fy"> "Смерть!" - вихрем проносится в мозгу Зарубина, и перед его глазами, как живой, предстает его белокурый Миша...
Жажда жизни охватывает Бориса Владимировича: жить, во что бы то ни стало жить, ради его жены, детей, Миши!.. Не помня себя, он выхватывает револьвер и в упор стреляет в голову наиба.
Красная чалма как-то странно виснет набок, вслед за тем вовсе исчезает из его глаз.
Ее снова заменяет молодой мюрид... В его руках уже сверкает клинок кинжала, который он успел поднять тем временем...
- Смерть гяурам! Вечная слава имаму! - кричит он и в ту же минуту валится, оглушенный ружейным прикладом какого-то солдатика.
Зарубину некогда благодарить своего спасителя, некогда даже взглянуть - кто он.
Вокруг него все сильнее и жарче разгорается битва... Все грознее закипает она.
И вдруг громовое "Ура!" слышится над его головою.
Это куринцы успели подняться к самому аулу... К ним спешат остальные.
- Алла! Алла! - перекрикивая их, воют мюриды.
И новые массы, нахлынув на русских, оттесняют их снова назад к уступам.
А там высоко у самых стен замка, где строятся новые ряды, стройный всадник весь в белом, на белом же коне, в зеленой чалме с кистью появляется среди защитников замка. Над ним веет черное знамя с серебряною вязью из арабских письмен.
Лишь только он показался, как туча русских пуль направилась в его сторону. Но белого всадника не пугают русские пули. Он точно заговорен, этот белый всадник, и не судьба ему, верному слуге Аллаха, погибнуть теперь. Он необходим здесь, на земле, в священные дни газавата. Бесстрашно появляется он всюду, где кипит битва, и громким голосом ободряет своих воинов, суля райское блаженство убитым.
Этот белый всадник не кто иной, как вождь правоверных, сам имам - Амируль-Муминина-Шамиль.
Юный защитник. Женщина-джигит
Ключ к вратам священным рая...
Там блаженство ждет убитых...
И примите смерть без страха.
Ждет Пророк в раю вас, храбрых,
Сам Аллах следит за битвой...
Смело - с верой и молитвой!
Грозно разносятся по аулу слова великого гимна газавата... Смело идут умирать под звуки его все новые новые ряды мюридов... Шамиль уже выпустил под стены Ахульго своих лучших воинов, красу и цвет своего рыцарства. Кибит-Магома Тилетльский, Ахверды-Магома Хунзахский, успевший прорваться со своими скопищами в осажденный замок, дерутся как львы, наравне с простыми воинами, у последних завалов Ахульго. Но им уже не удержать орлиного полета русских удальцов; они взвились на высоты и теперь, того и гляди, прорвутся грозным потоком на улицы аула. Шамилевские наибы: Магомет Худанат-оглы и Гамат-бек-Магомет Гоцатльские, Юнус Черкеевский и Зирар-Али Шагадийский ведут в битву мюридов, спеша выстроить преграду из живой их стены, чтобы закрыть вход в аул...
Грозно распевают они священный гимн газавата.
Этот гимн похоронными звуками отдается на женской половине дворца имама.
Там все полно смятения и паники. Женщины мечутся с рыданием, посылая тысячи проклятий на головы гяуров. Старуха Баху-Меседу, совершенно обезумев, как белка в колесе, носится из угла в угол, спешно увязывая в громадные бурдюки все, что есть ценное во дворце Шамиля.
Кази-Магома воет как затравленный волчонок, уткнувшись носом в угол и зажимая себе уши, чтобы не слышать шума битвы.
Бледная и трепещущая Патимат сидит на циновке,- вся олицетворение отчаяния и горя.
У ног ее поместился Джемалэддин и, не отрываясь, смотрит на дверь. Он готов каждую минуту кинуться к порогу, чтобы защищать женщин.
Бедный ребенок понимает, что не его слабыми ручонками разить храбрых гяуров, но он готов умереть с кинжалом в руке, защищая мать.
Одна Фатима спокойна. На руках у нее Гюльма, ее годовалая дочь. Она машинально качает дитя, в то время как напряженное ухо прислушивается к тому, что делается снаружи.
