Главная » Книги

Скабичевский Александр Михайлович - Николай Добролюбов. Его жизнь и литературная деятельность, Страница 4

Скабичевский Александр Михайлович - Николай Добролюбов. Его жизнь и литературная деятельность


1 2 3 4 5

не подумал бы пожелать себе". Он посмотрел на меня несколько странно; я опомнился. "Ну, поздравляю вас,- начал я добродушным тоном.- Она, кажется, очень умная и добрая, и притом..." Словом, я пустился в панегирик ей, который не был ему неприятен... Между прочим я спросил, давно ли он знаком с ней; три года, говорит. Я заглянул в гостиную, где она гуляла с какой-то подругой. У нее на лице такая радость, столько любви и счастья; посмотрел я на них вместе: она так кокетливо оборачивает к нему головку, так томно кладет свою руку на его, так на него смотрит, как будто говорит: "Возьми меня, возьми, я твоя..." Посмотрел я на все это, потом посмотрел на часы: было четверть одиннадцатого. Я пробыл всего три четверти часа; уехать было еще нельзя. Я подошел к играющим, глядел в карты, но ничего не понимал. Поставив, однако, два ремиза, хозяин обратился ко мне с вопросом: "Ну, как же было не купить?" - Я не вдруг сообразил смысл вопроса, не вдруг понял, что по требованию приличия должен я был сказать "да" или "нет"... Я промычал что-то и вскоре потом отошел. Пристал я к какому-то разговору; но в голове у меня ходило что-то, точно я ухом прилег к котлу паровоза: так и кипело, так и ходило все - шум и бестолковщина. В середине разговора я очнулся как-то, слышу - хвалят какого-то профессора, должно быть, за то, что добросовестно за наукой следит; я кивнул головой и промычал. Потом еще раз очнулся: говорили уж что-то об операторах, я улыбнулся в знак согласия и посмотрел на часы. Было одиннадцать. Я взял шляпу и стал прощаться. Поклонившись всем мне незнакомым, я подаю руку жениху. "А вы знакомы?" - спросила мать, до того не говорившая со мной ни слова. "Как же, maman, прошедшую среду познакомились; мы еще все в дурачки играли",- с какой-то детской радостью и гордостью подхватила она. И при этом она так на него поглядела, что в значении ее слов нельзя было сомневаться. Они значили: "Не правда ли, что ты, мой милый, лучше всех здесь! Вот чужой человек, в первый раз явившийся,- как, не сошедшись ни с кем, тотчас же познакомился с тобой". Мне показалось даже, что она улыбнулась ласковее при прощаньи, именно за то, что я сошелся с ее милым. А отец, прощаясь со мной, наивно проговорил: "А жаль, что вам партия не составилась сегодня". Я немножко дрогнул и отвечал: "Что делать!" - таким отчаянно-грустным тоном, что меня все окружающие сочли, вероятно, чудовищным экземпляром записного картежника. А я думал совсем о другой партии...
   Дорога от них ко мне была длинная; "ванька" попался плохой; в лицо мне хлестал мокрый снег. В груди у меня шевелились рыданья, я хотел всплакнуть от безделья; но и то как-то не вышло. Дома принялся было за исправление одной рукописи, которую хотел теперь печатать; но почувствовал себя в настроении к дружеским излияниям, и принялся за письмо к тебе...
   Итак, от 6 до 24 февраля я предавался безумной, хотя и робкой, надежде на то, что могу быть счастлив. Сколько было тут планов, мечтаний, дум и сомнений! Радостных минут только не было, исключая, впрочем, той, когда я получил приглашение ее отца бывать у них, и тех немногих минут, когда мы играли в дурачки... И вот она, аллегория-то: как я ни плутовал, а все-таки в дураках остался. А она вот выходит! Черт знает что такое!
   Я тебе не расписываю своих чувств. Но об их силе ты можешь заключить по несвойственной мне смелости и стремительности действий, высказанных мной в этом случае. Суди же и о важности моего огорчения. Все окружающее меня, все, что я знаю,- дрянь в сравнении с ней; а я принужден с этой дрянью возиться и любезничать, в то время как у меня сердце защемлено, в мечтах все она, в глазах все ее милый образ и рядом этот жених... добрейший, впрочем, малый, с которым ей жить будет спокойно. Она же институтка и кипучей жизни страстей не ведает; это видно по тому сиянию, которое разлито по ее нежному, доброму и умному лицу. Пусть она будет счастлива, и пусть никто не возмутит ее спокойствия, ее наслаждения жизнью... Я бы заел и погубил ее... И поделом не достается мне владеть такой красотой, таким богатством! - Эх, прощай, Вася. Напиши мне что-нибудь. Твой Н.Д.
   P.S. А ведь и офицерик-то плюгавенький... Эх-ма!!!"
  
   Любовные неудачи были, естественно, причиной того, что Добролюбов все более и более погружался в литературный труд, находя в нем единственное утешение в своей жизни. Надо было удивляться, говорит Головачева в своих воспоминаниях, когда же Добролюбов успевал перечитать все русские и иностранные газеты, журналы, все выходящие новые книги, массы рукописей, которые тогда присылались и приносились в редакцию. Авторам не нужно было по нескольку раз являться в редакцию, чтобы узнать об участи своей рукописи. Добролюбов всегда прочитывал рукопись к тому дню, который назначал автору.
