ждаясь в крепости, на все уверения торговца приговаривал: "На жернове, брат, не выдержит!"
Из каждого балагана слышался пробный звон колокольчиков, покупаемых под дуги, щелканье ружейных замков, тупой звон кастрюль, происходящий от стука в днища их, или тонкое дребезжание чайников и чашек, кидаемых торговцами на прилавок в удостоверение прочности их пред покупателями, у которых разбегались глаза на сверкающие перед глазами их товары. Иной и ничего не покупал, а все-таки теснился у прилавка, примеривая на свою голову различные шапки и шляпы, прицениваясь и к сапогам, и к рукавицам, и ко всему, на что глаза глядели, - и, махнув рукой с видом недовольства, отходил к соседнему балагану, где повторялись те же сцены.
Мирон Игнатьевич терпеливо уверял молодую, довольно красивую женщину в прочности торгуемого ею шерстяного платка.
- Ты, молодка, энтот плат-то и в тыщи годов не выносишь! - говорил он, пока она с боязливой нерешительностью мяла его в руках; - нить-то у него во-о-лос, без сумления! Что те, молодчик? - обратился он к подошедшему крестьянину, облокотившемуся на прилавок. - Что, говорю, покупаешь? - снова повторил он.
- Я, брат, струмент выглядываю, да чтой-то нет, ровно, экаго! - ответил он, зорко оглядывая полки.
- Плотничный аль кузнечный струмент-то? - спросил он. - Не сумняйтесь, молодка, то ись за верное говорю... вещь... статья! - обратился он к молодице. - Какой струмент-то, спрашиваю, званием-то?
- Имя-то его, подь оно к богу, твердил, твердил... да провались оно...
- Мастерства-то ты какого?
- Столяр! Избы рублю по деревням-то!
- Рубанок?
- Сказал... хе... Этот струмент я лонского года у городского мастера видел, не здешний, он сказывал! Вертит, вертит, да ах ты, братец, ну и струме-ент!
- Напарье, коль вертит!
- О-о! Напарье! Этот струмент... слово... имя-то вот, подь оно, и твердил!
- Что ценой-то? - прервала его молодица, ощупавшая и тщательно осмотревшая платок со всех сторон к свету.
- Без лихвы, красавица, полтора рубля! Самую свою цену и, ей-богу, себе дороже: уж так единственно за прелесть твою!
- О-отступись, за экой-то плат?
- Без износа, лебедка, по-о гроб жизни и деткам впридачу!
- Восемь гривен! - произнесла она.
Мирон Игнатьевич молча сложил платок и, не обращая внимания, отложил его в сторону.
- Видом-то, говорю, каков струмент-то? - снова обратился он к крестьянину.
- То ись как бы это тебе, братец, как шило, говорю, и с такими это фигурами, а-ах ты, черт возьми, и в кою сторону ты им не верни, все фигура, - объяснил он.
- Продаешь, что ль? - прервала его молодица, все еще продолжавшая стоять в раздумье.
- Дешево покупаешь, только домой не носишь! - ответил он. - Хошь купить, вот те рубль тридцать - последнее слово!
- И-и, так шило, говоришь?
- Шило, шило, совсем шило!
- Нету этого!
- И вижу, что нет! Не видать, как ни приглядываю, а струме-ент, как ни изловчись им, - все фигура!..
- А-а, фигура?
- Фигура, фигура, друг! И выдумали же, говорю, а? А что бы, к примеру, ты за экой самовар с меня спросил? - указав на среднего формата самовар, стоявший на окраине полки, спросил он.
- Десять рублев!
- Цена же!
- А ты как полагал?
- Ну да, оно, известно, всякому свое! Струмент-то вот этот, братец, а? И твердил званье-то его, лопнуть... и... уж без уступочки за самовар-то?
- Гривну для почину!
- А-а! Ну, да что говорить, одно слово вешшь. Дочку я замуж сооружаю, вот дело-то!
