И послал он по княжну Евпраксию, дочь князя Смоленского. Княжна плакала, не хотела - она уж, видите, любила князя Фоминского, Федора Красного.
"Что это! - вскричала княгиня Авдотья Васильевна.- Надоели: все любят, да любят..."
- А что же ты станешь, княгиня, делать? Ведь уж так сотворено все: солнышко любит землю, земля любит месяц, месяц влюблен в утреннюю звезду, а звезда эта в зарю - вот они один за другим и бегают...
"Рассказывай, рассказывай, дедушка!" - говорили другие гостьи.
- Hy! Слушайте. Только, как люби не люби, Смоленский князь прикрикнул на дочку свою - замерла, бедная, будто сердечушко выскочило у нее из груди... Что же? Ходит, говорит, смотрит глазами, а точно каменная. И как только привели ее к князю Семену, он хочет обнять ее - ан она и побледнеет, хочет поцеловать - она и помертвеет. Князя Семена возьмет ужасть смертная, закричит он: Мертвец, мертвец! - и убежит от молодой княгини своей. Ведь нечего было ему сделать: призывали знахарей, пели молебны, переворачивали матицу, от семи порогов сор не выметали, по три дня стлали постель на семи стрелах - ничто не пособило! Князь Семен вздохнул тяжело - хороша была княжна Евпраксия,- посадил ее в возок, насыпал ей досканец золота и отправил ее к отцу. Выехала она из Москвы и в первый раз вздохнула, как живая; когда доехала до Можайска - усмехнулась; когда приехали в Смоленск - первый человек навстречу ей был князь Фоминский. Он трои сутки ждал ее на дороге, стоял не пивши, не евши, не чувствуя, как шел на него дождь, как расстилалась над ним темная ночь, как восходило на небо ясное солнце, как роса небесная падала на его русые кудри. Только завидела его княжна Евпраксия - слезы покатились у нее из глаз, будто жемчуг, а на щеках вспыхнул румянец - она ожила!
"Ну, ну, что же далее?"
- Ничего. Евпраксия вышла за князя Фоминского и - колдовство разрушилось. Она не была более мертвецом, когда князь Федор обнимал ее, целовал и не мог насмотреться на ее очи ясные, не мог нацеловаться сахарного ее ротика.
"Ахти! какие же чудеса! - сказала одна из гостий, схлопнув руками.- Теперь чуть ли я не понимаю, что сделалось с моею Алексашею..."
- А что сделалось с нею, боярыня,- спросил Гудочник,- разве она не по себе?
"Да уж чего я с ней не делала: и заговорною-то водою, и богоявленскою-то поила, и с четверговою солью из семи квашен тесто сминала, да для нее хлеб пекла".
- А что бы такое, нельзя ли тебе порассказать, что с нею делается, так, авось, делом смекнуть можно.
"Как и рассказать-то не знаю. То она засмеется, то заплачет, то запрыгает, то целый день, как будто окаменелая, просидит в углу, то щеки у нее, словно жар горят, то вдруг бледна, будто полотно... смаялась и я с нею!"
- Который ей год?
"Да уж девятнадцать скоро минет".
- Ну, эту болезнь и легко и нелегко вылечить. Называется она сердечная лихоманка - она сорок первая сестра сорока лихоманкам, дочерям Ирода, как вы, чаю, знаете. Коли поволишь, боярыня, мы с этим сладим.
"А ты думаешь, дедушка, будто у нее сердце по ком-нибудь тоскует? И, нет: она у нас такой еще ребенок и никого, кажется, и видеть-то ей не удавалось. Да я же и старик мой у нее спрашивали: "Скажи нам, милое дитя наше: не полюбился ли тебе кто? Не вещует ли тебе о ком ретивое твое сердце? Готовы мы отдать тебя за него, хоть бы это был человек небогатый и нечиновный. Одна ты у нас, дитя милое, как солнце на небе, как порох в глазе..." Молчит, либо скажет: нет! да заплачет, и больше слова от нее не добьешься..."
- О, дивны, дивны, речи твои, боярыня, а я уж делом почти смекнул... Такие ли чудеса порасскажу я тебе! Болезнь твоей дочери такова, что с нею ничто в белом свете сравниться не может - ни сребролюбие, ни славолюбие, ни горе великое; не окупишь ты ее ни богатством, ни царством. Золото и самоцветные каменья кажутся при ней хуже грязи, а рубище и сухой хлеб с водою - краше боярского, парчового платья, слаще яств лебединых, и соломенная кровля драгоценнее палат великокняжеских! От нее не убежишь ни в монастырь, ни в пустыню. Бывали примеры, что страдавшие славолюбием и корыстью уходили в обители, пред алтарем повергали богатства и славу мирскую и забывали все в посте и трудах. Но эта болезнь - не было еще примера, чтобы в монастырской келье она прошла и угасла: только замрет она, окаменит душу, а не разлучится она с человеком никогда - до гроба и за гробом сливается со славою того, кто сам себя назвал Любовью... Послушайте, спою вам я, боярыни, повесть..."
С радостным восклицанием сели на скамейки, за стол хозяйка и гостьи. Гудочник взял в руки гудок свой, настроил его, стал посредине комнаты, обратился лицом к слушательницам и тихо проговорил:
"Повесть о дивном чуде, бывшем в Цареграде во дни царя греческого Валента".
Он сделал несколько переборов на гудке своем, опустил глаза вниз, перестал играть и сказал:
Не насытишь души своей мудростию,
Не спасешь от кручины и горести -
Такова, человек! судьба твоя!
