Главная » Книги

Доде Альфонс - Жены артистов, Страница 2

Доде Альфонс - Жены артистов


1 2 3

   Что с ним? За что он на меня сердится? Я ничего не понимаю. Я, кажется, всячески старалась сделать его счастливым. Господи Боже мой! Я не говорю... мне, конечно, было бы приятнее выйти замуж за нотариуса, за стряпчего, словом, за человека с солидной профессией, нежели за поэта. Но как бы то ни было, он мне нравился. Я находила его несколько экзальтированным, но очень милым, благовоспитанным. При том же, у него было небольшое состояние, и я думала, что, когда он женится, поэзия не помешает ему сыскать себе хорошее место. Я также, в то время, приходилась ему по мысли. Приехав видеться со мной, к моей тётке в деревню, он не мог надивиться чистоте и порядку нашего маленького помещения, которое содержалось как монастырь. "Это забавно", - говорил он. Он смеялся, называл меня всякими именами, взятыми из поэм и романов, которые он читал. Признаюсь, это меня немножко шокировало; я желала бы, чтоб он был серьёзнее. Но только тогда, когда мы после свадьбы поселились в Париже, почувствовала я всё различие наших натур.
   Я мечтала о маленькой квартирке, светлой и чистенькой, и вдруг увидала, что он загромоздил комнаты ненужной мебелью, вышедшей из моды, запылённой, с полинявшей старинной обивкой. И во всём было так. Представьте себе, что он заставил меня отнести на чердак прехорошенькие стенные часы, времён первой империи, которые я получила от тётушки, и картины в великолепных рамках, подаренные мне пансионскими подругами. Он находил это всё безобразным. Я до сих пор спрашиваю себя - почему? Разве его рабочий кабинет не был наполнен разным хламом: какими-то чёрными, закоптевшими картинами, статуэтками, на которые мне стыдно было взглянуть, никуда не годным поломанным старьём, худыми кувшинами, откуда текла вода, разрозненными чашками, позеленевшими подсвечниками. Рядом с моим прекрасным роялем, палисандрового дерева, он поставил маленькое, гадкое, совсем облупившееся фортепьяно, в котором недоставало половины клавиш, и до такой степени разбитое, что его едва было слышно. Я начинала говорить себе в душе: "Так стало быть "артист" - это немножко сумасшедший... Он любит только бесполезные вещи и презирает всё, что может служить к чему-нибудь".
   Когда я увидела, кого он принимает - друзей его, я окончательно пришла в ужас. Это были люди с длинными волосами, бородатые, нечёсаные, дурно одетые, не стеснявшиеся курить передо мной, и которых мне тяжело было слушать - до такой степени их идеи расходились с моими. Всё это громкие слова, напыщенные фразы, ничего естественного, простого. И при этом ни малейшего понятия о приличиях. Они могут у вас обедать двадцать раз сряду и никогда не сделают вам визита, не окажут никакой вежливости. Ни карточки, ни конфетки на новый год. Некоторые из этих господ были женаты и привозили к нам своих жён. Нужно было видеть "genre" [здесь: стиль] этих особ. Каждый день великолепные туалеты, каких я, слава Богу, никогда не буду носить, но как это всё дурно, беспорядочно сидело на них! Взбитые причёски, длинные шлейфы - и потом таланты, которые они нагло выказывают. Иные пели как актрисы, играли на фортепьяно как профессора; все болтали обо всём как мужчины. Благоразумно ли это, я вас спрашиваю? Разве серьёзные женщины - раз они вышли замуж - должны думать о чём-нибудь, кроме своего дома? Я старалась втолковать это своему мужу, которого очень сокрушало, что я оставила музыку. Музыка - это хорошо для девочки, и когда нечего лучше делать. Но, право, я самой себе показалась бы смешной, если бы каждый день стала садиться за фортепьяно.
   О! Я знаю, за что он на меня больше всего в претензии. За то, что я хотела вырвать его из этой странной среды, которая для него так опасна. "Вы отдалили от меня всех моих друзей", - упрекает он меня часто. Да, я это сделала и не раскаиваюсь. Эти люди, в конце концов, свели бы его у меня с ума. Иногда, расставшись с ними, он целую ночь ходил взад и вперёд, громко разговаривая, подбирая рифмы. Как будто он и без того уже не довольно странен, не довольно оригинален сам по себе, и нужно ещё приходить возбуждать его. Немало я переносила всяких причуд и капризов. Бывало, утром, он вдруг войдёт в мою комнату: "Скорее надевай шляпу. Мы едем в деревню". Нужно было всё бросать, шитьё, хозяйство, нанимать экипажи, потом брать билеты на железную дорогу, тратиться, между тем как я постоянно забочусь о сбережениях, потому что ведь пятнадцать тысяч франков доходу в Париже - не Бог весть какое богатство. Не при таких средствах оставляют что-нибудь детям. Сначала он смеялся над моими доводами и старался рассмешить меня; но, увидав моё твёрдое намерение оставаться серьёзной, он стал на меня сердиться за простоту моих вкусов, моё домоседство. Виновата ли я, что терпеть не могу театров, концертов и всех этих артистических вечеров, куда он хотел тащить меня, и где он встречался со своими прежними знакомыми, со взбалмошной богемой, с толпой расточителей, сорванцов. Была минута, когда я думала, что он сделается рассудительнее. Мне удалось извлечь его из этого гадкого общества и сгруппировать около нас кружок людей благоразумных, порядочных, имеющих положение. Я создала ему отношения, из которых он мог бы извлечь пользу. Так нет же! Г-н поэт изволил соскучиться. Он скучал с утра до ночи. На наших маленьких вечерах, где я, однако ж, устраивала и вист, и чай, он появлялся с таким лицом, в таком настроении!.. Когда мы оставались одни - то же самое. И, однако ж, я была к нему очень внимательна. Я говорила ему: "Прочти мне что ты пишешь теперь". И он читал мне стихи, длинные тирады. Я ничего не понимала, но делала вид, что это меня интересует, и там и сям вставляла наудачу маленькое замечание, которое, впрочем, всегда имело дар его раздражить. В продолжение года, работая день и ночь, он из всех своих рифмованных строчек успел составить только одну книжку, которая совсем не продавалась. Я ему сказала: "Вот видишь"... Мне хотелось урезонить его, чтоб он взялся за что-нибудь более дельное, более выгодное... Он рассердился на меня страшно; и с тех пор ходил постоянно угрюмый, что делало меня очень несчастной. Приятельницы мои всячески старались меня утешить. "Это, - говорили они, - хандра человека, ничем не занятого. Если б он побольше работал, он не был бы такой мрачный".
   Тогда я пустилась отыскивать ему место и поставила на ноги всех своих знакомых. Кому только не делала я визитов... жёнам главных секретарей, начальников отделений; я даже проникла в кабинет к министру - и всё это, не предупреждая своего мужа. Я хотела сделать ему сюрприз. "Посмотрим, - говорила я себе, - будет ли он хоть на этот раз доволен". Наконец, в тот день, когда я получила его назначение - великолепный пакет, за пятью печатями - я, вне себя от радости, сама отнесла его к мужу. Это была обеспеченная будущность, это было довольство, душевное спокойствие... Как вы думаете, что он отвечал мне? "Я этого никогда не прощу тебе!" Потом разорвал письмо министра на мелкие кусочки и выбежал, хлопнув дверью. О! Эти артисты, эти несчастные, взбалмошные головы, понимающие жизнь навыворот! Что делать с таким человеком? Я хотела потолковать с ним, убедить его... Но нет. Мне сказали правду, что он "сумасшедший". Да и что проку с ним разговаривать! Мы точно говорим на различных языках. Он не понимает меня так же, как я его. И вот мы теперь молча глядим друг на друга. Я читаю в глазах его ненависть, и однако ж, чувствую к нему привязанность... Это очень грустно...