А там, за порогом сераля,- ад. Рев битвы не умолкает ни на минуту. Вот слышнее и слышнее звучит гимн газавата. Явственнее долетают дикие крики, лязг оружия и какой-то странный топот бесчисленных пар ног.
И вдруг крики "Алла! Алла!" слились с незнакомыми, дикими криками на непонятном ей, Фатиме, языке.
- Астафюр-Алла (Помилуй, Боже!)! Русские в ауле! Мы погибли! - слышится ей исполненный ужаса голос ее невестки.
Что-то непонятное творится на улице. Стоны и крики слышатся близко, совсем уже близко от сераля... Дикие вопли одних и бешеные возгласы других смутным гулом повисли над аулом... Сомнений нет- гяуры ворвались в него.
Джемалэддин быстро вскакивает со своего места и в два прыжка достигает двери.
- Не бойся, мать, я защищу тебя! - кричит он напряженно-звонким детским голосом и, быстро выхватив из-за пояса кинжал, взмахивает им...- О, пусть только осмелятся гяуры переступить порог!
Глаза его горят как звезды на восточном небе. Отвагой и беззаветным мужеством дышит прекрасное лицо. Он словно вырос в одну минуту... Возмужал точно... О, он готов умереть сейчас за свою единственную! Пусть не боится она; его шашка пронзит первого гяура, который осмелится войти в сераль!
А крики и стоны все слышнее и слышнее.
Патимат быстро сорвала кинжалы, висевшие на стенках, и раздала их женщинам... О, лучше, во сто раз лучше умереть смертью самоубийцы, нежели попасть в руки гяуров, их врагов!..
А вокруг нее мечутся и стонут женщины, воет не своим голосом Кази-Магома, пищит от страха проснувшаяся на руках Фатимы малютка-дочь, и он, ее азис, ее горный сокол, стоит прекрасный, как ангел Джабраил, с пылающим взором и обнаженным кинжалом в руке.
- О мой Джемалэддин! Мы погибаем! Повелитель в пылу битвы позабыл о нас! - со стоном срывается из уст несчастной, и она, бросившись к сыну, обнимает его...
Страшный стук в дверь заставляет их всех вскрикнуть и переглянуться.
Бледное лицо Джемалэддина принимает решительное и суровое выражение, как у взрослого... Белые как жемчужины зубы вонзаются в нижнюю губу. Одной рукой он размахивает кинжалом, другой обнял мать. Его глаза сыплют потоки искр... Он готов к бою, готов к смерти...
Под напором сильной руки широко распахивается дверь сераля.
Слава Предвечному, это не враг! Это Гассан.
С него сбита чалма; страшные кровоподтеки, след удара, пересекают лоб. Одежда его закапана кровью. Лицо бледно как смерть, глаза горят.
- Великий имам и повелитель - едва в силах произнести он глухим голосом,- приказывает вам перейти потайным ходом в Старый замок. Я проведу вас туда. Гяуры ворвались. Мы отступаем.
Дикий крик, вырвавшийся при этих словах из груди одной из женщин, заставил вздрогнуть всех остальных.
- Отступают! Мюриды отступают! - безумно сверкая глазами, исступленно прокричала Фатима.- Хорам! Хорам! - и, взмахнув своим коротким кинжалом, с малюткой Гюльмой на руках, она кинулась за порог сакли.
Гассан сказал правду. Мюриды отступали от стен вовнутрь аула, оставляя сотни тел на узких улицах Ахульго... Русские шли по пятам за ними, штыками и саблями прокладывая себе путь в самое сердце замка. Самые храбрые из наибов потеряли голову. Они неслись во весь опор к тому месту, где, руководя битвой, находился Шамиль. Они хотели убедить имама, что нужно сдаться.