А воля Божия не изменится,
Не пойдет волна супротив воды,
Не зацветет дерево засохлое,
Не взойдет солнце середи ночи,
Не являться месяцу в полуденье.
Послушайте повесть, люди добрые!
Гудочник поклонился низко и особенным речитативом начал напевать, подыгрывая на гудке:
В славном было городе Царьграде,
Жил-был там большой боярин,
Хоробёр смолоду, а мудр под старость,
Седина его мудростью убелилась,
Золота, серебра было у него без сметы,
У царя был он в чести, в почете,
Первым сидел он в Царской Думе.
Высоки были его красные хоромы.
Могучи были его добрые кони.
"А все суета!" - молвил Гудочник и продолжал:
Но утеха его под старость,
Дороже ему серебра и злата.
Дороже каменьев самоцветных.
Дочь была у него - родимое чадо,
От супружества честна, многолетня,
Красавица первая в Царьграде,
Бровь соколиная, ходит, будто пава,
Бела, как снег русский, а щеки румяны,
Будто красное Христовское яичко...
В это мгновение показалась в двери седая голова старика, боярского управителя. Хозяйка поспешно встала со своего места и заботливо начала спрашивать его: "Что тебе надобно, Онисифор? Чего ты ищешь?"
Старик вошел в комнату, помолился образам, низко поклонился на все стороны и чинно проговорил: "Боярыня, государыня! приказал мне известить тебя боярин, что возвратился он домой и изволит обретаться у себя".
Хозяйка и гостьи вздрогнули невольно. Управитель продолжал: "И велел молвить, что желал бы прийти к тебе в терем, со своими боярскими гостями, если только не помешает он веселью твоих гостей".
- Дорогие мои подруги, конечно, будут рады честным гостям,- сказала хозяйка, обращаясь к гостям своим.
"В твоей воле, дорогая наша подруга",- заговорили гостьи.
Хозяйка подошла к управителю и вполголоса спросила: "Весел ли боярин?" - "Как ясное солнышко весел и радостен: он получил великие почести от Великого князя",- тихо отвечал управитель. Боярыня махнула рукою; управитель пошел, по данному знаку - Бог знает для чего - служанки убрали все чарки и чашки, оставя на столе только закуски; гостьи поправили свои уборы, скромно сели рядком, каждая сложила руки, опустили глаза, веселая непринужденность их исчезла. Хозяйка стала середи терема, как будто для встречи гостей.
- Мать моя, боярыня! велишь ли мне выйти, или позволишь остаться и повеселить гостей? - спросил смиренно Гудочник. Мы забыли сказать, что рабыни боярские все скрылись тогда в другую комнату и кормилица боярыни ушла с ними, но, отворив немного дверь, она ждала: не прикажут ли ей чего? - Боярыня казалась в недоумении.- "Меня ведь знает боярин твой, государыня",- примолвил Гудочник, взял гудок свой, вышел в переднюю комнату и остался там.
Вскоре на лестнице послышались веселые голоса и смех боярина Старкова и гостей. Лишь только боярин отворил двери, как раздался звучный голос Гудочника: "Се жених грядет в полунощи!" - "А, старик! ты здесь - вот спасибо!" - сказал боярин. Он и гости его были уже гораздо навеселе.- "Постой же, мы позовем тебя",- прибавил боярин.
Он вошел в терем, за ним шли почетные бояре великокняжеские: Юрья Патрикеевич, Ощера, князь Тарусский, князь Мещерский и другие, всего более десяти человек.
"Здравия и душевного спасения!" - воскликнули пришедшие. Хозяйка и гостьи низко поклонились им. "Княгиня Авдотья Васильевна - матушка Ненила Ивановна - Юрья Патрикеевич - Иван Федорович",- раздалось с разных сторон.
- Что же? Ведь скоро и прощеный день, начало поста,- сказал боярин Старков,- а там Светлый праздник; скоро придется прощаться, а тогда христосоваться, теперь же можно просто поцеловаться - дело масленичное! - Он утер бороду и начал целоваться с гостьями, по порядку; за ним пошли другие бояре.
- Эх! мало! - воскликнул Старков, поцеловавшись с последнею.- Кого бы еще поцеловать?
"Кубок с добрым вином,- отвечал Ощера.- Какой ты недогадливый!"
- Ах! и в самом деле! И боярыни выкушают с нами!
"Нет, нет! Мы не употребляем ничего хмельного!" - заговорили все они.
- Да ведь в вине хмелю нет!
"Нет, нет! Ах! нет! Не станем!"
- Ин, хоть грушевки, что-ли, хозяйка добрая! А, нам винца либо медку. Да, попочтевай, что тут у тебя, вареное, пряженое...
Гости расселись по лавкам, хозяйка ушла в другую комнату и вскоре явилась с подносом, на котором были чарки по числу гостий и кубки по числу гостей. Начался шумный разговор между мужчинами.
- Ну, где же ты, старик, ступай-ка сюда! - вскричал наконец боярин Старков.
Гудочник явился с гудком своим и с низкими поклонами. "Поздравляю тебя с великокняжескими милостями, боярин",- сказал он.
- Ха, ха, ха! разве уж об этом толкуют в Москве? Да как это народ узнал?
"Княжеская милость, словно орел, по поднебесью летает, и не диво, что все видят и знают ее. Народ знает даже и то, что ты остаешься в Москве главным начальником, а князь Юрья Патрикеевич идет с победоносным воинством разгромить врага великокняжеского".
- А что ты думаешь: разве хуже другого разгромлю? - вскричал Юрья,- да, вот как! - Он осушил разом стакан свой, поставил его на стол и взялся за хворосты.
"Исполать тебе молодцу!" - вскричали другие.