   "Много времени терялось у Добролюбова на беседы с новичками-писателями, желавшими узнать его мнение о недостатках своих первых опытов. Если Добролюбов видел какие-нибудь литературные способности в молодом авторе, то охотно давал советы и поощрял к дальнейшим работам. Немало труда и времени нужно было употребить также на исправление некоторых рукописей. Наконец приходилось беспрестанно отрываться от дела и для объяснений с ними. Таким образом, Добролюбов мог приниматься за писание своих статей только вечером и часто засиживался за работой до четырех часов утра".
   Для того чтобы неотступно быть при редакции, Добролюбов после своей поездки в Старую Руссу поселился в двух комнатках, которые Некрасов нарочно принанял для него к своей квартире и велел пробить дверь в людскую, чтобы Добролюбов мог иметь прямое сообщение с редакцией.
   Когда Головачева вернулась с дачи, успевший уже к тому времени переехать к ним Добролюбов сказал ей, улыбаясь:
   - Вот и я попал на литературное подворье. "Он вспомнил,- замечает при этом Головачева,- что я, беседуя с ним в первый раз на даче, выразилась, что наша квартира точно литературное подворье, так как у нас постоянно жили литераторы".
   - Не думаю,- возразила Головачева,- чтобы вам было удобно жить в таких маленьких комнатах и так близко от нашей людской - вам будут мешать работать.
   - В меблированных комнатах еще более неудобств,- отвечал он,- я часто оставался без обеда; заработаешься и забудешь вовремя потребовать его, а потом принесут Бог знает откуда обед холодный, скверный; съешь его и почувствуешь боль в желудке, а я давно уже страдаю хронической болезнью желудка и чувствую, как слабею от этой болезни.
   "Сначала я посылала,- говорит далее в своих воспоминаниях Головачева,- Добролюбову в комнату утренний чай и завтрак, потому что Некрасов и Панаев вставали поздно и в разное время; но немного спустя он попросил у меня позволения приходить пить чай ко мне (я вставала рано), ссылаясь на то, что в это время без него уберут его комнаты, и он тотчас же после чая может сесть за работу.
   За утренним чаем я заставляла Добролюбова есть что-нибудь мясное, потому что иногда он приходил к чаю, совсем не ложась спать и проработав всю ночь. Так как при этом я настояла, чтобы Добролюбов после еды отдыхал с полчаса, то к чаю начал являться и Чернышевский, чтобы, пользуясь этим свободным временем, поговорить с Добролюбовым.
   Их отношения удивляли меня тем, что не были ни в чем решительно схожи со взаимными отношениями других окружавших меня лиц. Чернышевский был гораздо старше Добролюбова, но держал себя с ним как товарищ".
   Несколько позже, по утрам, когда вставал Некрасов, Добролюбов беседовал с ним относительно состава книжек "Современника" и вообще о статьях, предназначавшихся для напечатания в журнале. Он очень заботился, чтобы ни одна фраза не противоречила направлению журнала, и волновался, если автор статей выражал свои мысли слишком многословно. Особенным многословием, по словам Головачевой, отличался литератор Ш. Однажды Добролюбов настаивал на необходимости выкинуть из его статьи три страницы.
   - За что же,- говорил Добролюбов,- заставлять читателя терять время на ненужную болтовню автора, разводящего на трех страницах мысль, которую можно выразить двумя фразами; да и добро бы, если бы эта мысль была нова, а то самая избитая.
   - Не стоит поднимать возню! - заметил Некрасов.- Потом объяснения с Ш.
   - Я беру на себя эти объяснения.
   - Это не избавит и меня от них. И так на "Современник" все точат зубы! Обрадуются, что у редакции выйдет неприятность с Ш... и пойдут разные толки.
   - Редакция обязана дорожить мнением читателя, а не литературными сплетнями,- отвечал Добролюбов.- Если бояться всех сплетен и подлаживаться ко всем требованиям литераторов, то лучше вовсе не издавать журнал; достаточно и того, что редакции нужно сообразоваться с цензурой. Пусть господа литераторы сплетничают, что хотят; неужели можно обращать на это внимание и жертвовать своими убеждениями? Рано или поздно правда разоблачится, а клевета, распущенная из мелочного самолюбия, заклеймит презрением самих же клеветников.
   Не ограничиваясь критическими статьями и рецензиями, Добролюбов, как известно, в конце 1858 года открыл в "Современнике" особенный сатирико-обличительный отдел под заглавием "Свисток".
   "Свисток", по словам Головачевой, всегда сочинялся после обеда, за кофе. Тут же Добролюбовым, Панаевым и Некрасовым импровизировались стихотворения. В "Свистке" принимал участие и В. Курочкин. Когда из-за "Свистка" в литературе поднялась целая буря на "Современник", Головачева шутя говорила Добролюбову: "Что, освистали вас?"
   - А мы еще громче будем свистать! - отвечал Добролюбов.- Эта руготня только подзадорит нас, как жаворонков в клетке, когда начинают во время их пения стучать ножами о тарелку. "Свисток" сделает свое дело, осмеет все пошлое, что печатают бездарные поэты. Серьезно разбирать всю эту глубокомысленную поэтическую пошлость и фальшь не стоит; за что утруждать бедного читателя, а "Свисток" он прочтет легко и еще посмеется.
   Не ограничиваясь всеми этими неусыпными трудами, Добролюбов не переставал заботиться о семье, вызвал к себе двух своих маленьких братьев, Володю и Ваню, для подготовки к поступлению в средние учебные заведения, и сам занимался с ними между делами приготовлением к вступительному экзамену. Кроме забот о сестрах и братьях, Добролюбову пришлось заботиться об устройстве на службу дяди, также приехавшего к нему в Петербург.
