Главная » Книги

Чехов Антон Павлович - Рассказы 1887 г., Страница 3

Чехов Антон Павлович - Рассказы 1887 г.


1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21

о быть, Васькин брат... У отца нас двое: он - Васька, да я - Кирила. А кроме нас три сестры, а Васька женатый, и ребятёнок есть... Народу много, а работать некому... В кузнице, почитай, уже два года огня не раздували. Сам я на ситцевой фабрике, кузнечить не умею, а отец какой работник? Не токмо, скажем, работать, путем есть не может, ложку мимо рта несет.
   - Что же тебе от меня нужно?
   - Сделай милость, отпусти Ваську!
   Доктор удивленно поглядел на Кирилу и, ни слова не сказавши, пошел дальше. Парень забежал вперед и бухнул ему в ноги.
   - Доктор, господин хороший! - взмолился он, моргая глазами и опять проводя ладонью по носу. - Яви божескую милость, отпусти ты Ваську домой! Заставь вечно бога молить! Ваше благородие, отпусти! С голоду все дохнут! Мать день-деньской ревет, Васькина баба ревет... просто смерть! На свет белый не глядел бы! Сделай милость, отпусти его, господин хороший!
   - Да ты глуп или с ума сошел? - спросил доктор, глядя на него сердито. - Как же я могу его отпустить? Ведь он арестант!
   Кирила заплакал.
   - Отпусти!
   - Тьфу, чудак! Какое же я имею право? Тюремщик я, что ли? Привели его ко мне в больницу лечиться, я лечу, а отпускать его я имею такое же право, как тебя засадить в тюрьму. Глупая голова!
   - Да ведь его задаром посадили! Покеда до суда он, почитай, год в остроге сидел, а теперь, спрашивается, за что сидит? Добро бы, убивал, скажем, или коней крал, а то так попал, здорово живешь.
   - Верно, но я-то тут при чем?
   - Посадили мужика и сами не знают, за что. Был он выпивши, ваше благородие, ничего не помнил и даже отца по уху урезал, щеку себе напорол на сук спьяна-то, а двое наших ребят - захотелось им, видишь, турецкого табаку - стали ему говорить, чтобы он с ними ночью в армяшкину лавку забрался, за табаком. Он спьяна-то послушался, дурак. Сломали они это, знаешь, замок, забрались и давай чертить. Всё разворочали, стекла побили, муку рассыпали. Пьяные - одно слово! Ну, сичас урядник... то да сё, к следователю. Год цельный в остроге сидели, а неделю назад, в среду, судили всех трех, в городе. Солдат сзади с ружьем... присягал народ. Васька-то всех меньше виноват, а господа так рассудили, что он первый коновод. Обоих ребят в острог, а Ваську в арестантскую роту на три года. А за что? Рассуди по-божецки!
   - Опять-таки я тут ни при чем. Ступай к начальству.
   - Я уже был у начальства! Ходил в суд, хотел прошение подать, они и прошения не взяли. Был я и у станового, и у следователя был, и всякий говорит: "Не мое дело!" Чье ж дело? А в больнице тут старшей тебя нет. Что хочешь, ваше благородие, то и делаешь.
   - Дурак ты! - вздохнул доктор. - Раз присяжные обвинили, то уж тут не может ничего поделать ни губернатор, ни даже министр, а не то что становой. Напрасно хлопочешь!
   - А судил-то кто?
   - Господа присяжные заседатели...
   - Какие же это господа? Наши же мужики были! Андрей Гурьев был, Алешка Хук был.
   - Ну, мне холодно с тобой разговаривать...
   Доктор махнул рукой и быстро пошел к своей двери. Кирила хотел было пойти за ним, но, увидев, как хлопнула дверь, остановился. Минут десять стоял он неподвижно среди больничного двора и, не надевая шапки, глядел на докторскую квартиру, потом глубоко вздохнул, медленно почесался и пошел к воротам.
   - К кому же идти? - бормотал он, выходя на дорогу. - Один говорит - не мое дело, другой говорит - не мое дело. Чье же дело? Нет, верно, пока не подмажешь, ничего не поделаешь. Доктор-то говорит, а сам всё время на кулак мне глядит: не дам ли синенькую? Ну, брат, я и до губернатора дойду.
   Переминаясь с ноги на ногу, то и дело оглядываясь без всякой надобности, он лениво плелся по дороге и, по-видимому, раздумывал, куда идти... Было не холодно, и снег слабо поскрипывал у него под ногами. Перед ним, не дальше как в полуверсте, расстилался на холме уездный городишко, в котором недавно судили его брата. Направо темнел острог с красной крышей и с будками по углам, налево была большая городская роща, теперь покрытая инеем. Было тихо, только какой-то старик в бабьей кацавейке и в громадном картузе шел впереди, кашлял и покрикивал на корову, которую гнал к городу.
   - Дед, здорово! - проговорил Кирила, поравнявшись со стариком.
   - Здорово...
   - Продавать гонишь?
   - Нет, так... - лениво ответил старик.
   - Мещанин, что ли?
   Разговорились. Кирила рассказал, зачем он был в больнице и о чем говорил с доктором.
   - Оно, конечно, доктор этих делов не знает, - говорил ему старик, когда оба они вошли в город. - Он хоть и барин, но обучен лечить всякими средствиями, а чтоб совет настоящий тебе дать или, скажем, протокол написать - он этого не может. На то особое начальство есть. У мирового и станового ты был. Эти тоже в твоем деле не способны.
   - Куда ж идти?
   - По вашим крестьянским делам самый главный и к этому приставлен непременный член. К нему и иди. Господин Синеоков.
   - Это что в Золотове?
   - Ну да, в Золотове. Он у вас главный. Ежели что по вашим делам касающее, то супротив него даже исправник не имеет полного права.
   - Далече, брат, идти!.. Чай, верст пятнадцать, а то и больше.
   - Кому надобность, тот и сто верст пройдет.
   - Оно так... Прошение ему подать, что ли?
   - Там узнаешь. Коли прошение, писарь тебе живо напишет. У непременного члена есть писарь.
   Расставшись с дедом, Кирила постоял среди площади, подумал и пошел назад из города. Он решил сходить в Золотово.
   Дней через пять, возвращаясь после приемки больных к себе на квартиру, доктор опять увидел у себя на дворе Кирилу. На этот раз парень был не один, а с каким-то тощим, очень бледным стариком, который, не переставая, кивал головой, как маятником, и шамкал губами.
   - Ваше благородие, я опять к твоей милости! - начал Кирила. - Вот с отцом пришел, сделай милость, отпусти Ваську! Непременный член разговаривать не стал. Говорит: "Пошел вон!"
   - Ваше высокородие, - зашипел горлом старик, поднимая дрожащие брови, - будьте милостивы! Мы люди бедные, благодарить не можем вашу честь, но, ежели угодно вашей милости, Кирюшка или Васька отработать могут. Пущай работают.
   - Отработаем! - сказал Кирила и поднял руку, точно желая принести клятву. - Отпусти! С голоду дохнут! Ревма ревут, ваше благородие!
   Парень быстро взглянул на отца, дернул его за рукав, и оба они, как по команде, повалились доктору в ноги. Тот махнул рукой и, не оглядываясь, быстро пошел к своей двери.
  