И вдруг над отступающими в беспорядке всадниками и над разрозненными в битве рядами пеших воинов послышался звучный и сильный голос:
- Возьмите наши прялки и отдайте нам ваши кинжалы. Пустите нас в битву, а сами садитесь за пряжу вместо нас. Мы, женщины, научим вас сражаться и умирать во славу Аллаха. Или вы глупые мыши, что испугались горсти врагов, идущих в вашу же западню?.. Вы, смелые из смелых, стыдитесь! Не вы ли клялись на коране забыть дорогу назад? Не вы ли ищете вечного блаженства в раю Аллаха? Или вы не воины, витязи газавата, что пятитесь, как трусливые чекалки, от врага'.. Вы, былые храбрецы, вспомните вашу славу! Гордые орлы и смелые коршуны превратились в трусливых зайцев! Так смотрите же, трусы, как будет сражаться горная орлица за свое гнездо...
Отступающие мюриды подняли головы и невольно приостановились, недоумевая.
На утесе, размахивая одною рукою, стояла Фатима с отброшенною с головы чадрою, с развеянными волосами вокруг стана, с обнаженным кинжалом в смуглой руке. Она прижимала к груди Гюльму и махала оружием, готовая пронзить каждого, подошедшего к ней.
- Жена Хазбулата права! - громко вскричал один из наибов.- Вперед, джигиты! Мы покажем смелой орлице, что могучие орлы еще не вывелись под небом Дагестана!
И вся отступившая было толпа снова ринулась в бой.
- Нашим женщинам не придется краснеть за своих мужей и братьев,- исступленно кричали мюриды и бросались с новым приливом бешенства на русские штыки.
А Фатима все стояла на скале, торжествующая и смелая, с высоко поднятым над головою кинжалом. Она ждала только минуты броситься наравне с воинами в тесные ряды осаждающих, чтобы отстоять родное гнездо или... погибнуть под их штыками славной смертью. Вокруг нее кипела битва, свистели пули, звенели сабли и слышался стон. Но она была глуха ко всему окружающему. Перед мысленными взорами женщины стоял ее сын, находящийся заложником у русских,- Гамзат, измученный, окровавленный, убитый... Теперь она уже не сомневалась больше, что ненавистные гяуры расправились с ним. Все ее сердце закипало мщением... Взоры исступленно следили за ходом битвы. Каждый новый пораженный русский доставлял ей невыразимое наслаждение и дикий восторг.
- Канлы! Канлы! - взывала она страшным голосом, вся олицетворение возмездия и ярости.
Вдруг шальная пуля просвистела в воздухе и вонзилась с быстротою молнии в сердце Фатимы. Без единого стона скользнула она с утеса в пропасть, прямо в пенящиеся и плачущие волны Койсу, не выпуская Гюльмы из рук.
Ее судьба свершилась. Она обрела покой.
Несмотря на последний дружный натиск воодушевленных Фатимой воинов, ничто не могло спасти Ахульго. После двенадцати часов боя Шамиль понял это и поспешил выкинуть белый флаг.
Быстро собрался в мечети новый совет из числа самых близких приближенных советников имама. В чем состоял он, никто не знал в ауле.
Но когда имам вышел по окончании его к народу, глаза его зловеще пылали, а побледневшее лицо было уныло и мрачно, как ночь.
Пророчество Фатимы сбывается
В большой прочной сакле Старого Ахульго, исполненные смертельного страха, сидят женщины. Гассан и трое самых верных мюридов охраняют вход в нее. Патимат, старая Баху-Меседу, оба мальчика и служанки сбились в угол и с бледными лицами прислушиваются к тому, что происходит за стеною.
Слава Аллаху! Шум битвы стихает. Крики, доносящиеся сюда, становятся все слабее, тише - и воцаряется тишина.
И вдруг и горы, и бездны, и самое небо, казалось, дрогнули от могучего крика...
Вздрогнула и Патимат и трепещущими руками охватила обоих сыновей.
- Что это? - прошептали ее помертвевшие губы.
- Или ты не знаешь? - сурово отвечает бабушка Баху-Меседу.- Это победный клик гяуров. Он и в ликовании своем говорит про смерть (русское "ура" напоминает горское "ур", то есть бей, убивай). Слава Аллаху, конец битвы настал и мы можем уснуть эту ночь спокойно... Должно быть, на минарете уже взвился белый флаг! Оттого они и ликуют.
- Велик Аллах! - набожно произнесла Патимат.- Он не допустил черного Азраила тронуть нас своим холодным крылом. Ложитесь спать, дети! Битва смолкла... до утра.
