытает" ее в своих романах. Но странная вещь - неужели этот самый Раскольников не униженный и не оскорбленный? За что же так преследовать, так ненавидеть его, так настойчиво лечить каторгой? Ведь он болен - это во-первых, ведь он нищий - это во-вторых, ведь он одинок в этой жестокой, равнодушной окружающей его жизни... А между тем Достоевский без всякого колебания выносит ему обвинительный приговор! Десятки раз повторенная основная идея романа гласит: "человеческая личность свободна, а следовательно, и ответственна". Грех предполагает наказание, и это наказание нужно, необходимо для нравственного очищения... но как приложить эту теорию к героям самого Достоевского? Все они, почти без исключения, психопаты, таким же психопатом является и Раскольников. Мы видим перед собой истеричных эпилептиков и пр. и понимаем с точки зрения здравого смысла, что их прежде всего лечить надо, а Достоевский говорит: "в каторгу", куда он и отправляет для излечения Раскольникова. Художественным гением, бессознательным процессом проникновения великий романист сам оправдал всех своих преступников, но как мыслитель, становясь на точку зрения абсолютного индивидуализма, признавая свободу воли, вынес всем своим сумасшедшим обвинительный приговор. И приходится согласиться, что ни в чем такой глубины анализа, ни в чем такой дивной художественности, ни в чем такой жестокой несправедливости не проявил Достоевский, как именно в лучшем своем романе.
   Несмотря на большие деньги, полученные за "Преступление и наказание", Достоевский все же сидел без гроша. Целые тысячи пошли на уплату долгов, и, только что окончив одну большую работу, он сейчас же поступает в кабалу к некоему издателю Стелловскому. Тот купил право издания его сочинений за 3 тысячи рублей, и в добавление потребовал от него нового, нигде не напечатанного романа. Был назначен срок, определена неустойка. Достоевский, начав работать для Стелловского, ясно увидел, что если он будет писать, то не успеет закончить роман. Пришлось диктовать, и диктовать своей будущей жене, Анне Григорьевне, которая записывала за ним стенографически. Анна Григорьевна приходила обыкновенно к Достоевскому около полудня и работала до 2 или 3 часов. Сначала Достоевский прочитывал то, что было продиктовано им накануне, а потом диктовал дальше. Такая каторжная работа продолжалась три недели. Но повесть все же удалось окончить, и нет худа без добра: за это время Федор Михайлович успел сблизиться с Анной Григорьевной и через несколько месяцев (15 февраля 1867 года) женился на ней.
   Следующие 4 года Достоевский провел за границей, преимущественно в Германии и Швейцарии. Дефицит был, конечно, хроническим [Кроме уплаты долгов Достоевскому приходилось еще много помогать семье покойного брата, содержать своего пасынка и т.д.]; в Женеве, например, приходилось занимать по 5 или 10 франков у Огарева; часто дело доходило до того, что надо было закладывать платье, гнездиться в одной комнате и т.д. И это несмотря на самую усиленную работу - "по громадному роману в год": в 1868 был написан "Идиот", в 1869 - повесть "Вечный муж", в 1870 - "Бесы". В письмах своих за это время Достоевский постоянно жалуется на нищету, на то, что жене его приходится зимой закладывать последнюю шерстяную юбку, а самому ему - панталоны, чтобы получить два талера для телеграммы; жалуется на болезнь, на такое утомленное состояние духа, что "не пишется". С каким-то отчаянием восклицает он: "никак, ну, никак не могу писать более 3 1/2 листов в месяц. Это ужасно!"
   Любопытные подробности о его творческой работе мы находим в этих же письмах. Вот они: "Не ответил я вам до сих пор потому, что буквально сидел, не разгибая шеи, за романом в "Рус. Вест." До того не удавалось, до того много раз пришлось переделывать, что я, наконец, дал себе слово не только не читать и не писать, но даже и не глядеть по сторонам, прежде чем кончу то, что задал себе. И это ведь еще только самое первое начало. Говорят, что тон и манера рассказа должны у художника зарождаться сами собой. Это правда, но иногда в них сбиваешься, их ищешь. Одним словом, никогда никакая вещь не стоила мне большего труда. В начале, т. е. еще в конце прошлого года, я смотрел на эту вещь("Бесы") как на вымученную, как на сочиненную, смотрел свысока. Потом посетило меня вдохновение, настоящее, и вдруг полюбил вещь, схватился за нее обеими руками - давай черкать написанное. Потом летом опять перемена: выступило еще новое лицо, с претензией на настоящего героя романа, так что прежний герой стал на второй план. Новый герой до того пленил меня, что я опять принялся за переделку".
   Горе в том, что все это надо к сроку, наскоро. Начало уже послано в типографию, "и вдруг,- пишет Федор Михайлович,- я испугался: боюсь, что не по силам взял тему. Но серьезно боюсь, мучительно". "Эх,- восклицает он,- если бы писать так, как пишет Тургенев!". Рядом с этим - недоверие к себе, даже к своей репутации, боязнь, что редакция недовольна и пр. Повторяю - это невидная, но ужасная трагедия в жизни Достоевского. Вся ненормальность, противоестественность работы на продажу, творческой к тому же работы, оставила такие тяжелые, нехорошие следы на дивных произведениях гения! Раб, поденщик, литературный пролетарий - и всю свою жизнь такой! Тут есть отчего прийти в отчаяние.
