stify"> - Эх ты, мой старенький! - как-то вызывающе вздохнет эта дебавая, здоровая девка. - Волос-то уж у тебя седенький! - протянет она печально, и Юрия Николаевича всего поведет, в жар кинет и от этих слов и от их тона.
Сильно изменился человек: обрюзг, опустился, - прежнего лоска давным-давно уже и следа не оставалось; лицо поблекло, былой красоты и намека не было. Понимал он это, видел, потому и боялся, - совсем она его опутала.
Труднее всего было уговорить ему Маланью ехать с ним в тайгу, а без нее он, кажется, и дышать уже не мог. Крепко ломалась девка, да и боялась она тайги, не любила глухой жизни, вся она сама была веселье, смех, задор... Посулил ей Юрий Николаевич золотые горы.
- Каблучки золотые, - сказал, - к башмакам сделаю!
Сдалась на золото.
- Ну, а что, старенький мой, барин милый, коли барыня твоя меня погонит, куда я денусь тогды? Как же мне, сироте горемычной, ехать-то? - поломалась она для форсу, отлично зная, что барыня ее не погонит, что давно знает она про эту связь и махнула на нее рукой. - Пропадет моя головушка!
Юрий Николаевич только улыбнулся, довольный этим ломаньем. Понял он, что Маланья сдалась. Взял гитару, тряхнул по старой привычке поредевшими и поседевшими уже кудрями и запел с большим чувством:
Ла-бба-зай мен-ня!
Тво-и лаб-бзанья
Мне сал-ллаще мирра и вина!..
Славно пел, хоть и хрипел его тенор уже. Не тот голос стал, ну, а все-таки чаровал... Так и застыл у Маланьи на зубах нерасколотый кедровый орешек.
Широко раскинулась тайга, и нет ей, кажется, ни конца, ни начала.
Высокие кедры, лиственницы, сосны да стройные ели уходят почти что в самое небо. Зимой, когда снежит сверху, то так и кажется, что лесным великанам расти уже некуда, что зелеными верхами они уперлись в серо-свинцовую снежную тучу...
Только в ясное, морозное ночное вёдро, когда так чудно искрятся звезды, исчезает эта тяжелая и гнетущая иллюзия. Тяжело, право, и как-то болезненно-душно чувствовать над собой нависший свинцовый свод, исключающий всякое представление о просторе.
В летние, да и морозные ночи иное. Тогда ясно видишь, что как ни тянутся вековые кедры, а до звезд им далеко. Между мрачною тайгой и звездами стоит тогда голубой простор, такой необъятный, что сорвавшаяся с неба звездочка тухнет раньше, чем коснется самого высокого кедра. И ясно на душе делается, и дышится легче, и манит тебя куда-то, и какая-то нежная грусть охватит, - бог ее знает, о чем эта нега грусти: о звездах или далеких людях, - а сердце бьется иначе, почти в благоговейной тревоге, точно стоишь ты в торжественном храме или перед какою-то вековечною, неразрешимою загадкой. И тихо в тайге, так тихо, что привычное ухо ловит движение белки, хотя она скользит по ветвям почти неслышною тенью. Далеко раздается стук копыт лося, резко доносится лязг ветвистых рогов и стук оленьих ног, добирающихся зимой сквозь снежный наст до вкусного серо-зеленого мха; даже неуклюжее топтание медведя, недоумевающего, зачем, в самом деле, вынесло его из берлоги, раздается ясно издали. Прошмыгнет заяц, и тот нашумит вдоволь. Оттого-то и зовут тайгу гулкой.
- Гулка она, братан (брат), - говорят сибиряки.- Она голосая... Все равно что баба... Ты слово, а она тебе десять, а то и поболее.
Звонкое в тайге эхо! И чудес же бывает в тайге, не приведи бог сколько, и каких чудес! Зимой тайга большею частью угрюмо молчит и дремлет, окутанная снегом. Но чуть потянет теплом, звонкое эхо подхватывает и предсмертные хрипы "бродяжек", за которыми ради обуви и лохмотьев охотится зоркий и хищный бурят, и вольные песни "беглых", и решения самосуда "золотников" над товарищем-обидчиком, стянувшим у другого "песочек", и страстные молитвы бежавших мирской скверны подвижников "древлего благочестия", и многое, многое еще подхватывает оно, что так и остается навсегда вековечною тайной. Крепко хранит тайга свои тайны. Угрюмые лесные великаны молчаливы и немы, а если высокие вершины и шепчут о чем-то друг другу, то никому не понятен этот шепот, даже ворону, самой умной птице на свете.
Нехорошо, говорят, и не следует любопытствовать и проникать в таежные тайны. Не добром это кончается, а лихом. Раз какой-то заседатель, до чуткого слуха которого звонкое эхо донесло что-то похожее на звуки станка, на каких лихие таежные люди работают подчас царские бумажки и старопечатные книги, полюбопытствовал... Золото, говорят, такие звуки заседательскому уху. Пошел он, да и не вернулся. Год прошел, два, заседательша и убиваться перестала и другого заседателя полюбила, а его так и не было. На подоконнике, говорят, раз нашла она только мужние усы, завернутые в бумажку,. Кто принес их, так и не узнал никто. Как водится, клепали на бродяжек.
