Главная » Книги

Ходасевич Владислав Фелицианович - Из книги "Пушкин"

Ходасевич Владислав Фелицианович - Из книги "Пушкин"


1 2 3

  

В. Ф. Ходасевич

Из книги "Пушкин"

  
   Ходасевич В. Ф. Собрание сочинений: В 4 т.
   Т. 3: Проза. Державин. О Пушкине. - М.: Согласие, 1997.
   OCR Ловецкая Т. Ю.
  
  

СОДЕРЖАНИЕ

  

Из книги "Пушкин"

   Начало жизни
   Дядюшка-литератор
   Молодость
  

Начало жизни

   "Однажды маленький арап, сопровождавший Петра I в его прогулке, остановился за некоторой нуждой и вдруг закричал: "Государь! государь! из меня кишка лезет". Петр подошел к нему и, увидя, в чем дело, сказал: "Врешь, это не кишка, а глиста!" - и выдернул глисту своими пальцами".
   Этот арапчонок, не то паж, не то камердинер, знавал лучшие времена. На берегах реки Мареба, в Северной Абиссинии, там, где кровь негритянская густо смешана в населении с семитической, отец его был владетельным князьком. "Сей сильный владелец" находился, однако, в вассальной зависимости от Оттоманской Империи. Однажды, с другими подобными же князьками, он взбунтовался против турецкого утеснения. Мятеж был подавлен, и турки, в обеспечение покорности, потребовали заложников из числа княжеских сыновей. Таким аманатом очутился и маленький Ибрагим. Несчастие выпало на его долю потому, что его мать была последней, тридцатой по счету женою князя. Мальчику было лет восемь. Его увезли в Константинополь и поместили в султанском серале. Через год его выкрал оттуда русский посланник, которому Петр приказал раздобыть несколько арапчат для украшения своего двора. В 1707 году, в Вильне, государь крестил арапчонка в православную веру и сам был его восприемником; Христина, польская королева, была крестною матерью. Мальчика назвали Петром, "но он плакал и не хотел носить нового имени". По созвучию с прежним царь позволил ему называться Абрамом. Отчество было ему дано Петрович - по крестному отцу. Так он и звался довольно долго - Абрам Петров, а то и просто Абрам, с пояснением в скобках: арап.
   Будучи смышлен, постепенно он сделался при царе чем-то вроде секретаря. По-видимому, находился он при Петре и в день Полтавской баталии. Ему было лет двадцать, когда Петр отправил его с другими молодыми людьми во Францию - обучаться военным наукам. Во французских рядах воевал он с испанцами, был ранен в голову, побывал в плену, а затем поступил в военно-инженерную школу в Метце. В 1722 году получил он приказ возвращаться в Россию, по приезде назначен на инженерные работы в Кронштадт, а затем определен поручиком в бомбардирскую роту Преображенского полка.
   Он покинул Францию с сожалением: ему хотелось побыть в Метце еще один год - окончить образование. Но с Петром спорить не приходилось. Все-таки в Петербург арап явился человеком довольно образованным, привезя с собой целую французскую библиотеку томов в четыреста. Кроме книг по математике и военному строительству, были в ней сочинения по всеобщей истории, по истории церкви и литературы; среди книг философских и политических - "Государь" Макиавелли и политические завещания Кольбера и Лувуа; в отделе Exotica {Редкости (лат.).} рядом с "Histoire de la Conquête du Mexique" {"История завоевания Мексики" (фр.).} значится "Voyage de Struys en Moscovie" {"Путешествие Стрюйса по Московии" (фр.).}.
   При Петре он, конечно, был одним из самых просвещенных людей в России. Заведуя собственным Его Величества кабинетом, он пользовался особым доверием государя. Его влияние было значительно и при Екатерине I, но он имел неосторожность втянуться в политические интриги. На другой день после смерти императрицы Меньшиков выслал его в Казань, а потом еще дальше - в Сибирь. Только через три года ему удалось вернуться. Он служил в Пернове, затем временно выходил в отставку, затем десять лет состоял обер-комендантом Ревеля. В 1752 году окончательно возвратился он в Петербург, где занимал ряд видных должностей по инженерному ведомству. После смерти Елисаветы Петровны, которою был облагодетельствован, он больше не пожелал служить и вышел в отставку в чине генерал-аншефа. То было всего за несколько месяцев до воцарения Екатерины II. Остаток жизни провел он под Петербургом, в Суйде - одном из пожалованных ему имений. В 1781 году, лет восьмидесяти трех от роду, он скончался.
   Еще в 1731 году женился он на гречанке Евдокии Диопер, которую выдали за него насильно. Она изменила ему тотчас же. Арап сперва приставил к ней караул и пробовал образумить: за руки подвешивал к кольцам, вбитым в стену, и бил розгами, плетьми, батогами. Не сломив ее упорства, он отправил ее на Госпитальный двор, то есть в тюрьму. Там она прожила пять лет, после чего, уже по судебному приговору, была заточена в монастырь, где и умерла. Все это было в обычаях того времени и вовсе не говорит о какой-нибудь особливой жестокости "царского арапа". Впрочем, он, кажется, отличался нравом порывистым и неуживчивым.
   Не дождавшись развода, он женился вторично, на перновской жительнице Христине фон Шеберх, полушведке, полулифляндке. Она родила ему одиннадцать черных ребят, носивших фамилию Ганнибал, которую сам Абрам Петрович себе придумал. Войдя в чины, пожелал он производить свой род от великого африканца.