   Годы за границей тянулись скучно, однообразно. Мужу и жене обоим хотелось в Россию, но и выехать не на что, и кредиторы ждут там. Свет и радость вносило в жизнь только рождение детей, их лепет, их первые шаги, но зато как мучительно было хоронить их: "Ох, Аполлон Николаевич,- пишет Достоевский в 1868 году Майкову,- пусть, пусть смешна была моя любовь к моему первому дитяти, пусть я смешно выражался о ней во многих письмах многим поздравлявшим меня. Смешон для них был только один я, но вам, вам я не боюсь писать. Это маленькое трехмесячное создание, такое бедное, такое крошечное,- для меня было уже лицо, характер. Она начинала меня знать, любить и улыбалась, когда я подходил. Когда я своим смешным голосом начинал петь ей песни, она любила их слушать. Она не плакала и не морщилась, когда я ее целовал; она останавливалась плакать, когда я подходил. И вот теперь мне говорят в утешение, что у меня еще будут дети. А Соня где? Где эта маленькая личность, за которую я, смело говорю, крестную муку приму, чтобы только она была жива. Но, впрочем, оставим это: жена плачет. Послезавтра мы наконец расстанемся с нашей могилкой и уедем куда-нибудь".
  
  
  
  

ГЛАВА VI

СЛАВА

  
   8 июня 1871 года, не видя никакого выхода из затруднительных денежных обстоятельств и в то же время чувствуя, что оставаться долее за границей невыносимо, Достоевские вернулись в Петербург. В 1873 году Достоевский, по предложению князя Мещерского, сделался редактором "Гражданина", получая по 200 рублей в месяц, кроме платы за статьи. В 1875 году им написан роман "Подросток", который и был напечатан в вечной памяти "Отечественных Записках" за 1875 год. Последний факт заслуживает некоторого внимания, показывая нам, до какой высоты дошла слава Достоевского: журналы совсем другого направления соглашаются печатать, и даже с радостью, его произведения. В 1876 году Достоевский приступил к изданию "Дневника писателя".
   Денежные обстоятельства его - факт в биографии Достоевского очень существенный - значительно поправились за это время. Анна Григорьевна, его жена, взяла на себя хлопоты по изданиям прежних произведений и таким путем доставила мужу доход от 2 до 3 тысяч рублей в год. Много помогал и гонорар: за "Подростка", например, Достоевский получал по 250 рублей с листа, за "Братьев Карамазовых" по 300 рублей, "Дневник писателя" также доставлял недурной доход: в 1876 году у него было 1980 подписчиков и, кроме того, в розничной продаже каждый номер расходился в 2 или 2,5 тысячах экземпляров. Некоторые номера потребовали второго или даже третьего издания. В 1877 году у "Дневника" было уже 3 тысячи подписчиков, да столько же номеров расходилось в розничной продаже. Один номер, выпущенный в 1880 году, в августе, содержавший в себе знаменитую речь о Пушкине, напечатан был в 4 тысячи экземпляров и разошелся в несколько дней. Было сделано новое издание в 2 тысячи экземпляров и разошлось без остатка. Единственный номер "Дневника" на 1881 год печатался уже в 8 тысячах экземплярах. Все эти 8 тысяч были распроданы в дни выноса и погребения. Сделано было второе издание в 6 тысяч экземпляров и разошлось нарасхват.
   Таким образом, мы, очевидно, вступили в период созревшей уже и все возраставшей славы. Но эта слава достигла апогея во время печатания в "Русском вестнике" и выхода в свет знаменитого последнего романа "Братья Карамазовы" - удивительной эпопеи человеческой мерзости, беспорядочности и психопатии. По нашему мнению, это лучшее, что было написано Достоевским, хотя критика, обыкновенно, отдает преимущество "Преступлению и наказанию" или "Запискам из Мертвого дома". Но, как кажется, никогда Достоевский не пытался сделать такого широкого захвата жизни, как именно в "Братьях Карамазовых". Все его особенности, вся его индивидуальность как нельзя более полно вылились в этом романе. Это, так сказать, его завещание, которое мы можем принять или отвергнуть, но не оценить которого по достоинству было бы грустно. Сам Достоевский, кстати сказать, придавал "Братьям Карамазовым" наибольшее значение. Он мучился этим романом целых десять лет. Первые намеки на него мы встречаем в письмах к Майкову 1869 и 1870 годов. Вот что пишет Достоевский: "Это будет мой последний роман. Объемом в "Войну и Мир", и идею вы же похвалили,- сколько я по крайней мере соображаюсь с нашими прежними разговорами с вами. Этот роман будет состоять из пяти больших повестей. Повести совершенно отделены одна от другой, так что их можно будет пускать в продажу отдельно. Первую повесть я назначаю Кашпиреву: тут действие еще в 40-х годах. Общее название романа есть "Житие великого грешника", но каждая повесть будет носить название отдельно. Главный вопрос, который проведется во всех частях,- тот самый, которым я мучился сознательно и бессознательно всю мою жизнь,- существование Божье. Герой в продолжение жизни то атеист, то верующий, то фанатик, то опять атеист. 2-я повесть будет происходить вся в монастыре. На эту 2-ю повесть я возложил все мои надежды. Может быть, скажут наконец, что не все писал пустяки. Хочу выставить Тихона Задонского, под другим именем, конечно. 13-летний мальчик, участвовавший в совершении уголовного преступления, развитый и развратный, будущий герой всего романа, посажен в монастырь родителями (круг высший, образованный) для исправления и обучения... Главное - Тихон и мальчик..."