Все на бродяжек! Какая ни выдастся беда или напасть, все на них. И никто не обмолвится даже словом, что не все от них только одно зло бывает, что без них, пожалуй, в тайге и похуже было бы, ни полсловом даже. А вот хоть бы и тут взять - сильно проклинала заседательша бродяжек, а все же только по этим самым усам развод получила да за другого заседателя вышла. Не будь бродяжек, стояла бы тайга лесною пустыней, без души христианской, с одним зверьем лесным. Бродяжка и скиты пополняет, и "станок" {"Станок" - поселок. (Прим. автора.)} оснует, о котором, конечно, ни один даже заседатель на свете не знает, не то что география, ну, а про приисковое дело и говорить нечего... Двух третей приисков не существовало бы без них, это уж наверное. Кто первый работник?- бродяжка. Кто за пол, а то и за четверть цены работать станет? - он же. Кого легче обидеть, обсчитать, а то и прямо "справить"? {"Справить" - убить. (Прим. автора.)} - уж, конечно, его. Ни жаловаться не пойдет, ни за него никто не заступится, потому никакого вида при нем нет, все равно что и не человек... "Безвестного звания", только всего ему и кличка.
Сколько лет Демьян бродяжил, уже он и сам хорошо не помнил. Много, еще смолоду, а теперь у него кое-где и сединка пробиваться стала. По всем острогам сидел, все, поди, тюремное начальство наперечет знал, а уж видов видал, так пожалуй, не всякой сотне людей вместе столько выпадает перевидеть... Где уж! Весь, поди, бродячий мир Демьяна знал и относился к нему с уважением и глубоким почтением. Такой уж мужик был, говорили люди. Росту богатырского, в плечах косая сажень, силища - чисто медвежья, а "золотое" дело знал, как никто. Чутьем жилу угадывал, за то же и дорожили им приисковые люди... Побаивались, потому что ни себя, ни других Демьян никогда в обиду не даст, ничего не побоится, на все пойдет, а до обиды не допустит, и все-таки крепко дорожили. "Буйный человек, - говорили про него управляющие, - а необходим, золотой работник". На какой прииск ни придет, везде ему рады, везде почет и первое место, даром что бродяга без роду и племени, Демьян Гони-Ветер. Хотя бродяжий мир и говорил, что сердце у него незлобное и отходчивое, но вид у него был такой сердитый и мрачный, что самый страшный душегуб показался бы перед ним младенцем безвинным. Барыни на приисках, что при мужьях живали, пуще огня его боялись и только завидят, сейчас прячутся, а если некуда прятаться и встречи не миновать, бледнели и за сердце хватались. Даже, ребят им пугивали: "Шш! шш! замолчи, а то Демьян придет! Знаешь Демьяна, страшный такой, большой, черный?" Знал про этот страх Демьян и только ухмылялся... Кажется, нравилось ему это.
Тайгу Демьян любил, как родную мать, знал ее и вдоль и поперек, как свою громадную, шершавую ладонь, а то и получше. Всю ее перебродил он своими дюжими, немного искривленными ногами, все яры и прогалины, все ложбины и скалы, горы и болотные долы знал. И зверя всякого знал и траву знал. Знал, какая трава от чего и где найти ее, почитай, не хуже всякой бабы-ведуньи. Находил и "сжень-корень", {Жень-шень - корень, обладающий целительною и возвращающею будто бы молодость силой. (Прим. автора.)} за который на китайской стороне пригоршнями золото дают. Головной человек был, что и говорить... Из всякой беды вывернется. На что ни наскочит, голова всегда выручит. Оттого и уважали его. Ну, опять-таки и сильный человек был, знал себе цену. Наезжать на себя никому не позволит. Вот какой с ним раз случай был, рассказывали люди. Работал, - говорили, - Демьян на таежном прииске; промывка добычливая была, золото важно шло, и приутаивать песочек не трудно было. {Утайка золота не считается грехом приисковым людом. (Прим. автора.)} Приутаил он его-таки достаточно, мастер был дошлый на этот счет, и говорить нечего. Все, конечно, это знали, да и начальство приисковое догадывалось, но, как водится, виду не показывало, чтобы не злобить. Так уж часто ведется, что, пока добыча идет, людей не трогают, а Демьяна и особенно трогать не хотели из боязни, чтобы не намутил. Знали его влияние на бродяжек, которыми только и держалась работа, - ну, и боялись, терпели. Прикапливай, мол, прикапливай, брат, а там как станет работа, да будут после расчета расходиться тайгой золотники, казаки-то {Казаками называются вольнонаемные стражники, служащие на жалованье приискового управления. (Прим. автора.)} объездчики и обыщут намеченных. Известная это вещь... И было на том прииске два казака, молодец-молодцом, Иван да Семка, смелый народ. Знали они все золотницкие фортели, знали, как и куда золото прячут, и давно уже ходила про них грозная слава, что от них ни один золотоноша али хотя бы и спиртонос {Корчемник, тайный торговец водкой, торговля которой составляет привилегию приискового управления. Самыми ловкими спиртоносами считаются орочены, небольшое инородческое племя. (Прим. автора.)} не улизнет. Не любили их обоих бродяжки и побаивались, - дошлый был народ, налетный. {Дерзкий или наглый. (Прим. автора.)} Не побоялись они и Демьяна, пообещались начальству и его обыскать и прикопленный песочек у него отнять. Ничего не боялись. Ну, да и Демьян неплох был.
Работал на прииске тоже так себе, ледащенький человек, Яшка Мятый, из бродяжек. Хворый человек был, слабый, неудачливый, к работе совсем, поди, негожий. И умом тоже плоховат был, и нравом неказист, завистлив и брехлив; все его сторонились, недолюбливали, а вот же полюбился он Демьяну. Как, за что, никто не понимал, а думалось только, что за эту за самую свою слабость. Жалостлив, говорили, Демьян, и всегда у него так, что самый ледащенький и плевый человечишко милей ему всякого другого, даже верховодить им может. Так и Яшка Мятый, самый, кажись, непутевый был малый, а власть над ним имел большую. И заступится за него Демьян, и сработает, глядишь, за него, а порой даже и не по-своему сделает, а как Яшка скажет. Диву только давались люди.