- За кого?
- Вдовый мужик-то, братец, и да вот, поди ты, не пьющий, нет энтого баловства-то за ним! Ну, так бабы-то говорят, вишь, самовар надоть да перину, а я-то, признаться, боле за струментом!
- У тебя деньги-то есть ли? - выслушав его, неожиданно спросил Мирон Игнатьевич.
- Деньги-то? А на что бы это тебе?
- Любопытно бы!
- Не полагай... Мы ноне с деньгой!
- То-то, коли ты для одного разговору, так отваливай, и без тебя много шляющих-то! И ты, молодка, тож не затеняла бы свету, не по нраву цена, ну и подь в другое место, вернее будет.
Мужичок, сооружающий замуж дочь, конфузливо почесал в затылке, бесцельно посмотрел в сторону.
- Сторони-ись! - крикнул, оттолкнув их от прилавка, крестьянин средних лет, в новом зипуне, с заломленной на затылок шапкой; в лице его сияло самое веселое довольство. - Видал ты столько денег, а-а? - обратился он к Мирону Игнатьевичу, развернув руку и показывая ему скомканный в ней пучок ассигнаций. - Много?
- Не считал, - отвечал он.
Вслед за ним из-за угла быстро вывернулась молодая красивая женщина и, подхватив его под руку, с силой оттащила от прилавка. Повернувшись к Мирону Игнатьевичу, увлекаемый, среди общего хохота сидельцев и толпившихся у балаганов крестьян, только кивнул ему головою и крикнул: "Знай!"
- Ай, баба! А-ах-ха-ха-а! Как она его! - прыснул седой как лунь старик в поношенной малке и, всплеснув руками, даже присел от удовольствия. - Ну-у, а что, купец, у вас в городах-то есть экие бабы? - наивно обратился он к Мирону Игнатьевичу.
- Худой-то посуды везде много! - ответил тот.
- И ей-богу! А-ах, как ты верно это, ну и купе-ец! Давай мне за энто обутки, утрафил ты мне энтим словом-то.
- По зубам дать, помягче, аль пофорсистей, кожаные с подбором? - спросил он.
- Свистун у меня, люби его бог, ноготь экой, в палец растет! - пояснил он.
- И с ногтем исшо, а-ах ты, старый! Гляди-ко!
- С ногтем! А ты как бы думал? - говорил он, ощупывая поданные ему Мироном Игнатьичем кошомные валенки. - А жидковаты ровно? - спросил он.
- Внучаты доносят, - не ты!
- А робят-то что ись не было, вот, друг, болезнь какая! - пожаловался он.
- Что ж так обштрафился, а?
- И радел, сердцем радел, - не было! - с тоскою в голосе ответил он.
- Помочь бы сделал!
- А-а, на ложе-то это? - с удивлением спросил он.
- Худую-то полосу ведь завсегда помочью вспахивают, и был бы с урожаем без горя, не догадался, старый, а? - насмешливо спросил Мирон Игнатьич.
- Строго-ой я... о-о!
- А-а-а!
- На энти дела... у меня баба в струне.
- А старый, говоришь, а?
- Не диви... хе!.. старый... Ты, к примеру, что за обутки вот возьмешь, а? Мотри только, с меня дешевле бери, старенькой я, убогой!
- Со старенького-то и взять надо дороже! Старому человеку на что деньги; молодому, ну-у, будто девки блазнят, можно спуск дать, а тебе нешто в гроб нести! Ну, да бери уж за семь гривен, что тебя обидеть... И без того бог убил!
- О-ох, убил! Верно! А все гривенку сбрось за божью-то обиду, а?
- Гривенку-то эту чья рука пообидела, та и пошлет!
- Не пошлет!
- Угневил, значит, свечу!
- На свечу-то и выторговываю, снизойди.
- На свечу ли, мотри, старый? Норовишь-то одному богу, а не поставь другому, туда вон, под ельник, а? - спросил он. - Ну, да бери уж за шесть, что с тебя!