   Свои военно-инженерные познания Абрам Петрович старался передать детям. Старший из них, Иван, в 1770 году взял Наварин, а впоследствии построил Херсонскую крепость. Его победам Екатерина воздвигла памятник в Царском Селе. Братья его не достигли столь высокого положения. Из них Петр и Осип известны тяжбами, которые они вели со своими женами. Семейные распри и нечто вроде наклонности к двоеженству были у Ганнибалов в крови.
   Осип Абрамович был гуляка и мот. Еще при жизни отца, в 1773 году, он женился на дочери отставного капитана Марии Алексеевне Пушкиной. Года через три он покинул ее и вскоре сошелся с новоржевской помещицей Устиньей Толстой, на которой женился, предоставив священнику подложное свидетельство о своем вдовстве. Мария Алексеевна начала дело о разводе и по обвинению Осипа Абрамовича в двоеженстве. По приговору консистории оба его брака были расторгнуты. Между тем, и первая жена, и вторая требовали с него денег: первая - на содержание малолетней дочери, а вторая - по безденежной рядной записи на двадцать семь тысяч рублей, которую он имел неосторожность когда-то ей выдать. Пошла судебная волокита, в которую были отчасти втянуты и другие родственники Ганнибала, потому что старый арап в это время умер и сыновья делили его наследство. По этому разделу Осипу Абрамовичу достались соседние с Суйдой деревня Кобрино и мыза Рунова, а также сельцо Михайловское Псковской губернии - часть более обширного поместья, именовавшегося Михайловской Губой. Решением суда Кобрино было отдано дочери Осипа Абрамовича. Петра Абрамовича назначили над нею опекуном.
   Как раз около того времени опекун и сам пережил семейную бурю. После девятилетнего супружества, далеко не безупречного с его стороны, он выгнал жену с тремя детьми из дому, а сам поселился с новой избранницей своего непостоянного сердца. Нищета, в которую он поверг жену, принудила ее искать защиты у государыни. Это было в 1792 году. Екатерина отдала дело в ведение Державина, который в ту пору был кабинетским ее секретарем. Петра Абрамовича заставили выдавать жене пристойное содержание.
   Пострадав таким образом одновременно и от сходных причин, братья поселились в ближайшем соседстве друг с другом: Осип Абрамович - в Михайловском, а Петр Абрамович - в Петровском, доставшемся ему по разделу и составлявшем часть той же Михайловской Губы. Жили эти чернокожие помещики Псковской губернии сообразно природным склонностям и местным обычаям, то есть самодурствуя и предаваясь бурным излишествам всякого рода. С крепостными были круты. Когда Ганнибалы гневались, то людей у них выносили на простынях.
   Мария Алексеевна Ганнибал после развода с мужем жила в Кобрине очень скромно, даже бедно. Дочь ее между тем подрастала. К 1796 году это была уже взрослая барышня, пригожая, кожей смуглая, несколько своенравная - в Ганнибалов. Звали ее Надежда Осиповна. Дальний родственник ее матери, поручик егерского полка Сергей Львович Пушкин, сделал ей предложение. Они поженились, чем, кстати сказать, была весьма недовольна мать самого Сергея Львовича: брака с креолкою, дочерью беспутного отца да к тому же и бесприданницей, она не могла одобрить.
   Молодые супруги зажили в Петербурге, в небольшом домике Марии Алексеевны, которая и сама переехала к ним из Кобрина. Через год у них родилась дочь Ольга, но еще за три месяца до этого события Сергей Львович оставил полк. Во-первых, он не имел склонности к службе, особенно к военной, которая становилась все тяжелее (царствовал Павел I). Во-вторых, он был небогат, служба в гвардии обходилась дорого, - между тем предстояло теперь содержать семью. С чином коллежского советника Сергей Львович был уволен от службы к статским делам и определен комиссариатским чиновником к себе на родину в Москву, куда и перебрался с женой, дочерью и несколькими дворовыми. Теща осталась в Петербурге.
   Поселились Пушкины в Елохове, в доме гр. Головкиной: в ту пору это еще была барская часть Москвы. Квартиру, кажется, подыскал им титулярный советник Скворцов, сослуживец Сергея Львовича. Тут случилось, однако же, неприятное происшествие: 3 мая 1799 года умер дворовый человек Пушкиных Михайло Степанов. Беда сама по себе была бы невелика, но Пушкины были суеверны и мнительны. Надежда Осиповна особливо боялась покойников; случалось, являлись ей привидения. Она не пожелала остаться в доме, где только что был мертвец, тем более, что была брюхата и ей оставалось до родов меньше месяца.
   Из затруднения выручил тот же Скворцов, который как раз недавно купил себе домик поблизости, в том же приходе, между улицею Немецкою слободой и ручьем Кукуем. Домишко был ветхий, с провалившейся крышей; Скворцов собирался его чинить и крыть новым тесом, но делать нечего - пока что Пушкины в нем приютились.
   26 мая, в самый день Вознесения, в Москве праздновалось известие о рождении у государя внучки - великой княжны Марии Александровны. По случаю двойного праздника в Кремле с утра палили из пушек, весь день над Москвою гудели колокола, ревел медным ревом Иван Великий и колыхались флаги. Народные толпы кричали ура, слонялись по улицам, зажигали иллюминацию. К вечеру Надежда Осиповна разрешилась от бремени сыном.
   В среду, 8 июня, младенец крещен в Московской Богоявленской, что в Елохове, церкви и наречен Александром.
  