- Однако ж, боярин,- сказал Юрья,- пировать, пировать, да не запироваться - ведь нам в эту ночь много дела.
"Как, батюшка, князь,- молвил Гудочник,- в ночь? Да ведь Бог создал ночь на покой человеку?"
- У кого есть такие дела, как у нас,- отвечал Юрья,- тому все равно, ночь ли, день ли. Завтра утром в поход...
"И сокрушатся враги твои!"
- На здоровье! - вскричали все,
"Да выкушайте, боярыни, княгини, с нами. Эх! родимые! С такими молодцами, да не выкушать!"
- Нет, боярин! отродясь во рту у нас капельки хмельного не бывало,- сказала одна.- "Да и пора со двора",- прибавила другая. Все встали, начали прощаться и целоваться с хозяйкою, тихо, важно, со щеки на щеку и в губы. Бояре выгадали себе по поцелую и весело отправились в большие покои хозяина, оставя хозяйку в тереме. Гудочник успел уже пропеть боярам несколько песен; и особенно угодил следующей песнею:
Не от грома, не от молнии, не от вихоря
Застонала мать-сыра земля, леса приклонилися,
А от великой дружины великокняжеской,
Да от топота борзых коней.
Что в поле засверкало, зазарилося?
Засверкало, зазарилось
Оружье богатырское.
Не ясен сокол во поле выпархивает,
Не младой орел пошел по поднебесью,
А выезжал воевода Юрья Патрикеевич,
А и конь под ним, будто лютый зверь,
По три сажени конь его перескакивал.
А остается в Москве советный муж,
Что опора Думы мудрыя, Думы княжеской,
Свет боярин Филофей Пересветович.
Радостные восклицания не дали кончить сей песни. Со всех сторон набросали в шапку Гудочника множество серебряных денег. И когда Гудочник намекнул, что может кое-что сказать еще и о будущем успехе, то бояре стали просить Старкова не отпускать Гудочника. Никогда и никто из них не видал этого старого скомороха таким веселым, забавным, говорливым. Казалось, что Гудочник порядком подгулял на Масленице.
Шумливая, гулливая беседа началась в комнатах боярина, откуда все рабы и домочадцы были удалены, кроме старика Онисифора и еще двух рабов. Вскоре приехало к Старкову еще несколько думных людей: надобно было положить окончательные распоряжения на завтрашний день. Приезжие были еще довольно трезвы и хотели выпить и погулять, не приступая еще к делу. Гудочник снова пел, плясал перед собранием столпов великокняжеского совета.
Уже прокричал полунощный петух, когда Юрья Патрикеевич повел рукою по лбу и сказал Старкову:
"Не пора ли, боярин, за дело?"
- Еще...
"Нет! ведь и без того становится тяжела голова на плечах..."
- Ну, так отдохнем, сядем.
"Да не прикажешь ли, боярин, что-нибудь порассказать гостям? - спросил Гудочник.- Ведь у меня есть такие предивные были и небылицы, что люли тебе, да и только..."
- Быть делу так! - вскричали все и спешили сесть, кто как умел и успел. Гудочник стал перед ними и начал - быль не быль, да и на небылицу не похоже. Вот, что рассказывал он - послушайте.
Начинается, починается сказка сказываться, от сивки, от бурки, от вещего каурки...
Начало русской сказки
Никому из вас, князья и бояре, нечего сказывать про Великий Новгород, не про нынешний, а про старый, о котором за морем в прежние годы говаривали: Кто против Бога и Великого Новгорода?- Говорят: каменною стеною в три ряда обнесен тогда был Новгород, а Волга текла под его стенами, и по Волхову был ход до океана полунощного. По Волге возили в Новгород золото, серебро и узорочье восточное; по морю, с запада, привозили вина и коренья волошские; с полуночи корабли приходили в Новгород с мехами пермскими, а с полудня приезжали в него купцы греческие. Через самый Новгород надобно было ехать три дня борзою, конскою выступью; в Софийском соборе помещалось народу по двадцати по две тысячи; воеводы и посадники подбивали подковы коней золотом, кормили коней шафраном эфиопским и выводили в поле воинства по сто тысяч конного, да по двести пешого. Ну! правда не правда - не знаю, а так сказывают.
Повесть времен старых, дела лет прошедших: сам я там не бывал, а что слыхал, то и переговариваю, да если и прилгу - так что же делать? Сказка не сказка, на быль не схожа, хоть и на правду похожа. А ведь и птица без хвоста не красна!