Старик, кряхтя, достал ситцевый кисет, истрепанный временем, как и сам он, и, вынув из него пригоршню медных денег, долго пересчитывал их, внимательно осматривая подслеповатыми глазами каждую монету к свету.
- Все! - произнес, наконец, он, кладя их на прилавок. - Надоть бы вот исшо пятачок с тебя уторговать... ну... будто на слово боек, владай им! - И, махнув рукой, он отошел, бережно укладывая кисет за пазуху.
Крестьянин, торговавший самовар, все время стоял за углом балагана, пережидая ухода старика, и едва тот отвернулся от прилавка, он снова подошел и облокотился на него.
- Более гривенки уступочки с самовара-то не будет, а?- мягким, заискивающим голосом спросил он. - Я бы за восемь-то рублев не постоял!
- И я не постою, коли деньги покажешь! - отвечал ему Мирон Игнатьевич.
- Рази первей разговору деньги-то кажут, а?
- Не инако... потому с покойной совестью будем язык трепать,
- Покажу, не сумняйся!
- Ну... ну... покажи.
- Заведенья-то вот нет, чтобы наперво, значит, казать-то их. Може, мы и ценой не выговорим!
- Не отниму, твое при тебе будет! Сойдемся - ладно, не сойдемся - прощенья просим, напредки порога не обивай!
- Нехорошо энто, купец, неуж я бы, к примеру, без денег пошел, а?
- Секунд показать-то, долго ль?
- Обида!
- Никакой, похвала скорей, исшо мужик и на шапке заплаты, и полушубок дыра на дыре; а денежный, энто по-хвала-а-а!
- Не порядок! - тем же обидчивым тоном ответил он, отодвигаясь от прилавка и избегая глазами насмешливого взгляда, каким провожал его Мирон Игнатьевич.
Пока Мирон Игнатьевич хозяйничал в балагане, на широком дворе занимаемой Петром Матвеевичем квартиры подряженные для доставки рыбы возчики из ближних к Тобольску деревень складывали и упаковывали ее, под наблюдением Семена, в розвальни и пошевни. Более десяти возов были готовы к отправке. И сам Петр Матвеевич, одетый по-дорожному, хлопотал на дворе с Авдеем около повозки, приготовляясь к дальнейшему объезду деревень по Иртышу и Оби. В то время как Авдей запрягал лошадей, он укладывал в повозку дорожные вещи, упаковывая их в сено.
В это время во двор вошли Кулек и Вялый.
- Зачем бы пожаловали?.. - насмешливо спросил он, увидя их.
- К твоей милости! - ответил Кулек, стоя перед ним без шапки. В наружности Кулька заметно было, что он похудел и как будто съежился.
- Что ж бы это от моей милости требовалось?
- Снабди нас деньжонками, снизойди: у всех людей праздник, только у нас будни, будь ты по-душевному! Ты ж разорил-то нас, гляди, у всех взял рыбу-то по семи гривен, за что ж нас-то по шести рассчитал? Ведь рыба-то у всех одна, из одной реки-то!
- Ты старый-то долг весь мне отдал? - спросил его Петр Матвеич.
- По твоему-то счету исшо в недоимке!
- А по вашему-то как, а?
- По нашему-то весь бы!
- Так ты наперво донеси мне по моему счету, а потом уж я погляжу, как вам додать по вашему!.. - сухо ответил он.
- Ро-одной, сделл... ты милость!
- С которого боку я те родной-то, а? Ро-одной, а-ах-ха-а! Ты помнишь ли, как ругался-то надо мной, а? Аль это по родству-то? Зачем же таперя к человеку, у которого, по-твоему, честь хуже бабьего подола, кланяться-то пришел, а?
Вместо ответа Кулек только понурил голову.
- Отведал, каково-то, а? Теперь умоли-ко.
- Тебе ничаво, что мы плачем-то, не молитва.