   Идеальное прямодушие во всех литературных отношениях, отсутствие поклонения каким бы то ни было авторитетам и заискиваний перед громкими именами и знаменитостями, наконец, полное отрицание каких бы то ни было компромиссов, подлаживаний и уступок ради практических соображений было главной причиной того столкновения Добролюбова с Тургеневым, которое повело за собой разрыв с редакцией "Современника" как Тургенева, так и некоторых других писателей 40-х годов (Писемского, Анненкова, Дружинина). С появлением в "Современнике" новых критиков и публицистов старые литераторы начали коситься на молодых, и в журнале образовалось как бы два враждебных лагеря. Добролюбов не мог выносить обхождения с ним свысока Тургенева, и задолго до окончательного разрыва произошло между ними явное обнаружение взаимной неприязни. Раз, придя в редакцию, Тургенев сказал Панаеву, Некрасову и находившимся тут некоторым старым знакомым литераторам:
   - Господа, не забудьте, я вас всех жду сегодня обедать ко мне,- и затем, поворотив голову к Добролюбову, прибавил:- приходите и вы, молодой человек.
   После ухода Тургенева Головачева шутя сказала Добролюбову, что он, должно быть, считает себя сегодня счастливейшим человеком, удостоившись приглашения на обед от главного литературного генерала.
   - Еще бы! Такая неожиданная честь!
   - Что же, пойдете? - спросила Головачева, будучи уверена, что он не пойдет после такого приглашения.
   - К сожалению, у меня нет фрака, а в сюртуке не смею явиться к генералу,- отвечал, улыбаясь, Добролюбов.
   Панаев и Некрасов были удивлены, что Добролюбов не хочет ехать вместе с ними на обед к Тургеневу; они не обратили внимания на тон приглашения.
   - Вас же приглашал Тургенев,- сказал ему Некрасов.
   - За такое приглашение я никогда не пойду к Тургеневу.
   Некрасов с удивлением произнес:
   - Да он всех так приглашал.
   - Вы все его очень короткие знакомые, а я вовсе нет.
   - Это у него такая манера,- заметил Панаев.
   Должно быть, Некрасов намекнул Тургеневу - почему Добролюбов не пришел обедать, потому что Тургенев в следующий раз сделал ему любезное приглашение, но это не тронуло Добролюбова, и он все-таки не пошел.
   Тургенев заметно стал относиться внимательнее к Добролюбову и начал заводить с ним разговоры, когда встречал его в редакции, потому что литературная известность Добролюбова быстро росла. Но Добролюбов все-таки упорствовал и не являлся на тургеневские обеды. Наконец Тургенев обратился к Панаеву:
   - Привези ты его обедать ко мне, уверь его, что он не застанет у меня общества, в котором никогда не бывал.
   Когда же Добролюбов и после этого не явился к Тургеневу, тот понял, наконец, что причина, по которой Добролюбов не является на его обеды, заключается вовсе не в страхе встретиться с аристократическим обществом.
   - В нашей молодости,- сказал он Панаеву,- мы рвались хоть посмотреть поближе на литературных авторитетных лиц, приходили в восторг от каждого их слова, а в новом поколении мы видим игнорирование авторитетов; вообще, сухость, односторонность, отсутствие всяких эстетических увлечений; все они, точно мертворожденные. Меня страшит, что они внесут в литературу ту же мертвечину, какая сидит в них самих. У них не было ни детства, ни юности, ни молодости - это какие-то нравственные уроды.
   Убедившись, что Добролюбов не поддается на его любезные приглашения, оскорбленный Тургенев начал говорить, что в статьях Добролюбова виден инквизиторский прием - осмеять, загрязнить всякое увлечение, все благородные порывы души писателя, что он возводит на пьедестал материализм, сердечную сухость и с нахальством глумится над поэзией, что никогда русская литература, до вторжения в нее семинаристов, не потворствовала мальчишкам из желания приобрести этим популярность. Кто любит русскую литературу и дорожит ее достоинством, тот должен употребить все усилия, чтобы избавить ее от этих кутейников-вандалов!
   Эти воззвания Тургенева доходили до Добролюбова, но он не обращал на них внимания и удивлялся только одному: к чему об этом передают ему?
   - Неужели думают,- говорил он,- что я испугаюсь таких угроз и в угоду Тургеневу изменю свои убеждения. Странные понятия у этих господ.
   При таких натянутых отношениях достаточно было малейшего повода для окончательного разрыва, и такой повод не замедлил представиться в виде блестящей статьи Добролюбова о романе Тургенева "Накануне", напечатанной в мартовской книжке "Современника" за 1860 год под заглавием "Когда же придет настоящий день". Вот как рассказывает Головачева о том, какой сыр-бор загорелся по поводу этой статьи.
   "Добролюбов написал статью о повести Тургенева "Накануне", и она была послана цензору Бекетову. Все читавшие эту статью находили, что Добролюбов хвалил автора и отдавал должное его таланту. Да иначе и быть не могло. Добролюбов настолько был честен, что никогда не позволял себе примешивать к своим отзывам о чьих-либо литературных произведениях своих личных симпатий и антипатий. Некрасов пришел ко мне очень встревоженный и сказал:
   - Ну, Добролюбов заварил кашу! Тургенев страшно оскорбился его статьей... И как это я сделал такой промах, что не отговорил Добролюбова от намерения написать статью о новой повести Тургенева для нынешней книжки "Современника". Тургенев сейчас прислал ко мне К. с просьбой выбросить из статьи все начало. Я еще не успел ее прочитать. По словам Тургенева, переданным мне К., Добролюбов будто бы глумится над его литературным авторитетом и вся статья исполнена какими-то недобросовестными ехидными намеками.