* * *

  
   Утратив значение столицы, но сохранив стародавнюю боярскую спесь, Москва за XVIII век постепенно сделалась прибежищем знати, не пожелавшей иль не сумевшей занять места в прямой близости к императорскому престолу. Предания старины в ней поддерживались постоянно разжигаемою обидой. Опальные вельможи всех царствований кончали здесь свои дни, составляя ворчливую оппозицию и стараясь не впасть в уныние. В Москве жили не деятельно, зато богато и хлебосольно. Половина этой Москвы, непрестанно занятой празднествами, балами, обедами, сочетающей лень с вольнодумством и старинный уклад с новейшими модами, Пушкиным приходилась сродни; с другой половиной они поддерживали знакомство. Они везде были приняты - и слава Богу: скуки и одиночества они бы не вынесли. Скуки и одиночества боялись они пуще смерти.
   Среди московских говорунов Сергей Львович занимал видное место. По-французски он изъяснялся в совершенстве. Заходила ли речь о таинственной силе Провидения, о добродетели, о чувствительности или о любви к отечеству - обо всем у него была уже готова фраза, затвержденная из книг или с чужого голоса. При этом он обладал драгоценнейшим в общежитии даром - о самых важных материях говорить вполне легкомысленно. Впрочем, серьезных предметов он не любил. Но что он любил, и в чем был оригинален, и в чем не имел соперников - это в остротах и каламбурах. Его каламбуры славились и заучивались. Ища им успеха, он вечно терся между людьми, постоянно бывал в гостях и сам принимал гостей.
   Разумеется, он не выносил деревни: там не с кем было болтать, и все там напоминало о самых скучных вещах на свете: о делах, о хозяйстве. В хозяйстве он ничего не смыслил. В Нижегородской губернии у него было имение, село Болдино. Сергей Львович не побывал там ни разу в жизни. Не удивительно, что оно приносило мало доходу. Однако, ценя покой и веселье, Пушкины не унывали: старались только, чтобы недостаток в деньгах был не очень заметен. Разъезжая в карете, Сергей Львович нарочно высовывался из окна, чтобы все видели, что у него есть карета. Поэтому и приемы устраивал он приличные, вполне модные. Вместе с московскими барами принимал он французских эмигрантов. Эмигрантов в Москве баловали - и недаром: они владели тайнами светского разговора, лоска, хороших манер и хорошей кухни; отчасти они служили и проводниками истинной образованности. За радушный прием платили они тем, что служили украшением гостиных. Бурдибур, Катар, Сент-Обен ораторствовали у Пушкиных; г-жа Пержерон де Муши играла на фортепьяно; граф Ксавье де Местр розоватою акварелью нарисовал портрет хозяйки дома.
   Надежда Осиповна была молода, весела, хороша собой. В тогдашнем свете любили прозвища - ее называли la belle crêole {прекрасная креолка (фр.).}. В каламбурах старалась она не отстать от мужа, но ее областью были по преимуществу моды и сплетни, впрочем, весьма невинные. Она была в обхождении любезна, умела польстить, когда нужно, и в общем ее любили так же, как ее мужа.
   Семейная жизнь протекала у Пушкиных не столь нарядно и гладко, как светская. Первые годы после брака были омрачены какими-то неладами (однажды супруги даже ненадолго разъезжались). Оба до крайности были себялюбивы и научились уживаться не сразу. Надежда Осиповна была капризна и взбалмошна. То и дело меняла она квартиры - одному Богу ведомо, сколько раз Пушкины переезжали с места на место. Если нельзя было переезжать, она меняла обои и переставляла мебель, превращая кабинет в гостиную, спальню в столовую и т.д. Кровь ганнибаловская в ней сказывалась самодурством и бешеными вспышками гнева. Сказать откровеннее - она была зла, и порой удавалось ей доводить Сергея Львовича до "нервических выходок". Кончилось все же тем, что он вверил ей управление делами и очутился у ней "под пантуфлей".
   Ее светская жизнь то и дело прерывалась беременностью. В короткий срок родила она восемь раз. Из детей выжили только трое: Ольга, Александр и Лев; прочие умерли, в малолетстве. У Надежды Осиповны было время рожать и кормить (всех детей выкормила она сама), но воспитывать их было некогда - о воспитании она не имела понятия. Сводилось все к наказанию и крику. Она не скупилась и на пощечины. Ее выводило из себя то, что дети росли не такие, как ей хотелось бы. Оленька вышла нехороша собой, да и учитель музыки на нее жаловался. За старыми клавикордами, времен еще Ибрагимовых, он ее бил по пальцам.
   - Monsieur Grunwald, vous me faites mal!
   - Et qui vous dit que je ne veux pas vous faire mal? {*}
  
   {* - Месье Грюнвальд, вы мне делаете больно!
   - А кто вам сказал, что я не хочу вам сделать больно? (фр.)}
  
   Саша мог радовать еще меньше Оленьки. Это был курчавый, большеголовый мальчик, с толстыми губами и приплюснутым носом; глядел исподлобья, был толст, молчалив и неповоротлив. У него завелась привычка тереть ладони одну об другую - за это Надежда Осиповна завязывала ему руки назад на целый день и морила голодом. Он терял носовые платки - мать шутила: "Жалую тебя моим бессменным адъютантом", - и пришивала к его курточке носовой платок в виде аксельбанта. Аксельбанты менялись не часто - два раза в неделю. Мальчик ходил замарашкою, с засморканным носовым платком на груди. Таким ребенком нельзя было щегольнуть пред гостями. Надежда Осиповна приходила в отчаяние. Однажды, разгневавшись, круглый год она с ним не сказала ни одного слова: в злобе была устойчива.
   От матери убегал он в заднюю половину дома, туда, где вязала на спицах бабушка Марья Алексеевна и не спеша расхаживала няня Арина Родионовна - в старомодном набойчатом шушуне, в очках, с головою, повязанною повойником. Эти две женщины были судьбою связаны издавна. Арина Родионовна родилась в Кобрине, еще при царице Елисавете Петровне, примерно в 1754 году, и досталась Абраму Петровичу Ганнибалу вместе с этой деревней. От него по наследству перешла она к Осипу Абрамовичу, а потом сделалась крепостной Марьи Алексеевны. В Кобрине прошла ее молодость, там она вышла замуж, там и овдовела. Когда родилась Оленька Пушкина, Марья Алексеевна приставила ее нянькою к своей внучке. После Оленьки Арина Родионовна няньчила Сашу, а потом через ее руки прошло и все молодое поколение пушкенят, ради которых, по рабьей верности, позабыла она собственных четверых детей.
   Когда Марья Алексеевна, перебравшись из Петербурга в Москву, поселилась у Пушкиных, госпожа и рабыня вновь очутились под одним кровом. Обеим досталась нелегкая бабья доля под властию Ганнибалов, обе, однако, несли крест безропотно. Марья Алексеевна у Пушкиных стала заведовать всем домом; была деловита, правила умно, крепко, но не сурово; внуков учила русскому языку и баловала их вместе с няней. Впрочем, Арина Родионовна более занята была младшими детьми; старшие, подрастая, переходили в ведение гувернанток и гувернеров. То были французы, француженки, немки и англичане. Сменился их целый легион - учение далеко не зашло. Только французский язык скоро сделался Саше не меньше знаком, чем русский, но не благодаря наставникам, а потому, что это был язык родителей, родственников, знакомых. По-немецки Саша не выучился, по-английски вовсе почти ничего не знал. Он учился лениво и плохо. Учителя на него жаловались родителям - тогда поднимался крик, день проходил в неприятностях и слезах. С вечера он подолгу не мог заснуть. Няня по старой памяти приходила к его постели. Учила читать "Помилуй мя, Господи", но это не помогало. Тогда она заводила сказку. Русские сказки страшные. Саша над собой видел морщинистое лицо, освещенное ночником, и руку, часто творящую крестное знамение. Широкий, почти уж беззубый рот между тем нашептывал все о мертвецах, о русалочках, домовых, о змиях, с которыми бьются Полканы-богатыри и Добрыни Никитичи. Саша, едва дыша, прижимался под одеяло и не мог шелохнуться от ужаса. Воображение училось дополнять сказку. Было страшно и сладко вместе. Наконец мысли путались, нянино лепетанье сливалось со смутными голосами ночи, и он засыпал.
  