Так вот этот самый Яшка так и не отходит от Демьяна, стал предостерегать его от объездчиков. "Гляди, слышь, на приисках бают, что похваляются они и тебе на дорогу смотр сделать". Но Демьян и ухом не вел. "Ладно, - говорят, - пускай смотр делают, мы тоже посмотрим!" Только и всего, - головной человек был, придумал уже, как быть ему. Вот зашабашили, расчет сделали, в путь-дороженьку золотнички пошли, и Демьян с Яшкой пошел своей тропой. Дрожит Яшка, ровно заяц настораживается, - боязливый был человек, - а Демьян все молчит про себя, точно и страху на него никакого нет. У Яшки живот подводит, зубы стучат, а тот, знай, нет-нет да ухмыльнется, ровно бы и любо ему глядеть, как того страхом бьет. Перед самым отходом дал он ему только бутылку водки спрятать. "На, - сказал, - спрячь, да береги, а не то пропадем, малый... Да сохрани тебя бог не то что потянуть ее, а и лизнуть... Берегись, паря!" Только и сказал всего, как ни припугивал его Яшка казаками. Ну вот, идут они да идут, уже и приставать немного стали. Яшку все страх бьет, а Демьян все молчит. Идут. Только вдруг Демьян говорит: "Стой!" Стали. Постоял Демьян, послушал, наклонился, приложил ухо к земле, потом поднялся и стал зорко кругом оглядываться, словно примету искал на стволах. Пригляделся к одному кедру, пошел к нему, отмерил по земле три четверти от ствола и стал рыть ножом яму.
- Сыпь! - говорит Яшке.
А тот стоит да зубами постукивает.
- Сыпь, говорю... Полно зубачить, а не то весь дух у тебя страхом изойдет... Сыпь песочек!
Тут только догадался Яшка, положил свою утайку, Демьян положил сверху свою, засыпал и мохом прикрыл...
- Ну, теперь ладно, братан... Пойдем!
Демьян отломил еще ветку, поглядел на солнце, оглянулся кругом разок-другой и пошел, а за ним Яшка, еле-еле живой от, страха. Стало у него уже и глаза пучить, видит, бедняга, что напасть как будто недалеко, недаром же Демьян все это проделал, а что и как - невдомек, только пуще боится. Идут. Прошли это они шагов так сотню, не более, глядь, !!!!!\п и треск по тайге пошел, вершников {Верховой. (Прим. автора.)} слышать стало. Кони фыркают. Занялся дух у Яшки, оглянуться хорошо не успел паря, а вершники-то, Иван да Семен, при полной амуниции, тут как тут.
- Здорово!
- И вам! - отвечает Демьян.
А с Яшки холодный пот идет.
- Куда путь держите?
- В свою сторону.
- А которая ваша сторона?
- Ни восход, ни заход, с полдня направо, с полночи налево. {Поговорка бродяжек. (Прим. автора.)}
- Так, - отвечает Семка. - Ну, и нам, братан, туда же... Вместе, значит...
Усмехнулись промеж себя казаки, а у Яшки с души сперло, икать стал, где уж тут слово вымолвить, - не до слов. Демьян еще сильнее омрачился.
- А слыхал ты, паря, - говорит, - что бывалые люди бают?
- Что такое? - усмехается Семка, шустрый парень был.
- А то, паря, что козлы на дорожке обивают рожки... Слыхал?
Захохотали казаки.
- Ах, язви те, паря! Ловок на слова-то. Да нам не до твоих слов, братан... У нас свои припасены, хорошие, - в каждой стволине по одному, глянь-кось!
И казаки взяли на руки свои винтовки. Яшка так и присел, снопом упал, а Демьян точно и не видит ничего не пугается.
- Хорошие, - говорит, - припасы, слова сказать нельзя... Ну, и берегите их про себя, люди добрые.
Опять хохочут казаки.
- Пятнай же тебя, паря, - говорит, смеясь, Семка,- какой ты словорез! Без мыла языком броишь... {Таежное: бреешь. (Прим. автора.)} Л-ловко! Ну, а песочек, Демьян, все-таки подай, без того не отпустим... Сам знаешь, наше дело служебное... Не серчай.
- Чего серчать-то? - говорит Демьян. - Бери его, коли есть.
- То-то! - осердился уже Семка.- Подавай, слышь, добром; много утаил, ведь весь прииск говорил... Поди полные бродни {Обувь. (Прим. автора.)} несешь.
- Коли несу, то и бери, - отвечает Демьян. - Твое счастье.
- Подавай добром, а то шарить будем, паря,-- совсем грозно уже сказали казаки.
- Шарь!
Нацелил казак Иван свою винтовку прямо в лоб Демьяну, чтобы, значит, с места не сошел, а Семка соскочил с коня, да и стал перво-наперво вязать руки Яшке, а потом Демьяну. Наплакался тут Яшка, намолился да набожился, отцом-матерью заклинался, что никакого песочка и в глаза не видал, а Демьян молчит, точно и не ему руки вяжут.
Слез тут и Иван с коня, да и стали они оба с Семкой шарить. Шарили, шарили, все общупали, перестукали, перемяли, даже в пот их кинуло, а ничего, конечно, кроме бутылки с водкой, что Демьян дал Яшке, не нашли. Осерчали.
- Ну, паря,--говорят,- спрятал ты ловко, а мы все-таки добудем. Не таковские мы... Коли на то пошло, и язык, братан, развязать сумеем... Лучше по-добру скажи, куда песочёк-то девал?
- Нету у меня песочку, - сумрачно ответил Демьян, а Яшка голосит да клятвами заклинается.