   Я удивилась, каким образом могли попасть в руки Тургенева корректурные листы статьи Добролюбова? Оказалось, что цензор Бекетов сам отвез их Тургеневу из желания услужить. Не желая ссориться с Тургеневым из-за статьи Добролюбова и уверенный, что Добролюбов согласится на уступки, Некрасов отправился объясняться к Добролюбову".
   "Через час,- рассказывает дальше Головачева,- Добролюбов пришел ко мне, и я услышала в его голосе раздражение.
   - Знаете ли, что проделал цензор с моей статьей? - сказал он.
   Я ему отвечала, что все знаю; тогда Добролюбов продолжал: - Отличился Тургенев! По-генеральски ведет себя... Удивил меня также и Некрасов, вообразив, что я способен на лакейскую угодливость. Ввиду нелепых обвинений на мою статью я теперь ни одной фразы не выкину из нее.
   Добролюбов прибавил, что сейчас едет объясняться к цензору Бекетову. Я заметила, что не стоит тратить время на объяснения.
   - Как не стоит! - возразил Добролюбов,- если у человека не хватает смысла понять самому, что нельзя дозволять себе такое нецеремонное обращение со статьями, которые он обязан цензуровать, а не развозить для прочтения - кому ему вздумается...
   Некрасов дважды в этот день был у Тургенева, но, не застав его дома, оставил ему письмо и получил ответ, состоящий из одной фразы:
   "Выбирай: я или Добролюбов".
   Было уже два часа ночи, когда Некрасов вернулся из клуба. Озадаченный тургеневским ультиматумом и ходя по комнате, он говорил:
   - Я внимательно прочел статью Добролюбова и положительно не нашел в ней ничего, чем мог бы оскорбиться Тургенев. Я это написал ему, а он вот какой ответ мне прислал!.. Какая черная кошка пробежала между нами? Остается одно: вовсе не печатать этой статьи. Добролюбов очень дорожит журнальным делом и не захочет, чтобы из-за его статьи у Тургенева произошел разрыв с "Современником". Это повредит журналу да и прибавит Добролюбову врагов, которых у него и так много; в литературе обрадуются случаю, поднимут гвалт, на него посыпятся разные сплетни, так что гораздо благоразумнее избежать всего этого... Я в таком состоянии, что не могу идти к нему объясняться, лучше вы передайте, какой серьезный оборот приняло дело.
   Я отправилась к Добролюбову; он удивился моему позднему приходу. Я придала шутливый тон своему поручению и сказала:
   - Я явилась к вам как парламентер.
   - Догадываюсь - предлагают сдаться? - с усмешкой спросил он.
   - Рассчитывают на ваше благоразумие, которое устранит важную потерю для журнала. Некрасов получил записку от Тургенева...
   - Вероятно, Тургенев грозит, что не будет более сотрудником в "Современнике", если напечатают мою статью,- перебил меня Добролюбов.- Непонятно мне, для чего понадобилось Тургеневу придираться к моей статье? Он мог бы прямо заявить Некрасову, что не желает сотрудничать вместе со мной. Каждый свободен в своих симпатиях и антипатиях к людям!.. Я выведу Некрасова из затруднительного положения, я сам не желаю быть сотрудником в журнале, если мне нужно подлаживаться к авторам, о произведениях которых я пишу.
   Добролюбов не дал мне возразить и добавил:
   - Нет, уж если вы взялись за роль парламентера, так выполняйте ее по всем правилам и передайте мой ответ Некрасову".
   Некрасов очутился, таким образом, между двух огней: ему предстояло разорвать или с Тургеневым, или с Добролюбовым. Но какое высокое место ни занимал Тургенев в то время в литературе, в его лице Некрасов терял только талантливого беллетриста; между тем как вслед за Добролюбовым ушли бы и все прочие члены редакции, в руках которых было все ведение журнала и которым журнал был обязан в то время главным своим успехом. Понятно, что Некрасову пришлось пожертвовать своей многолетней дружбой с Тургеневым, тем более, что он и сам мог считать себя обиженным Тургеневым, пристроившим свой роман "Накануне" не в "Современнике", а в "Русском вестнике". Разрыв Тургенева с "Современником", наделавший в литературе много шума и повлекший за собой много сплетен и всякого рода инсинуаций, был вместе с тем разрывом двух партий или, правильней сказать, двух поколений - людей сороковых годов и шестидесятых.
  

ГЛАВА V

Болезнь Добролюбова.- Путешествия за границей.- Смерть

  
   Мы видели, что уже во время институтского курса Добролюбов прихварывал и вообще не отличался цветущим здоровьем. Дурное питание в институтском пансионе, петербургский климат, крайне вредный для слабогрудых людей, в особенности для приезжих с юга, усиленные занятия, с каждым годом все более и более осложнявшиеся,- все это подтачивало здоровье Добролюбова, и в 1860 году обнаружились все признаки быстро развивающейся чахотки.
   "Когда по утрам он приходил ко мне пить чай,- говорит Головачева,- в его лице не было ни кровинки; он страдал бессонницей, отсутствием аппетита и чувствовал сильную слабость".
   "В прошлом декабре,- пишет Добролюбов в письме к М.И. Шимановскому,- я приобрел сильный хронический бронхит, который при моем образе жизни и при петербургском климате грозит перейти в чахотку. Зимой я был серьезно болен, так что с месяц не выходил никуда. К весне стал поправляться, но плохо..."