  

ПОЛИНЬКА

  
   Второй час дня. В галантерейном магазине "Парижские новости", что в одном из пассажей, торговля в разгаре. Слышен монотонный гул приказчичьих голосов, гул, какой бывает в школе, когда учитель заставляет всех учеников зубрить что-нибудь вслух. И этого однообразного шума не нарушают ни смех дам, ни стук входной стеклянной двери, ни беготня мальчиков.
   Посреди магазина стоит Полинька, дочь Марьи Андреевны, содержательницы модной мастерской, маленькая, худощавая блондинка, и ищет кого-то глазами. К ней подбегает чернобровый мальчик и спрашивает, глядя на нее очень серьезно:
   - Что прикажете, сударыня?
   - Со мной всегда Николай Тимофеич занимается, - отвечает Полинька.
   А приказчик Николай Тимофеич, стройный брюнет, завитой, одетый по моде, с большой булавкой на галстуке, уже расчистил место на прилавке, вытянул шею и с улыбкой глядит на Полиньку.
   - Пелагея Сергеевна, мое почтение! - кричит он хорошим, здоровым баритоном. - Пожалуйте!
   - А, здрасте! - говорит Полинька, подходя к нему. - Видите, я опять к вам... Дайте мне аграманту какого-нибудь.
   - Для чего вам, собственно?
   - Для лифчика, для спинки, одним словом, на весь гарнитурчик.
   - Сию минуту.
   Николай Тимофеич кладет перед Полинькой несколько сортов аграманта; та лениво выбирает и начинает торговаться.
   - Помилуйте, рубль вовсе не дорого! - убеждает приказчик, снисходительно улыбаясь. - Это аграмант французский, восьмигранный... Извольте, у нас есть обыкновенный, весовой... Тот 45 копеек аршин, это уж не то достоинство! Помилуйте-с!
   - Мне еще нужен стеклярусный бок с аграмантными пуговицами, - говорит Полинька, нагибаясь над аграмантом, и почему-то вздыхает. - А не найдутся ли у вас под этот цвет стеклярусные бонбошки?
   - Есть-с.
   Полинька еще ниже нагибается к прилавку и тихо спрашивает:
   - А зачем это вы, Николай Тимофеич, в четверг ушли от нас так рано?
   - Гм!.. Странно, что вы это заметили, - говорит приказчик с усмешкой. - Вы так были увлечены господином студентом, что... странно, как это вы заметили!
   Полинька вспыхивает и молчит. Приказчик с нервной дрожью в пальцах закрывает коробки и без всякой надобности ставит их одна на другую. Проходит минута в молчании.
   - Мне еще стеклярусных кружев, - говорит Полинька, поднимая виноватые глаза на приказчика.
   - Каких вам? Стеклярусные кружева по тюлю, черные и цветные - самая модная отделка.
   - А почем они у вас?
   - Черные от 80 копеек, а цветные на 2 р. 50 к. А к вам я больше никогда не приду-с, - тихо добавляет Николай Тимофеич.
   - Почему?
   - Почему? Очень просто. Сами вы должны понимать. С какой стати мне себя мучить? Странное дело! Нешто мне приятно видеть, как этот студент около вас разыгрывает роль-с? Ведь я всё вижу и понимаю. С самой осени он за вами ухаживает по-настоящему и почти каждый день вы с ним гуляете, а когда он у вас в гостях сидит, так вы в него впившись глазами, словно в ангела какого-нибудь. Вы в него влюблены, для вас лучше и человека нет, как он, ну и отлично, нечего и разговаривать...
   Полинька молчит и в замешательстве водит пальцем по прилавку.
   - Я всё отлично вижу, - продолжает приказчик. - Какой же мне резон к вам ходить? У меня самолюбие есть. Не всякому приятно пятым колесом в возу быть. Чего вы спрашивали-то?
   - Мне мамаша много кой-чего велела взять, да я забыла. Еще плюмажу нужно.
   - Какого прикажете?
   - Получше, какой модней.
   - Самый модный теперь из птичьего пера. Цвет, ежели желаете, модный теперь гелиотроп или цвет канак, то есть бордо с желтым. Выбор громадный. А к чему вся эта история клонится, я решительно не понимаю. Вы вот влюбившись, а чем это кончится?
   На лице Николая Тимофеича около глаз выступают красные пятна. Он мнет в руках нежную пушистую тесьму и продолжает бормотать:
   - Воображаете за него замуж выйти, что ли? Ну, насчет этого - оставьте ваше воображение. Студентам запрещается жениться, да и разве он к вам затем ходит, чтобы всё честным образом кончить? Как же! Ведь они, студенты эти самые, нас и за людей не считают... Ходят они к купцам да к модисткам только затем, чтоб над необразованностью посмеяться и пьянствовать. У себя дома да в хороших домах стыдно пить, ну, а у таких простых, необразованных людей, как мы, некого им стыдиться, можно и вверх ногами ходить. Да-с! Так какого же вы плюмажу возьмете? А ежели он за вами ухаживает и в любовь играет, то известно зачем... Когда станет доктором или адвокатом, будет вспоминать: "Эх, была у меня, скажет, когда-то блондиночка одна! Где-то она теперь?" Небось и теперь уж там, у себя, среди студентов, хвалится, что у него модисточка есть на примете.