   В этом абрисе трудно не узнать будущих Карамазовых. Тихон преобразился в Зосиму; тринадцатилетний мальчик в Алешу. В том уже факте, что мальчику 13 лет, видно, так сказать, предчувствие карамазовщины, т. е. мерзкой наследственности, которая, передавая ребенку похоти, портит его уже с пеленок. Муки о существовании Божием воплощены в Иване Карамазове и, действительно, никогда никакой атеист не опускался до такой глубины скептицизма и анализа, которая вложена в легенду о великом инквизиторе.
   Достоевский, повторяю, этим романом дорожил больше всего; главная мысль романа была самой душевной его мыслью. Прав он или неправ, но тут он весь, целиком. Одна психопатологическая сторона чего стоит: тут и галлюцинаты (Иван, Ферапонт), и мистики, и истеричные, и маньяки, мучители, эпилептики, нравственные автоматы, люди с извращенными прихотями, и вся страшная картина романа - (всеобщее какое-то беснование) разворачивается на почве мерзкой наследственности - карамазовщины. В ней-то Достоевский воплотил любимые свои мысли, что "человек - деспот от природы и стремится быть мучителем", что "тирания есть привычка, обращающаяся в потребность" и т.д.
   Но, оставив в стороне подробности, постараемся покороче ответить на вопрос: что такое карамазовщина? Рассматривать ее можно различно - и с точки зрения науки, и с точки зрения самого Достоевского. В первом случае это - наследственный психоз, которым страдает целая семья, во втором это - в отце и детях, т.е. в двух поколениях воплощенная греховность человека. Развратом в романе занимаются почти все: даже пятнадцатилетняя истеричная Лиза и та "предлагает себя" Ивану Карамазову. Но важнее этой физической греховности является другая - греховность души. Тут уже Достоевский не поскупился на краски и, в согласии со своей теорией, обобщил всю эту самую, последнего вида, греховность в одном и том же проявлении - именно в отрицании. Отрицается все: семья, общество, нравственность, сама вера, сам Бог! Старик Карамазов не просто развратник и сластолюбец, он - атеист; Иван мучительно ищет веры, мучительно сомневается; Алеша только думает, что нашел ее в монастыре; даже глупая г-жа Хохлакова и та "испытывает" силу божества, глупо, по-детски, по-бабьи, но все же испытывает, у Карамазовых и примыкающих к ним нет Бога в душе, оттого они не только развратники, но и преступники, действительные или "in spe" [в надежде, в будущем (лат.)] - безразлично. В неверии этом все зло их жизни, вся путаница их мыслей, причина их телесного рабства и изломанности, исковерканности их несчастного духа. Отец Карамазов так на цинизме и застыл; на сластолюбивого старца восстала его же кровь в лице Смердякова, и развратный богохульник гибнет, унося с собой в могилу неудовлетворенную похоть. Другие Карамазовы (кроме Дмитрия) ищут веры, как бы понимая инстинктивно, что только она и может спасти их. Но найдут ли они или нет- мы не знаем: роман остался неоконченным. Два тома - это лишь вступление к грандиозной эпопее ищущего веры атеизма, но развязку все же мы можем предчувствовать. В лице старца Зосимы Достоевский утверждает, что есть выход из сомнений души, путаницы мыслей, из бесплодной неверующей жизни вообще. Зосима в миру тоже был великим грешником: распутничал, транжирил чужим трудом приобретенные деньги, поднимал руку на ближнего своего. Но в раскаянии, в угрызениях совести он обрел новую внутреннюю силу, и эта сила, победив похоть, возродила его. Это сила любви, смирения - смирения прежде всего. Зосима ушел в монастырь, но не отрешился от мира, не удалился на путь сурового аскетизма, но стал благодетельствовать другим, забыв себя. Вера, чистая христианская вера поселилась в душе его, "мир" приходит к нему в лице своих страждущих и обремененных, и Зосима благодетельствует им в духе любви и правды. Отсюда тот ровный и мягкий свет, который разливает фигура Зосимы по страницам романа, где с такой поражающей яркостью выставлены все тревоги, все муки человеческой души и жизни.
   Исход карамазовщины, повторяю,- это путь личного усовершенствования, через смирение, через отречение от своего "я", но не от людей.
   "Братья Карамазовы" отвлекли Достоевского на целых три года от публицистической деятельности. Но он всегда мечтал вернуться к ней; его впечатлительную натуру, воспламенявшуюся от самого незначительного факта, всегда тянуло к злобе дня. В 1881 году он опять начал издавать "Дневник", но умер, не успев продержать последней корректуры. Как бы то ни было, забыть о его публицистической деятельности никак нельзя: при помощи ее Достоевский имел громадное влияние на общественную мысль.
   В "Дневнике" много противоречий, путаницы, странных мыслей; но, в общем, он имеет вполне определенное направление и ясно выраженную основную мысль. Это - прежняя проповедь почвенников в более резком виде. С величайшей нетерпимостью Достоевский относится к "холопству" и "лакейству" перед Европой и изыскивает почву для русской самобытности. Эта почва - народный дух, православно-христианские идеалы, воспринятые народом. Такая почва существует, поэтому Россия выше Европы, поэтому ей должна принадлежать гегемония европейской цивилизации. Тут уже, особенно в рассуждениях о внешней политике, Достоевский часто впадает в шовинизм. Что же нового дает Россия? Демократизм и нравственные начала жизни. "Мы все демократы сверху донизу",- любил говорить Достоевский. Нравственные же начала - тоже наша исключительная собственность: в Европе господствует идея класса и исторического права. Оттого-то она мертва, неподвижна. Россия величайшие противоречия жизни разрешает нравственным подъемом, любовью. Доказательство - освобождение крестьян с землею: это не только политическая мудрость, не только профилактика против пролетариата, но нечто большее - высоконравственное, любовное отношение к народу.