Дядюшка-литератор

   Был у Сергея Львовича старший брат, Василий Львович. Наружностью они были схожи, только Сергей Львович казался немного получше. Оба имели рыхлые пузатые туловища на жидких ногах, волосы редкие, носы тонкие и кривые; у обоих острые подбородки торчали вперед, а губы сложены были трубочкой. У Василия Львовича были вдобавок редкие и гнилые зубы.
   Внешнему сходству отвечало внутреннее: Василий Львович выказывал ту же легкость мыслей, что и Сергей Львович, хотя сам не замечал этого. Он даже любил философствовать и избрал себе поприще литературное. Почти ровесник Карамзину, он начал печатать стихи в конце екатерининского царствования. Как все поэты тогдашние, он много переводил с латинского и французского, сочинял элегии, послания, басни. В любую минуту он мог написать куплеты для водевиля или какой-нибудь мадригал. Его буриме были довольно находчивы. Считалось даже, что самый стих у него благозвучный, гибкий, но с этим мнением согласиться трудно. Когда-то он заявил себя классиком, но, чтобы не отстать от века (погоня за модой была ему свойственна еще более, чем Сергею Львовичу), перешел на сторону карамзинистов. Большой перемены в его поэзии от этого не произошло: пустословие высокопарное сменилось сентиментальным. Писал он довольно усердно, печатал еще усерднее, и понемногу стал признанным, хоть и не славным, автором.
   Среди литераторов относились к нему с насмешливым покровительством; его любили за хороший характер. Тут была разница между братьями: Сергей Львович любил побрюзжать, легко мог вспылить и был человек недобрый. Василий Львович, напротив, был весь - воплощенное добродушие и доверчивость. То и дело его мистифицировали, но дружеские насмешки сносил он с трогательным смирением и, кажется, только один раз в жизни сообразил, что надо обидеться.
   При своей неказистой внешности он питал великую слабость к прекрасному полу. Некогда, служа в гвардии, среди шалунов-офицеров был не из последних. В веселом обществе "Галера" он числился запевалой. Разные Лизы Карловны, баронессы и прочие обитательницы веселых домов были знакомы с ним как нельзя короче. Потом он женился на известной красавице Вышеславцевой, но ненадолго: в 1802 году его жена начала дело о разводе. В ожидании неприятной огласки, сплетен и дрязг, Василий Львович решился уехать в чужие края. Такое путешествие было делом не вполне заурядным. Василий Львович придавал ему даже какое-то особенное значение. Обещал завести наилучшие связи с Европой и писать друзьям письма, которым, быть может, предстояло стать вторыми "Письмами русского путешественника". Такие замыслы мало в ком возбуждали доверие. Дмитриев заранее описал будущее путешествие Василия Львовича в стихах, не лишенных яда. После долгих напутствий и сборов поэт, наконец, тронулся в путь, захватив, кстати, с собой вольноотпущенную девку Аграфену Иванову. Он побывал в Берлине, в Париже, в Лондоне и в других городах, но связи как-то не состоялись, хотя он познакомился со многими писателями, артистами и даже с самой Рекамье, и даже с самим Бонапартом: "Мы были в Сен-Клу представлены первому консулу. Физиогномия его приятна, глаза полны огня и ума; он говорит складно и вежлив. Аудиенция продолжалась около получаса". Из писем тоже почти ничего не вышло. Зато когда Василий Львович вернулся в Москву, "Парижем от него так и веяло. Одет он был с парижской иголочки с головы до ног, прическа à la Titus, углаженная, умащенная древним маслом, huile antique. В простодушном самохвальстве давал он дамам обнюхивать голову свою". Тем не менее, кроме прически, привез он отличную библиотеку, на которую неравнодушно взирал сам граф Бутурлин, богатейший библиоман. Нельзя отрицать, что Василий Львович поклонялся не одной моде, но и просвещению. Литературу он обожал - не его вина, что Муза не дарила его взаимностью.
   Сергей Львович тоже не прочь был приволокнуться за рифмой. Случалось и ему пописывать мадригалы в альбом или стихи на разные случаи: эпиталамы приятелям, эпитафии комнатным собачкам. Как истинный меценат, он покровительствовал Никите, своему камердинеру, который стряпал баллады на темы русских сказок. Правда, однажды Сергей Львович и поколотил придворного своего пииту за плохо вычищенные сапоги или за разбитие лампы, но после того почувствовал такое угрызение совести, что выскочил на улицу и более четверти часа просидел на тумбе, обливаясь слезами.
   Он ухаживал за литераторами и очень гордился, что его брат значится в числе "учрежденных" писателей. Василий Львович ввел в его дом весь цвет московской словесности. Сам патриарх московских певцов Михайло Матвеевич Херасков бывал у Пушкиных, так же как поэт и сенатор Иван Иванович Дмитриев, высокий, слегка рябой, слегка косящий глаза на конец тонкого, длинного своего носа; лет пятнадцать тому назад за него сватали Дашу Дьякову, ту, что стала потом второю женой Державина; потом Василий Львович пытался женить Ивана Ивановича на сестрице своей Анне Львовне, в которой души не чаял; но и тут Дмитриев уклонился: чувствительный в стихах, был он вполне бесчувственен к женским прелестям, во всех отношениях предпочитая мужское общество; что же до Анны Львовны, то на нее охотника не нашлось, она осталась старою девою.
   Являлись писатели и помельче: Иван Иванович Козлов, начинающий стихотворец; шепелявый Измайлов, журналист и педагог, страстный почитатель Руссо; Александр Федорович Воейков; молодой переводчик и поэт Жуковский, тихий, задумчивый, вечно влюбленный мечтательно и уныло; волосы его вьются в поэтическом беспорядке, лицо худощаво и смугловато. С собою приводит он своего толстого друга, бывшего товарища по Благородному пансиону, Александра Ивановича Тургенева. Тургенев недавно вернулся из-за границы; в Геттингене учился он у самого Шлецера, потом путешествовал по славянским землям, собирая редкие книги и рукописи; он довольно образован, многое знает; он большой спорщик, даже крикун, и донельзя любит вмешиваться в чужие дела, отчасти - по доброте сердца, отчасти - по суетности характера; как и Жуковский, всегда он влюблен, но больше сам себя уверяет в этом; Надежда Осиповна, конечно, тотчас же воспламеняет сердце его, хотя он моложе нее лет на десять.
   В те годы словесность уже разделилась на два враждующих стана. В Петербурге старик Шишков собрал вокруг себя приверженцев русского направления и готов был их вести войной на Москву: там засели карамзинисты, которых он обвинял в порче русского языка и чуть не в измене отечеству. Сам Карамзин относился к Шишкову снисходительно и спокойно; кое в чем он был даже готов признать за Шишковым правоту и, уклоняясь от боя, сдерживал слишком рьяных своих приверженцев, из которых Василий Львович кипятился всех более: боялся, что его не заметят. Ему предоставили постреливать во врага эпиграммами. Кажется, шишковистам было всего обиднее то, что против них выпускают именно Пушкина. Сам же он был чрезвычайно горд.