- Твоя воля, - говорят казаки, - только чур не прогневайся, ежели не по нраву придется... А пока что мы вон энту самую водку себе, значит, за труды берем... Так, что ль, Иван? - спросил весело Семка.
- Так,- поддакнул Иван, ухмыляясь. Охочи были оба до водки, так охочи, ровно младенцы до соски.
Отошли они шагов на пять от связанных золотоношей, да и стали о чем-то промеж себя шептаться. Шепчутся, шепчутся, а все на водку искоса поглядывают, известно - охота разбирать стала. Пошептались, да и говорят Демьяму:
- Ну, вот что, паря, мы тутотка позакусим маленько, а ты пока что надумывайся, - может, и вспомнишь, куда девал утайку-то... А чтоб лучше тебе на ум шло, мы тебя приподнимем,- дальше видеть будешь.
Высмотрели казаки здоровый сук, да и повесили Демьяна за связанные руки, - на аршин от земли подняли. Захрустели у него кости в суставах, голова в плечи ушла, дух заняло, а и слова даже не вырвалось у него, только глаза от крови красные стали... Ох, и мука ж была ему на дыбе-то висеть, страшенная, мука, но такой уж он силовой {"Силовой" - местное: сильный волею, духом. (Прим. автора.)} человек был,- слова не сказал, только крякнул... Взяли потом казаки Яшку, разложили на земле около себя, сами сели да и стращать его стали.
- Мы тебя, - говорят, - птенчик голосистый, подвешивать не станем, - голосом изойдешь... Для тебя мы другое надумаем. Полежи пока, надумайся, да струмент наш погляди.
Хитрые были: видят, что человек страшливый, что страхом с него скорее возьмешь, - ну и стали стращать. Нагайки положили, пистоли вынули, шашки сняли, так что со страху Яшка-то и кричать перестал, стонет только. Вынули затем свой провиант, откупорили Демьянову бутылку, отпили по глотку каждый, похвалили, да и стали шутить:
- Хороша, язви ее, золотоношская водка, духу в ней много! Спасибо, братцы... Вечно мы вас за нее поминать будем, - ну, и вы нас не позабудете, чай, - говорит Семка.
Захохотали оба, да и стали закусывать. Едят, из бутылки потягивают, да нет-нет и пошутят с Демьяном, а то Яшке страху нагонят.
- Ну что, Демьянушка, приисковый богатырь, - налетает все больше шустрый Семка, - чай-ат вспомнил, куда песочек девал?
Висит Демьян, кости хрустят, жилы болят, - молчит, а те хохочут.
- А мы боимся тебя, Демьянушка, - вставил Иван, - оченно боимся, потому всем ты страшливый... Так ты уж не очень-то стращай нас, Демьянушка.
Схватились тут оба за животы от смеха, так и катаются, - своей удали радехоньки, а Демьян висит да молчит. Похохотали, поели, глотнули из бутылки, и опять Семка шутит:
- Ах, Демьянушка, сколь ты много света, чай, со своего сука видишь... Поди, и песочек свой уж разглядел, а?
Висит Демьян да молчит. Только пуще кости заныли да ноги каменными глыбами кажутся. Так и тянут, вот-вот разорвут тебя, а молчит.
- Знать, язык-то у тебя затек, - говорит Семка, - не ворочается, поди, бедняжечка... Что ж, Демьянушка, не наша воля, сам знаешь - служба! Ну, мы теперь за твоего дружка примемся, за скворца голосистого... Споет он нам свою песенку про песочек, как мы его поджарим маленько... А, как думаешь, Ванька?
- Что ж - первый сорт, - отвечает Иван. - Всяк припек в прибыль... Давай угольков-то...
Даже повело Яшку от такой шутки и не выдержал парень, сробел... Стал молить да причитывать, а слово за слово и повинился, выболтал все. Так и так, мол, не я, говорит, а Демьян на три четверти от ствола ямку вырыл, песочек в нее ссыпал, а сверху мхом прикрыл.
- Только дерево-то запамятовал, - говорит, - не приметное оно для меня, указать не могу... Пусть сам Демьян укажет.
Крякнул тут Демьян с дерева, да Яшке-то уже не до него, - ему своя шкура дороже была.. "Крякай, не крякай, - подумал Яшка, - а мне за тебя терпеть не приходится, черт с ним, и с песочком-то самим!"
Похвалили его казаки и стращать перестали, зато на Демьяна накинулись.
- Ну, Демьянушка, - говорят, - не прогневайся теперь... Указывай лучше, братан, место подобру-здорову, не то худо будет... Нечего теперь запираться... Указывай!
Крякнул Демьян, да и захрипел с дерева. Совсем не человеческий голос стал у него: не до хрип свистящий, не то шепот.
- Скорее, - говорит, - ворон свистнет, чем я вам, псам лютым, указывать буду... Не видать вам, псам, песочку...
Озлобились казаки.
- Ну, - говорят, - посмотрим; ты еще, паря, угольков не пробовал... Небось, сам псом залаешь, как с пяток-то у тебя сало потечет... Вот погоди, мы сейчас кострик разложим... Дай срок.
Стали они закуску спешно кончать, торопятся, бутылку глоток за глотком по очереди кончили совсем, крестятся уже... Беда подходит Демьяну, - Семка уже и сучья сгребать стал. Только и вышло здесь дивное дело, - помутились вдруг у них ни с того ни с сего головы. Языки не ворочаются, ноги не держат, руки не слушают, тайга кругом завертелась в глазах, одурь-дремота клонить стала совсем. Ровно бы, мол, они оба по ведру одним духом хватили. Повертелись, помотали головами, пробурлыкали про себя что-то дивное, непонятное, да и хвать наземь, вповалку... Полазили по земле, ровно шальные, да и врастяжку, храпеть...