Вот, в это старое, бывалое время жил в Новгороде некоторый человек по имени Железняк Долбило. Смолоду слыл он первым богатырем в Новгороде. Случалось ли новгородцам идти на чудь белоглазую - Долбило ходил всегда в первых рядах. На руки тогда надевал он железные рукавицы, и все оружие состояло у него в одной палочке железной, а весом была та палочка в семь пудов. Как пойдет Железняк в толпу чуди, так всегда бывало ворот у рубашки отстегнет, пояс распояшет - жарко ему станет - перекрестится и начнет крестить палочкой своей на обе стороны: так перед ним и откроется широкая дорога - чудь только визжит да валится! Хаживал он и по Ладожскому озеру, которое называлось еще тогда озеро Нево, в ладьях, с новгородскими дружинами. Захаживали они далеко, в Ямь рыжеволосую, в леса дремучие, где такие высокие и ветвистые деревья, что летом в тени их никогда снег не тает, а если захочешь на верхушку их взглянуть, то шапка свалится с головы. Кроме всего этого, плавал Железняк далеко, по морям незнаемым, бурным, к Белому морю и к Зеленой земле, где, говорят, есть ледяная гора, а из той горы бьет кипячая, горячая вода на сорок сажен кверху. А однажды плавал Железняк с фряжскими купцами, куда-то на полдень, в жаркую землю, где солнце прямехонько в темя лучами палит. Так знойно было им там, что на корабле их смола растапливалась, а по железу нельзя было ногою ступить. Наконец ходил Железняк за Пермию Великую, за Заволочье, где, сказывают, живали такие звери, что слон перед ними, как мышь перед коровою. И уж этих зверей давным-давно нет: по Божьей воле все они перевелись. Только остались после них целые костяки. Такое диво, что как зверь ходил, так издох, так пролетели над ним годы, кожа и тело с него отвалились, а кости побелели и сделались, словно снег, белые. Так эти костяки и теперь находят, а звали этих зверей мамант, и из костей их точат теперь подсвечники и паникадилы перед Божьи образа. Ведь в старые годы и люди были не такие, как ныне: живали они лет по три и четыреста, а кто покрепче, так по шести, семи, восьмисот, а Аред да Мафусаил жили один 962, а другой 969 лет. Были ведь они народ рослый, сильный, исполины пред Господом. Судите по строениям, какие они делывали: Нимврод построил город Вавилон Великий, и стены у этого города были такие широкие, что семь телег рядом езжали по стене. Диво ли, что такой народ загордился и Бога забыл? А гордым Бог противится. Гордость и Денницу погубила и из светлого архистратига Божия сделала темного духа злобы и родоначальника смертных грехов. Вздумал этот народ шутку: построить столп до небеси! Вы слыхали про столпотворение Вавилонское, когда Бог смесил языки и рассеял племена людские по лицу земли? Да, не о том теперь речь. Это к слову пришлось сказать. Цветной рассказ, как шитье персидское - чем пестрее, тем красивее. Посмотрите на лугах, когда расцветут цветы - и не перечтешь их! Зато, когда они цветут, так сами ангелы Божий любуются ими с небеси и поливают их небесною, жемчужного водою всякое утро. А мы на прежнее обратимся.
Вот, после таких, многих походов и подвигов, не диво, что Железняк Долбило сделался богат, да так-то богат, что и счета не знал своим сокровищам. Стал он стариться, перестал из Новгорода ездить. Голова его через волос седела и сделалась, как на добром бобре, серая. Пошел он однажды в Софийский собор, поднял икону Богоматери, велел отпеть молебен и заложил себе хоромы. Три месяца рылись в земле: все вырывали подвалы; да три года строили на поверхности земли; все выводил стены, терема да палаты. Да были же и хоромы - на удивление целому свету! Один вор забрался как-то к Железняку, набрал серебра и золота, хотел выйти, ходил, ходил по хоромам и выхода не сыскал. Так сам и отдался в руки. Камень возили Железняку из-за моря, а ломали его у Ями рыжеволосой, а крышу крыли мурманским железом и потом всю вызолотили так, что вся она от солнышка горела, словно жар. Тут было узорочья и диковинок - и Бог знает сколько! В подвалах стояли престрашные сундуки, от которых и ключи Железняк в Волхов побросал, потому что не хотел отпирать этих сундуков никогда: и без того золота и серебра девать ему было некуда.
Так и жил, да поживал Железняк Долбило. Нраву был он сурового, неприступного; почти никогда не раздвигались его черные, нахмуренные брови. В праздники веселился у него весь Новгород. Большие люди в хоромах, черный народ перед хоромами, и тут бывало такое разгулье, что не только хозяин яств и питья не жалеет. Поит все вином да медом, но еще мешками кидает в народ серебряные деньги. Народ, как собаки, дерется, кусается, бывало, за серебро, а Железняку любо.
Прошло много лет. Железняк уже и совсем поседел. Где богатого не уважать? Так и Железняка: любить его не любили, а кланялся ему всякий и каждый. Кто и перед посадником шапки не ломал, тот за версту перед Железняком в карман ее прятывал. Наконец выбрали Железняка и в посадники. Но такое чудо: ни богатство, ни посадничество - ничто его не веселило: все он был угрюм и пасмурен. Ходит, бывало, по своим обширным хоромам, сложа руки, нахмурив брови - страшно поглядеть - будто темная туча висит над Варяжским морем!
"Седина в бороду, а бес в ребро",- заговорили в Новгороде, когда вдруг услышали, что Железняк вздумал на старости лет жениться, и уже рукобитье было у тысяцкого Феофила за молодую его дочку - красавицу, каких всего считалось тогда в Новгороде только три, а Новгород всегда славился красотою дев своих. Судите сами: каковы же были эти три красавицы? Да, вот что сказать вам: об одной из этих красавиц король Мурманч ский песню сложил, в которой сказывал, как он по синим, далеким морям плавал, как с врагами бивался, а меня, говорил король, меня молодца, дева русская не полюбила! Таков был припев из песни короля Мурманского.
Сыграли свадьбу. Стал Железняк жить с женою красавицею, зашил ее в парчи и камки, засыпал в жемчуг, завалил золотом и каменьями индийскими, такими, что от них и без свеч в тереме ее ночью было светло, хоть мелкую скоропись читай. Что же? Сам Железняк не повеселел, да и жена его не была радостна. Прошло времени, сколько, не знаю. Просится у него жена на богомолье. "Отпусти меня,- говорит она,- супружник мой: помолиться Богу, чтобы Бог нам дал сына либо дочь".