   Дело не доходило до крупных стычек, но все же в салоне Пушкиных пахло литературным порохом. Не умолкали речи о шишковистах. Саше было дозволено присутствовать - разумеется, не раскрывая рта. Недругов звали славянороссами, славянофилами, классиками, а иногда староверами и гасильниками. Саша привык чувствовать нечто злое и темное за этими прозвищами. Он толком, конечно, не понимал, за что борются и чего хотят враждующие стороны. Но он жил в лагере, к которому принадлежали его знакомые и добрый дядя Василий Львович, и научился сочувствовать этому лагерю, видя в его врагах как бы своих врагов. Литература открылась ему как борьба.
   Лет восьми он сделался усердным посетителем отцовской библиотеки, в которой ему случалось проводить даже ночи. Он прочел все, что стояло на книжных полках Сергея Львовича. Читая без разбора и руководства, он ознакомился с Гомером, Плутархом, Ювеналом, Виргилием, Тассом, Камоэнсом - во французских переводах. Он не все понимал, но тем сильнее работали ум и воображение. Его особенное внимание привлекли французские поэты XVII и XVIII столетий - отчасти, может быть, потому, что их особенно много было в отцовской библиотеке, а еще потому, что усердные похвалы им он слышал от старших изо дня в день. Постепенно он сделался маленьким знатоком этой легкой поэзии, увенчанной именами Вольтера и Парни, слава которого уже догорала во Франции, но полным блеском еще сияла в России. Его кругозор расширился непомерно. Ему открылись иные страны и времена, целый мир новых образов, чувств, понятий, страстей.
   В ту пору в нем началась перемена. Нелюдимость еще сохранилась, но внутри что-то вдруг вспыхнуло, взорвалось, прорываясь наружу то детской неуемной резвостью, то порывами вовсе уже не детскими. Бабушка удивлялась:
   - Ведь экий шалун ты какой, помяни ты мое слово, не сносить тебе головы.
   Перелом приписывали деревне: около того времени бабушка продала свое Кобрино и купила подмосковное сельцо Захарово, где Пушкины стали жить в летние месяцы. Быть может, деревня и в самом деле кое-что значила, но самый возраст и чтение значили больше. Недаром именно в эту пору мир русский, избяной, домостройный (мир няни и бабушки) отошел от него надолго. Там, в глубине памяти и в смутном сознании, этот мир сохранился любовно и навсегда - воспоминанием о седой древности, о народной стихии, о первозданной почве, в которой таинственно зарождается миф. Этот мир остался в нем жить подспудно, как темная область первичного, колыбельного, полусонного вдохновения, где еще все бесформенно и неясно. Образы няни и бабушки сблизились с образами Парки и Музы. Со звуком ночного нашептыванья, напева и бормотанья. Но сейчас его прельщал мир литературы, сознательного мастерства, мифа уже обработанного - мир точной формы и стройной мысли. Ясные божества античной мифологии, хоть и офранцуженные, казались ему блистательней и прекрасней родимых леших и домовых. Иногда посещал он Юсупов сад у Харитония в Огородниках. Там, наподобие садов Версальских, были пруды, гроты, искусственные руины. Во мраке дерев стояли белые изваяния. Изображения Аполлона и Венеры потрясали его сладким страхом и восхищали до слез. Об их сладкой и страшной власти он уже знал - по книгам, по воображению, по предчувствию.
   За чтением последовали попытки авторства. В подражание Лафонтену Саша сочинял басни, в подражание Мольеру (Мольер в доме Пушкиных пользовался большим почетом) - комедийки. Все это, разумеется, по-французски. Прочтя "Генриаду", принялся было он за шуточную поэму в шести частях, но имел неосторожность показать первое четверостишие гувернеру Русло. Русло сам себя мнил преемником Корнеля и Расина. Собрат по перу своими насмешками довел Сашу до слез, да еще пожаловался Надежде Осиповне: должно быть, Саша все-таки успел наговорить ему дерзостей. Сашу наказали, а Русло в возмещение нравственного ущерба прибавили жалованья. Саша запомнил, наконец, твердо, что надо держаться подальше и от наставников, и от матери. Отцу было просто не до него.
   О его поэтических опытах узнали родственники, знакомые. Какие-то барышни, щебеча, осаждали его со своими альбомами, требуя куплетов; почтенные господа с насмешливым поощрением рассуждали при нем о его поэтическом даре и читали его стихи, перевирая их. Смущенный и оскорбленный, он успевал только пробормотать что-нибудь вроде "Ah, mon Dieu!" {Ах, Боже мой! (фр.)} - и убегал прочь. Поощрения оказались не слаще наказаний. Выходило, что лучшие мысли и чувства должно таить в себе, охраняя их от пошлого сочувствия и грубого любопытства.
   В семье, непрестанно понуждаемый к наружному повиновению, таился он еще более, удивляя родителей и наставников отсутствием добрых чувств и упорством. Потом оскорбленное самолюбие стало давать ему ранние уроки вражды и ненависти. Вражда и ненависть, накипая в его сердце, иногда доводили его до вспышек яростной злобы. Кончилось тем, что родители нашли оправдание своему поведению: с отвращением и ужасом они убедили себя в извращенной природе мальчика и, быть может, искали только удобного случая убрать его с глаз подальше.
   Его собирались послать в Петербург, в иезуитский коллегиум, но все вдруг изменилось: в начале 1811 года было опубликовано о предстоящем открытии в Царском Селе нового рассадника просвещения, возникшего по мысли самого императора и под особым его покровительством. То был Лицей (или Ликей, или даже Лицея, как выражались некоторые). Курс наук предположен был самый обширный, а воспитание образцовое: в Лицее должны были обучаться младшие братья государя. Перед воспитанниками открывалась, конечно, блистательная карьера в будущем. Если прибавить, что правительство брало их на полное иждивение, то станет понятно, с каким рвением Пушкины пустились в хлопоты. При помощи Малиновского, будущего директора, который коротко был знаком с Сергеем Львовичем, и при содействии Тургенева, успевшего занять видное положение в Петербурге, Александр Пушкин был допущен к вступительному экзамену.
   Незадолго перед тем Василий Львович сочинил первую и последнюю свою поэму, в которой (в первый и последний раз в жизни) изобразил то, в чем знал толк: жизнь веселого дома, его обитательниц и гостей. Сойдя с поддельных высот и оставив жеманство, впервые заговорил он голосом правды. От этого поэма, которую он писал шутя, стала его единственным серьезным произведением. Напечатать "Опасного соседа" нечего было и думать - цензура его не пропустила бы. Но он разошелся в списках, стал знаменит. Автор был в упоении. Но одной московской славы было ему мало: он жаждал вкусить Петербург. К тому же недавно он вступил в масонскую ложу "Соединенных Друзей". Теперь хотелось ему поболтать в петербургской "Ложе Елисаветы". Словом, он был уверен, что в столице есть у него важные дела. Он вызвался отвезти племянника.
   Тронулись в путь в июне месяце. Александр покинул родительский дом без малейшего сожаления. Однако две старые девы, две тетушки, Анна Львовна и Варвара Васильевна (Чичерина, сестра бабушки), считали, что надо его утешить. Сложившись, дали они ему сто рублей на орехи. До Петербурга он этих ста рублей не довез. Василий Львович взял у него их взаймы - да и позабыл отдать.
  