   Доктор советовал ему бросить все занятия и ехать за границу; но немалого труда стоило близким и знакомым людям заставить Добролюбова послушаться этого совета доктора. Он возражал, что едва успел развязаться с долгом, который сделал его покойный отец, построив себе дом в Нижнем, что дохода с этого дома не хватает на содержание и воспитание его сестер и братьев, и, в то время как на нем лежит обязанность заботиться о них, он будет отдыхать целый год и тратить деньги на путешествие! И только когда все окружающие начали неотступно настаивать, чтобы он скорее ехал за границу, он сам понял, что ему необходимо восстановить силы. Некрасов же щедро снабдил его деньгами и открыл ему безграничный кредит. Добролюбов в конце мая 1860 года уехал, наконец, за границу. Братья его были отданы для приготовления к вступительному экзамену учителю П.С. Юрьеву, который брал гимназистов на содержание.
   Отправился Добролюбов через Берлин и Лейпциг в Дрезден. Как прежде, в юности, по приезде в Петербург он не расщедривался в письмах к родным и землякам на описание своих петербургских впечатлений, столь же скуп он был и теперь относительно впечатлений заграничных. Письма его, как к петербургским друзьям, так и к нижегородским родным, носят исключительно деловой характер.
   "Описывать мои переезды нечего,- пишет он в одном из писем М. А. Кострову,- все очень благополучно и просто совершаются по железным дорогам и на пароходах. Рассказывать о том, что видел,- об этом в книжках можно читать гораздо лучше; остается спрашивать и извещать о здоровье,- что я делаю. Но и это не надо делать слишком часто".
   В Лейпциге и Дрездене его поразило только изобилие русских.
   "До сих пор,- пишет он к М.И. Шимановскому,- я как будто все в родной Руси. Можете себе представить, что вчера первый день еще выдался мне такой, что я русского языка не слышал. А то куда ни оглянись - везде русские. В Дрездене - так это доходит до неприличия. В театре я раз сидел, буквально окруженный русскими: впереди, позади и справа были пары и тройки, которые несли ужаснейшую дичь, воображая, что никто их не понимает; слева сидел молчаливый господин, имевший вид немца. Я обратился к нему с каким-то вопросом относительно актеров: он мне ответил, что сам не знает, что он в первый раз в здешнем театре; затем оказалось, что это русский".
   Дрезден Добролюбову не понравился.
   "В Саксонской Швейцарии,- пишет он в письме П.Н. Казанскому,- виды точно превосходные; но в городе все так узко, темно, грязно, что он годится гораздо более для панорамы, нежели для живого глаза. А в панораме он должен быть великолепен, со своими узкими, закопченными зданиями, мутной и узенькой Эльбой, разрезывающей его, и свежей зеленью, которая его опоясывает, составляя контраст с копотью и грязью стен. Все это на картине должно иметь очень внушающий вид, потому что останутся одни очертания, а натуральная грязь исчезнет".
   В Дрездене Добролюбов советовался с доктором Вальтером, который послал его в Швейцарию, в Интерлакен, а потом куда-нибудь на море. В Интерлакен Добролюбов приехал в начале июля и начал здесь лечение сывороткой и альпийским воздухом, которые на время восстановили его силы и здоровье, как об этом пишет он своим нижегородским родным: "Первый месяц я был все так же плох, как и дома, но, по крайней мере, развлекся видом разных мест и людей. А второй месяц, который проведен мной в Швейцарии, принес положительную пользу моему здоровью. Кто меня здесь видел, тот говорит, что я после петербургского уже значительно поправился. Я и сам это замечаю, потому что теперь спокойнее и веселее смотрю на все..."
   В начале августа Добролюбов через Берн и Париж отправился в Дьеп, где в течение всего месяца он брал морские ванны; а в начале сентября он был снова в Париже, где ему предстояли очень неприятные хлопоты с паспортом. Дело заключалось в том, что, как мы уже видели, он находился на номинальной службе при Втором кадетском корпусе и как служащий человек для путешествия за границу имел отпуск от корпусного начальства. Срок отпуска кончился, заграничный паспорт, выданный ему на это время, утратил свою ценность. Корпусное начальство почему-то отсрочку не разрешало, выходить же в отставку Добролюбов боялся, так как срок его обязательной службы далеко еще не кончился, и он не был уверен, отпустят ли его в отставку. Между тем русское посольство в Париже не хотело разрешить ему дальнейшее путешествие с просроченным паспортом. После же уверений его, что он ждет новый паспорт, в посольстве решили написать на старом паспорте, что он может возвратиться в Россию через Сардинию. Вследствие этой подписи и французская полиция начала его выпроваживать из Франции для возврата в Россию. К счастью, незадолго перед тем педагогический институт был закрыт, и начальство без препятствий отпускало в отставку бывших его казенных воспитанников, не заставляя их отслуживать требуемые годы. Добролюбов в свою очередь был уволен в отставку 25 сентября без всяких обязательств по болезни, и затем на старом паспорте ему написали отсрочку.
   Проведя осень в Париже, на зиму Добролюбов поехал в Италию: во Флоренцию, Милан, Рим, Неаполь, Мессину. Там он пробыл до июня 1861 года. Здесь он имел последний, предсмертный роман. Так, в письме к одному петербургскому знакомому из Неаполя он между прочим пишет:
   "Ездил я недавно к Помпею и влюбился там не в танцовщицу помпейскую, а в одну мессинскую барышню, которая теперь во Флоренции, а недели через две вернется в Мессину. Как видите, мне представлялся превосходный предлог ехать во Флоренцию, но я, признаться вам, струсил и даже в Мессине, вероятно, не буду отыскивать помпейскую незнакомку, хотя отец ее и дал мне свой адрес и очень радушно приглашал к себе".