- Поешь ли ты, плачешь ли, мне это все единственно... тьфу! - произнес он, сплюнув на сторону. - Семка! - крикнул он, - неси-ко, подь, подушку да погребец!
Семен быстро побежал в горницу.
- От кого ж мы плачем-то, от тебя же! - угрюмо ответил ему Кулек.
- Эвтакого тирана я б за версту обошел, а ты ко мне же идешь, а?
- И обошел бы, коли б не нужа.
- А-а... нужа-то только гонит... ну, так поголодай, испробуй, а я те не кормилец!
В эту минуту мимо растворенных ворот неожиданно прошел Иван Николаевич. Увидя на дворе Петра Матвеевича и Кулька, стоявшего перед ним без шапки, он остановился.
- Ноне и вдосталь заспесивился, ну-у, и шапки не гнешь? - насмешливо крикнул ему Петр Матвеевич, загребая в сено, в изголовье повозки, принесенный Семеном погребец.
- Не видать никого именитых-то! - ответил он, входя во двор, - а то снял бы!
- А помнится, и мне снимал, а?
- За чесь чесью всегды расплачиваются!
- Стало быть, я должен почин-то сделать, снять-то ее, а?
- А для ча и не снять бы? Не свыше нашего брата; что в лисьей-то шубе - так ведь энто, Петр Матвеич, дело-то переходчивое: сегодня в шубе, а завтра в той же дерюге - не узнано!
- А ты, ровно, Иван Николаич, покруглей выглядишь: и ей-богу, чать, рыбку почал? - с насмешкой спросил Петр Матвеевич, не обратив внимания на замечание своего противника.
- Пробую.
- И-и скусная, а?
- Отменная: ты б и язык сглонул!
- Ну, давай, давай бог! Проглони-ко лучше свой по спопутью - восте-ер больно!
- Пригодится ко времю: пошто глотать!.. я и прикусывать-то его исшо не учился! - совершенно спокойно ответил Иван Николаевич.
- А что, к слову спрошу, по чьим ценам я ноне рыбку-то купил - слыхал, поди? - спросил Петр Матвеевич, насмешливо посмотрев на него.
Иван Николаевич молча сложил на груди руки. Никакой тени неудовольствия не пробежало на открытом лице его от колкого замечания Петра Матвеевича.
- И около ног-то моих чем пахнет, тоже, чать, сказывали тебе, а? - снова спросил Петр Матвеевич.
- Сказывали, а тебе и любо?
- А-ах-ха-ха-а! С дураков-то этаким манером я и сбиваю спесь-то, понял ли? - гордо осмотрев его, спросил он.
- Понял! - тем же спокойным тоном отвечал тот. - Только растолкуй ты мне, кто из вас дураком-то выглядывал: ты ли, как поклоны-то отбирал, аль мужики?
И Кулек, и Авдей, и Семен, слышавшие ответ Ивана Николаевича, приметили, как кровь прилила к лицу Петра Матвеевича и сузившиеся глаза его сверкнули недобрым светом.
- Неуж тебе чесь, что ты над нищими-то наломался? - продолжал между тем Иван Николаевич. - Молчал бы ты, купе-ец, а не похвалялся! Дураками ты их зовешь, да ведь их нужа дурачит-то, а ты бы спросил у добрых людей, умней ли ты?..
- Ужо, дать рази гривну за дерюжный-то урок! - отмахнув полу лисьей шубы и запустив руку в карман, с иронией произнес Петр Матвеевич, но заметно было, что в иронии его скорее проглядывало смущение, чем насмешка.
- Побереги для себя: придет неравно час, и сам за грошом руку протянешь - сгодится! А вот лучше не обидь Кулька-то с Вялым - ведь ты ж их разорил!
- Что за ходатель ты выискался, а? - крикнул не выдержавший, наконец, Петр Матвеевич. - Ты зачем ко мне пришел, кто тебя звал-то?