Молодость

   Во избежание неприятных случайностей между учениками и экзаменаторами было заключено соглашение, кого о чем будут спрашивать. На выпускном экзамене 9 июня 1817 года все было буднично, посемейному. Когда-то, в предгрозовые дни 1811 года, император, сосредоточенный и задумчивый, явился на торжественное открытие Лицея со всей семьей своей, в окружении двора и важнейших сановников государства. Теперь он приехал запросто, с одним только новым министром народного просвещения. Изрядно располневший и облысевший, победитель Наполеона и освободитель Европы сиял благодушнейшей, но двусмысленной улыбкой, унаследованной от бабушки вместе с ямочкою на подбородке. Он был не только весел и милостив - он был даже нежен со всеми. Сам раздал призы и аттестаты воспитанникам, сам объявил награды преподавателям. Пушкин, в соответствии с аттестатом, был удостоен чином коллежского секретаря и определен в ведомство иностранных дел со скромным содержанием по 700 рублей в год. Директору Энгельгардту смертельно хотелось, чтобы государь прослушал "священную тризну разлуки" - прощальную песнь, сочиненную Дельвигом и положенную на музыку Теппером. Но Александр Павлович спешил - песню пропели уже без него.
   Последний лицейский день отшумел. Прощальные стихи Зубову, Илличевскому, Пущину, Кюхельбекеру и всем товарищам купно уже написаны. Написан даже и прозаический мадригал в альбом Энгельгардта. Еще одну ночь провел Пушкин в келье номер 14. Наутро, наконец, мундир сброшен, вещи уложены. Последние объятия с друзьями - у некоторых на глазах слезы. Последние рукопожатия с учителями. Лицейская дверь в последний раз хлопнула - Пушкин вышел под арку. Жизнь перед ним открывалась, он спешил броситься в ее сильный круговорот.
   Сейчас, впрочем, она временно замерла. Стояло лето, Петербург был тих и пустынен. Как водится, многие из него разъехались. С месяц потешившись новым своим положением, поехал и Пушкин в деревню к родителям. То было уже не Захарово, милое по детским воспоминаниям. Захарово давно продали. Пушкин теперь проводил каждое лето в сельце Михайловском, принадлежавшем Надежде Осиповне.
   Если и вышла холодновата встреча с родителями, то тем радостней было снова увидеть сестру, няню, бабушку. Когда-то, в детстве, Оленька получила от отца басни Лафонтена - двухтомное французское издание прошлого века. Эти-то книги, - должно быть, самое драгоценное из всего, что у нее было, - она подарила Саше шесть лет назад, в тот день, когда уезжал он в Лицей. Но он тогда их забыл на столе. Теперь она снова их поднесла ему, и от этого шутливого и нежного упрека сразу воскресло прошлое. Он был растроган и тотчас отметил на книге дату: "Се 13 Juillet 1817 à Michailovsky" {"13 июля 1817, Михайловское" (фр.).}.
   Его повели в баню - он обрадовался деревенской бане. Дворовые девушки с песнями еще собирали на огороде последнюю, июльскую клубнику - он обрадовался и клубнике. Все было ему внове или почти внове: и само Михайловское, куда он попал впервые, и деревенский уклад, и даже семейная жизнь, которую он почти уже позабыл. Его стали возить по родственникам - по той многочисленной Ганнибальщине, что еще со времен Абрама Петровича, плодясь и размножаясь, расселилась по всей Псковской губернии. Ганнибальщина вела жизнь бестолковую, буйную, хлебосольную. Гостить ездили друг к другу целыми семьями, на целые недели. Когда гости собирались домой, хозяева их не отпускали, приказывая отпрягать лошадей либо пряча баулы и саквояжи. Дядюшки Петр и Павел Исааковичи особенно отличались в кутежах и гостеприимстве: пыл африканский соединялся в них с широтою русской натуры. С Павлом Исааковичем Пушкин сошелся быстро, езжал к нему в гости. Случалось, что с вечера выпивали, а поутру хозяин будил его, стуча в дверь бутылкой шампанского, и вваливался в комнату во главе целого хора соседей и родственников. Хор гремел песню довольно варварскую:
  