   Тем не менее Добролюбов не только разыскал своих помпейских знакомых, но и настолько сблизился с девушкой, что дело дошло до сватовства. Родители ее были согласны выдать за него дочь, но с тем условием, чтобы он остался в Италии. Добролюбов колебался и одно время был готов согласиться на эти условия, но неизвестно почему дело расстроилось. Вот что пишет он по этому поводу одному своему петербургскому знакомому 12 июня 1861 года:
  
   "Я решился в то время отказаться от будущих великих подвигов на поприще российской словесности и ограничиться, пока не выучусь другому ремеслу, несколькими статьями в год и скромной жизнью в семейном уединении в одном из уголков Италии. Поэтому вопрос о том, сколько мог бы я получать от "Современника", живя за границей, был для меня очень серьезен. Я бы не думал об этом, если бы был один; но у меня есть обязанности и в России, и я знал, что при прежней плате за статьи и при перемене жизни я не мог бы вырабатывать достаточно для всех. Ваше упорство не отвечать мне на мои вопросы отняло у меня возможность действовать решительно, и предположения мои расстроились, и, может быть, навсегда. Вы скажете, что если б мои предположения были так существенно важны для меня, то я не дал бы им расстроиться из-за таких пустяков. Скажете, что при серьезном решении я и писать должен был не так, как вам писал тогда. Правда, но что же делать, если в моем характере легкомыслие и скрытность соединяются таким образом, что я даже перед самим собой боюсь обнаружить силу моих намерений и начинаю чувствовать их значение для меня только тогда, когда уже становится поздно".
  
   В середине июня Добролюбов отправился на родину морем; по пути заезжал в Афины, по всей вероятности в Константинополь, и в начале июля был уже в Одессе. Насколько поправилось его здоровье от этой заграничной поездки, можно судить по тому, что в Одессе у него хлынула кровь горлом, что заставило его замедлить дальнейшее путешествие.
   При всем этом, так как в то время железных дорог на юге еще нигде не было, Добролюбову пришлось ехать на лошадях, где в дилижансе, где на перекладных, постоянно глотая дорожную пыль,- нужно ли говорить о том, как губительно действовало такое путешествие по отечественным дорогам. Тем не менее он успел заехать к родным в Нижний Новгород, зато приехал в Петербург совсем больнехонек.
   В середине сентября Головачева, бывшая в то время за границей, получила от мужа (Панаева) письмо, которое ее очень встревожило и огорчило: Добролюбов простудился и расхворался. Доктор нашел, что у него очень серьезная болезнь в почках. Она начала подумывать о возвращении в Петербург для того, чтобы, если Добролюбову не будет лучше, по возможности удалить от него заботы о братьях и вообще доставить больному более удобств при его холостой обстановке. Вдруг она получила следующее письмо от Добролюбова:
   "Если вам возможно, то вернитесь поскорей в Петербург, ваше присутствие для меня необходимо. Я никуда не гожусь! Меня раздражает всякая мелочь в моей домашней обстановке. Вы можете видеть, насколько я болен, если придаю значение пустякам. Я убежден, что если вы приедете, то мне легче будет перенести болезнь. Я не буду распространяться о моей благодарности, если вы принесете для меня эту жертву. Ответьте мне немедленно, можете ли вы приехать?"
   Добролюбов в это время уже не жил при Некрасове. Перед его приездом дядя нанял новую квартиру, в которой Добролюбов и поселился вместе с ним и с братьями. Когда Головачева, по приезде, пошла посмотреть, какая у него квартира, она нашла, что квартира никуда не годится для больного человека: мрачная, темная и сырая. Когда она присмотрелась к домашней обстановке Добролюбова, то поняла причину его раздражительности. Дядя поминутно донимал его жалобами на племянников, на кухарок, постоянно заводил разговоры о том, какое тягостное бремя взял на себя, заведуя хозяйством, обижался, что Добролюбов не может есть жирный суп и тощую курицу, зажаренную в горьком масле.
   "Я,- рассказывает Головачева,- распорядилась присылать Добролюбову обед от нас, а за это дядя его надулся на меня".
   Добролюбов по-прежнему, если не с удвоенным рвением, заботился о журнале и, не обращая внимания ни на какую погоду, ездил в типографию и к цензорам.
   В самых первых числах декабря он приехал к Некрасову от цензора в десятом часу вечера сильно раздраженный тем, что не мог уломать его, чтобы он пропустил вычеркнутые места в чьей-то статье. Несмотря на все убеждения Некрасова, Добролюбов принялся за исправление статьи, но не прошло и часа, как человек пришел сказать Головачевой, что Добролюбову нездоровится. Она нашла его лежащим на диване; у него был сильный пароксизм лихорадки, и он едва мог проговорить: "Согрейте меня!.. Только, ради Бога, не посылайте за доктором". Головачева укутала Добролюбова, напоила горячим чаем; после озноба у него сделался сильный жар, и он так ослабел, что не мог уже идти домой.
   Некрасов распорядился послать рано утром записку доктору Шепулинскому, чтобы он приехал осмотреть Добролюбова, но при этом сделал бы вид, что посещение случайное.
   Шепулинский, выслушав Добролюбова, объявил Некрасову, что дело принимает серьезный оборот, что Добролюбову не встать с постели. Некрасов и Панаевы решили, что Добролюбову будет удобнее лежать в большой светлой комнате, нежели в его маленькой квартирке.