   Совершенно понятно, что к подобным мыслям, особенно когда они выражены в слишком уж резкой и самоуверенной форме и пересыпаны утверждениями вроде того, например, что Константинополь должен быть нашим немедленно, сейчас же,- можно относиться различно. Но так как здесь совсем не место полемизировать с Достоевским, то оставим в стороне все его парадоксы и шовинистские вскрикивания. Не менее интересен вопрос, чего ради художник Достоевский взялся за публицистику? Что у него было много хороших мыслей, это несомненно; одинаково несомненно, что никакой системы эти мысли из себя не представляли и никакой программой объединены не были. Оттого-то их характер такой случайный, отрывочный. Сам Достоевский признается в этом: "Когда,- пишет он,- я сажусь писать (для Дневника), у меня 10-15 тем, не меньше, но темы, которые я излюбил больше, я поневоле откладываю: места займут много, жару возьмут много, и вот пишешь не то, что хотел... Верите ли вы, напр., тому, что я еще не успел уяснить себе форму Дневника, да и не знаю, налажу ли это когда-нибудь, так что Дневник хоть и два года будет продолжаться, а все будет вещью неудавшеюся! Но жаль, если пропадет много хоть мимолетных, но ценных впечатлений".
   Достоевскому хочется проникнуть в самую глубину современности, изучить ее во всех подробностях и, конечно, изобразить в большом романе. Его особенно интересует молодое поколение, семья и "многое другое". Оттого-то он и ведет дневник, чтобы знать жизнь во всех ее подробностях. Это - материал для будущего. Факты, впечатления, мысли - все должно заноситься туда, чтобы не забылись. То приходит к нему курсистка, и он выносит светлое и радостное впечатление о русской молодежи, то удается ему посетить воспитательный дом или колонию для малолетних преступников, то выслушать интересное дело.. Набросанные начерно впечатления являются в "Дневнике"... Велика же должна была быть слава Достоевского, чтобы такая неотделанная случайная вещь пользовалась успехом и, мало того, оказывала большое влияние на многочисленный круг читателей.
   "Дневник писателя", повторяем, пользовался громадной популярностью. С выпуском каждого нового номера, раскупавшегося нарасхват, росла и слава писателя. Несомненно, что одно время Достоевский был для большинства самым видным явлением русской жизни, ее пророком и апостолом. После появления "Братьев Карамазовых", в особенности же после Пушкинской речи, его слава достигла апогея. И Достоевский это чувствовал, сознавал это. Только теперь, после тридцатилетней литературной деятельности, исчезло, наконец, мучительное неверие в себя, свои силы. "Одно мое имя стоит миллиона",- не без тщеславия говорил он и, в сущности, был совершенно прав. Он видел, какие восторги возбуждает он во всех своих читателях, какое доверие питают к нему его многочисленные поклонники, и наконец-то нашла земное успокоение его многострадальная, так безжалостно истерзанная жизнью душа. Ведь что за ужасная участь выпала на долю Достоевского, и стоит хотя бы на минуту припомнить главные ее события, чтобы почувствовать, как мурашки начинают ползать по спине. Тяжелая юность с постоянными настойчивыми мыслями о самоубийстве, с мучительно подозрительным отношением к себе и людям, юность без любви, без веры, полная отчаянья и меланхолических припадков, с призраком, только соблазнившим призраком славы и суровыми тисками материальной кабалы и зависимости. Горячее воображение рисует картины нищеты и заброшенности, болезненная мнительность отравляет всякое наслаждение и даже не дает подойти к нему; слабая воля не умеет справиться с прихотями, и человек становится их рабом, понимая весь ужас этого рабства. Такова юность, потом - каторга, тяжелые годы выжиданий, постоянной борьбы с неудовлетворенной, придавленной жаждой жизни. Потом славная минута освобождения, но, к сожалению, только минута. Материальные затруднения портят все, отравляют сам восторг творчества. Гению приходится работать из-за денег, вымучивать и выпытывать из себя длиннейшие романы, чтобы хоть как-нибудь свести концы с концами. Наконец - слава Богу! - все это кончено: трудом, испытаниями, страданием заработаны слава, достаток, спокойствие духа, и тем отраднее можно ими пользоваться. Достоевского не только признали, не только поставили рядом с Тургеневым и Толстым, но и поверили в него. Высшее для писателя наслаждение - возможность руководить чужою мыслью, а, следовательно, и чужою жизнью, стало ему доступным. Он становится спокойным, самоуверенным. Сам тон его писем меняется: он ровнее, как бы от сознания силы, и утерял свою нервозность и раздражительность; постоянно отражается на нем какое-то умиленное состояние духа. Повторяю - не даром досталась Достоевскому слава, и в каждом, знакомом с обстоятельствами его многострадальной жизни, она не может не возбудить чувства нравственной удовлетворенности...
   Но пока вернемся на минуту к "Дневнику".
   Особенно интересовался в нем Достоевский судебными процессами, положением русской женщины и войной за освобождение славян.