Мальчики не заставили мать повторять приглашение и, свершив обычный намаз, в одну минуту растянулись на мягких циновках и сладко уснули.
Странный и дивный сон снится Джемалэддину. Снится ему, точно он не сын могучего имама правоверных, не наследник его власти, а маленький черный орленок, такой же бессильный и юный, как тот, которого замучил два месяца тому назад его брат, Кази-Магома... И живет он не в сакле сераля, а в большом гнезде, высоко-высоко, под самыми облаками. Его мать, горная орлица, всячески лелеет его, и учит летать, и добывает ему корм в окрестных горах... Ему весело и любо парить над безднами, порхать в синем эфире, купаться в молочно-белых облаках. Он так счастлив, так беспечно-весел на своих небесных вышинах... Однажды, в один ясный весенний день, когда впервые дикие азалии и розы зацвели в ущельях и зашептали чинары у подножия гор,- его мать в смертельном страхе прилетела в гнездо, откуда отправилась было за кормом.
- Смерть! Смерть! - прокричала она, указывая куда-то клювом.
Он выглянул из гнезда и ужаснулся. Прямо на них неслась черная туча... Какой-то зловещий шелест стоял в воздухе... Шелест от тысячи могучих крыльев. Вот она ближе и ближе, роковая туча... Теперь уже можно различить отдельные очертания крылатых существ, окруживших со всех сторон могучим роем их утес. Это ястребы, их злейшие враги. Вот они уже совсем близко, рядом... Еще минута... другая,- и со всех сторон зловещие птицы окружают гнездо. Его мать мечется и бьется, испуская дикие крики, угрожающе машет крыльями и вытягивает клюв, защищая своего птенца. Но все напрасно: врагов целая туча, а она только одна...
И вот они уже пробираются к гнезду... Вот двое из них бросаются на него и, подхватив на свои могучие крылья, с быстротою молнии взвиваются с ним над бездной...
Ледяной ужас сковывает члены Джемалэддина. Дикий крик вырывается из его груди, и, весь обливаясь холодным потом, он открывает испуганные глаза.
Ни гор... ни бездны... ни орлицы... ни ястребов... Солнце блещет. Ночь минула. Но что это? Их сакля наполнена народом. Тут и важнейшие наибы, и вожди, и дядя Хазбулат, и бесстрашный Кибит, и Ахверды-Магома, и мудрец Джемалэддин, воспитатель его и брата.
А впереди отец... О, как мрачно горят его глаза... как мертвенно-бледно печальное лицо! И наибы стоят, безмолвно потупясь в землю. Как сурово-угрюмы их мужественные лица!
А где же его мать?
Неужели это бьющееся у ног имама существо, эта стонущая и рыдающая без конца женщина - она, его веселая, ласковая красавица-мать? О чем она молит имама, покрывая слезами и поцелуями его ноги? О чем рыдает она?
Каким-то непонятным тяжелым предчувствием сжалось детское сердечко Джемалэддина. Он быстро вскочил на ноги и подошел к отцу.
- Благословен твой приход, повелитель,- почтительно целуя его руку, произнес он.
Что-то дрогнуло в лице имама. Точно быстрая зарница промелькнула по суровым чертам, и оно дивно осветилось печальной улыбкой.
Он ласково положил руку на бритую головку сына и еще раз улыбнулся ему. И снова сердце ребенка болезненно сжалось тем же неясным предчувствием. Он оглянулся в смятении на окружающих его старейшин, желая прочесть по глазам их, зачем явились в этот ранний час в сераль, куда никогда не входил никто, кроме ближайших родственников семьи имама. Но обычно ласковые с ним, они теперь потупляют глаза, точно умышленно избегая его пытливого взора...
Но вот раздался знакомый Джемалэддину голос отца:
- Хаджи-Али, исполни указанное!
В ту же минуту любимый мирза и ближайший приспешник имама выдвинулся вперед толпы и, положив руку на плечо Джемалэддина, сказал:
- Сын мой, пойдем со мною.
Джемалэддин недоумевающе поднял голову: он не смел спрашивать, зачем и куда зовут его, не смел не повиноваться. Покорность старшим - отличительная черта кавказских мальчиков. Им прививают ее с детства: она как бы с молоком матерей всасывается в них.