   Силы Добролюбова уже не восстанавливались; но он продолжал заниматься журналом: просматривал цензорские корректурные листы, читал рукописи; у него было столько силы воли, что он ничего не говорил о своем болезненном состоянии, и ему было неприятно, если кто-нибудь расспрашивал о его здоровье. Головачева стала замечать, что для Добролюбова сделалось тягостным присутствие посторонних лиц; он не принимал участия в общем разговоре, ложился на кушетку и закрывал себе лицо газетой. Она запретила пускать к нему посторонних. Добролюбов догадался об этом и заметил ей:
   - Вы угадываете мои мысли, я только что хотел вас просить, чтобы вы никого ко мне не пускали, кроме Чернышевского.
   Чернышевский каждый вечер аккуратно приходил посидеть с Добролюбовым, который всегда с нетерпением ждал его прихода и оживлялся беседой с ним.
   Несмотря на физическую слабость, голова Добролюбова была по-прежнему свежа, и он живо интересовался общественными вопросами, литературой и журналом. Физически же с каждым днем он слабел и угасал; ему даже трудно было сидеть в кресле; он больше лежал на кушетке, но продолжал работать. Раз, в последних числах октября, принялся он читать какую-то толстую рукопись, но от слабости выронил ее из рук. Он тяжко вздохнул, и этот вздох скорее походил на стон. Он закрыл глаза и лежал несколько минут неподвижно. При этом лицо его приняло такое страдальческое выражение, что, смотря на него, трудно было удержать слезы. Через несколько минут Добролюбов окликнул Головачеву.
   "Я подошла к нему,- рассказывает далее Головачева,- стараясь принять равнодушный вид. Он пристально посмотрел на меня, покачал с укоризной головой и потом проговорил:
   - Прочитайте-ка мне рукопись, надо скорее дать юному автору ответ, он, бедный, наверное, измучился, ожидая решения участи своего первого произведения.
   Я принялась читать рукопись, а Добролюбов лежал с закрытыми глазами; я думала, что он дремлет, да и не до того ему было, чтобы вникать в чтение, но оказалось, что он следил за чтением и сделал несколько замечаний насчет невыдержанности характера героя романа. Чтение наше было прервано получением письма от сестры Добролюбова из Нижнего. Прочитав письмо, Добролюбов печальным тоном произнес:
   - Мои сестры уже взрослые, но вот братья!..
   Он тяжко вздохнул и замолчал.
   На другой день Добролюбов был задумчив и чем-то сильно встревожен. Когда ему надо было ложиться спать и я хотела уходить, он попросил меня остаться еще ненадолго, говоря, что у него есть до меня большая просьба.
   - Только,- прибавил он,- прежде дайте слово не расспрашивать меня ни о чем, как бы ни показалось вам странным мое желание.
   Я дала слово.
   - Наймите мне новую квартиру и переведите меня скорей в нее... Я знал, что вы удивитесь,- тоскливо произнес он.
   Я отвечала ему, что завтра же утром пойду искать ему квартиру.
   - Не подумайте, что мне нехорошо у вас, но так надо!.. Мне стыдно, что я сделался таким привередником, что не могу лежать на своей старой квартире. Мне надо теперь больше света и воздуха. Я об одном попрошу вас, когда вы будете нанимать квартиру для меня, чтоб она была поближе от вас. Я хочу, чтоб мои братья были возле меня.
   Я нашла квартиру через дом от нас, в доме Юргенса. Пока ее устраивали, приискивали прислугу и т.п., прошла неделя, в продолжение которой Добролюбов ни о чем меня не расспрашивал и был вообще очень молчалив и печален. Первого или второго ноября вечером я сказала ему, что квартира совершенно готова. Добролюбов испуганно повторил:
   - Все готово? Значит, я в последний раз переночую у вас? - Он задумался и с тяжким вздохом прибавил: - Завтра утром, часов в одиннадцать, перевезите меня... Только я вас прошу, чтобы никто со мной не прощался... Вы от меня поблагодарите Панаева и Некрасова... Мне и так будет тяжело.
   На другое утро, придя поить Добролюбова утренним чаем, я заметила, что у него опухли глаза от слез. Человек Некрасова сказал мне, что у Добролюбова всю ночь горел огонь, и он раза два вставал с постели и сидел подолгу в креслах, положив руки на стол и склонив на них голову.
   Добролюбов всегда встречал меня утром, улыбаясь и уверяя, что спал хорошо; но в это утро он встретил меня молча, хлебнул два глотка чаю и лег на диван к стене. Я ждала, когда он сам скажет, что пора уезжать. У меня к 11 часам стояла у подъезда карета, и люди с креслом ждали на лестнице новой квартиры, чтобы внести больного в третий этаж. Но проходил час за часом, а Добролюбов все лежал, не меняя позы. Некрасов и Панаев советовали спросить его, хочет ли он ехать, но я боялась еще сильнее расстроить его. Наступил час его обеда. Я подошла к нему и сказала, что обед подан. Добролюбов с трудом привстал и удивленно спросил: "Неужели уже 4 часа?", пересел на кресло к столу, но есть ничего не захотел и опять лег на диван лицом к стене.
   Я подумала, что он отложил свой переезд. В 9 часов вечера человек Некрасова пришел ко мне и сказал, что Добролюбов зовет меня к себе. Я нашла его сидящим на диване; он поддерживал голову руками, облокотившись локтями на колени.
   - Ради Бога, увезите меня скорей,- умоляющим голосом проговорил он.
   Я пошла распорядиться, а через несколько минут человек Некрасова прибежал опять за мной, говоря, что больной беспокоится, что я его не везу.
   - Как долго!.. Скорей одевайте меня,- произнес Добролюбов, когда я вошла.