Записки мужа

   Я подумал обо всём, принял все предосторожности. Я не хотел парижанки, потому что боюсь парижанок. Я не хотел богатой, потому что она могла быть слишком требовательна. Я боялся также семьи, этих ужасных буржуазных нежностей и объятий, которые душат вас, лишают простора, не дают вам свободно дышать, суживают ваше существование. Жена моя вполне отвечала моим мечтам. Я говорил себе: "Она будет мне всем обязана". Как отрадно будет развить этот наивный ум, посвятить эту чистую душу в свои восторги, в свои надежды, сделать её способной к восприятию всего прекрасного, вдохнуть жизнь в эту статую!
   Она действительно походила на статую, со своими большими глазами, серьёзными и спокойными, со своим правильным, греческим профилем, с чертами, строгость которых смягчалась этим нежным тоном, лежащим на молодых лицах, этим лёгким розоватым пушком, с тенью приподнятых волос. Прибавьте к этому маленький провинциальный акцент, приводивший меня в восхищение, и который я слушал, закрыв глаза, как воспоминание счастливого детства, как эхо спокойной жизни в далёком безвестном уголке. И сказать, что этот акцент сделался для меня невыносимым! Но тогда у меня была вера. Я любил, я быль счастлив и чувствовал расположение к ещё большему счастью. Исполненный рвения к труду, я, как только женился, начал писать поэму и по вечерам читал жене своей стихи, написанные в течение дня. Я хотел вполне ввести её в свою жизнь. Сначала она говорила мне: "Это мило", и я был благодарен за это детское одобрение. Я надеялся, что впоследствии она лучше поймёт то, что составляло мою жизнь.
   Несчастная! Как я, должно быть, морил её! Прочитав ей стихи свои, я пускался их объяснять, ища в её прекрасных удивлённых глазах ожидаемого света, думая его видеть. Я спрашивал её совета и, пропуская мимо ушей все глупости, старался удержать в памяти только хорошее, когда ей случалось обмолвиться им. Мне так хотелось сделать из неё настоящую жену свою, жену артиста! Но нет. Она не понимала. Напрасно читал я ей великих поэтов, выбирая наиболее сильных, наиболее нежных, но вдохновенные строки поэм любви навевали на неё скуку и холод как осенний ливень. И помню, однажды, мы читали "Октябрьскую ночь" Альфреда Мюссе; она прервала меня, прося прочесть что-нибудь посерьёзнее. Тогда я попытался объяснить ей, что ничего нет в мире серьёзнее поэзии, что она-то и составляет сущность жизни...
   О! Какая презрительная улыбка появилась на её хорошеньких губках, какая снисходительность читалась в её глазах... Можно было подумать, что с ней говорит ребёнок или сумасшедший.
   Сколько сил, бесполезного красноречия потратил я таким образом. Ничто не брало. Я беспрестанно натыкался на то, что она называла здравым смыслом, рассудком, - на это вечное оправдание узких умов и сухих сердец. И не одна поэзия только наводила на неё скуку. До нашей свадьбы я считал её музыкантшей. Мне казалось, что она понимает те пьесы, которые играет и которые подчеркнул ей профессор. Но не успела она выйти замуж, как закрыла своё фортепиано и отказалась от музыки. Молодая женщина, покидающая всё, что нравилось в девушке - может ли быть что-нибудь грустнее этого? Реплика подана, роль кончена, и ingénue [инженю, простушка ] оставляет костюм свой. Всё это было только для замужества: и маленькие таланты, и милые улыбки, и изящество. В ней перемена произошла моментально. Я сначала надеялся, что изящный вкус, понимание прекрасного, которых я не мог привить ей, явятся у неё, помимо воли её, в этом удивительном Париже, где ум и зрение изощряются незаметно для нас самих. Но что вы поделаете с женщиной, которая никогда не откроет книги, не взглянет на картину, которой всё надоедает, которая ничего не желает видеть? Я понял, что должен примириться с мыслью, что подле меня деятельная и бережливая хозяйка (о! очень бережливая), прудоновская женщина, и ничего больше. Я бы и помирился, пожалуй. Мало ли артистов находятся точно в таком же положении. Но этой скромной роли ей было недостаточно.
   Мало-помалу, потихоньку, молча, она удалила всех друзей моих. Перед ней мы не стеснялись и говорили как прежде. В наших артистических преувеличениях, в этих безумных аксиомах, в этих парадоксах, где идея является переряженной для того, чтобы привлекательней улыбнуться, она не поняла ничего, не распознала ни фантазии, ни иронии. Всё это только раздражало её, смущало. Забившись в угол, она слушала молча и твёрдо обещая себе спустить одного за другим всех, кто её шокировал. Несмотря на радушный, по-видимому, приём, у нас уже чувствовалась эта маленькая холодная струйка сквозного ветра, предупреждающая, что дверь отворена, и что скоро будет пора уходить.
   Когда друзья мои удалились, она заменила их своими. Ко мне нахлынула компания тупоумная, скучная, чуждая искусству, глубоко презирающая поэзию, потому что она "ничего не приносит". Нарочно приводили при мне имена модных парижских писак, фабрикующих романы и пьесы дюжинами. "Вот этот добывает много денег!"
   Добывать деньги! В этом всё для них, и я имел несчастье видеть, что жена моя разделяет их мнения. В этой мрачной среде, её провинциальные привычки, ограниченность взглядов и мелочность привели её к невероятной скаредности.
   Пятнадцать тысяч франков доходу! Мне кажется, что на это можно было бы жить, не заботясь о завтрашнем дне. Так нет же! Она беспрестанно жаловалась, толковала о сбережениях, о необходимости изменить образ жизни, о выгодном помещении денег. По мере того, как она приставала ко мне с разными глупыми мелочами, я чувствовал, что охота к труду у меня пропадает. Иногда она подходила к моему столу, презрительно перелистывала начатые стихи и восклицала: "Только-то!", считая часы, потраченные на эти ничтожные, маленькие строчки. О! Если б я захотел послушаться её, я давно загрязнил бы позорными произведениями это прекрасное название поэта, которого добился после стольких лет труда. И когда я подумаю только, что этой самой женщине я отдал было всё своё сердце, все свои мечты, когда подумаю, что презрение, которое она ко мне выказывает за то, что я не добываю денег, началось с первых же минут нашего супружества, мне становится стыдно, и за себя и за неё!
   Я не добываю денег! Этим объясняется всё: и упрёк её взгляда, и её восхищение плодовитыми бездарностями, и то, что она недавно выхлопотала мне какое-то место в министерстве...
   Разумеется, я воспротивился. Мне только это и остаётся - твёрдая воля, неподдающаяся никаким атакам, никаким доводам. Она может говорить по целым часам, леденить меня самой холодной улыбкой своей; - моя мысль всегда ускользает от неё и будет всегда ускользать. Вот к чему мы пришли. Мы - муж и жена, мы обречены жить вместе, а нас разделяют целые льё, и оба мы слишком утомлены, слишком упали духом для того, чтобы попытаться сделать друг к другу шаг.
   И так будет всю жизнь. Это ужасно!
  