Но только сердечко мальчика забилось шибко, и большие, испуганные глаза растерянно взглянули на мать.
Как разъяренная тигрица, метнулась Патимат к сыну, выхватила его из рук Хаджи-Али и, прижав к груди, глухо, исступленно зарыдала:
- Радость дней моих! Услада моего сердца! Ясный свет взора моего! Ты ласковый голубь нашей сакли! Ты солнечный луч всего аула! Ты яркий алмаз души моей! - стонала она, покрывая лицо, руки и грудь мальчика градом бессчетных поцелуев.
И снова рыдала, ломая пальцы и исступленно колотясь головой об пол сакли...
Старейшины и наибы сурово хмурились... Много горя и ужасов приходилось им видеть за их бранную жизнь; они закалили себя, видя страшные зрелища смерти, но сердца их дрогнули невольно при виде этого неизъяснимого горя.
Джемалэддин еще раз обвел глазами круг присутствующих, взглянул на отца- и вдруг разом понял все: его ждет участь его двоюродного брата: его хотят отдать в заложники русским.
С громким криком упал он в объятия матери, слезы брызнули из его глаз, и он залепетал, задыхаясь от подступивших ему к горлу рыданий:
- Ласточка любимая! Радость моей жизни золотая! Не уйду!.. Ласточка... радость... Останусь с тобою! Слезинка моя! Звездочка моя восточная! Солнышко-радость! Горлинка ласковая! Сердце мое!
Целый поток самых нежных, самых ласковых названий, которыми так богат лучезарный восток, вылился на убитую горем несчастную жену имама.
Всегда отважный, смелый, мужественный мальчик забыл в эту минуту, что он будущий джигит, мужчина, забыл о присутствии повелителя и старейшин. Стыд и гордость куда-то пропали. Джигит и мужчина исчезли бесследно... На их месте был простой, бедный, несчастный ребенок, насильно отрываемый от любимого существа.
Он горько плакал и все теснее и теснее прижимался к матери, гладя ее залитые слезами щеки своими смуглыми ручонками, и, покрывая их поцелуями, твердил все одно:
- Солнышко!.. Радость!.. Ласточка любимая!.. Слезинка моя!..
Не под силу была эта сцена для присутствующих. Шамиль, у которого в глазах уже сверкали слезы, сурово нахмурился, чтобы не обнаружить их перед старейшинами, и сказал:
- Аллах наградил женщин длинными волосами, коротким умом и большим сердцем. Они не знают меры в любви... Патимат, опомнись! Да просветит Аллах твой разум. Ты не теряешь Джемалэддина; он твой. Он останется жив, но я должен послать его в залог мира белому падишаху (государю)... Так требуют они, наши победители...
Новый дикий крик вырвался в эту минуту из груди Патимат.
Хаджи-Али успел уже приблизиться к ней и, осторожно вынув из ее объятий мальчика, взял его на руки и понес.
Плачущий навзрыд Джемалэддин с жалобными криками протягивал к ней ручонки:
- Солнышко! Радость, слезинка очей моих! - лепетал он, задыхаясь.- Держи меня! Не отпускай меня!
Его маленькое, жалкое теперь личико, все залитое слезами, обращалось к матери. Черные, тоскующие глаза, напоминающие глаза насмерть раненной лани, жадно впивались в ее лицо, ища и ловя ее взор.
Смертельная тоска сдавила ему грудь. Ему казалось, что это уже смерть для них обоих и что он никогда, никогда не увидит ее...
Шамиль быстро подошел к сыну, обнял его, положил благословляющую руку на его голову и, прочитав над ним краткую молитву, впился долгим взором в милое личико, как бы желая раз навсегда запечатлеть в своей памяти его детские черты.
Потом он махнул рукою, и Хаджи-Али поспешно вынес из сакли Джемалэддина.
В ту же минуту дикий, нечеловеческий вопль раздался за ними, и обезумевшая от горя Патимат с глухим стоном упала без чувств на руки подоспевшей Баху-Меседу.
- Однако он не очень-то стесняется с нами, Шамиль, заставляя нас порядочно печься на солнце, прежде чем удостоит выслать своего зверенка!..