- Я без зову, поглядеть только, на сколько ты подрос, от мужичьих-то поклонов.
- Уйди, говорю, слышь: не мозоль моих глаз!
- Опомнись: двор-то не твой!
- Уйди от греха! - И, плюнув с сердцем в сторону, Петр Матвеевич выскочил из повозки, в которой стоял, и спешно ушел в горницу, но до ушей его все-таки долетел смех, каким проводил его Иван Николаевич.
После полудня ярмарка достигла своего крайнего развития. Все чаще и чаще по улицам села встречались крестьяне с нетвердою поступью; иной успел потерять и купленную шапку и рукавицы. Кое-кто прилаживался и на покой у бревен, накатанных у заборов. С выставок, открытых на время ярмарки, давно слетели холщовые пологи, и самые шесты с прибитыми на них елками покачнулись от напора теснившегося народа. Шумней и разгульней становилось ярмарочное веселье, бойчее на слово громкая речь. Порой, как вихрь, неслась по рядам толпа гуляк, с музыкантом впереди, снимая и отбрасывая в сторону все попадавшееся навстречу, и резкая, разноголосая песня их заглушала и хохот провожающих ее крестьян и визг смятых и сшибленных с ног женщин. И далеко за полночь бродил еще по селу разгулявшийся люд, забыв свое горе и нужды, во всех избах виднелись огни, со всех перекрестков неслись неумолкающие песни.
Но с закатом солнца один за другим стали закрываться балаганы, и при свете фонарей в них снова пошла деятельная упаковка товара. И в этот короткий промежуток времени наезжающие торговцы выручают довольно значительные суммы, которые дают им возможность открывать впоследствии обширные магазины в городах и считаться "первостатейными".
Давая оценку творчества Н. И. Наумова в статье "Наши беллетристы-народники", Г. В. Плеханов писал: "В семидесятых годах Н. И. Наумов пользовался огромной популярностью в самых передовых слоях нашей народнической (тогда еще передовой) "интеллигенции". Его произведениями зачитывались. Особенный успех имел сборник: "Сила солому ломит". Теперь, конечно, времена переменились, и никто уже не будет так увлекаться сочинениями Наумова, как увлекались ими двадцать лет назад. Но и теперь их прочтет с интересом и не без пользы для себя всякий, кто небеззаботен насчет некоторых "проклятых вопросов". Причину популярности Наумова Плеханов видел в том, что "он, не мудрствуя лукаво, возбуждал чувство ненависти к эксплуататорам, то есть как раз те самые чувства, аппеляция к которым составляла главную, если не единственную, силу народнических доводов".
Наумов талантливо изобразил сибирскую деревню, с ее антагонизмом между задавленной непосильным трудом и нуждой крестьянской массой и деревенской буржуазией - кулаком и торговцем. Мастерски владея народной речью, прекрасно зная положение крестьянства (он его изучал воочию, а не по книгам), Наумов создал целый ряд ярких художественных очерков и рассказов, и по сей день сохраняющих значение первоисточников при изучении быта и экономики дореволюционной Сибири. Лучшие из этих произведений - "Еж", "Юровая", "У перевоза", "Деревенский аукцион" и многие другие - неоднократно перепечатывались в советское время. В 70-е же годы прошлого века произведения Наумова составляли неотъемлемую часть литературы, которой пользовались народники для пропаганды в народе. По отзывам современников, крестьяне охотно слушали рассказы Наумова, ценя в них прежде всего их правдивость, жизненность.