   Достоевский был горячим и неизменным приверженцем женского движения. В майском выпуске "Дневника" за 1876 год он восторженно заявляет, что в русской женщине заключена "одна наша огромная надежда, один из залогов нашего обновления". "Возрождение русской женщины,- говорит он,- в последние 20 лет оказалось несомненным. Подъем в запросах ее был высокий, откровенный, безбоязненный. Он с первого раза внушил уважение, по крайней мере, заставил задуматься... Русская женщина целомудренно пренебрегла препятствиями и насмешками. Она твердо заявила о своем желании участвовать в общем деле и приступила к нему не только бескорыстно, но и самоотверженно. Русский человек в эти последние десятилетия страшно поддался разврату стяжания, цинизма, материализма, женщина же осталась гораздо более верна чистому поклонению идее, служению идее. В жажде высшего образования она проявила серьезность, терпенье и представила пример величайшего мужества".
   Совершенно естественно поэтому, если женщины оказывали Достоевскому особенное внимание. То они приходили к нему на квартиру поговорить, познакомиться, посоветоваться; то писали ему бесчисленные письма, в которых излагали самое интимное своей жизни, прося руководства. Хотя и мало было у Достоевского свободного времени, так как он был завален работой и по изданию "Дневника", и по отделке "Братьев Карамазовых", однако он и для разговоров находил минуты, и старался обстоятельно отвечать на все письма и запросы. Он принимал даже на себя различные хлопоты и поручения. Когда, например, одна корреспондентка сообщила ему, что она непременно хочет учиться, а чтобы учиться, ей приходится бежать от отца и от жениха, которого она не любит,- Достоевский выхлопотал ей покровительство одной очень влиятельной дамы. Вместе с этим он советовал быть осторожнее: "быть женою купца вам, с вашим настроением, конечно, невозможно. Но быть доброй женой и матерью - это вершина назначения женщины... Вы поймете сами, что я ничего не могу сказать вам о том молодом человеке, о котором вы пишете. Впрочем, вы пишете, что его не любите, а это все. Ни из-за какой цели нельзя уродовать свою жизнь. Если не любите, то и не выходите. Если хотите - пишите еще". Все ответы Достоевского удивительно мягки, сердечны, откровенны. Он очень жалеет, например, о неудаче экзамена по географии другой своей корреспондентки, поддерживает ее душевную бодрость. "Непозволительно и непростительно,- пишет он,- так быть нетерпеливой, так торопиться и в ваши крошечные лета восклицать: из меня ничто не выйдет! Вы еще подросток, вы не доросли еще до права так восклицать. Напротив, при вашей настойчивости непременно что-нибудь да выйдет. В вас, кажется, есть и чувство, и теплота сердца, хотя вы капризны и избалованы. (Вы не сердитесь на меня за это?) Не сердитесь, дайте мне вашу руку и успокойтесь. Боже мой! С кем не бывает неудач?"
   Еще в одном письме Достоевский благословляет какую-то барышню на трудный подвиг идти сестрой милосердия в Сербию... Повсюду в этих письмах удивительная сердечность и, вместе с тем, много бодрости душевной...
   Судебными процессами Достоевский также интересовался прежде всего как общественный деятель. Благодаря его влиянию и участию, была, например, оправдана подсудимая Корнилова, так как Достоевский своими статьями доказал, что она невиновна. Не все, значит, страдание нужно!
   Пушкинский праздник 1880 года был его настоящим апофеозом, восторженным признанием его величия. Вот как рассказывает об этом Н. Страхов: "Как только начал говорить Федор Михайлович, зала встрепенулась и затихла. Хотя он читал пo-писанному, но это было не чтение, а живая речь, прямо, искренне выходящая из души. Все стали слушать так, как будто до тех пор никто и ничего не говорил о Пушкине. То одушевление и естественность, которыми отличается слог Федора Михайловича, вполне передавались и его мастерским чтением. Не говорю ничего о содержании речи, но, разумеется, оно давало главную силу этому чтению. До сих пор слышу, как над огромною притихшею толпою раздается напряженный и полный чувства голос: "Смирись, гордый человек, потрудись, праздный человек!" Восторг, который разразился в зале по окончании речи, был неизобразимый, непостижимый ни для кого, кто не был его свидетелем. Толпа, давно зарядившаяся энтузиазмом и изливавшая его на все, что казалось для того удобным, на каждую громкую фразу, на каждый звонко произнесенный стих, эта толпа вдруг увидела человека, который сам весь полон энтузиазма, вдруг услышала слово, уже несомненно достойное восторга, и она захлебнулась от волнения, она ринулась всею душою в восхищение и трепет. Мы тут же все принялись целовать Федора Михайловича; несколько человек, вопреки правилам, стали пробираться из залы на эстраду; какой-то юноша, как говорят, когда добрался до Федора Михайловича, упал в обморок. Восторг толпы заразителен. И на эстраде, и в "комнате для артистов", куда мы ушли с эстрады в перерыве заседания, все были в радостном волнении и предавались похвалам и восклицаниям. "Вы сказали речь,- обратился Аксаков к Достоевскому,- после которой И.С. Тургенев, представитель западников, и я, которого считают представителем славянофилов, одинаково должны выразить вам величайшее сочувствие и благодарность". Не помню других подобных заявлений; но живо осталось в моей памяти, как П.В. Анненков, подошедши ко мне, с одушевлением сказал: "Вот что значит гениальная, художественная характеристика! Она разом порешила дело!"