Богема в семейном быту

   Я думаю, что во всём Париже не найдёшь такой странной и такой весёлой семьи как семья скульптора Симе́за. Жизнь у них в доме есть бесконечный праздник. В какой бы час вы туда ни попали, вы непременно услышите пение, смех, звук фортепиано, гитары, тамтама. Войдя в мастерскую, вы редко не натолкнётесь там на игру в воланы, на тур вальса, на фигуру кадрили или на приготовления к балу, о которых свидетельствуют вам обрывки тюля и лент, валяющиеся около стека, искусственные цветы, висящие на бюстах, бальные платья с блёстками, разложенные на группе ещё совсем сырой.
   Дело в том, что тут четыре взрослых девицы от шестнадцати до двадцати пяти лет, очень хорошеньких, но ужасно беспорядочных, и когда они все порхают с распущенными на спине волосами, с волнами лент, с длинными булавками, с блестящими пряжками, то подумаешь, что перед тобой не четыре, а восемь, шестнадцать, тридцать две барышни Симез, одинаково резвые, громко разговаривающие, хохочущие, отличающиеся немножко мальчишеским пошибом, свойственным почти всем дочерям артистов, апломбом плохих художников, жестами, отзывающимися мастерской, и умеющие как никто выпроводить кредитора или распечь слишком назойливого продавца, не вовремя явившегося со счётом.
   Настоящие хозяйки дома - они. Отец работает с утра до ночи, лепит без устали, потому что у него нет состояния. Сначала он был самолюбив и старался делать хорошо. Некоторый успех на выставке предвещал ему в будущем славу. Но эта семья, которую нужно было кормить, одевать, вывозить, превратила его в ремесленника. Что касается до г-жи Симез, то она ничем не занимается. Очень красивая, в то время, как вышла замуж, и обращавшая на себя всеобщее внимание в артистическом мире, куда ввёл её муж, она удовольствовалась ролью, сначала хорошенькой женщины, а потом женщины, которая когда-то была хорошенькой. Выдавая себя за креолку, хотя меня положительно уверяли, что родители её не выезжали из Курбевуа, она проводит целые дни, качаясь на гамаке, который прицепляет попеременно во всех комнатах своей квартиры, нежится, обмахивается веером и питает глубочайшее презрение ко всей материальной стороне жизни. Она так часто позировала перед своим мужем в образе Гебы, Дианы, что ей кажется, будто она проходит житейский путь с полумесяцем на челе, с чашей в руке, и что весь труд её должен заключаться в ношении этих эмблем. И зато, нужно видеть, какой беспорядок царствует в доме. Целый час ищут всякую вещь.
   - Не видал ли ты моего напёрстка? Марта, Эва, Женевьева, Мадлена, где мой напёрсток?
   Комоды и столовые ящики наполнены доверху всякой всячиной, книгами, пудрой, румянами, блёстками, ложками, веерами, но ничего полезного в них не сыщешь. Кроме того, Симезы питают страсть к курьёзной, разрозненной, попорченной мебели. И самый домашний быт их так странен! Так как они часто переезжают, то им некогда хорошенько устроиться; и вам всегда кажется, что у них накануне был бал, после которого ещё не прибрано в комнатах. Но стольких предметов недостаёт, что не стоить труда расставлять.
   Лишь бы была возможность с шиком показаться на улице, блеснуть метеором, сохранить внешние призраки роскоши - честь спасена. Бивачная жизнь нисколько не тяготит этого кочующего племени. В отворённую дверь вы вдруг увидите нищету: голые стены, отсутствие мебели или загромождённую хламом комнату. Это - семейный быт богемы, полный странностей, неожиданностей...
   Когда нужно садиться за стол, оказывается, что ничего нет, и что нужно идти поскорей за завтраком; таким образом, время проходит быстро, в суете, в праздности. Притом же это имеет свою выгоду. Когда поздно завтракаешь, не надо обедать. Можно дождаться ужина, который будет на бале, а на бал отправляются каждый день. Эти дамы также довольно часто делают вечера. Чай подаётся на них в каких-то необычайных приёмниках, в бокалах, в японских раковинах, с отбитыми краями, попорченными при переездах. Но ясность матери и дочерей, посреди всей этой нужды, поистине, изумительна.