Николай Иванович Наумов (1838-1901) родился в Тобольске в семье чиновника, человека честного и неподкупного, испытавшего на себе благотворное влияние декабристов, живших в Сибири. Уже в гимназии у Наумова проявляется любовь к литературе и склонность к писательству. Он пишет стихи и прозу, подражая главным образом Лермонтову и Гоголю; "Отечественные записки" и "Современник" Наумов и его гимназические товарищи, по словам одного из друзей писателя, "знали лучше, чем их учитель словесности". Но гимназию Наумов не кончил: у его отца не хватило средств для этого. В 1856 году Наумов поступил в Омске на военную службу, и здесь им был написан первый попавший в печать рассказ "Случай из солдатской жизни" ("Военный сборник", 1859, No 7). Военная служба, однако, вскоре была оставлена. В 1860 году Наумов поступил вольнослушателем в Петербургский университет, но уже в следующем году был из него исключен за участие в студенческих волнениях. В Петербурге Наумов сближается с передовыми людьми, на его отношение к действительности оказывают влияние революционно-демократические идеи. В 1862-1863 годах он помещает обличительные рассказы в "Искре" и в "Очерках", а с момента напечатания в "Современнике" его рассказа "У перевоза" (1863) имя Наумова становится известным.
С 1864 по 1871 год Наумов служит чиновником в Сибири. В эти годы он не пишет, но накопленный запас жизненных впечатлений способствует его успехам в литературе в последующие годы. С 1871 по 1883 год Наумов снова в Петербурге. Одно за другим выходят в свет его произведения. Он печатается в "Отечественных записках", демократических журналах "Дело", "Русское богатство" и др. В 1874 г. народники издают его произведения сборником под названием "Сила солому ломит". В 1881 г. выходит второй сборник его рассказов и очерков - "В тихом омуте", в 1882 - третий - "В забытом краю".
С 1884 г. Наумов снова в Сибири и снова в качестве чиновника. Литературная деятельность его постепенно оскудевает. Сказывается постоянная материальная необеспеченность, усталость. В последние годы жизни писатель был разбит параличом и совсем не мог работать.
Впервые опубликовано в журнале "Дело", 1872, No 7, 11. Печатается по последнему прижизненному изданию: Н. И. Наумов. Собрание сочинений в двух томах. Т. I, издание О. Н. Поповой, СПб., 1897.
Об этом произведении Наумова сохранился следующий цензорский отзыв: "В этой статье автор рисует в потрясающих душу картинах дерзкую эксплуатацию крестьянина-бедняка и вместе с тем бесчеловечное глумление над ним же капиталиста-купца. Отношение капитала к труду нашего крестьянина выставлено возмутительным... Почему же богатый мог наломаться над нищим и какие разумные отношения между ними могли быть? На эти вопросы есть ответ в рассматриваемой статье, который и придает ей социалистический характер, а именно: крестьяне были настоль глупы, что не поняли необходимости войти между собой .в стачку, к чему их побуждал какой-то Иван Николаевич... Имея в виду социалистические тенденции журнала "Дело" и то, что рабочий вопрос со всякого рода стачками в настоящее время особенно силится поколебать коренные основы общественного порядка, цензор полагал бы, что для журнала "Дело" статья, представляющая гнет и глумление капитала над трудом из-за того, что работник не действует скопом, неуместна, и мнение свое имеет честь представить на благоусмотрение комитета" (С. Кожевников. Н. И. Наумов, Новосибирск, 1952, стр. 4-5).
В этом же цензорском отзыве был приведен следующий отрывок из "Юровой", не вошедший ни в одно печатное издание этого произведения; он шел после слов: "Петр Матвеевич от унижающихся бедняков" (см. стр. 402 настоящего издания), "молча стукавшихся лбами в кошомные сапоги его. И эти возмутительные сцены ежедневно повторяются в этом забитом нуждою мире, - нуждою, подавляющею в человеке всякий проблеск сознания своего человеческого достоинства... И идет своим путем этот, веками установившийся порядок. И проглянет ли когда в этот темный исстрадавшийся мир теплый луч разумной жизни, разумных человеческих отношений, бог весть". (См. Н. И. Наумов, Сочинения, Academia, 1933, стр. 17 и 185.) Несмотря на отрицательный отзыв цензора, "Юровая" была все-таки разрешена к печати с условием изъятия текста, отмеченного цензором. (См. там же, стр. 666.).