- Ну, - захрипел тогда Демьян с дерева, - живо, Яшка, бери нож, да неси сюда. Будут они теперь храпеть до полуночи, а то и дольше.
А Яшка и себе не верит и Демьяну не верит. Лежит и глаза вытаращил, словно бы спятил.
- Тебе ль говорю, Иуда? - осерчал Демьян, - айда, живо, пес брехливый!
Схватился тут Яшка, добрался ползком до ножа казацкого, взял его связанными назад руками и пополз к Демьяну.
- Ой, Демьян, прости меня, брат! Вина моя пред тобою, сробел.
- Ну, ну, - хрипит Демьян, - что лясы точишь? Суй мне рукоять в ноги, невтерпеж уже... Скорее!
Повернулся к нему Яшка спиной, вложил рукоять Демьяну меж сапог, и стал тот пилить ему ножом веревки сзади.
- Теперь ослобоняй скорей меня! - хрипит, когда Яшка расправил руки. - Скорее, паря!
- А ты простишь? - боится Яшка.
- Пили, Иуда! - заскрежетал зубами Демьян, - не то сам сорвусь как-никак, худо, Яшка, будет... Пили! -
- Не убьешь? - плачет Яшка.
- Не душегуб я, пили!
Отпилил тот веревку, грохнулся Демьян наземь, стал ему Ящка освобождать руки, а сам все плачет. "Так и так, мол, Демьянушка, прости, не гневайся... Сробел я, - плачет, - думал, пропали совсем... ну, и устрашился".
Демьян лежит, в себя приходит, ноги, руки расправляет, да и говорит ему погодя:
- Эх, Яшка, Яшка, слабый ты человек... Говорил я тебе, как в дорогу шли: не бойся, околпачим казаков! Говорил?
- Говорил! - плачет Яшка.
- Ну, вот то-то, паря... А ты не послушал, сробел, да чуть было не подвел совсем... Что, кабы не разобрало, язви их, так скоро, - пришлось бы мне лютых мук натерпеться.
- Прости ужо, Демьянушка, - плачет Яшка,- прости меня, слабого.
- Осподь тебя простит! - отвечает Демьян. - А только знай, паря, что нет у оспода греха большего, как товарища подвести, али в беде оставить... Смертный это грех, Яшка, все равно, что отца-мать загубить... Сам осподь сказал, что за друга живот класть надо... Кто своих подводит, али от своих отрекается, тот Иуде проклятому братом становится... Так-то... Ну, да осподь тебе прости, - слаб ты.
Встал Демьян, кряхтит, ноет тело-то у него, не то мороз по нем бежит, не то мурашки кусают, ноги зудят и огнем горят, плохо держится, а крепится парень. Оглянулся кругом, да и говорит снова Яшке:
- Ну, братан, будет слезы точить, не девка ты... Не слезьми, паря, грехи-то смываются... Поворачивайся!
- Что прикажешь, Демьянушка? - лисит Яшка.
- Как что прикажу? Самому-то невдомек, что ли? Стаскивай с них сапоги-то, - вишь, новенькие, нам, бродяжкам, пригодятся... Онучи бери, сумочки тож кожаные, хорошие, и провиант в них... Заработали мы их лютою мукой, заслужили... На коней, да и айда!
Стащили они с казаков сапоги да онучи, а те и не шелохнутся, ровно мертвые спят, даже и глаз не открыли, с боку на бок не повернулись. Взяли казацкие сумочки, нагайки прихватили, и повеселел совсем Яшка, смеяться даже стал.
- Ну и закатил ты им, Демьянушка, плепорцию, - говорит. - Какой-такой секрет в водку подпустил? Головной ты человек, одно слово!
- Трава такая есть, сон-трава, - отвечает Демьян.- На болотинах таежных растет, клубень у нее есть, а в клубне том и сила вся. Опять, и ягода такая есть... Ну, паря; садись вершни {На коня, верхом. (Прим. автора.)} и айда, с богом!
Стал Демьян на коня лезть, а Яшка и кричит ему: - Стой, Демьянушка, а муннция-то что ж: кафтаны опять и все прочее? Жалко бросать.
- Муниция казенная, - отвечает Демьян,- нам не к лицу будет, не пристала... Куда нам ее... Садись!
Вскочил Яшка соколом, повернули они коней назад, где Демьян золото зарыл; чуть отъехали, а Яшка спохватился тут и говорит Демьяну:
- Ой, Демьянушка, негоже мы с тобой, братан, сделали!
- Что такое? - спрашивает Демьан.
- Как что, аль не разумеешь? Очувствуются казаки, доберутся до прииска и наскажут на нас.
- И пусть наскажут, нам-то что ж? Над ними ж и посмеются... Собрались богатыри бродяжек ловить, а сами и коней и сапоги потеряли... Вот тебе и песочек, мол, - не льстись на водку! И клясть же будут, паря, как опамятуются... То-то буркалы таращить будут.
Ухмыльнулся тут Демьян, - редко он ухмылялся, а тут не выдержал. Любил он, правду сказать, такою злою шуткой врагу насолить, первое для него было дело - в дураках оставить... Смеется, - ну, а Яшке не до смеху, не таковский был.
- Так-то оно так, - говорит, - а все ж на нас беда найдет, искать станут.
- Ну и ищи?- смеется Демьян.- Иши-поискивай... Тут не Рассея... В Сибири-матушке вольно ветер ходит... Опять тайга божья! Ищи! Пусть говорят, а ты, Яшка, свое, чур, помни бродяжье: знать не знаю, ведать не ведаю. Так и стой на том.
Вздохнул Яшка.