   Им не до хозяйства. У них есть о чём думать и кроме этого. Одна причесалась швейцаркой, другая завила себе волосы на манер английского baby, а г-жа Симез, в глубине своего гамака, живёт созерцанием своей прежней красоты. Что касается самого Симеза, то он всегда в восторге. Только бы около него раздавался звонкий смех его хорошеньких дочерей, он готов нести на себе всё бремя этого беспорядочного существования. К нему обращаются они ластясь: "Папаша, мне нужна шляпка! Папаша, мне нужно платье!" Зимой приходится иногда тяжело. У них так много знакомых; они получают столько приглашений!.. Но что за беда! Тогда отец встаёт двумя часами раньше, топят одну только мастерскую, и всё семейство собирается там. Барышни сами кроят и шьют себе платья, между тем как верёвки гамака мерно поскрипывают, а скульптор работает, взобравшись на свою скамью.
   Встречали ли вы когда-нибудь этих дам в обществе? При появлении их раздаётся говор. Двух старших давно уж знают, но они всегда такие нарядные, такие эффектные, что все наперерыв стремятся танцевать с ними. Они имеют такой же успех как и младшие сёстры; почти такой же как мать в былое время. Притом же, они так хорошо умеют носить свои тряпки и разные модные вещицы; в них столько милой непринуждённости. А этот хохот дурно воспитанного ребёнка, эта испанская манера обмахиваться веером... Несмотря на всё это, они не выходят замуж. Никогда ни один поклонник не мог устоять при виде этой странной домашней обстановки. Бестолковая трата денег, недостаток тарелок, обилие дырявых ковров, безобразные люстры, с которых сошла позолота, сквозной ветер от растворенных настежь дверей, звонки кредиторов, неглиже этих барышень в туфлях и пеньюарах обращали в бегство людей с самыми лучшими намерениями... Что вы хотите? Не всякий решится повесить подле себя, на всю жизнь, гамак праздной женщины...
   Я ужасно боюсь, что девицы Симез вовсе не выйдут замуж. И однако ж, у них был отличный и единственный случай пристроиться: это во время коммуны. Семейство удалилось в Нормандию, в маленький городок, изобилующий процессами и потому наполненный стряпчими, нотариусами, всякого рода деловыми людьми. Отец не успел приехать, как начал искать заказов. Его известность помогла ему. На городской площади находилась статуя его работы, и потому все значительные лица города стали наперерыв заказывать ему свои бюсты. Мать немедленно повесила свой гамак в углу мастерской, а девицы начали устраивать маленькие праздники. Они имели сразу большой успех. Здесь, по крайней мере, бедность объяснялась изгнанием, принимала вид случайности. Беспорядочность обстановки имела свою причину. Эти хорошенькие щеголихи сами громко смеялись над своей бедностью. Они уехали, не успев ничего захватить с собой. Из запертого Парижа нельзя было ничего выписать. Для них в этом заключалась особого рода прелесть. Это напоминало им кочевье цыганок, расчёсывающих свои роскошные волосы в каком-нибудь сарае и утоляющих жажду в ручье. Люди наименее поэтические сравнивали их в своём уме с кобленцской эмиграцией, с придворными дамами Марии-Антуанетты, которые уехали так поспешно, что не взяли с собой ни пудры, ни фижм, ни камеристок и принуждены были обходиться без всего этого и сами себе прислуживать, но сохраняли при этом всю фривольность французского двора, кокетливую улыбку исчезнувших мушек.
   Каждый вечер мастерскую Симеза наполняла очарованная толпа судейских. Весь этот люд вальсировал и полькировал под взятое напрокат фортепьяно. "Авось хоть одну пристрою", - говорил себе старик Симез. Дело в том, что если б первая ушла, то все остальные непременно последовали бы за ней.
   Между многочисленными кавалерами девиц Симез в этом кордебалете стряпчих, нотариусов, товарищей прокурора, самым ярым танцором был один стряпчий, вдовец, сильно ухаживавший за старшей дочерью. У Симезов его называли "1-й танцующий стряпчий" в воспоминание мольеровских балетов. Papa Симез, видя, как он усердствует, возлагал на него большие надежды. Но деловые люди танцуют не так как все. Этот, например, вальсируя, размышлял в то же время: "Премилое семейство эти Симезы... тра-ла-ла... ла, ла, ла... но как они не торопи меня... ла-ла-ла, ла-ла-ла, я ни на что не решусь, пока ворота Парижа не будут отперты... тра-ла-ла... и пока я не наведу справок... ла-ла-ла". Так думал "1-й танцующий стряпчий", и действительно, как только сняли с Парижа блокаду, он справился о семействе, и свадьба не состоялась.
   С тех пор бедняжки упустили из рук ещё многих. Но это нисколько не возмутило весёлости оригинального семейства. Напротив, они, кажется, стали ещё веселее. В прошлую зиму, они три раза переменили квартиру; раз их имущество продали, но это не помешало им дать два костюмированных бала...
  