   Полинька садится на стул и задумчиво глядит на гору белых коробок.
   - Нет, уж я не возьму плюмажу! - вздыхает она. - Пусть сама мамаша берет, какого хочет, а я ошибиться могу. Мне вы дайте шесть аршин бахромы для дипломата, что по 40 копеек аршин. Для того же дипломата дадите пуговиц кокосовых, с насквозь прошивными ушками... чтобы покрепче держались...
   Николай Тимофеич заворачивает ей и бахромы и пуговиц. Она виновато глядит ему в лицо и, видимо, ждет, что он будет продолжать говорить, но он угрюмо молчит и приводит в порядок плюмаж.
   - Не забыть бы еще для капота пуговиц взять... - говорит она после некоторого молчания, утирая платком бледные губы.
   - Каких вам?
   - Для купчихи шьем, значит, дайте что-нибудь выдающееся из ряда обыкновенного...
   - Да, если купчихе, то нужно выбирать попестрее. Вот-с пуговицы. Сочетание цветов синего, красного и модного золотистого. Самые глазастые. Кто поделикатнее, те берут у нас черные матовые с одним блестящим ободочком. Только я не понимаю. Неужели вы сами не можете рассудить? Ну, к чему поведут эти... прогулки?
   - Я сама не знаю... - шепчет Полинька и нагибается к пуговицам. - Я сама не знаю, Николай Тимофеич, что со мной делается.
   За спиной Николая Тимофеича, прижав его к прилавку, протискивается солидный приказчик с бакенами и, сияя самою утонченною галантностью, кричит:
   - Будьте любезны, мадам, пожаловать в это отделение! Кофточки джерсе имеются три номера: гладкая, сутажет и со стеклярусом! Какую вам прикажете?
   Одновременно около Полиньки проходит толстая дама, которая говорит густым низким голосом, почти басом:
   - Только, пожалуйста, чтоб они были без сшивок, а тканые, и чтоб пломба была вваленная.
   - Делайте вид, что товар осматриваете, - шепчет Николай Тимофеич, наклоняясь к Полиньке и насильно улыбаясь. - Вы, бог с вами, какая-то бледная и больная, совсем из лица изменились. Бросит он вас, Пелагея Сергеевна! А если женится когда-нибудь, то не по любви, а с голода, на деньги ваши польстится. Сделает себе на приданое приличную обстановку, а потом стыдиться вас будет. От гостей и товарищей будет вас прятать, потому что вы необразованная, так и будет говорить: моя кувалда. Разве вы можете держать себя в докторском или адвокатском обществе? Вы для них модистка, невежественное существо!
   - Николай Тимофеич! - кричит кто-то с другого конца магазина. - Вот мадемуазель просят три аршина ленты с пико! Есть у нас?
   Николай Тимофеич поворачивается в сторону, осклабляет свое лицо и кричит:
   - Есть-с! Есть ленты с пико, атаман с атласом и атлас с муаром!
   - Кстати, чтоб не забыть, Оля просила взять для нее корсет! - говорит Полинька.
   - У вас на глазах... слезы! - пугается Николай Тимофеич... - Зачем это? Пойдемте к корсетам, я вас загорожу, а то неловко.
   Насильно улыбаясь и с преувеличенною развязностью, приказчик быстро ведет Полиньку к корсетному отделению и прячет ее от публики за высокую пирамиду из коробок...
   - Вам какой прикажете корсет? - громко спрашивает он и тут же шепчет: - Утрите глаза!
   - Мне... мне в 48 сантиметров! Только, пожалуйста, она просила двойной с подкладкой... с настоящим китовым усом... Мне поговорить с вами нужно, Николай Тимофеич. Приходите нынче!
   - О чем же говорить? Не о чем говорить.
   - Вы один только... меня любите, и, кроме вас, не с кем мне поговорить.
   - Не камыш, не кости, а настоящий китовый ус... О чем же нам говорить? Говорить не о чем... Ведь пойдете с ним сегодня гулять?
   - По... пойду.
   - Ну, так о чем же тут говорить? Не поможешь разговорами... Влюблены ведь?
   - Да... - шепчет нерешительно Полинька, и из глаз ее брызжут крупные слезы.
   - Какие же могут быть разговоры? - бормочет Николай Тимофеич, нервно пожимая плечами и бледнея. - Никаких разговоров и не нужно... Утрите глаза, вот и всё. Я... я ничего не желаю...
   В это время к пирамиде из коробок подходит высокий тощий приказчик и говорит своей покупательнице:
   - Не угодно ли, прекрасный эластик для подвязок, не останавливающий крови, признанный медициной...
   Николай Тимофеич загораживает Полиньку и, стараясь скрыть ее и свое волнение, морщит лицо в улыбку и громко говорит:
   - Есть два сорта кружев, сударыня! Бумажные и шелковые! Ориенталь, британские, валенсьен, кроше торшон - это бумажные-с, а рококо, сутажет, камбре - это шелковые... Ради бога, утрите слезы! Сюда идут!
   И, видя, что слезы всё еще текут, он продолжает еще громче:
   - Испанские, рококо, сутажет, камбре... Чулки фильдекосовые, бумажные, шёлковые...
  