   В заключение биографии скажем о последних днях жизни Достоевского и его похоронах. Этот рассказ составлен по воспоминаниям очевидцев:
   "Дней за десять до той кратковременной болезни, которая свела Федора Михайловича в могилу, зашел к нему О. Ф. Миллер напомнить ему о данном им обещании участвовать в пушкинском вечере 29 января (в день смерти поэта). Незваный гость, как это и часто случалось с Ор. Фед., оказался для него хуже татарина. О. Ф. Миллер не сообразил, что Федор Михайлович как раз дописывал тогда январский номер возобновляемого им "Дневника писателя".Он выбежал к посетителю в прихожую с пером в руке, страшно взволнованный - отчасти, как сам тут и высказал, опасением, пропустит ли ему цензура несколько таких строк, содержание которых должно развиваться в дальнейших номерах "Дневника" в течение всего года. "Не пропустят этого,- говорил он,- и все пропало" (известно, что не имея средств для внесения залога, он должен был издавать свой "Дневник" под предварительною цензурою). Строки, так его беспокоившие, надо думать, те, которыми открывается пятый отдел 1-й главы "Дневника" (под заглавием: "Пусть первые (т.е. народ) скажут, а мы пока постоим в сторонке, единственно чтобы уму-разуму поучиться"): На это есть одно магическое словцо, именно: "Оказать доверие". Да, нашему народу можно оказать доверие, ибо он достоин его. Позовите серые зипуны и спросите их самих об их нуждах, о том, чего им надо, и они скажут вам правду, и мы все в первый раз, может быть, услышим настоящую правду"...
   На другой же день Орест Федорович Миллер узнал о внезапной болезни (разрыв легочной артерии) Достоевского и поспешил к Анне Григорьевне в сильнейшем беспокойстве о том, не вчерашние ли разговоры повредили Федору Михайловичу. К успокоению своему, он узнал, что вслед за тем Федор Михайлович был действительно сильно взволнован другим совсем посещением. Сильный припадок обыкновенной его болезни сразу сокрушил давно надломленный организм. Последние 8 лет своей жизни Федор Михайлович страдал эмфиземой вследствие катара дыхательных путей. Смертельный исход болезни произошел от разрыва легочной артерии и был случайностью, которой никто из докторов не предвидел. Предсмертная болезнь началась с 25 на 26 января небольшим кровотечением из носа, на которое Федор Михайлович не обратил ни малейшего внимания. 26 января он был, по-видимому, совершенно здоров и не хотел советоваться с докторами насчет кровотечения. В 4 часа пополудни сделалось первое кровотечение горлом. Тотчас привезли всегдашнего доктора Федора Михайловича, Фон Бретцеля. Уже при нем, часа через полтора после первого кровотечения, произошло второе, более сильное, причем больной потерял сознание. Когда он пришел в себя, то пожелал исповедаться и причаститься. До прихода священника он простился с женой и детьми и благословил их. После причащения почувствовал себя гораздо лучше. Весь день 27 января кровотечение не повторялось и Федор Михайлович чувствовал себя сравнительно хорошо. Очень заботился он о том, чтобы "Дневник писателя" вышел непременно 31 января. Просил Анну Григорьевну прочесть принесенные корректуры и поправить их. Потом просил читать ему газеты. 28 января до 12 часов все шло благополучно, но затем полила опять кровь, и Федор Михайлович очень ослабел. В это время к нему заехал А.Н. Майков и провел у него все предобеденное время, наблюдая и ухаживая за ним вместе с домашними. Всю свою жизнь в решительные минуты Федор Михайлович имел обыкновение, по словам Анны Григорьевны, раскрывать наудачу то самое Евангелие, которое было с ним на каторге, и читать верхние строки открывшейся страницы. Так поступил он и тут и дал прочесть жене. Это было Матф. гл. III, ст. 11: "Иоанн же удерживал его и говорил: мне надобно креститься от Тебя и Ты ли приходишь ко мне? Но Иисус сказал ему в ответ: не удерживай, ибо так надлежит Нам исполнить великую правду". Когда Анна Григорьевна прочла это, Федор Михайлович сказал: "Ты слышишь "не удерживай",- значит я умру",- и закрыл книгу. Предчувствие скоро оправдалось. За два часа до кончины Федор Михайлович просил, чтобы Евангелие было передано его сыну, Феде. После обеда А.Н. Майков вернулся к больному уже не один, а с женою, и при них в 6 с половиной часов вечера случилось последнее кровотечение, за которым последовало беспамятство и агония. Анна Ивановна Майкова сейчас же пустилась отыскивать еще доктора и привезла с собой Н.П. Черепнина, которого нашла у одного из его знакомых. Но когда они приехали, уже наступал конец, и Н.П. Черепнину довелось только услышать последние биения сердца Федора Михайловича. Несколько раньше приехал Б.М. Маркевич, описавший потом последнюю минуту смерти. (См. "Русский вестник" 1881 года, февраль). Федор Михайлович скончался 28 января 1881 года, в 8 часов 38 минут вечера.
   Похороны Достоевского представляли явление, которое всех поразило. Такого огромного стечения народа, таких многочисленных и усердных изъявлений уважения и сожаления не могли ожидать самые горячие поклонники покойного писателя. Можно смело сказать, что до того времени еще не бывало на Руси таких похорон. Всего яснее покажут дело цифры: в погребальной процессии, при выносе тела из квартиры (Кузнечный переулок, No 5) в Церковь Св. Духа, в Невской лавре, было несено 67 венков и пели 15 хоров певчих. 67 венков - это значит 67 депутаций, 67 различных обществ и учреждений, пожелавших оказать почести умершему. 15 хоров певчих - значит 15 различных кружков и ведомств, имевших возможность для этого снарядить певчих. Каким образом составилась такая громадная манифестация - составляет немалую загадку.