И, говоря это, плотный, крепко сложенный генерал утер платком обильно струившиеся по лицу капли пота.
Это был генерал-майор Пулло, герой вчерашнего штурма. Он первый проник в сердце каменной твердыни и, после двенадцатичасовой отчаянной битвы, овладел ею со своими богатырями.
Он же не далее как два часа тому назад имел свидание с самим Шамилем, происходившее на утесе Ахульго, в виду расположения наших войск. Он же продиктовал условия мира неукротимому вождю-имаму, причем первым условием поставил выдачу его старшего сына аманатом, то есть заложником.
Русских войск недостаточно, чтобы взять в плен всех горцев и их вождя Шамиля. Притом, если взять в плен Шамиля, свирепые горцы, которые считают имама святым, пожалуй, привлекут на свою сторону новые полчища и объявят новый, еще более страшный газават, и война протянется надолго. Лучше взять с Шамиля клятву, что ни он, ни подчиненные ему горцы больше воевать с русскими не будут. Шамиль согласился дать такую клятву. Но разве можно верить его словам? Ведь уже раз он не сдержал этой же клятвы, рискуя даже жизнью своих близких, отданных в заложники. Но в этот раз он, Шамиль, должен дать в виде заложника самого дорогого ему, старшего сына. Это условие поставлено первым - и Шамиль не пробует даже возражать: он знает, что русские не уступят, а сам он не уверен теперь больше в победе над ними. И вот теперь герой-генерал ждет со своими адъютантами и несколькими офицерами появления маленького заложника.
Солнце жарит вовсю. Ни одной чинары, ни одного каштана поблизости... А уйти с проклятой площадки нельзя. В виду всего русского лагеря должен свершиться прием аманата. Сам командующий отрядом смотрит в подзорную трубу на них снизу. А жара все усиливается и делается нестерпимее с каждым часов...
Генерал тревожно вглядывается на вершину и начинает волноваться... Но как раз в ту минуту, когда он менее всего ожидал этого, на вершине показались несколько всадников, которые быстро стали спускаться по направлению площадки. Пулло нервно схватил трубу и направил ее на конный отряд чеченцев. Так и есть... Это они. На одном из коней сидит маленький мальчик... Это видно уже и простым глазом.
Но... и успокоившийся было немного генерал заволновался снова.
Что, если надул Шамиль и вместо своего сына прислал простого горского ребенка? Но нет! Не может этого быть. Он клялся на коране... А такая клятва считается важнее смерти у мусульман.
Вот ближе и ближе всадники... Вот они не дальше пяти саженей. Вот приехали. Переводчик спешивается первым и, почтительно приложив по восточному обычаю руку ко лбу, устам и сердцу, говорит:
- Великий имам - наш повелитель - шлет селям (привет) русскому бимбашу (большому начальнику)... Славный Шамуиль-Эффенди, Амируль-Муминина (повелитель правоверных) приветствует тебя, сардар, и сдает на милость белого падишаха своего первенца-сына Джемалэддин-бека... Да охранит его милость Аллаха, и да продлятся его годы на радость нам!
Кончил переводчик и отошел в сторону.
Спешился второй всадник в красной чалме с огненно-рыжей бородою. За ним что-то легкое, проворное, маленькое и прекрасное спрыгнуло с седла и бесстрашно приблизилось к русскому генералу.
Невольный возглас восторга вырвался из груди русского вождя и окружающих его подчиненных:
- Что за прелесть! И правда прелесть.
Стройный, гибкий, черноглазый красавец-мальчик стоит перед ними. Лицо его бледно, но спокойно. Гордо и бесстрашно смотрят смелые, горящие глаза. На прекрасном нежном личике печать величия. Так может смотреть только ребенок властителя; простой горский ребенок не взглянет так. Эта врожденно-царственная осанка, эта смелая уверенность таит в себе что-то великолепное и вместе трогательное. Нет сомнения, это не жалкий самозванец, а настоящий сын имама-вождя.
Сомнения рассеялись, и русский генерал облегченно вздохнул.
- Кто ты? - обратился он к мальчику через переводчика.
Тот гордо выпрямился, глаза его блеснули ярче.