- А все же думается мне, - говорит, - для верности лучше бы справить казаков... Пра, слышь, лучше бы прикончить с ними... Давай, слышь, порешим!
Остановил тут коня Демьян, оглянулся на Яшку, смотрит на него, а лицо еще сильнее омрачилось, ровно бы пожелтел от хмурости.
- Ах ты, Яшка, непутевый,--говорит наконец, - слабый ты человек, а душа у тебя лютая, ровно бы у зверя... Не знал я этого, не сдружился бы... Зверь ты, вот что, душегуб! Разве волен кто жисти человека решать, когда от оспода она ему дадена? Грех с тобой. Осердил ты меня.
И тронул коня. Струсил Яшка, боится Демьянова гнева, раскраснелся весь и стал подъезжать лестью.
- Не серчай; Демьянушка, - говорит. - Я с сердцов сбрехнул, слышь, за муки за ихние... Поднимали ж они тебя на дыбу-то.
- Поднимали, - говорит Демьян, - это их грех, за него и ответ дадут на суде осподнем... Опять служба их такая, на то и присягу брали. За все дадут ответ осподу... Ну, а нам с тобой разве можно жисти решать их? В обороне оно не грех, потому каждомо положено жизнь свою соблюдать, что дадена ему осподом, а так, да еще сонного, - страшный грех, Яшка... Не приведи бог какой грех! Пташку, да что пташку,- жука безвинного, и то грех зря убить, потому все осподне, всему осподом жисть дадена. Всякая муха, трава всякая для ради оспода живут и его хвалят. Какой же ты бродяжка будешь, ежели этого не понимаешь? Бродяжка - не душегуб, он оспода помнит, всякую тварь осподню почитает, - тайга ль там, али степь, али горы - все осподне, и все ему мило. {Среди некоторых разновидностей бродяжьего типа в Сибири особенно выделяются две: "летние" и "шатуны". Первые бегут из каторжных тюрем или мест поселений всегда в определенное заранее место, большею частью на родину, за Урал, и с определенною целью: свидания с родными, мести врагам, воровского промысла и т. д. Вторые - бродяги по призванию, бродяги-поэты... С началом весны их манят воля и живая природа, тянут к себе степь и тайга. Пробродив лето, они обыкновенно к зиме сами возвращаются в те местам откуда бежали. "Шатун" всегда немножко поэт, по мировоззрению преимущественно представитель своеобразного пантеизма, добродушен и мягок по природе. В жизни его большею частью играет роль какой-нибудь "случай" или "несчастье", которое и приводит его на каторгу, а не то среда, влияние более энергичных характеров, потому что "шатун" податлив и замечательно верный товарищ. К ним по преимуществу приложим эпитет "несчастный", которым народ русский называет всех вообще арестантов и ссыльных. (Прим. автора.)}
Поддакивал Яшка Демьяну, а сам другое на уме держал. "Что ни говори, - думал, - а все ж лучше было бы, кабы порешили, спокойнее". Да и амуниции жалко было,- жаден был Яшка. Вот подъехали они к тому месту, где Демьян золото зарыл, сразу Демьян дерево узнал, - глаз у него был приметливый, бродяжий, - слез с коня, вырыл золото, Яшкино Яшке отдал, себе свое взял, да и говорит:
- Ослаб я, - говорит, - на дыбе висевши. Тело болит... Поотдохнем, Яшка, полягем часочек... На вершни-то опосля мы много уйдем.
- А ежели казаки очувствуются да сюда набредут? - говорит Яшка. - Хорошо б поотдохнуть, только боязно.
- Сказал тебе: раньше полуночи не очувствуются, чего ж еще? Часик можно!.. Поедим.
Стреножили коней, поели ребята и свое и казацкий провиант и полегли, захрапели. Сладко спится Демьяну, только чуток бродяжий сон. Почудился ему не то шум, не то шелест какой, проснулся, открыл глаза, оглянулся, шасть, ан Яшки-то и след простыл. Удивился сначала Демьян, - со сна-то и не разберешь сразу, - сел, смотрит, оба коня налицо, а Яшки нет. И сразу ему в башку ударило, смекнул парень, ровно бы шепнул ему кто. Такой уж догадливый человек был. Поднялся и бегом побежал к тому месту, где казаки спали. Добежал, раздвинул сучья, глянул, ан Яшка-то тут, к казакам тянется, а у самого нож в руке.
- Стой, - крикнул Демьян, - стой, непутевый ты человек! Что задумал?
Вздрогнул Яшка, так и окаменел с испугу.
- Что, зверь лютый, надумал, а? Душегуб лесной! Что делаешь?
- Ничего, - говорит Яшка, а сам дрожит как осиновый лист, лицо белое что полотно стало, и глаза таково злобно на Демьяна глядят. - Я так... ничего.
- Ничего? - кричит Демьян. - А нож-ат у тебя в руке зачем, разбойник?
- Нож-ат? - переспрашивает Яшка. - Нож?
Глянул злобно на Демьяна, глянул на ружья казацкие, что у дерева стояли, дрожит, не то кинуться хочет, не то невесть что, только и Демьян не будь плох. Сиганул вперед, схватил ружье казацкое, наставил на Яшку и кричит ему:
- Убирайся, душегуб, куда глаза глядят, не то убью тебя, как пса, на месте... Не товарищ ты мне теперь, Иуда! Пожалел я тебя, как ты со страху предал меня, висячего... Жалко было кинуть: слаб, думал, человек, опять же грех товарища в пути кидать... Ну, а теперь не товарищ ты мне, а душегуб лютый. Крови тебе, псу, надо человеческой...