   Очевидно, она составилась вдруг, без всякой предварительной агитации, без всяких приготовлений, уговоров и распоряжений, потому что никто не ожидал смерти Достоевского, и время между неожиданным известием о ней и похоронами (три дня) было слишком коротко для каких-нибудь обширных приготовлений. Следовательно, почти каждая из 67 депутаций имеет свою особенную историю, свое признание величия умершего писателя.
  
  
  
  

ГЛАВА VII

ИТОГИ

Что дал нам Достоевский.- Кающийся интеллигент.- Разлад с народом.- Необъятная сила

  
   Что же дал нам Федор Михайлович Достоевский как литератор, как общественный деятель? Постараемся ответить на этот вопрос sine ira et studio [* без предвзятости (лат.)]. Ho сначала заметим, что этот вопрос вводит нас в самую трудную область идей, а Достоевский все же, прежде всего, был художником. Но его постоянно тянуло к публицистике, ко злобе дня. Даже многие его романы, например, "Бесы", имеют очень заметную публицистическую тенденцию. Да и в остальных произведениях он формой рассказа часто прикрывает проповедь. Поэтому насчет идей Достоевского можно бы толковать с полной основательностью, не будь у него даже "Дневника писателя". Он всегда откликался на самое насущное, что выдвигала жизнь. Иногда с большой легкостью провозглашал он, что Константинополь должен быть наш, и что совсем уже пришла пора захватить его в свои руки; иногда утверждал, что завершение европейской культуры - наше, русское дело. Конечно, такое мнение очень приятно. Но на нем, как на всех взглядах Достоевского о взаимных отношениях России и Европы теперь останавливаться не будем: об этом нами достаточно сказано в двух последних главах.
   Обратимся к другой стороне взглядов его, когда он говорит о народе и интеллигенции, думает о них, страдает за них. Уже одно его отношение к народу дало бы ему полное право на бессмертие, а он к тому же был и великим художником, великим психопатологом. Сочувствие к народу, стояние за него, даже подвижничество, появилось у Достоевского еще в юные годы. Особенно резкую форму это "стояние" приняло во время участия в дуровском кружке. Тут Достоевский часто говорил об ужасах крепостного права, часто называл его самым мерзким и отвратительным явлением русской жизни. Образ крепостного мужика являлся в его глазах одним из воплощений безысходного горя, того громадного и мутного потока униженности и оскорбления, который так жестоко, так бурно разливается по всей жизни. Достоевский был впечатлителен, всякое чужое страдание болезненно даже раздражало и мучило его. Он не мог выносить никакого насилия, хотя и утверждал, что в каждом человеке есть наклонность к мучительству. Но сам он никого не мучил, в самом-то в нем никакой жестокости не было. Наоборот даже. "Все мы вышли из гоголевской "Шинели",- говорил он, и с этого ясно выраженного сочувствия к униженному и оскорбленному и началась его литературная деятельность. Никогда даже в голову ему не приходила мысль, что страдание Сони Мармеладовой, например, необходимо, законно. Торговлю человеком он заклеймил с большей силой, чем кто-нибудь до него. Действительно, он проповедовал смирение, он признавал, что страдание полезно... но только для кого? - для гордого интеллигента, прежде всего полагающего, что он имеет право распоряжаться по своему образцу жизнью и перестраивать ее... Этому Достоевский говорил: "смирись, гордый человек"...
   В общем же великом движении всей лучшей части русской литературы и русской интеллигенции, в стремлении сблизиться с народом, в проповеди той, теперь уже ясной мысли, что, забыв о народе,- вне народа, так сказать,- нельзя сделать ничего. Достоевский как своей публицистикой, так и некоторыми своими произведениями сыграл большую и, по нашему мнению, несомненно плодотворную роль. Правда, мы не разделяем некоторых мистических идей Достоевского и не настолько увлекаемся ими, чтобы не видеть, как его нервный, истерический темперамент постоянно вводил его в противоречие с самим собой и заставлял высказывать совсем не остроумные парадоксы вроде того, например, что народ ищет страданий, но нам думается, что миросозерцание Достоевского без его мистических и шовинистских угловатостей очень просто, ясно и не может остаться непонятым ни одним из русских интеллигентов. Краеугольный камень этого миросозерцания - народ, грязный, приниженный, скверный, но сохраняющий в глубине души своей внутреннюю, высокую правду. Вне народа, забывая о народе, нет правдивой жизни, нет настоящей деятельности. уклоняясь во многом, Достоевский, в этом пункте по крайней мере, сходился со всеми лучшими умами русской интеллигенции. Его отношение к народу - бережно-любовное. Напомним хотя бы приведенный выше рассказ о мужике Марее. Благодаря такому-то краеугольному камню - любви к народу - русская литература и русская интеллигенция имеют перед собой несомненно великую будущность, в которой не забудется, конечно, и имя Достоевского. Он тоже интеллигент и даже один из вождей интеллигенции...