Я и забыл было вам сказать, что детьми Бог их не благословлял. Железняк задумался. "На что тебе сын или дочь?" - сказал он жене.- "На то,- отвечала она,- чтобы в молодости было нам утешение, а в старости прокормление".- "Молодость моя уже прошла, а прокормиться под старость есть чем,- сказал ей Железняк.- И неужели ты думаешь, что всякое дитя есть знак благословения Божия?" - Он тяжело вздохнул. Жена его замолчала; слеза, как бурмитская жемчужина, покатилась у нее по щеке. "Люблю я тебя, Марья Феофиловна,- сказал Железняк,- и чувствую, что загубил я твою молодость! Не к моему бы сердцу железному прижиматься было твоему нежному сердцу; не мне бы, старику, владеть твоими лазуревыми очами... Так и быть: делай, что хочешь!" - Жена съездила на богомолье; Железняк стал еще угрюмее. Через год, не более, родился у него сын. Такого чудного красавца, как этот новорожденный сын Железняка, и в сказках не слыхано. Русые кудри в три ряда у него завивались; глаза его были, будто киевское небо, голубые, светлые; сам был, как будто молоком облит; на щеках румянец, как будто облачко, когда глядится сквозь него восходящее солнышко. Говорили в Новгороде, что у Железняка родился сын, такой, у которого во лбу было ясное солнце, в затылке светел месяц, по косицам частые звезды, а волос золотой, через волос с серебряным. Так ведь в сказках говорится, а мой рассказ, хоть не прямая сказка, а сродни присказке, у правды же только в гостях бывал, и тут худо его угостили: меду сладкого подносили, да по усам текло, а в рот не попало!
Когда Железняк увидел сына своего, то в первый раз сроду он улыбнулся. По крайней мере, не знали: смеялся ли Железняк бывши дитятею, а у взрослого улыбки не видывали? Потом перекрестил он рукою своего сына и также в первый раз сроду, заплакал, и поплакал-таки довольно. А потом пуще прежнего задумался Железняк. Крестины были богатые; гости, все до одного, свалились под столы дубовые, а кубки их простояли на столе всю ночь, вровень с краями налитые и нетронутые. Видно: были гости хорошо употчиваны, и уж душа-матушка не принимала, глаз видел, да зуб не нял. Что же сделал железняк на другой день? Поехал из Новгорода, взял казны многое множество и уехал к Студеному морю, на реку - как бишь имя ее? Забыл, да и только! Вот так мимо рта суется, да не схватится! И то сказать: не все переймешь, что по реке плывет, не все упомнишь, что говорят добрые люди. Правда - иное и забыть не грех, а другое грех помнить!
Жена Железняка нянчила своего милого дитятку, любовалась им, утешалась и недоумевала: куда делся его отец, а ее муж, Железняк Долбило? Не было об нем ни вести, ни повести. Но через год пришла весть, перепала повесть: приехал старый, верный слуга его, с грамоткой. Писал к жене своей Железняк, чтобы она не крушилась об нем, не горюнилась; чтобы не ждала его она никогда в Новгород, и что он уже не мирской, а Божий! Железняк благословлял сына, прислал к жене ключи от всех ларцов, сундуков и кладовых, завещал все своему сыну с его матерью. Сам же он построил близ Студеного моря обитель великую, собрал братию многочисленную, постригся, на третий день посхимился, а на четвертый замуровался в стену так, что оставил себе только маленькое окошечко, в которое подавали ему каждый день по кружке воды, да по сухарю. Братия глядела иногда в окошечко, желая знать, что делает Железняк? И всегда видели они его на коленях, в молитве, в слезах и воздыхании.
Изумилась Марья Феофиловна, услышав такие нежданные вести. Но что же было ей делать? Тяжело вздохнула она, призадумалась и подошла к колыбельке сына своего. Он спал крепко, дышал сладко, как будто ангел-хранитель навевал на него из рая благовоние райских цветов и доносил к нему пение райской птички! Марья Феофиловна тут же и поклялась: не вздевать на голову венца второбрачного, а посвятить всю жизнь свою милому сыну. Через три года известили ее, что Железняк скончался, а перед смертию послал сыну благословение, хотел что-то сказать отцу-настоятелю обидели, но промолвил только: "Нет! пусть будет, что будет: Божия мудрость мудрее человеческой и положенного предела не перейдешь".
Молода осталась после мужа Марья Феофиловна; много сватов и свах забегало к молодой вдове, от бояр, от князей, от посадников. Но, твердо соблюдала она обет свой, не снимала вдовьего платья, кормила бедную братию, давала вклады в церкви, в обители, никогда не бывало у нее ни пиров веселых, ни бесед разгульных. Главную же заботу и первую утеху составлял сын ее, Буслай Железнякович.
Да и молодец он был: рос не по годам, а по часам, как пшеничное тесто на доброй опаре поднимается, рос дородством и пригожеством, умом и разумом. Прошло лет, не помню сколько, а столько однако же, что Буслай сделался дородник и удалец, как светел месяц, так, что ни вздумать, ни взгадать, ни пером написать, ни в сказке сказать. Что за рост, что за удаль такая, что за поступь молодецкая, что за кудри золотые, что за походка богатырская! Глазом поведет, так рублем подарит; слово скажет, так заслушаешься, а когда песню заведет, так по улице народ идет, идет, да и останавливается. А ума, разума, всякого таланта и дарования было в нем столько, что достало бы на десять посадников, да еще трем тысяцким осталось бы вдоволь.