   Одевание его состояло в том, чтобы надеть большие теплые сапоги. Я повязала ему горло теплым шарфом. Добролюбов со стоном произнес: "Как мне тяжело!", упал лицом в подушку и, качая головой, повторял: "Тяжело, тяжело!.."
   - Зачем же уезжаете? Останьтесь,- проговорила я.
   Добролюбов выпрямился и твердо произнес: "Нет, нет! Надо уехать". Он встал и, несмотря на слабость, пошел в переднюю, потребовал, чтобы скорей подали шубу. Но когда ее надели, он не мог перенести ее тяжести, опустился на стул и закрыл глаза. Я и прислуга с минуту стояли перед ним, не зная, что нам делать. Наконец Добролюбов встрепенулся и проговорил: "Идемте".
   Его взяли под руки, свели с лестницы и усадили в карету. Я села с ним. Он молчал, пока мы подъехали к его новой квартире. На подъезде его хотели посадить в кресло, чтобы нести на лестницу. Он воспротивился этому, говоря: "Взойду сам". Но, конечно, едва мы довели его под руки до первой площадки, как он уже не мог идти далее и безропотно повиновался, когда его усадили в кресло, понесли наверх, донесли до самой кровати, раздели и положили в постель. Он неподвижно лежал несколько минут с закрытыми глазами, потом обвел глазами комнату, посмотрел на меня, кивнул мне головой и слабым голосом проговорил: "Я спать хочу".
   Он спал более часу. Чернышевский и доктор сидели в столовой. Добролюбов более недели как не хотел принимать лекарства и видеть доктора, сказав мне: "Теперь не нуждаюсь ни в докторах, ни в их лекарствах". Когда он проснулся, то улыбнулся мне и проговорил: "Мне теперь легче!"
   По моей просьбе он выпил немного бульону и потребовал к себе братьев, которым начал говорить об их уроках. Когда я ему сказала, что пора спать, и стала прощаться с ним, он спросил меня, в какое время я приду завтра. Я отвечала, что зайду напоить его утренним чаем.
   - Так рано? Это было бы очень хорошо, но вам надо отдохнуть, я вас сегодня замучил. Я стал ни на что не похож.
   - Ложитесь-ка спать, усните хорошенько,- отвечала я и спросила, не велеть ли человеку лечь в его комнате?
   - Зачем! Вы ведь позаботились обо всем, у кровати есть шнурок, я позвоню, если что будет мне нужно.
   Со дня переезда Добролюбова на квартиру он уже не вставал с постели и не мог более двух минут держать в руках газету; но был спокоен. Чернышевский два раза в день навещал больного и, чтобы он не утомлял себя разговорами, оставался не более получаса в его комнате.
   С замечательным терпением Добролюбов переносил возраставшую в нем слабость. Нанятый мной лакей говорил мне о кротости его характера: "За здоровым ходить больше хлопот, чем за таким больным!.. Только дивиться на него!"
   10 ноября, когда я утром пришла к Добролюбову, то человек, отворив мне дверь, тревожно сказал: "Ах, Авдотья Яковлевна, нашему больному нехорошо, должно быть, он всю ночь не спал; без их звонка я не смел входить к ним, и, стоя у дверей, я слышал, что он стонал, а недавно у меня два раза спрашивал - не пришли ли вы..."
   Добролюбов встретил меня словами:
   - Мне вообразилось, что у вас сделался припадок болей в печени и вы сегодня не придете ко мне, а у меня до вас есть опять большая просьба - эта будет последняя... Насилу дождался утра.
   Я видела, что он сильно взволнован и что его лицо за ночь страшно изменилось.
   - Прислали бы за мной, чем ждать до утра! - отвечала я.
   - Недоставало только, чтобы я еще ночью не давал вам покою!
   - Говорите же, что нужно мне сделать?
   - Привезите ко мне доктора, который вылечил горло Некрасова.
   Я отвечала, что сейчас поеду за доктором.
   - Мне именно и хотелось просить вас, чтобы сами поехали, а то просить его запиской пройдет много времени, да, может быть, он еще и не приедет, а мне нужно его видеть сегодня... Непременно сегодня!
   Доктора с большой практикой трудно застать дома, так что мне удалось только в 4 часа его видеть. Но этот день у него был приемный, и множество пациентов ждали его возвращения домой.
   Добролюбов был прав: если б я не поехала сама, то доктор не приехал бы, потому что находил бесполезным свой визит; доктору было известно, что Добролюбов доживает последние дни, что его желание - один каприз, о котором он скоро забудет. Но я упросила доктора приехать, и он обещал быть в 7 часов.
   - Все одни неудачи мне! - заметил Добролюбов, когда я явилась к нему с ответом доктора.- Я надеялся, что вы приедете вместе с ним... Ну, что делать, помучаюсь еще до его приезда...
   Доктор приехал в назначенный час, пробыл у Добролюбова с четверть часа и когда вышел от больного, то печально сказал: "Дня два или три разве протянет... Я пропишу рецепт, чтобы не огорчить его... Он меня спрашивал, можно ли ему шампанское и устрицы? Давайте все, что он попросит!"
   Когда я вошла с рецептом в руках к Добролюбову, он сидел на постели, сжав свою голову руками. Увидев рецепт, он насмешливо сказал: "Таки прописал лекарство! Пожалуйста, не посылайте в аптеку!"
   Глаза Добролюбова блестели, и он, нервно улыбаясь, продолжал:
   - Я чуть не рассмеялся в глаза доктору, когда он, после обычных докторских утешений, ответил на мой вопрос -

Категория: Книги | Добавил: Armush (21.11.2012)
Просмотров: 394 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *:
Форма входа