Вдова великого человека

   Когда узнали, что она вторично вышла замуж, это никого не удивило. Несмотря на всю гениальность её первого мужа, может быть, даже вследствие этой гениальности, ей жилось с ним куда тяжело. Великий человек в продолжение пятнадцати лет мучил её капризами и причудами, занимавшими иногда Париж. По широкому пути славы, по которому он промчался с триумфом и стремительной быстротой - как те, кому суждено умереть рано - она следовала за ним, робкая и покорная, прижавшись в углу колесницы и ожидая толчков. Когда она жаловалась, родные, друзья все были против неё. "Уважайте его слабости, - говорили ей, - это слабости бога. Не тревожьте, не волнуйте его; подумайте, что ваш муж принадлежит не вам одним. Он гораздо более принадлежит стране, искусству, нежели семье. И кто знает, может быть, каждому из этих недостатков, в которых вы его упрекаете, мы обязаны великими произведениями?" Наконец, однако ж, терпение её истощилось; она стала возмущаться, негодовать; порой была даже несправедлива; так что, в то время, когда великий человек умер, они собирались просить развода, не боясь увидеть своё прекрасное, знаменитое имя на третьей странице газет, живущих скандалами.
   После всех тревог и волнений, причинённых сначала семейным разладом, потом болезнью, и после внезапного удара, пробудившего на минуту в сердце жены прежнюю привязанность, первые месяцы вдовства произвели на эту молодую женщину благотворное действие: она отдохнула как в сезон морского купанья. Насильственное уединение, спокойная прелесть затихшего горя сообщили ей в тридцать пять лет вторую молодость, почти столь же привлекательную как и первая. Притом же, чёрное очень шло ей; она держала себя с достоинством, даже несколько гордо, как женщина, которая, оставшись одна в жизни и нося великое имя, сознаёт лежащую на ней ответственность. Она очень ревновала о славе покойного, этой проклятой славе, стоившей ей столько слёз, и которая теперь росла с каждым днём, подобно роскошному цветку, питаемому чернозёмом могилы. Окружённая своими длинными тёмными вуалями, она являлась к директорам театров, к издателям, хлопотала о возобновлении опер своего мужа, наблюдала за печатанием посмертных произведений, неоконченных рукописей, внося во все свои действия какую-то торжественную заботливость и как бы благоговение к святыне.
   В это время встретился с ней второй её муж. Он тоже был музыкант, почти неизвестный, написавший несколько вальсов, мелодий и две маленькие оперы, партитуры которых были прелестно изданы, но так же мало расходились, как и давались на сцене.
   Он обладал приятной наружностью, хорошим состоянием, которое перешло к нему от очень буржуазной семьи, и наивным энтузиазмом юных артистов, заставлявшим его благоговеть перед гением и интересоваться всеми знаменитостями. А потому, когда ему показали жену великого маэстро - он был поражён... Ему казалось, что образ славной музы предстал перед ним воочию... Он тотчас же влюбился, и, так как вдова начинала уже понемножку принимать к себе, то его ввели к ней в дом. Там атмосфера гения, ещё витавшего в этих комнатах, усилила его страсть. Бюст маэстро, фортепиано, за которыми он сочинял свою музыку, партитуры, лежавшие на всех мебелях, и даже на вид мелодические, как будто писанные фразы, черневшие на их страницах, сами издавали музыкальные звуки, и посреди этих воспоминаний далеко не фиктивная красота вдовы, для которой они служили рамкой - всё это окончательно вскружило голову молодому человеку.
   После долгого колебания, он, наконец, объяснился, но в таких робких, почтительных выражениях. "Он знал, как он мало для неё значит; он понимал, что она не может без сожаления променять своего великого, знаменитого имени на его безвестное, скромное имя". И много ещё других наивностей в том же роде наговорил он ей. Вы поймёте, что в глубине души вдова была очень польщена этой победой; но она сочла нужным разыграть комедию, изобразить из себя разбитое сердце, принять скучающий, пренебрежительный вид женщины, жизнь которой кончена и возобновиться не может. У неё, которая никогда не была так спокойна, как после смерти своего великого человека, нашлись ещё слёзы для того, чтобы оплакивать его. Разумеется, это ещё более воспламенило её молодого поклонника, сделало его ещё красноречивее и настойчивее.
   Короче сказать, это строгое вдовство окончилось браком. Но вдова не отреклась от власти, и хотя вышла замуж, но более, чем когда-либо, продолжала оставаться вдовой великого человека, хорошо понимая, что для её второго мужа в этом заключалось её истинное обаяние. Будучи гораздо старше его, она, для того, чтоб он не замечал этого, давила его своим пренебрежением. Он как будто казался ей жалок... как будто она раскаивалась в этом неравном браке. Но он не оскорблялся - совершенно напротив: он был так убеждён в превосходстве над ним её первого мужа, находил так естественным, что воспоминание о подобном человеке деспотически властвует в её сердце! Для того, чтобы удерживать его в этом подобострастном положении, она иногда перечитывала ему письма, которые писал к ней маэстро, когда ухаживал за ней. Это возвращение к прошлому молодило её на целые пятнадцать лет, придавало ей уверенность красивой любимой женщины, опоэтизированной восторженными дифирамбами, преувеличениями страсти. Если она изменилась с тех пор, то её молодому мужу не было дела до этого; он обожал её на веру, довольствуясь словами другого, которые даже льстили его тщеславию. Ему казалось, что эти страстные мольбы присоединяются к его мольбам, и что он унаследовал всё это прошлое.
   Странная чета! Всего любопытнее было видеть их в свете. Я иногда встречал их в театре. Никто не узнал бы теперь робкой, несколько застенчивой молодой женщины, сопровождавшей когда-то маэстро и терявшейся в той колоссальной тени, в которой это светило оставляло всех окружавших его. Можно было подумать, что голову её венчает ореол её первого мужа. В его имени, то и дело звучавшем около неё, ей слышались то упрёк, то сочувствие. Новый её муж, сидевший несколько позади её, с заискивающей физиономией обойдённых жизнью, внимательно следил за всеми её движениями, стараясь всячески угодить ей.
   В их домашней жизни эти странные отношения ещё более бросались в глаза. Я помню один вечер, который они дали год спустя после своей свадьбы. Муж расхаживал между своими гостями, гордый и несколько смущённый тем, что у него такая масса народу. Жена, доминирующая, пренебрежительная, меланхолическая, была в этот вечер как нельзя более вдовой великого человека. Она как-то особенно смотрела на своего мужа, через плечо, называла его "мой бедный друг" и возлагала на него все хлопоты по приёму гостей с таким видом, как бы хотела сказать: "Ты только на это и годен". Её окружали старые друзья, из тех, которые присутствовали при первом, блестящем дебюте маэстро, были свидетелями его борьбы и успехов. С ними она жеманничала, разыгрывала молоденькую девочку. Они знали её такой молодой! Почти все называли её просто по имени: "Анаис". Это был какой-то ареопаг, к которому бедный муж приближался почтительно, для того чтобы послушать, что говорят о его предшественнике. Они припоминали "первые представления", эти битвы, почти всегда выигранные, потом разные странности великого человека; как он для того, чтобы вдохновиться, сажал перед собой жену свою в бальном наряде, декольте... "Помните, Анаис?", и Анаис вздыхала, краснела.
   К этой поре относятся лучшие его пьесы, и в особенности "Савонарола", самая страстная из всех, - где такой прелестный дуэт, при лунном свете, при благоухании роз и соловьиных трелях... Один энтузиаст сыграл его на фортепиано. При последних нотах этого восхитительного места, хозяйка залилась слезами. - "Это выше сил моих! Я никогда не могла этого слышать без слёз!" Старые друзья маэстро, окружив несчастную вдову, выражали ей свою симпатию, своё соболезнование. Они подходили к ней, один за другим, точно на похоронах, чтобы пожать ей руку.
   "Ну, полноте, полноте, Анаис... Мужайтесь".
   И всего забавнее то, что второй муж, стоя подле жены своей, с взволнованным, растроганным видом, в свой черёд пожимал всем руки и выслушивал соболезнования.
   - Какой гений! Какой гений! - говорил он, утирая себе глаза.
   Это было и трогательно, и вместе комично.
  