  

ПЬЯНЫЕ

  
   Фабрикант Фролов, красивый брюнет с круглой бородкой и с мягким, бархатным выражением глаз, и его поверенный, адвокат Альмер, пожилой мужчина, с большой жесткой головой, кутили в одной из общих зал загородного ресторана. Оба они приехали в ресторан прямо с бала, а потому были во фраках и в белых галстуках. Кроме них и лакеев у дверей, в зале не было ни души: по приказанию Фролова никого не впускали.
   Начали с того, что выпили по большой рюмке водки и закусили устрицами.
   - Хорошо! - сказал Альмер. - Это, брат, я пустил в моду устрицами закусывать. От водки пожжет, подерет тебе в горле, а как проглотишь устрицу, в горле чувствуешь сладострастие. Не правда ли?
   Солидный лакей с бритыми усами и с седыми бакенами поставил на стол соусник.
   - Что это ты подаешь? - спросил Фролов.
   - Соус провансаль для селедки-с...
   - Что? Разве так подают? - крикнул фабрикант, не поглядев в соусник. - Разве это соус? Подавать не умеешь, болван!
   Бархатные глаза Фролова вспыхнули. Он обмотал вокруг пальца угол скатерти, сделал легкое движение, и закуски, подсвечники, бутылки - всё со звоном и с визгом загремело на пол.
   Лакеи, давно уже привыкшие к кабацким катастрофам, подбежали к столу и серьезно, хладнокровно, как хирурги во время операции, стали подбирать осколки.
   - Как это ты хорошо умеешь с ними, - сказал Альмер и засмеялся. - Но... отойди немножко от стола, а то в икру наступишь.
   - Позвать сюда инженера! - крикнул Фролов.
   Инженером назывался дряхлый, кислолицый старик, в самом деле бывший когда-то инженером и богатым человеком; он промотал всё свое состояние и под конец жизни попал в ресторан, где управлял лакеями и певицами и исполнял разные поручения по части женского пола. Явившись на зов, он почтительно склонил голову набок.
   - Послушай, любезный, - обратился к нему Фролов, - что это за беспорядки? Как они у тебя подают? Разве ты не знаешь, что я этого не люблю? Чёрт вас подери, я перестану к вам ездить!
   - Прошу великодушно извинить, Алексей Семеныч! - сказал инженер, прижимая руку к сердцу. - Я немедленно приму меры, и все ваши малейшие желания будут исполняемы самым лучшим и скорым образом.
   - Ну, ладно, ступай...
   Инженер поклонился, попятился назад, всё в наклонном положении, и исчез за дверью, сверкнув в последний раз своими фальшивыми брильянтами на сорочке и пальцах.
   Закусочный стол опять был накрыт. Альмер пил красное, с аппетитом ел какую-то птицу с трюфелями и заказал себе еще матлот из налимов и стерлядку кольчиком. Фролов пил одну водку и закусывал хлебом. Он мял ладонями лицо, хмурился, пыхтел и, видимо, был не в духе. Оба молчали. Было тихо. Два электрических фонаря в матовых колпаках мелькали и сипели, точно сердились. За дверями, тихо подпевая, проходили цыганки.
   - Пьешь и никакой веселости, - сказал Фролов. - Чем больше в себя вливаю, тем становлюсь трезвее. Другие веселеют от водки, а у меня злоба, противные мысли, бессонница. Отчего это, брат, люди, кроме пьянства и беспутства, не придумают другого какого-нибудь удовольствия? Противно ведь!
   - А ты цыганок позови.
   - Ну их!
   В дверях из коридора показалась голова старухи цыганки.
   - Алексей Семеныч, цыгане просят чаю и коньяку, - сказала старуха. - Можно потребовать?
   - Можно! - ответил Фролов. - Ты знаешь, ведь они с хозяина ресторана проценты берут за то, что требуют с гостей угощения. Нынче нельзя верить даже тому, кто на водку просит. Народ всё низкий, подлый, избалованный. Взять хоть этих вот лакеев. Физиономии, как у профессоров, седые, по двести рублей в месяц добывают, своими домами живут, дочек в гимназиях обучают, но ты можешь ругаться и тон задавать, сколько угодно. Инженер за целковый слопает тебе банку горчицы и петухом пропоет. Честное слово, если б хоть один обиделся, я бы ему тысячу рублей подарил!
   - Что с тобой? - спросил Альмер, глядя на него с удивлением. - Откуда эта меланхолия? Ты красный, зверем смотришь... Что с тобой?
   - Скверно. Штука одна в голове сидит. Засела гвоздем, и ничем ее оттуда не выковыряешь.
   В залу вошел маленький, кругленький, заплывший жиром старик, совсем лысый и облезлый, в кургузом пиджаке, в лиловой жилетке и с гитарой. Он состроил идиотское лицо и вытянулся, сделав под козырек, как солдат.
   - А, паразит! - сказал Фролов. - Вот рекомендую: состояние нажил тем, что свиньей хрюкал. Подойди-ка сюда!
   Фабрикант налил в стакан водки, вина, коньяку, насыпал соли и перцу, смешал всё это и подал паразиту. Тот выпил и ухарски крякнул.
   - Он привык бурду пить, так что его от чистого вина мутит, - сказал Фролов. - Ну, паразит, садись и пой.
   Паразит сел, потрогал жирными пальцами струны и запел:
  