   Кто-то в двери постучал:
   Подполковник Ганнибал,
   Право-слово, Ганнибал,
   Пожалуйста, Ганнибал,
   Сделай милость, Ганнибал,
   Свет-Исакыч Ганнибал,
   Тьфу ты пропасть, Ганнибал!
  
   Иногда находила коса на камень. Раз в одной из фигур котильона дядя отбил у племянника девицу Лошакову. Девица была дурна собой и носила вставные зубы, но Пушкин за ней волочился от нечего делать. Поэтому он тотчас вызвал соперника на дуэль, которую через десять минут предпочли заменить новой пляской, выпивкою, объятиями и стихотворными экспромтами пьяного Павла Исааковича.
   Пушкин, однако, рвался в Петербург, и деревенские радости вскоре ему наскучили. Из впечатлений Михайловского наиболее памятно для него осталось лишь посещение дедушки Петра Абрамовича, когда-то бывшего опекуном Надежды Осиповны. То был последний из Ганнибалов, еще чернокожих. Он жил в трех с половиной верстах от Михайловского. Ему только что исполнилось семьдесят пять лет. Издавна уже он вел жизнь уединенную, со страстью занимаясь перегоном водок и настоек, которых сам сочинял рецепты. В этом занятии ему помогал слуга и наперсник Михайло Калашников, первостатейный плут. Днем возводили они настойки в известный градус крепости, а по вечерам тот же Михайло, научившийся где-то играть на гуслях, своею музыкою приводил старика то в пьяные слезы, то в дикое буйство. При этом ему самому случалось быть битым. К приезду внука (точнее сказать - внучатого племянника) Петр Абрамович музыкой и настойками был уже приведен в такое состояние, что с трудом узнавал своих близких. Свидание вышло довольно коротко. Петр Абрамович приказал подать водки, налил себе рюмку и велел поднести Александру Сергеевичу. Тот выпил ее, не поморщившись, "и тем, казалось, чрезвычайно одолжил старого арапа".
   К началу сентября Пушкин был уже в Петербурге.
  