Стоит Яшка ни жив ни мертв, голову опустил, слов не находит, а Демьян опустил ружье и говорит снова:
- Иди ж, душегуб, куда хочешь, на полночь, на полдень, в какую хошь сторону, только не моим следом... Да не попадайся ты мне, окаянный, береги тебя дьявол, а не то худо будет... Пропади, чтоб и слыхом о тебе не слыхано было... не то расславлю тебя... Вон твоя сторона, вон моя!
И пошли они в разные стороны.
Ушел Яшка, да недолго и мотыжил с тех пор по божьему свету. Не любил его бродяжий мир, а тут еще новый грех попутал: на бродяжьей тропе {Так называется путь, которым бродяжки и беглые пробираются на запад к Уралу. Известна высокогуманная черта сибирского народа, оставляющего всегда на ночь на завалинке избы квас или молоко и хлеб для "божьего путника". Зато и от бродяжек никогда не бывает "греха" для окрестного населения, а если и выдастся какое-нибудь редкое озорство со стороны кого-нибудь из них, то всегда оно строго наказывается самими же бродяжками. Суд в таких случаях всегда бывает скорый и жестокий. (Прим. автора.)} бабу обидел, - охочь и лас был до баб. Обиделись мужики на бродяжек, грозились ловить и не пускать более, насилу-то бродяжки и отмолились за Яшкино злодейство... А ему не сошло: бродяжьим судом судили Яшку, а известно уж, какой это суд бывает. Застукали Яшку в тайге, связали его, раздели донага, набили в рот травушки, да и положили плашмя на муравейник...
Только косточки белеют теперь на том месте.
Так вот каков был Демьян Гони-Ветер. Бродил он с места на место, все вольные промывки {Тайные прииски. (Прим. автора.)} перебредая, н занесло его на прииск к Юрию Николаевичу. Слабый прииск был, место низкое, болотное, добыча малая; неверная, да к народ собрался все плохой больше, неумелый, почитай один "хлюст", {Презрительная кличка новичков в приисковом деле. (Прим. автора.)} так что весь "ход" на одном Демьяне, поди, и держался только. И житье плохое было, припасу еле-еле хватало, в землянках, где золотники жили, от низкого места вода стояла, только два сруба и поставлено было: под хозяйское жилье да кладовую. Невесело работа шла, хоть и лисил Юрий Николаевич перед всеми и никому от него пока ни обид, ни прижимок не было.
А больше всего лисил он с Демьяном, - нужный ему человек был, первый мастер, да и побаивался он его, правду сказать. Сметлив был, сразу понял, с кем дело имеет." Подчас ему казалось даже, что из-под своих вечно опущенных угрюмо ресниц тот всегда упорно вглядывается в него и точно прозревает насквозь. Не любил таких людей Юрий Николаевич, крепко не жаловал и всегда, бывало, чуть встретит его, сейчас и закусит свой черный ус, брови сдвинет, глаза враскос пустит и залисит с ним тут же сладеньким голоском: "Демьянушка" да "молодец-богатырь", иначе и не звалего.
- Любит он тебя, Демьянушка, отлазает! - не раз говорили золотники, принимавшие эту ласковость за чистую монету"
Хмурый, молчаливый Демьян только крякал на такие речи, но раз не выдержал:
- Любит, братаны, любит! - загадочно и полунасмешливо подтвердил он: - Чай, лис, тоже зайчика любит! Ну, да нас за хвост не поймаешь!
Засмеялись золотники на такое слово.
- Оно конешно, Демьянушка, хозяйская любовь от своей же выгоды... Что и говорить, братан! А все же, кажись, паря, хозяин-то как будто и ничего... Ласковый!
Но Демьян не сказал больше ни слова, не хотел зря смущать народ, хотя и чуялось ему, бывалому человеку, крепко чуялось, что как будто не добром дело кончится.
"Тертый, - думал про Юрия Николаевича, - прожженный! Видать зверя по следу... И лисит больно, ровно бы ход хвостом заметает... Неладно чтой-то!"
А дело действительно было неладно. Пока золотники денег не брали, забирали все им нужное в счет из кладовой, харч, платье, обувь, разбавленный спирт, но запасов становилось все меньше, время расчета близилось с каждым днем, а денег не было. Круто приходилось Юрию Николаевичу, - знал он, что золотники не терпят обиды и жестоко расплачиваются за нее с обидчиком. Таково уже исконное правило вольных приисков: никогда не тронут золотники хозяйского добра, страшно досталось бы от своих же вору, судили бы его своим "кругом", судом жестоким и скорым, но зато и свою обиду хозяину не простят они, - расправа была бы та же. Правда, на руках было намытое золото, но Юрий Николаевич расстался бы с ним только вместе с жизнью, а дорожил он ею крепко.
Оставалась одна надежда на тестя, и приналег Юрий Николаевич на жену, пригрозил ей бедой всем, и Сашурке, конечно, если денег для расчета не будет. Оторопела от ужаса несчастная и написала отцу, прося денег уже не для мужа, а для спасения себя и дочки, - знала, что в таком случае отец не откажет, из-под земли достанет, а выручит. Весь ужас свой описала, все свое злосчастье в таежной глуши среди страшного бродячего люда и зверя лесного, откуда целых шесть суток езды до ближайшего почтового пункта было, - все написала. Не мешал, не перечил теперь Юрий Николаевич, сам бы еще всяких страхов подбавил, лишь бы заставить тестя раскошелиться. Улыбался про себя даже: "Завертится, мол, старый скаред, мигом пришлет!" Повеселел.
- Будет нам, девка, на орешки! - сказал он повеселевшей тоже Маланье, ущипнув ее пухлую руку. - Припугнул дуру, она и написала своему скареду страхов... Уж так расписала!