   Нитка-нитка, Маргаритка...
  
   Выпив шампанского, Фролов опьянел. Он стукнул кулаком по столу и сказал:
   - Да, штука в голове сидит! Ни на минуту покоя не дает!
   - Да в чем дело?
   - Не могу сказать. Секрет. Это у меня такая тайна, которую я только в молитвах могу говорить. Впрочем, если хочешь, по-дружески, между нами... только ты смотри, никому - ни-ни-ни... Я тебе выскажу, мне легче станет, но ты... ради бога выслушай и забудь...
   Фролов нагнулся к Альмеру и полминуты дышал ему в ухо.
   - Жену свою ненавижу! - проговорил он.
   Адвокат поглядел на него с удивлением.
   - Да, да, жену свою, Марью Михайловну, - забормотал Фролов, краснея. - Ненавижу, и всё тут.
   - За что же?
   - Сам не понимаю! Женат только два года, женился, сам знаешь, по любви, а теперь ненавижу ее уже, как врага постылого, как этого самого, извини, паразита. И причин ведь нет, никаких причин! Когда она около меня сидит, ест или если говорит что, то вся душа моя кипит, сдержать себя едва могу, чтобы не сгрубить ей. Просто такое делается, что и сказать нельзя. Уйти от нее или сказать ей правду никак невозможно, потому что скандал, а жить с ней для меня хуже ада. Не могу сидеть дома! Так, днем всё по делам да по ресторанам, а ночью по вертепам путаюсь. Ну, чем эту ненависть объяснишь? Ведь не какая-нибудь, а красавица, умная, тихая.
   Паразит топнул ногой и запел:
  
   С офицером я ходила,
   С ним секреты говорила...
  
   - Признаться, мне всегда казалось, что Марья Михайловна тебе совсем не пара, - сказал Альмер после некоторого молчания и вздохнул.
   - Скажешь, образованная? Послушай... Сам я в коммерческом с золотою медалью кончил, раза три в Париже был. Я не умнее тебя, конечно, но не глупее жены. Нет, брат, не в образовании загвоздка! Ты послушай, с чего началась-то вся эта музыка. Началось с того, что стало мне вдруг казаться, что вышла она не по любви, а ради богатства. Засела мне эта мысль в башку. Уж я и так и этак - сидит, проклятая! А тут еще жену жадность одолела. После бедности-то попала она в золотой мешок и давай сорить направо и налево. Ошалела, забылась до такой степени, что каждый месяц по двадцати тысяч раскидывала. А я мнительный человек. Никому я не верю, всех подозреваю, и чем ты ласковей со мной, тем мне мучительнее. Всё мне кажется, что мне льстят из-за денег. Никому не верю! Тяжелый я, брат, человек, очень тяжелый!
   Фролов выпил залпом стакан вина и продолжал:
   - Впрочем, всё это чепуха, - сказал он. - Об этом никогда не следует говорить. Глупо. Я спьяна проболтался, а ты на меня теперь адвокатскими глазами глядишь - рад, что чужую тайну узнал. Ну, ну... оставим этот разговор. Будем пить! Послушай, - обратился он к лакею, - у вас Мустафа? Позови его сюда!
   Немного погодя в залу вошел маленький татарчонок, лет двенадцати, во фраке и в белых перчатках.
   - Поди сюда! - сказал ему Фролов. - Объясняй нам следующий факт. Было время, когда вы, татары, владели нами и брали с нас дань, а теперь вы у русских в лакеях служите и халаты продаете. Чем объяснить такую перемену?
   Мустафа поднял вверх брови и сказал тонким голосом, нараспев:
   - Превратность судьбы!
   Альмер поглядел на его серьезное лицо и покатился со смеха.
   - Ну, дай ему рубль! - сказал Фролов. - Этой превратностью судьбы он капитал наживает. Только из-за этих двух слов его и держат тут. Выпей, Мустафа! Бо-ольшой из тебя подлец выйдет! То есть страсть сколько вашего брата, паразитов, около богатого человека трется. Сколько вас, мирных разбойников и грабителей, развелось - ни проехать, ни пройти! Нешто еще цыган позвать? А? Вали сюда цыган!
   Цыгане, давно уже томившиеся в коридорах, с гиканьем ворвались в залу, и начался дикий разгул.
   - Пейте! - кричал им Фролов. - Пей, фараоново племя! Пойте! И-и-х!
  