Но, вот какая беда: хорош, умен был Буслай Железнякович, да удал больно молодец, и удальство его переходило через чур. Бог весть: такой ли у него веселый был нрав, что ему умничать и важничать не хотелось, а проказы с ума не шли, или уж так он с природы уродился! Говорят еще и вот как, добрые люди, будто настоящему человеку смолоду надобно быть молодцом, в средние годы удальцом, а под старость мудрецом. Тогда, дескать, человек бывает настоящим человеком. Бог знает, правда ли: ведь в людском мудрованье правду, как у змеи ноги, не скоро отыщешь.
Только, таким или другим обстоятельством и порядком, Буслай учиться ничему не хотел, указками бил только по рукам учителей и тихонько дергал их за бороды, когда они слишком заговаривались. Учителя жаловались матери и не брали тройной платы за выучку Буслая. С товарищами бывало у него еще хуже: то и дело заводит он их в такие проказы, что нянюшки и дядьки осипнут кричавши, а все толку нет. То влезет на крышу и там, как воробей, прыгает и бегает; то заведет игры и себя сделает над товарищами воеводой; то взманит их купаться в Волхове - и товарищи его, то руки, то ноги свихивают, то головы проламывают, то Буслай не на живот, а на смерть приколотит их, то едва вытащат их из воды. А он везде, как заговоренный: в воде не тонет, в огне не горит, упадет - только крякнет. Вот и матери, и отцы взбунтуются, придут жалобиться - шум да спор, крик да вздор! Марья Феофиловна не знала наконец, что и делать: отплачивалась деньгами, отпаивалась медом, отговаривалась речами, отмаливалась просьбами. Но что с сыном-то пригадать - все недоумевала! Хотела бы побранить его, а он станет на колени, просит ее умильно, ласково: "Не гневайся, мать моя, милая, не горюй, мать моя родимая!" - Вздумает пожурить его, а он заплачет, так жалобно, так заунывно, что мать думает только о том, как бы его утешить, да приголубить.- Писано: "Любяй сына участит ему раны".- Да ведь это писано об отцах, а не о материнском сердце.
Все еще дело-то так, или сяк, шло бы на стать, если бы Буслай оставался с детскими резвостями. Но приходили помаленьку те годы, когда и у смиренницы кровь кипятком по жилам льется, и у скромницы щеки огнем пышут, приходили эти годы и пришли - и тут-то с Буслаем вовсе ладу не стало! Явились у него друзья, приятели. Вся вольница новгородская, вся молодежь удалая сделалась ему задушевными сопутниками. Пошли у них пиры да веселья, гульба да роскошь такие, что старики и старухи крестились и ушам не верили, когда им рассказывали о Буслае. Лошадь не лошадь, конь не конь, попона не попона, обед не обед, вино не вино, а деньгами - только что Волхова не прудил Буслай. Доброхотство было у него такое, что поит и дарит, кормит и жалует. Кто бы что у него ни попросил - бери: кубок ли старинный, коня ли арабского, ковер ли кизылбашский - тащи, волоки, будь только приятель! Если я скажу вам притом, что за друга Буслай и души своей не жалел: в драку ли, в битву ли - давай, подавай - так вы поверите, что и самые посадники не знали, что делать с Буслаем. Иногда он, бывало, идет мимо Веча, где старичье собравшись сидит, да думает, не придумает,- Буслай с товарищами и к ним. Умом их переможет, дело разрешит, да потом - тому щелчок, этому толчок, все будто шутя; они и осердиться не смеют: ведь за Буслая все станут, а против него никто не пойдет. Старики поневоле хохочут с ним вместе, хоть им и до зла-горя приходится. Перестали в Новгороде дивиться и тому, что когда бывало добрые люди к заутрени идут, а буслаевцы с пира едут, да песни поют. Настанет Великий пост - добрые люди говеть, да молиться; а Буслай с товарищами поедет к немецким гостям, да там поют, гуляют; наденут хари, такие страшные, что собаки взвоются, взлаются у соседей - шум да сумятица, крик да лай, смех и горе, и - Буслаю все с рук сходило.
Так шло, прошло много времени, и вдруг, ни с того, ни с сего, надоели Буслаю пиры и гулянья веселые, опротивели товарищи удалые. Сделал он им такое пированье, что и не слыхано было до тех пор. А какое это было пированье, вот я вам расскажу.
По двору широкому разостлали ковры многоцветные, врыли два столба, повесили на них котел браговарный, налили его полнехонек вина фряжского, поставили подле него три чаши - одну в ведро, другую в два ведра, третью в три ведра. Подле них положили лук разрывчатый с калеными стрелами, а каждая стрела косая сажень, наотмашь; да еще положили копье немецкое, а древко у него было выше ворот Кремля новгородского; да подкатили еще палицу булатную, весом в девять пуд. Растворил тогда тесовые ворота Буслай Железнякович, скликал всю вольницу, все разгульство новгородское, своих друзей-товарищей. Вот сошлись, съехались, весь двор кругом обставили конями, и каждый конь был привязан к серебряному кольцу, а покрыт ковриком шемаханского шелка.
Засела разгульная молодежь по двору, и Буслай начал им говорить. "Слушайте, скажу я вам, друзья мои, товарищи, что надоели вы все мне, удалому молодцу, напрокучили. Шалливый вы народ, как старая кошка, а трусливый, как заяц, выпугнутый из леса лихими собачонками. Задумал я, удалый молодец, выбрать себе из вас товарищей, которые умели бы попить, погулять, да за себя постоять могли, с которыми не страшно было бы мне ночью, в бурю, по Ильменю в челночке проехать, в полночь в Холмогорском лесу лешего выкликнуть и пойти на врага, не спрашивая счету по головам, а только спросясь своей удали молодецкой. Вот, смотрите, товарищи: кто выпьет эту меньшую чарку и натянет этот лук, да выстрелит из него каленую стрелу - тот будет мне меньшой брат; кто выпьет эту среднюю чарку, да перебросит это копье через хоромы, за Волхов, тот будет средний, ровный брат - это я сам делаю. А кто выпьет вот эту чарку старшую, славную, зазвонную, и повернет на руке эту булатную палицу, тот будет мне старший брат. С такими молодцами я крестами поменяюсь и на жизнь и на смерть пойду, и что у меня есть, то будет без разделу им, коли захотят они, а что будет у них, то будет мое, без данной и без пошлины". Буслай расстегнул рубашку и показал, что у него на груди висят три креста медные, по русскому православию.