Графиня Ирма

"Г-н Шарль д'Атис, литератор, имеет честь известить вас, что у него родился сын, названный Робертом. Ребёнок здоров."

   Весь артистический и литературный Париж получил, лет десять тому назад, это извещение на сатинированной бумаге с гербом графов д'Атис-Монс. Последний из них, Шарль д'Атис, несмотря на свою молодость, успел уже приобрести репутацию хорошего поэта.
   "Ребёнок здоров". А мать? О, о ней ничего не говорилось в извещении! Все её слишком хорошо знали. Это была дочь старого браконьера, из департамента Сены и Уазы, натурщица, но имени Ирма Салле, портрет которой можно было встретить на всех выставках, также как оригинал во всех мастерских. Её низкий лоб, её приподнятая губа, по античному, - этот несколько загорелый цвет кожи, свидетельствующий о детстве, проведённом на чистом воздухе и сообщающий белокурым волосам отлив палевого шёлка, это крестьянское лицо с греческим профилем, придавали ей какую-то дикую оригинальность, которую довершала пара зелёных глаз, глядевших из-под густых бровей.
   Однажды, после маскарада в опере, д'Атис повёз её ужинать, и ужин этот продолжался два года. Но, хотя поэт вполне ввёл Ирму в свою жизнь, вы могли видеть из приведённого извещения, наглого и аристократического, как мало она занимала в ней места. Действительно, в этом временном супружестве женщина была не более как экономка, заведовавшая домом поэта-дворянина, со всей жестокостью своей двойной натуры крестьянки и куртизанки, и старавшаяся, какой бы то ни было ценой, сделаться необходимой. Слишком грубая и ограниченная для того, чтобы понимать гений д'Атиса, его изящные светские стихи, делавшие из него какого-то парижского Теннисона, она умела зато подчиниться всем его требованиям, свыкнуться с его пренебрежением, как будто в этой вульгарной натуре сохранилось немножко прежнего подобострастия крестьянина перед дворянином, вассала перед своим господином. Рождение ребёнка только выдвинуло ещё более ничтожность её значения в доме.
   Когда вдовствующая графиня д'Атис-Монс, мать поэта, женщина, принадлежавшая к высшему обществу, узнала, что у неё родился внучек, хорошенький маленький виконтик, надлежащим образом признанный своим родителем, ей страшно захотелось его увидеть и поцеловать. Разумеется, прежней чтице королевы Марии-Амелии была очень тяжела мысль, что у наследника столь громкого имени подобная мать; но почтенная дама, придерживаясь формулы "извещения", позабыла о существовании Ирмы. Для посещения ребёнка, находившегося на воспитании у кормилицы, она выбирала такие дни, когда могла быть уверена, что никого там не встретит. Она восхищалась им, лелеяла его, усыновила его в своём сердце, сделала из него своего идола, эту последнюю любовь бабушек, служащую им предлогом для того, чтобы прожить несколько лет лишних, пока крошки вырастут.
   Когда виконт-bИbИ стал немножко побольше и возвратился жить к отцу и матери, графиня не могла уже прекратить своих посещений, и потому условлено было, что при звонке бабушки Ирма должна молчаливо, почтительно исчезать, или же ребёнка самого будут приводить к старушке. Ребёнок, балуемый обеими женщинами, одинаково любил как ту, так и другую, чувствуя не без некоторого удивления, что каждой из них как будто хотелось исключительно завладеть им. Д'Атис, беспечный, занятый своими стихами, своей возрастающей известностью, довольствовался тем, что обожал своего маленького Роберта, говорил о нём всем и каждому и воображал себе, что ребёнок принадлежал ему одному. Эта иллюзия продолжалась недолго.
   - Мне бы хотелось видеть тебя женатым, - сказала ему однажды мать.
   - Хорошо, но ребёнок?..
   - Будь спокоен. Я отыскала тебе молодую девушку, дворянского происхождения, бедную, и которая тебя обожает. Она уже знает Роберта, и они ужасно подружились. Впрочем, в первый год мальчик будет жить у меня, а там посмотрим.
   - А как же... эта девушка? - вымолвил поэт, несколько покраснев, потому что в первый раз говорил об Ирме со своей матерью.
   - Э! - отвечала старушка смеясь. - Мы дадим ей хорошее приданое, и я уверена, что она тоже найдёт себе мужа. У парижского буржуа нет предрассудков.