   Зимнею порою... и-и-х!.. саночки летели...
  
   Цыгане пели, свистали, плясали... В исступлении, которое иногда овладевает очень богатыми, избалованными "широкими натурами", Фролов стал дурить. Он велел подать цыганам ужин и шампанского, разбил матовый колпак у фонаря, швырял бутылками в картины и зеркала, и всё это, видимо, без всякого удовольствия, хмурясь и раздраженно прикрикивая, с презрением к людям, с выражением ненавистничества в глазах и в манерах. Он заставлял инженера петь solo, поил басов смесью вина, водки и масла...
   В шесть часов ему подали счет.
   - 925 руб. 40 коп.! - сказал Альмер и пожал плечами. - За что это? Нет, постой, надо проверить!
   - Оставь! - забормотал Фролов, вытаскивая бумажник. - Ну... пусть грабят... На то я и богатый, чтоб меня грабили... Без паразитов... нельзя... Ты у меня поверенный... шесть тысяч в год берешь, а... а за что? Впрочем, извини... я сам не знаю, что говорю.
   Возвращаясь с Альмером домой, Фролов бормотал:
   - Ехать домой мне - это ужасно! Да... Нет у меня человека, которому я мог бы душу свою открыть... Всё грабители... предатели... Ну, зачем я тебе свою тайну рассказал? За... зачем? Скажи: зачем?
   У подъезда своего дома он потянулся к Альмеру и, пошатываясь, поцеловал его в губы, по старой московской привычке - целоваться без разбора, при всяком случае.
   - Прощай... Тяжелый, скверный я человек, - сказал он. - Нехорошая, пьяная, бесстыдная жизнь. Ты образованный, умный человек, а только усмехаешься и пьешь со мной, ни... никакой помощи от всех вас... А ты бы, если ты мне друг, если ты честный человек, по-настоящему, должен был бы сказать: "Эх, подлый, скверный ты человек! Гадина ты!"
   - Ну, ну... - забормотал Альмер. - Иди спать.
   - Никакой помощи от вас. Только и надежды, что вот, когда летом буду на даче, выйду в поле, а надвинет гроза, ударит гром и разразит меня на месте... Про... прощай...
   Фролов еще раз поцеловался с Альмером и, засыпая на ходу, бормоча, поддерживаемый двумя лакеями, стал подниматься по лестнице.
  
  