   А что такое русская интеллигенция? Позволю себе привести один отрывок, несколько резкий по форме, несколько крайний по мысли, но недурно передающий самую суть дела. Вот он в виде речи, обращенной одним действующим лицом рассказа к другому: "Скажу я тебе, что всероссийская интеллигенция самая лучшая и привлекательная из всех существующих. Обойди ты весь свет и ничего подобного ей не найдешь. Это своего рода роскошь и великолепие, недостаточно еще оцененное, но поразительно прекрасное. И суть ее жизни именно в этой самой совестливости. Ступай куда угодно - в Америку, во Францию, в Англию или хоть в Патагонию, и начни ты проповедовать, что личное счастье - незаконно, что любовь, эгоизм и пр.- преступны. Да от тебя все отвернутся. Как это так, что личное счастье незаконно? Да что же законно после этого? А русский интеллигент поймет это и прочувствует. С той самой минуты, как он проснулся, он почувствовал упреки и угрызения совести, и стал он философствовать. Берет он, например, в руки булку и сейчас же перед его совестливым воображением какая-нибудь плантаторская картина. "Хлеб, возделанный рабами!" - говорит он, и эта самая булка кажется ему горькою. Он любит, а перед его глазами униженный "меньшой брат", продающий за пятак все свое человеческое достоинство, и любовь теряет в его глазах всю свою привлекательность. Он помешался на народе, он ищет пути, чтобы приблизиться к нему и слиться с этой молчаливой массой, тысячелетие выносившей на плечах всю русскую историю. Без этого народа, без любви к нему, любви детской, наивной, мистической - немыслим российский интеллигент. Посмотри-ка, что он теперь делает: сколько тоски, сколько совестливости в его постоянных исканиях правды и именно мужицкой, народной правды. Он отрекается от всего, что составляет гордость и счастье обыкновенного смертного. Оттуда-то, из этих деревень, из этих болот и полей черноземных русская интеллигенция всегда получала и получает свое душевное содержание. Ей совестно, именно совестно жить, забыв мужичка, и от него же заимствовала она свою знаменитую формулу: "жизнь по правде", а не по праву или доктрине. Если на Западе господствует наука, сознание необходимости, юридической или исторической, все равно, то у нас - любовь. Мы веруем в нее, как в какую-то таинственную силу, которая сразу разрушит все преграды и установит новую жизнь прямо в одно мгновение, без всяких этих "развитии экономических противоречий". В голове и сердце каждого русского интеллигента вечно сидит этот образ новой, любовной жизни, и если мы когда-нибудь чем-нибудь искренне вдохновлялись, то именно этой правдивой жизнью, основанной на любви к ближнему, не признающей никаких формул, кроме тех, которые диктуются сердцем..." Такова одна из форм русского народничества, к которой довольно резко примыкал Достоевский.
   Народ и оторванный от народа интеллигент - это противоречие больше всего занимало и мучило Достоевского. К оторванному от народа интеллигенту он был положительно безжалостен. Не стесняясь, выставлял он его в самом ужасном виде, например, в "Бесах", требовал от него не только покаяния, но и страдания. Сердце Раскольникова открылось только на каторге. Каторга была нужна ему, необходима даже. В чем же вина его? Прежде всего в гордости - и после всего в гордости. Эта гордость личной мысли, это самомнение личного чувства, это властность личной воли. За это нужно наказывать, нужно страдать. Такой человек прежде всего смириться должен, чтобы понять, что не один он в жизни, что до личного его счастья никому и дела-то, в сущности, нет, что никакого права требовать его он не имеет. Он виноват,- думал Федор Михайлович,- понимая свободу только (!) как разнузданность желаний, как право и возможность делать все, что захочется, что идея равенства отражается в нем, прежде всего, как зависть к другим, более имущим.
   Свобода и равенство и для Достоевского великие вещи, но понимает он их иначе. "Настоящая свобода,- говорит он,- это одоление своей воли так, чтобы под конец достигнуть такого нравственного состояния, чтобы всегда, во всякий момент, быть самому себе настоящим хозяином". Равенство же - не зависть, не желание взять у другого то, чего у тебя нет, а сознание своего человеческого достоинства, которое у всех то же самое. Поэтому-то герои "Бесов", Раскольников, карамазовщина и вызывали со стороны Достоевского такой жестокий суд, такой строгий приговор. Он безжалостно казнит все те явления русской жизни, которые пристрастно обобщил под наименованием "анархический индивидуализм". Такой индивидуализм ничего не видит в жизни кроме себя, своей воли, и полагает, что все должно служить ей, все - средства для ее удовлетворения, т.е. для счастья. Это счастье Достоевский отрицал совершенно. Жизнь всегда представлялась ему ужасно трудным, ужасно серьезным делом, своего рода подвигом, который каждому надлежит осуществить по мере сил и способностей. Осуществить же его можно только при самоотречении, известном даже аскетизме. Себя забыть надо, а полюбить дело; себя победить надо прежде, чем взяться за него. Отрицая право на личное счастье, Достоевский тем энергичнее проповедовал личное самосовершенствование, борьбу с той самой карамазовщиной и анархизмом, которые сидят в каждом из нас. Все личное, индивидуальное, самовольное - греховно, и тип кающегося грешника - любимый тип Достоевского. Он даже роман хотел писать под заглавием "Великий грешник". Не то чтобы он требовал отречения от себя, своих сил и способностей: он ненавидел, преследовал только личную волю, стремление к личному счастью. Его любимец - это старец Зосима в "Братьях Карамазовых". Грешил человек, много грешил, кутил, распутничал, на другого поднимал руку. И пострадал он именно за властность своей натуры, за то, что посмел самого себя противопоставить обществу, принять себя, свое достоинство за нечто высшее, чем достоинство другого человека; он спасся смирением, он стал человеком, лишь отрешившись от своего "я", выбросив из головы даже мысль, что это "я" есть нечто особенное, исключительное, такое, что имеет право на "все". После победы

Категория: Книги | Добавил: Armush (21.11.2012)
Просмотров: 326 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *:
Форма входа