Оба захохотали, но в сердце Маланьи все-таки защемила жалость. В глубине души она жалела "дуру", иначе она не называла Марью Сидоровну, хотя и презрительно жалела, как всякая незлая, счастливая соперница. ю злобы не было у этой дебелой хохотуньи.
Жутко приходилось Марье Сидоровне на прииске, так жутко, как никогда еще. По целым дням убивалась и слезы лила втихомолку, боясь в то же время попасться на глаза мужу, который не выносил этих слез, кричал на нее, топал ногами, ругался. К счастью, встречи с ним были редки, к ней он и не наведывался даже, проводя все время на работах или на охоте, а затем на своей половине с Маланьей. Сруб их был шестистенный, на две половины; в одной жила оyа с дочерью, в другой, через узкие сени, Юрий Николаевич с Маланьей.
Извелась она вконец так, что и узнать ее было трудно от вечных слез, тревожных, бессонных ночей и постоянного страха. Всего боялась она на прииске, всего "дрожала. И зверя лесного, что бродил порой у самого сруба, и страшного на вид бродяжьего люда, буйного, грубого, жившего - так казалось ей - одною лютою жаждой крови, и презиравшего, ненавидевшего ее мужа, постоянно твердившего ей, что она стоит yf его пути тяжелым камнем, смотревшего на нее злыми, холодными глазами. Иногда в бессонные ночи, среди царившей кругом непробудной тишины, ей болезненно чудился за стеной тревожный шепот, в котором подозрительно настроенный ум угадывал непременно сговор соперницы с мужем извести ее вместе с дочерью. В ужасе вскакивала она и бросалась к образу с жаркою молитвой, молясь до изнеможения, до полного упадка сил, пока не падала в каком-то полуобморочном сне. Нервы ее расшатались совсем, порой она сама себя спрашивала: не помешалась ли? Такое состояние обострялось еще больным сознанием собственной вины, поздним, бессильным и потому невыразимо жгучим раскаянием в том, что во всем виновата она же сама.
- Если что случится с Сашуркой, - то и дело повторяла она про себя, - я виновата, я подвела ее... Отчего не осталась у отца, отчего не убежала? О глупая, глупая, глупая!
И с трудом подавляя, чтобы не пугать девочку, готовый разразиться истерический припадок, она b проклинала себя и клялась, что останется у отца, если бог спасет ее с дочкой отсюда. Не будь у нее Сашурки, она, наверное, наложила бы на себя руки. По крайней мере мысль о самоубийстве приходила ей в голову часто, но, вспомнив о дочке, она с ужасом открещивалась. Раз Сашурка проболела несколько дней, ив одну из особенно тревожных ночей, когда девочка металась в беспамятстве и жизнь ее, казалось, уступала в борьбе со смертью, Марья Сидоровна впилась сухими, блестевшими неподвижно глазами в железный крюк, вбитый в стену, которого она как-то совсем не замечала раньше. Этот крюк манил ее и тащил к себе какою-то почти сверхъестественной силой. Она не могла отвести от него обезумевших глаз, и в то же время холодные руки ее бессознательно, сами собой как-то или повинуясь чьему-то неотразимому внушению, теребили, свивали и спутывали пояс. Еще немного, и она, может быть, и не устояла бы. Что спасло и удержало ее, она сама не знала и не понимала. "Один бог", - говорила Марья Сидоровна. Она помнила только, что в ночной тишине раздался внезапно резкий протяжный окрик приискового сторожа, и с этим окриком свалился с нее тяжелый кошмар, сменившийся истерическим припадком. С тех пор этот крюк наводил на нее ужас, от взгляда на него у нее пробегал мороз по спине. Ей чудилась в нем какая-то скрытая влекущая сила, и она успокоилась только после того, как его вытащили. Но и самое место, где был он вбит, его темный след бросал ее в дрожь, - она всегда боялась поднять, туда свои глаза.
- Не уйти мне от греха... Ох, не уйти! Господи, спаси меня! - молилась она c ужасом, когда что-нибудь нагоняло на нее особенно мрачное настроение" - Нет уже у меня сил, вся извелась!
Она хватала тогда свою Сашурку, плача осыпала ее поцелуями и тут понемногу успокаивалась. Близость ребенка, ощущение теплоты его тела^точно согревали ее застывшую душу.
Говорят, человек не может всего бояться, расплыться, так сказать, в беспредметном страхе; запуганный, он непременно на чем-нибудь одном (сосредоточивает эту свою запуганность и свою боязнь. Так, говорят, и новичок в перестрелке выберет себе какую-нибудь точку, показавшуюся ему почему-либо страшнее других, уставится на нее испуганными глазами и непременно оттуда именно ждет себе беды, хотя огонь идет по всей линии и пули свистят со всех сторон. Марья Сидоровна по крайней мере свела свою боязнь всего на прииске, свой вечный трепет на два ужаса. Один был закравшееся подозрение, что муж с Маланьей готовы ее извести, которое преследовало ее больше по ночам, другой - высокий, хмурый Демьян, преследовавший ее везде и всегда. Она сама не могла отдать себе отчета, что собственно в Демьяне приводило ее в такой трепет, но вид его наводил на. нее положительный ужас. Ей вечно чудилось, что у него кровавые руки, что он таит в себе какое-то страшное, задуманное зло, собирается поджечь или, самое главное, сделать что-нибудь ее Сашурке. Это была какая-то странная, нелепая галлюцинация, перешедшая чуть ли не в убеждение, тем более странная, что на прииске были люди с более мрачными лицами, чем у Демьяна. Что тут была за причина, трудно оказать; может быть, Марья Сидоровна подметила робость, с какой относился к нему даже бесстрашный, на все готовый Юрий Николаевич, и э