НЕОСТОРОЖНОСТЬ

  
   Петр Петрович Стрижин, племянник полковницы Ивановой, тот самый, у которого в прошлом году украли новые калоши, вернулся с крестин ровно в два часа ночи. Чтобы не разбудить своих, он осторожно разделся в передней, на цыпочках, чуть дыша, пробрался к себе в спальню и, не зажигая огня, стал готовиться ко сну.
   Стрижин ведет жизнь трезвую и регулярную, выражение лица у него душеспасительное, книжки он читает только духовно-нравственные, но на крестинах от радости, что Любовь Спиридоновна благополучно разрешилась от бремени, он позволил себе выпить четыре рюмки водки и стакан вина, напоминавшего своим вкусом что-то среднее между уксусом и касторовым маслом. Горячие же напитки подобны морской воде или славе: чем больше пьешь, тем сильнее жаждешь... И теперь, раздеваясь, Стрижин чувствовал непреодолимое желание выпить.
   "У Дашеньки, кажется, есть водка в шкапу, в правом углу, - думал он. - Если я выпью одну рюмку, то она не заметит".
   После некоторого колебания, пересилив свой страх, Стрижин направился к шкапу. Отворив осторожно дверцу, он нащупал в правом углу бутылку и рюмку, налил, поставил бутылку на место, потом перекрестился и выпил. И тотчас же произошло нечто вроде чуда. Со страшной силой, точно бомбу, Стрижина вдруг отбросило от шкапа к сундуку. В глазах его засверкало, дыхание сперло, по всему телу пробежало такое ощущение, как будто он упал в болото, полное пьявок. Ему показалось, что вместо водки он проглотил кусок динамита, который взорвал его тело, дом, весь переулок... Голова, руки, ноги - всё оторвалось и полетело куда-то к чёрту, в пространство...
   Минуты три он лежал на сундуке неподвижно, но дыша, потом поднялся и спросил себя:
   - Где я?
   Первое, что он ясно ощутил, придя в себя, это был резкий запах керосина.
   - Батюшки мои, это я вместо водки керосину выпил! - ужаснулся он. - Святители угодники!
   От мысли, что он отравился, его бросило и в холод и в жар. Что яд был действительно принят, свидетельствовали, кроме запаха в комнате, жжение во рту, искры в глазах, звон колоколов в голове и колотье в желудке. Чувствуя приближение смерти и не обманывая себя напрасными надеждами, он пожелал проститься с близкими и отправился в спальню Дашеньки. (Будучи вдовым, он у себя в квартире держал вместо хозяйки свою свояченицу Дашеньку, старую деву.)
   - Дашенька! - сказал он плачущим голосом, входя в спальню. - Дорогая Дашенька!
   Что-то заворочалось в потемках и испустило глубокий вздох.
   - Дашенька!
   - А? Что? - быстро заговорил женский голос. - Это вы, Петр Петрович? Уже вернулись? Ну, что? Как назвали девочку? Кто был кумой?
   - Кумой была Наталья Андреевна Великосветская, а кумом - Павел Иваныч Бессонницын... Я... я, Дашенька, кажется, умираю. А новорожденную назвали Олимпиадой в честь ихней благодетельницы... Я... я, Дашенька, выпил керосину...
   - Вот еще! Нешто там подавали керосин?
   - Признаться, я хотел, не спросясь вас, водки выпить, и... и бог наказал: по нечаянности я в потемках керосину выпил... Что мне делать?
   Дашенька, услышав, что без ее разрешения отворяли шкап, оживилась... Она быстро зажгла свечку, прыгнула с постели и в одной сорочке, весноватая, костлявая, в папильотках, зашлепала босыми ногами к шкапу.
   - Кто же это вам позволил? - спросила она строго, оглядывая внутренность шкапа. - Нешто водка для вас поставлена?
   - Я... я, Дашенька, пил не водку, а керосин... - пробормотал Стрижин, отирая холодный пот.
   - А зачем вам керосин трогать? Разве это ваше дело? Для вас он поставлен? Или, по-вашему, керосин денег не стоит? А? Да вы знаете, почем теперь керосин? Знаете?
   - Дорогая Дашенька! - простонал Стрижин. - Вопрос идет о жизни и смерти, а вы о деньгах!
   - Напился пьяный и в шкап сует свой нос! - крикнула Дашенька, сердито хлопнув дверцей. - О, изверги, мучители! Страдалица я, несчастная, ни днем, ни ночью покою! Аспиды-василиски, ироды окаянные, чтоб вам на том свете так жилось! Завтра же съезжаю! Я девица и не позволю вам стоять передо мною в одном нижнем белье! Вы не смеете глядеть на меня, когда я не одета!
   И пошла, и пошла... Зная, что рассерженную Дашеньку не уймешь ни мольбами, ни клятвами, ни даже пальбой из пушек, Стрижин махнул рукой, оделся и решил сходить к доктору. Но доктора легко найти только тогда, когда он не нужен. Избегав три улицы и позвонившись раз пять к доктору Чепхарьянцу и семь раз к доктору Бултыхину, Стрижин побежал в аптеку: авось поможет аптекарь. Тут, после долгого ожидания, к нему вышел маленький, чернявый и кудрявый фармацевт, заспанный, в халате и с таким серьезным и умным лицом, что даже стало страшно.
   - Вам что угодно? - спросил он тоном, каким могут говорить только очень умные и солидные фармацевты иудейского вероисповедания.
   - Ради бога... прошу вас! - проговорил Стрижин, задыхаясь. - Дайте мне чего-нибудь... Я сейчас по нечаянности керосину выпил! Умираю!
   - Прошу вас не волноваться и отвечать на вопросы, которые я буду вам задавать. Уже один тот факт, что вы волнуетесь, не дозволяет мне понимать вас. Вы выпили керосину? Да-а?
   - Да, керосину! Спасите, пожалуйста!
   Фармацевт хладнокровно и серьезно подошел к конторке, раскрыл книгу и погрузился в чтение. Прочитав две страницы, он пожал одним плечом, потом другим, состроил презрительную гримасу и, подумав, вышел в смежную комнату. Часы пробили четыре. И когда они показывали десять минут пятого, фармацевт вернулся с другой книгой и опять погрузился в чтение.
   - Гм! - сказал он, как бы недоумевая. - Уже один тот факт, что вы чувствуете себя нехорошо, нужно, чтоб вы обратились не в аптеку, а к врачу.
   - Но я уже был у докторов! Не дозвонился!
   - Гм... Вы нас, фармацевтов, не считаете за людей и беспокоите даже в четыре часа ночи, а каждая собаке, каждый кошке имеет покой... Вы ничего не желаете понимать, и, по-вашему, мы не люди и в нас нервы должен быть, как веровка.
   Стрижин выслушал фармацевта, вздохнул и пошел домой.
   "Стало быть, суждено умереть!" - думал он.
   А во рту у него горело и пахло керосином, в желудке резало, в ушах раздавалось: бум, бум, бум! Каждую минуту ему казалось, что конец его уже близок, что сердце его уже не бьется...
   Придя домой, он поспешил написать: "Прошу в моей смерти никого не винить", потом помолился богу, лег и укрылся с головой. До утра он не спал и ждал смерти, и всё время ему мерещилось, как его могила покрывается молодою зеленью и как над нею щебечут птички...
   А утром он сидел на кровати и, улыбаясь, говорил Дашеньке:
   - Кто ведет правильную и регулярную жизнь, дорогая сестрица, того никакая отрава не возьмет. Вот хоть бы меня взять в пример. Был я на краю погибели, умирал, мучился, а теперь ничего. Только во рту пожгло и в глотке саднит, а всё тело здорово, слава богу... А отчего? Потому что регулярная жизнь.
   - Нет, это значит - керосин плохой! - вздыхала Дашенька, думая о расходах и глядя в одну точку. - Значит, лавочник мне дал не лучшего, а того, что полторы копейки фунт. Страдалица я, несчастная, изверги-мучители, чтоб вам на том свете так жилось, ироды окаянные...
   И пошла, и пошла...
  