Задумалась молодежь, да и нельзя было не задуматься: велики чарки, туг лук, длинно копье, тяжела палица! Посмотрят в меньшую чарку - хоть выкупайся; посмотрят в среднюю - у трехлетнего ребенка в ней волоски всплывут; а на зазвонную чарку, так и посмотреть страшно: раздуло у нее бока, как у доброго быка! Начали шептать, перешептываться, оглядываться, перебираться... Вот, смотрят-посмотрят, глядят-поглядят - и вышел наконец Иван Гостиный сын по прозванию Палило и говорит Буслаю: "Слушай, Буслай Железнякович! В старшие братья не гожусь я тебе, в средние не смею вызваться, а в младших не выдам!" Все уставились на него, а он перекрестился, взял чарку малую, сказал: "Господи благослови!" и на лоб - осушил всю ее до капельки так, что и на ноготь нечего было слить. Потом взялся он за лук, взял и калену стрелу, покрутил свой богатырский ус, положил стрелу на лук и начал тетиву вытягивать. Раз потянул - лук гнется, сгибается; в другой потянул - тетива загудела и до щеки дошла; в третий потянул - тетива заныла и зашла за ухо. Тут поднял к небу очи свои Иван Гостиный сын - ищет: во что бы пустить ему стрелу каленую? И вот, под самым дальним облачком летит орел, чуть виден, как маковое зернышко чернеется. Иван спустил стрелу, тетива запела, будто вдова по мужу, тоненьким голоском, лук выпрямился, стрела фыркнула и улетела в поднебесье! - Смотрят: в пустую чарку свалился орел ширококрылый, пробитый насквозь стрелою Ивана Гостиного сына...
Тут все гаркнули, пригрянули: "Исполать тебе, Ванюша Гостиный сын! Удал ты чару выпить, удал ты и стрелой владеть!" Буслай обнял его; тут же с ним побратался, крестом обменялся, посадил его на почет и вызвал другого молодца. Только все отказывались: не хотели осрамиться. И вот взъехал на широкий двор Куденей, сын Авксентия Посадника, поздоровался с вольницею, с гуляками, услышал чего требует Буслай, усмехнулся и говорит: "Ох! ты, гой еси, добрый товарищ! давай просто побратаемся. Силы моей не испытывай: прими меня в младшие твои братья!" - "Нет! - сказал Буслай,- -люблю тебя за разум и за удальство люблю, Куденей Авксентьевич, а силы попробуй: без того приятель, приятель, а братом не называйся!" - Тут Куденей рассердился, соскочил с коня, подбежал к Буслаю, крикнул: "О! коли на похвальбу пошло, так смотри: не хотел принять в младшие братья, примешь в средние, в ровные!" Как царапнет он среднюю чашу, так махом всю ее высушил, кинул выше лесу стоячего, схватил копье, прошиб чашу на лету, и перелетело копье через хоромы, за Волхов, ударилось в бел горюч камень, расшибло его на мелкие иверни - только искры брызнули!
"Ох! удаль, удаль!" - загремели все, а Буслай снял шапку, поклонился Куденею, просил у него прощения, что усомнился в силе его и храбрости, и посадил его на лавке, выше Ивана Гостиного сына.
Ну! вот теперь ждут третьего удальца, клич кличут - никто не осмеливается! Уж на дворе смеркается, красное солнышко катится за леса Заволховские - нейдет молодец! "Видно троим нам век коротать, братья мои крестовые, и кинем мы жребий, кому из нас доведется быть старшим, мне, или Куденею Авксентьевичу..." - говорил Буслай; но не успел Буслай кончить своей речи - смотрят: ввалился на двор, будто овсяный сноп, урод уродиной: голова нечесана, одежда запачкана, ростом чуть не косая сажень, между плеч две стрелы татарские улягутся. "Это что за чучела морская появляется!" - зашумели молодцы, захохотали, захлопали руками. Незнакомый уставил на всех большие, как лукошки, глаза свои. "Чему же вы рады, бесовы дети?- закричал он зычным голосом,- а вот как примусь я вашу братию с боку на бок переваливать!" - Осмотревшись кругом и видя, что все места заняты, подошел он к первой лавке, взял ее за один конец, стряхнул с нее полтора десятка молодцов, на ней сидевших, и сел сам, развалившись. "Ах, ты, неуч! - крикнули молодцы,- видно, ты думаешь, что ты у отца на печи, да за полку с горшками взялся? Вот мы тебя проучим!" - Они бросились на него кучею. Но незнакомый отвел их рукой, как будто связку соломы оттолкнул, и закричал, что изомнет их, хуже мякины, если они дерзнут к нему приступиться.
Тогда подошел к нему Буслай и сказал ему приветливо: "Вижу, брат, что красивый ты малый и порядочный! Больно только невежливо пришел ты в гости: хозяину не кланяешься, а гостей обижаешь. Зачем ты к нам пожаловал?"