* * *

   Княгиня Авдотья Ивановна Голицына некогда вышла замуж по приказанию Павла I. С воцарением Александра Павловича она поспешила оставить своего некрасивого и неумного мужа в Москве, а сама поселилась в Петербурге. У нее были "черные выразительные глаза, густые темные волосы, падающие на плечи извилистыми локонами, южный матовый колорит лица. Придайте к тому голос, произношение, необыкновенно мягкие и благозвучные - и вы составите себе приблизительное понятие о внешности ее". Ей близилось сорок лет, но она сохранила свежесть и моложавость почти чудесные - потому, может быть, что отличалась холодностью. Сердце ее забилось сильней лишь однажды, лет десять тому назад, но ее избранник был убит на войне. С тех пор, хоть она была окружена поклонниками, "никогда ни малейшая тень подозрения, даже злословия, не отемняли чистой и светлой свободы ее". Ее красота "отзывалась чем-то пластическим, напоминавшим древнее греческое изваяние".
   Молва приписывала ей ум выдающийся. Может быть, это было и не совсем так. Может быть, ум ее был по преимуществу пассивный, то есть, как многие женские умы, был восприимчив к мыслям, в него заносимым со стороны. Но, несомненно, он был занят предметами важными. Не чуждая мистицизма, с одной стороны, склонная к математике - с другой, княгиня к тому же проявляла большое и деятельное внимание к вопросам политическим.
   Она жила на Большой Миллионной, в двухэтажном особняке, скромном по внешности, но внутри убранном изящно и строго, как сама она была строга и изящна. Цыганка некогда предсказала ей, что она умрет ночью. Боясь смерти, ложилась она на рассвете, и потому в салоне ее засиживались часов до четырех. "La princesse Nocturne", "la princesse Minuit" {"Ночная княгиня", "полуночная княгиня" (фр.).} были ее светские прозвища. Другие звали ее также Пифией.
   Пушкин с ней познакомился у Карамзиных. Он не мог не заметить ее красоты. Под видимою холодностью женщины, которая была на двадцать лет старше его, ему хотелось угадывать нечто совсем иное. Его чувственное воображение было возбуждено - он тотчас влюбился или, по крайней мере, себя в этом уверил. Торопясь жить, спеша чувствовать, жадно желая увидеть, наконец, большой свет, он сделался усердным посетителем многих салонов и просто гостиных. Он сталкивался с высшею знатью у Бутурлиных и у Воронцовых, усердно танцевал на балах графини Лаваль. Ночные собрания у Голицыной привлекали его, в особенности, не только личностью хозяйки. Никаких надежд на сей счет он, конечно, питать не мог. Но в доме princesse Nocturne явственнее, чем где-либо, чувствовалось то волнение, тот многоголосый политический шум, первые отзвуки которого он расслышал еще в среде царскосельских гусар.
   Состояние тогдашнего общества можно назвать лихорадочным. Дворянство, единственное сословие, в руках которого было сосредоточено управление страной и которое сохранило остатки власти, еще не поглощенные самодержавием, - отнюдь не являло внутреннего единства. Еще связанное многими узами родства, отношений имущественных, служебных и всяких иных, оно в то же время состояло из людей, которые сильно рознились друг от друга близостью к престолу, влиянием, достатком и, наконец, самым происхождением. Оно было расслоено петровской реформой и событиями последующих царствований. В нем намечалось уже расхождение классовых и политических интересов. Расслоение было до такой чрезвычайности сложно и настолько еще не закончилось, что случалось - один и тот же человек разными сторонами существа и бытия своего принадлежал еще к разным слоям. Главным признаком расслоения было то, что к престолу оказались приближены люди нового, неродовитого слоя; довольствуясь тем, что самодержавие вверяет им власть исполнительную, они умели крепко держать ее в руках и не искали большего. Они поддерживали самодержавие в его борьбе с аристократическими притязаниями дворянства старого, столбового, постепенно беднеющего, теряющего клыки в непосильной борьбе с престолом и все более переходящего политически - в оппозицию, социально - на роль третьего сословия. Одним из чистейших представителей первого слоя был Аракчеев, который стал всем именно потому, что как был, так, в сущности, и остался ничем, царским холопом, сияющим отраженным светом сияния императорского. Как пример полной ему противоположности можно бы назвать как раз семью Пушкиных. Сергей и Василий Львовичи были легкомысленны и благодушны. Они довольствовались своею слегка комическою известностью в обществе и не столько стремились к богатству, сколько старались скрыть бедность. Сын Сергея Львовича был уже не легкомыслен и не благодушен. Он твердо помнил, что род Пушкиных повелся со времен Александра Невского и что при избрании Романовых "6 Пушкиных подписали избирательную Грамоту да двое руку приложили за неумением писать". Грамотный их потомок прямо считал Романовых "неблагодарными" и если сам еще не претендовал на участие во власти, то сочувствовал другим претендентам - таким же обломкам древних родов.
   Их было много и становилось все больше. Столбовое дворянство, оттиснутое в деревню и в военную службу, имело довольно досуга, чтобы расширить свои познания. На то же толкала его и жизненная борьба: оно старалось познаниями возместить то, что утрачивало в богатстве и в политическом весе. На протяжении XVIII столетия помещичья усадьба и гвардейский полк стали такими же прибежищами и рассадниками образованности, как некогда были монастыри. Переходя в оппозицию, дворянство начинало учиться. Но и учение, в свою очередь, поддерживало в нем настроения оппозиционные и вольнодумные. Русские баре давно уже были вольтерьянцами. Для того чтобы проникнуться идеями французской революции, их сыновьям не было особой надобности участвовать в войне против Наполеона и доходить до Парижа. Этими идеями они уже были отчасти пропитаны дома. Но живое ощущение европейской культуры и тягостное сознание российской некультурности - действительно были принесены армией из "чудесного похода". У одних, как у Чаадаева, от этого разливалась желчь и опускались руки, а любовь к России принимала вид ненависти. Другие, напротив, стремились действовать - и таких было неизмеримо больше. Тот же патриотический порыв, которым армия была воодушевлена с двенадцатого года, теперь толкал ее к деятельности мирной, гражданственной, к стремлению преобразовать Россию в духе просвещения и законности, то есть в духе свободы. Свои силы она по-прежнему жаждала "посвятить отчизне". Таким образом, старые дворянские притязания получили новую поддержку в этом возвышенном порыве, которого царь не умел, да и не хотел понять. Именно к этому времени он окончательно расстался с либеральными и преобразовательными мечтами юности, а может быть, попросту сбросил маску. Ученик Лагарпа стал учеником Аракчеева. Лишь в отношении поляков сохранил он еще прежнее благоволение, готовясь дать Польше такое свободное устройство, которое возбужда

Другие авторы
  • Эрн Владимир Францевич
  • Минский Николай Максимович
  • Желиховская Вера Петровна
  • Де-Фер Геррит
  • Левит Теодор Маркович
  • Ведекинд Франк
  • Парнок София Яковлевна
  • Рекемчук Александр Евсеевич
  • Малышев Григорий
  • Бертрам Пол
  • Другие произведения
  • Федоров Николай Федорович - По ту сторону сострадания, или смех Сверхчеловека
  • Мельгунов Николай Александрович - Из письма М. П. Погодину
  • Ленский Дмитрий Тимофеевич - Ленский Д. Т.: Биографическая справка
  • Успенский Глеб Иванович - Скучающая публика
  • Тугендхольд Яков Александрович - Нагота - во французском искусстве
  • Дживелегов Алексей Карпович - Франческо Гвиччардини
  • Некрасов Николай Алексеевич - На сон грядущий В. Соллогуба. Часть Ii
  • Марло Кристофер - Из "Трагической истории доктора Фауста"
  • Семенов Леонид Дмитриевич - Грешный грешным
  • Романов Пантелеймон Сергеевич - Яблоневый цвет
  • Категория: Книги | Добавил: Ash (12.11.2012)
    Просмотров: 397 | Рейтинг: 0.0/0
    Всего комментариев: 0
    Имя *:
    Email *:
    Код *:
    Форма входа