  

ВЕРОЧКА

  
   Иван Алексеевич Огнев помнит, как в тот августовский вечер он со звоном отворил стеклянную дверь и вышел на террасу. На нем была тогда легкая крылатка и широкополая соломенная шляпа, та самая, которая вместе с ботфортами валяется теперь в пыли под кроватью. В одной руке он держал большую вязку книг и тетрадей, в другой - толстую, суковатую палку.
   За дверью, освещая ему путь лампой, стоял хозяин дома, Кузнецов, лысый старик с длинной седой бородой и в белом, как снег, пикейном пиджаке. Старик благодушно улыбался и кивал головой.
   - Прощайте, старче! - крикнул ему Огнев.
   Кузнецов поставил лампу на столик и вышел на террасу. Две длинные, узкие тени шагнули через ступени к цветочным клумбам, закачались и уперлись головами в стволы лип.
   - Прощайте, и еще раз спасибо, голубчик! - сказал Иван Алексеич. - Спасибо вам за ваше радушие, за ваши ласки, за вашу любовь... Никогда, во веки веков не забуду вашего гостеприимства. И вы хороший, и дочка ваша хорошая, и все у вас тут добрые, веселые, радушные... Такая великолепная публика, что и сказать не умею!
   От избытка чувств и под влиянием только что выпитой наливки, Огнев говорил певучим семинарским голосом и был так растроган, что выражал свои чувства не столько словами, сколько морганьем глаз и подергиваньем плеч. Кузнецов, тоже подвыпивший и растроганный, потянулся к молодому человеку и поцеловался с ним.
   - Привык я к вам, как легавый! - продолжал Огнев. - Почти каждый день к вам шлялся, раз десять ночевал, а наливки выпил столько, что теперь вспоминать страшно. А главное, за что спасибо, Гавриил Петрович, так это за ваше содействие и помощь. Без вас я со своей статистикой до октября бы тут возился. Так и напишу в предисловии: считаю долгом выразить мою благодарность председателю М-ской уездной земской управы Кузнецову за его любезное содействие. У статистики бле-естящая будущность! Вере Гавриловне нижайший поклон, а докторам, обоим следователям и вашему секретарю передайте, что никогда не забуду их помощи! А теперь, старче, обымем друг друга и сотворим последнее лобзание.
   Раскисший Огнев еще раз поцеловался со стариком и стал спускаться вниз, на последней ступени он оглянулся и спросил:
   - Увидимся еще когда-нибудь?
   - Бог знает! - ответил старик. - Вероятно, никогда!
   - Да, правда! В Питер вас и калачом не заманишь, а я едва ли еще попаду когда-нибудь в этот уезд. Ну, прощайте!
   - Вы бы книги тут оставили! - крикнул ему вслед Кузнецов. - Что вам за охота тащить такую тяжесть? Я вам завтра их с человеком прислал бы.
   Но Огнев уже не слушал и быстро удалялся от дома. На душе его, подогретой вином, было и весело, и тепло, и грустно... Он шел и думал о том, как часто приходится в жизни встречаться с хорошими людьми и как жаль, что от этих встреч не остается ничего больше, кроме воспоминаний. Бывает так, что на горизонте мелькнут журавли, слабый ветер донесет их жалобно-восторженный крик, а через минуту, с какою жадностью ни вглядывайся в синюю даль, не увидишь ни точки, не услышишь ни звука - так точно люди с их лицами и речами мелькают в жизни и утопают в нашем прошлом, не оставляя ничего больше, кроме ничтожных следов памяти. Живя с самой весны в N-ском уезде и бывая почти каждый день у радушных Кузнецовых, Иван Алексеич привык, как к родным, к старику, к его дочери, к прислуге, изучил до тонкостей весь дом, уютную террасу, изгибы аллей, силуэты деревьев над кухней и баней; но выйдет он сейчас за калитку, и всё это обратится в воспоминание и утеряет для него навсегда свое реальное значение, а пройдет год-два, и все эти милые образы потускнеют в сознании наравне с вымыслами и плодами фантазии.
   "В жизни ничего нет дороже людей! - думал растроганный Огнев, шагая по аллее к калитке. - Ничего!"
   В саду было тихо и тепло. Пахл

Категория: Книги | Добавил: Armush (21.11.2012)
Просмотров: 605 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *:
Форма входа