- Ты сам клич кликнул на вольницу удалую,- сказал незнакомец.- Давай мне выпить, давай силы попробовать. А гости твои нахалы - места мне не дали и в глаза насмеялись.- Тогда все подбежали к Буслаю и стали пуще смеяться над чучелой. Буслай указал на три чарки и говорил: "Хочешь, добрый молодец! Вот тебе вино доброе поставлено! А потом, пожалуй, и силы попробуем!" - Встал незнакомый, подошел к малой чарке - покачал головою; подошел к средней - махнул рукою; подошел к зазвонной - засмеялся! "Да что это за чарки? - сказал он.- Воробьям пить нечего!" Он толкнул их все три ногою, пролил вино дорогое, замарал ковер многоценный.- "Коли пить, так пить из полного",- примолвил он, ухватился за столбы, на которых повешен был за ушки котел, вырвал столбы из земли, словно перо из крыла гусиного, приставил котел ко рту, в три роздыха весь выхлебал и порожний котел надел себе на голову. Тут расхохоталась новгородская молодежь, кричит, шумит: "Этакий пьяница! Как он себе глаза-то налил: и котел-то ему шапкой показался!" Незнакомый взял в обе руки по столбу, на которых повешен был котел, и обратись к Буслаю сказал: "На этом что ли силу-то пробовать?" - "Нет! - отвечал Буслай,- а коли хочешь, так вот тебе зубочистка железная!" - Незнакомец перешвырнул столбы на задний двор, взял палицу железную, будто лучину расщепанную, и начал вертеть ее вокруг головы и с руки на руку перекидывать так, что все исперепугались, чтобы он, шутя, не проломил кому головы, закричали, завопили: "Буслай Железнякович! спаси беды великой - признавай его скорее старшим братом своим!"
"Ну, удалый молодец! - сказал Буслай,- делать нечего: не чесан ты - купим гребешок золотой и расчешем твои волосы; не умыт ты - вытопим баню, да выпарим удалого! Будь ты мне старший крестовый брат: я твоей милости кланяюсь. Поволь сказать нам честное твое имя и как твое отчество и откуда ты родом-племенем? А мы твоей буйной головушки доселева в Новегороде не видывали".
- Не велика моя порода, не знатен мой род,- отвечал незнакомый богатырь.- Родился я в Старой Ладоге, от дьячка Фалалея; зовут меня, доброго молодца, Иван, по отчеству я Фалалеевич, а по прозванью Дурачок, потому что мне книжное ученье не далось. Хотел было меня отец в звонари поставить, но как я ни зазвоню, все колокола не выдерживают, бьются, расколачиваются, а я чуть увижу, что колокол треснул, схвачу его с сердцов за уши, да и швырну в Ладожское озеро. Прихожане наконец на меня рассердились, сказали отцу, что либо со мною ему жить, либо с ними. Делать было нечего отцу моему: обнял меня, заплакал, надел на меня котомку, дал мне посошок и благословил, идти на все четыре стороны. Шел я, шел путем-дорогою и пришел к вам в Великий Новгород...
Что же, князья, бояре,- сказал тут. Иван Гудочник,- видно вам моя сказка не понравилась: вы ее не слушаете, да, кажется, чуть ли уже вы и не уснули?"
Мы не хотели прерывать сказки, которую сказывал Иван Гудочник. Не знаем - понравилась ли она нашим читателям, а слушателям Ивана Гудочника сказка эта очень приглянулась и пришлась по нраву. Они нетерпеливо слушали начало ее, дивились, спрашивали, хвалили старика-сказочника, но с половины сказки начали головы их качаться, глаза слипаться, сон одолевал их, так что они забыли наконец все: и дела свои, и сказку, и Гудочника. Напрасно некоторые еще бодрились, протирали глаза: один за другим заснули все слушатели Ивана Гудочника, кто куда склонивши свои головы. Старик управитель уже давно и крепко спал, между флягами и сулеями. Тишина сделалась такая, как в полночь на кладбище, и только храпение спящих перерывало ее.
Осторожно прислушивался еще некоторое время Иван Гудочник и, понижая голос, говорил: "Что же вы это, князья, бояре, не слушаете? Заснули на таком месте, где пойдет ложь самая пестрая, а правда самая затейливая. Я вам расскажу: как поехал Буслай за море, как попутала его нелегкая и полюбилась ему княжна заморская, как ее унесла некошная сила, как он с товарищами ее отыскивал: был у Чуда Морского, задушил Кащея Бессмертного, провел царя Высокоброва, обокрал Бабу-Ягу, служил у Огненного царя, заклинал еретика-людоеда, рассмешил царевну Несмеяну, выкупил душу отца своего, связанную рукописанием, данным лукавому..."
Уверясь наконец, что слушатели все крепко спали, Гудочник вдруг изменил вид свой. Он вытянулся бодро, со злобною усмешкою поглядел на спящих и сказал; "Спите же, братия моя, и почивайте! Бог предает вас в руки мои; но - я не вор, не разбойник: отдаю и то, что вы мне подарили..." Тут высыпал он на стол серебряные деньги, которые сбросили ему бояре.- "Но, вы поплатитесь мне дороже",- примолвил он, смело подошел к спящему Юрью Патрикеевичу, вынул у него из-за пазухи сумку, вытащил из нее великокняжескую печать, взял разные бумаги и положил сумку опять за пазуху Юрьи. То же сделал он с боярином Старковым. Неспешно пробегал он потом глазами взятые бумаги; не мог скрывать своей радости, видя их содержание, и спрятал свою покражу в карман.
Набожно обратился тогда Гудочник к образу и воскликнул: "Боже великий, вечный, святый! направь бренную руку раба Твоего! Благослови его начинания, пошли со