   В тот же вечер д'Атис, который никогда не был страстно влюблён в Ирму, сообщил ей об этих намерениях и нашёл её как всегда спокойной, на всё готовой.
   Но на другой день, когда он вышел к себе, мать и ребёнок скрылись. После некоторых поисков, их нашли у отца Ирмы, в жалкой лачуге, на краю леса Рамбулье. Когда поэт приехал туда, его маленький принц, весь в бархате и кружевах, прыгал на коленях у старого браконьера, играл его трубкой, бегал за курами, счастливый тем, что очутился на свежем воздухе. Д'Атис, хотя и очень взволнованный, хотел обратить всю эту историю в шутку и тотчас же увезти с собой беглецов. Но Ирма взглянула на дело иначе. Её изгоняли из дому - она увозит с собой ребёнка. Что могла быть естественнее? Только взяв обещание с поэта, что он откажется от женитьбы, согласилась она возвратиться; но и то под известными условиями. Все очень долго забывали, что она мать Роберта. Вечно прятаться, исчезать, когда графиня д'Атис приезжала - такая жизнь становилась невозможна. Ребёнок был уже так велик, что она не хотела более подвергаться при нём этим унижениям. И потому решено было, что, так как г-жа д'Атис не желает встречаться с любовницей своего сына, то ребёнка будут ежедневно привозить к бабушке.
   Тогда началась для старушки настоящая пытка. Каждый день находились какие-нибудь препятствия. Ребёнок кашлял, было холодно, шёл дождь. Потом прогулка, гимнастика, верховая езда. Она почти не видела своего внучка. Сначала она хотела жаловаться д'Атису. Но только одни женщины обладают тайной этих маленьких войн, и хитрости их всегда остаются невидимы. Поэт неспособен был разгадать их, и несчастная бабушка грустно проводила жизнь свою в ожидании посещений мальчика, которого подстерегала на улице, когда он выходил с лакеем. Эти поцелуи украдкой, эти торопливые взгляды только увеличивали её материнскую страсть, никогда не удовлетворяя её.
   Между тем, Ирма Салле, всё с помощью ребёнка, прокладывала себе дорожку к сердцу отца его. Теперь она была хозяйкой дома, принимала, давала вечера, и вообще распоряжалась как женщина, уверенная в том, что она здесь прочна. Но всё же, по временам, она считала нужным сказать мальчику при отце его: "Помнишь кур дедушки Салле? Хочешь опять воротиться к нему?" И эта вечная угроза способствовала ей окончательно утвердиться в доме поэта.
   Ей нужно было пять лет для того, чтоб сделаться графиней; но она всё-таки сделалась ею. Однажды, поэт с трепетом пришёл объявить матери, что он намерен жениться на своей любовнице; и эта новость не только не возмутила старушку, но она приняла её как освобождение, видя в ней только возможность возвратиться к своему внучку и свободно любить его. Таким образом, настоящий медовый месяц достался на долю бабушки. Д'Атис, после свадьбы, пожелал удалиться на время из Парижа. Он чувствовал себя там неловко. И так как ребёнок управлял всем домом, то поселились на родине Ирмы, подле кур дедушки Салле. Это было самое курьёзное, самое разнохарактерное семейство. Бабушка д'Атис и дедушка Салле каждый вечер встречались, укладывая своего внучка спать. Старый браконьер, со своей коротенькой чёрной трубкой в углу рта, и бывшая чтица королевы, со своими напудренными волосами и величавым видом, смотрели вместе на этого прелестного ребёнка, валявшегося перед ними на ковре, и оба равно любовались им. Одна привозила ему из Парижа самые дорогие, самые новые и красивые игрушки; другой делал ему великолепнейшие свистки из самбукового дерева, и дофин иногда колебался в выборе...
   Между всеми этими существами, как бы насильственно сгруппированными около колыбели, истинно несчастлив был один Шарль д'Атис. Его элегантной, аристократической музе вредна была эта жизнь в глубине леса, как иным слабеньким парижанкам, для которых в деревне слишком много свежего, укрепляющего воздуха. Он перестал работать и вдали от этого ужасного Парижа, так быстро охладевающего к отсутствующим, чувствовал себя почти забытым. К счастью, ребёнок был тут; и когда ребёнок улыбался, отец не думал больше ни о своих литературных успехах, ни о прошедшем Ирмы Салле.
   И теперь, хотите ли узнать развязку этой странной драмы? Прочтите этот маленький листочек бумажки с чёрной каёмкой, полученный мною несколько дней тому назад:

"Граф и графиня д'Атис, с глубокой скорбью, имеют честь известить вас о кончине их сына Роберта."

   Несчастные! Видите ли вы их там, всех четверых, смотрящих друг на друга, перед этой пустой кроваткой?
  

Лгунья

   - Я любил только одну женщину во всю свою жизнь, - сказал нам однажды художник Д. - Я провёл с ней пять лет, вполне счастливых, обильных тихими радостями. Я могу сказать, что ей обязан я своей настоящей известностью. Так легко мне работалось подле неё; так часто посещало меня вдохновение. Когда я встретился с ней, мне показалось, что она всегда была моей. В её красоте, в её характере я видел осуществление всех своих мечтаний. Эта женщина никогда не покидала меня, она умерла у меня на руках моих, любя меня... И между тем, я не могу подумать о ней без гнева. Если я стараюсь представить её себе такою, какою она была в течение пяти лет, во всём блеске любви, с гибким и стройным станом, с золотистой бледностью, с чертами восточной еврейки, правильными и тонкими, с медленной бархатистой как взгляд её речью; если стремлюсь воплотить это чудное видение, то для того только, чтобы лучше сказать ему: "Я ненавижу тебя!"
   Её звали Клотильдой. В доме наших общих знакомых, где мы с ней встретились, она была известна под именем m-me Делош, и её считали вдовой морского капитана, долго плававшего в море. И действительно, казалось, она очень много путешествовала. В разговоре она, бывало, вдруг скажет: "Когда я была в Тампико" или "Однажды на рейде в Вальпараисо"... Но, затем, ни в её привычках, ни в её речи не замечалось никаких признаков кочующей жизни, ничего такого, что обличало бы беспорядочность, торопливость, сопряжённую с быстрыми отъездами, с внезапными возвращениями. Она была парижанка и одевалась с большим вкусом, без всяких этих бурнусов и эксцентрических sarapИs, по которым тотчас узнаёшь жён офицеров и моряков, вечно носящих дорожный костюм.
   Когда я почувствовал, что люблю её, моей первой и единственной мыслью было сделать ей предложение. Ей сообщили об этом. Она отвечала просто, что никогда вторично не выйдет замуж. Тогда я стал избегать встречи с ней; но так как голова моя была слишком полна этой любовью для того, чтоб я мог взяться за какую-нибудь работу, то я решился предпринять путешествие. Однажды утром, когда я занят был приготовлениями к отъезду, в мою квартиру, где выдвинуты были ящики из всех столов и комодов и в беспорядке стояли раскрытые чемоданы, к величайшему моему изумлению, вошла m-me Делош.
   - Почему вы хотите уехать? - сказала она мне тихо. - Потому что вы меня любите? Я тоже люблю вас... Но только... - здесь голос её несколько дрогнул, - но только я замужем.
   И она рассказала мне свою историю.
   Это был целый роман несчастной любви. Муж её пьянствовал, бил её; они прожили вместе только три года. Семейство её, которым она, по-видимому, очень гордилась, занимало в Париже довольно высокое положение; но после её замужества не хотело принимать её. Она была племянница старшего раввина. Сестра её, вдова штаб-офицера, вышла во второй раз за главного смотрителя сен-жерменского леса. Что касается неё, то, разорённая в конец своим мужем, но получившая, к счастью, хорошее воспитание, она имела возможность трудом добывать себе средства к жизни. Она давала уроки музыки в богатых домах, в ChaussИe d'Antin, в Saint-HonorИ и зарабатывала довольно много денег.
   История была трогательна, но немножко длинная, исполнена этих милых повторений, этих бесконечных вставок и эпизодов, всегда запутывающих женскую речь. Она и рассказывала-то мне её несколько дней. Я нанял на Avenue императрицы, между молчаливыми улицами и спокойными лужайками, маленький домик для нас двоих. Я провёл бы там год, слушая её, смотря на неё, и не вздумал бы о работе. Она первая прогнала меня в мою мастерскую, и я не мог помешать ей приняться опять за уроки. Меня очень трогало в ней это чувство собственного достоинства; я преклонялся перед этой гордой душой, хотя чувствовал себя несколько оскорблённым её формальным желанием быть всем обязанной только своему собственному труду. Таким образом, мы весь день были разлучены и сходились только вечером, в маленьком домике. С каким восторгом я возвращался туда: нетерпеливый, если она запаздывала, и счастливый, если заставал уже её там. Она приносила мне букеты, редкие цветы. Часто я заставлял её принять от меня какой-нибудь подарок, но она говорила смеясь, что она богаче меня; и действительно, уроки, должно быть, приносили ей очень много, потому что туалет её всегда отличался дорогим изяществом. Она ходила вся в чёрном, зная, что это идёт ей; и платья её, по-видимому, простые и скромные, были, однако ж, отделаны то блестящим атласом, то матовым бархатом, то тонкими кружевами, так что изумлённому взору открывался, в различных тенях одного и того же цвета, целый мир женского щёгольства.
   Впрочем, её занятия не были, по словам её, нисколько обременительны. Все ученицы её, дочери банкиров, капиталистов, биржевых маклеров, обожали её, и она не раз показывала мне браслеты, кольца, которые ей дарили в благодарность за её труды. В свободное от занятий время мы были всегда вместе и никуда не ходили. Только по воскресеньям она уезжала в Сен-Жермен к сестре своей, жене смотрителя леса, с которой недавно помирилась. Я провожал её до станции железной дороги. Она возвращалась в тот же вечер, и часто, когда дни были долгие, мы назначали друг другу свидание где-нибудь на пути, около воды или в лесу. Она рассказывала мне о своём посещении, о детях, о семейном счастье сестры своей. Мне грустно было за неё, лишённую настоящей семьи, и я удваивал свою нежность к ней для того, чтобы заставить её позабыть это ложное положение, причинявшее гордой душе её, вероятно, немало страданий.
   Какое это было счастливое время, время труда и доверия! Я не подозревал ничего. Всё, что она говорила, казалось мне до такой степени правдивым, естественным! Я упрекал её только за одно: иногда, рассказывая мне о домах, куда она ходила, о семействах своих учениц, она пускалась в разные предположения, сочиняла воображаемые интриги. Сама спокойная, она постоянно видела вокруг себя романы; и жизнь её проходила в драматических комбинациях. Эти химеры возмущали моё счастье. Я, который хотел бы уединиться от всего остального мира, чтобы жить запершись, подле неё, находил её слишком занятой подобными пустяками. Но, я мог, конечно, извинить это молодой и несчастной женщине, жизнь которой была до сих пор

Другие авторы
  • Язвицкий Николай Иванович
  • Амфитеатров Александр Валентинович
  • Туманский Федор Антонович
  • Ленский Дмитрий Тимофеевич
  • Кривенко Сергей Николаевич
  • Тихомиров В. А.
  • Дживелегов Алексей Карпович
  • Абрамович Николай Яковлевич
  • Муравьев Андрей Николаевич
  • Боборыкин Петр Дмитриевич
  • Другие произведения
  • Гайдар Аркадий Петрович - Угловой дом
  • Перцов Петр Петрович - Рец.: В. Розанов, "Опавшие листья", Спб., 1913
  • Жадовская Юлия Валериановна - Жадовская Ю. В.: Биобиблиографическая справка
  • Соловьев-Андреевич Евгений Андреевич - Л. Н. Толстой. Его жизнь и литературная деятельность
  • Загоскин Михаил Николаевич - Юрий Милославский, или Русские в 1612 году
  • Куприн Александр Иванович - В недрах земли
  • Бунин Иван Алексеевич - Безумный художник
  • Ишимова Александра Осиповна - А. О. Ишимова: биографическая справка
  • Илличевский Алексей Дамианович - Стихотворения
  • Соловьев Сергей Михайлович - История России с древнейших времен. Том 26
  • Категория: Книги | Добавил: Armush (21.11.2012)
    Просмотров: 420 | Рейтинг: 0.0/0
    Всего комментариев: 0
    Имя *:
    Email *:
    Код *:
    Форма входа