- Я Джемалэддин, сын имама! - произнес он с достоинством.
Твердо и смело прозвучал детский голосок. Ни малейшей дрожи нельзя уловить в нем. Это уже не прежний, горько рыдающий на груди матери Джамалэддин-ребенок. Это точно взрослый джигит, безропотно подчиняющийся своей неумолимой судьбе...
Слезы и отчаяние остались там, в сакле, на вершине Ахульго. Здесь, перед лицом гяуров, он не выкажет смятения и горя, терзающего ему сердце. Нет, нет, он не даст торжествовать и радоваться врагу! А между тем как тяжело сдерживать подступающие к груди рыдания... Особенно теперь, когда Хаджи-Али, переводчик и другие джигиты прощаются с ним, чтобы умчаться назад на гору, в родной аул.
- Передай матери, чтобы она не горевала. Скажи ей, что ее птенцу будет здесь хорошо,- шепнул он на ухо Хаджи-Али, когда тот в последнем приветствии поцеловал детскую ручонку сына своего имама,- и еще скажи,- торопливо добавил так же тихо Джемалэддин,- что, пока кровь течет в моих жилах, я буду вечно помнить ее!
Старик только мотнул головою. Его самого душили слезы. Потом он подал знак остальным; всадники вскочили на коней и в один миг скрылись за утесом.
Последняя связь с родным аулом с этой минуты прервалась у маленького аманата.
Он долго смотрел в горы, покусывая губы и через силу удерживая стон, готовый вырваться из его груди.
Офицеры с участием смотрели на чудесного ребенка, так мужественно боровшегося со своим горем.
Один из них порылся в кармане и, вынув кусок сахару, подал его мальчику. Джемалэддин машинально принял его и бессознательно зажал в детской ручонке. По лицу его прошла заметная судорога. Он, не отрываясь, глядел в ту сторону, где исчез чеченский отряд.
Его окружили офицеры. Десятки чужих глаз устремились на него с участием и любопытством. Плотный генерал разглядывал его как невиданного зверька. Невыразимая тоска сжала сердце ребенка. Его нестерпимо потянуло домой, в аул, в горы... Быстрым движением он надвинул на самые глаза папаху, чтобы русские не заметили слезинок, блеснувших в глубине его черных глаз.
И вот в ту самую минуту, когда его сердце разрывалось под напором охватившей его тоски, чей-то тихий голос произнес вблизи его по-чеченски:
- Бедный мальчик! Как ты страдаешь!
Он быстро вздрогнул, поднял глаза. Перед ним было Доброе, ласковое, загорелое лицо... Голубые глаза, наполненные слезами, впивались в него участливым взором. Ободряющей улыбкой улыбались полные, добродушные губы.
Борис Владимирович Зарубин с бесконечной жалостью глядел на маленького пленника.
Странно подействовала эта ласка, этот голос на бедняжку Джемалэддина...
Чем-то близким, родным повеяло на него от синих ласковых глаз доброго офицера.
Он глубоко заглянул в эти глаза неизъяснимо печальным взором насмерть затравленного зайчика и, повинуясь охватившему его влечению, упал на его грудь с тихим жалобным плачем:
- О добрый саиб!.. Там вверху моя мать!
Неожиданный спаситель. Голос сердца и голос крови
- Ей-Богу же, он похож на нашего Мишу, Потапыч,- говорил Зарубин своему неизменному другу-денщику, следя глазами за играющим на уступе скалы Джемалэдд ином.
- Ну и выдумаете же, ваше благородие,- ворчливо отозвался, по своему обыкновению, тот,- гололобый, как есть гололобый. Ишь что сказали... Наш Мишенька-то словно сахар беленький, пухлый, как булочка, и глазки что твои васильки, а этот, прости Господи, сущий дьяволенок: также и сух, и черен. У нас на селе, в притворе храма, черт был, прости Господи, вырисован для острастки, так, верите ли, сущий Джемалка этот: на одно лицо... А вы вдруг: с Мишенькой один будто облик... Да у этого-то чуть что глаза разгорятся, как у чекалки: того и гляди, кинжалом тебя пырнет... Вы, ваше благородие, того... остерегайтесь его... Долго ли до греха. Ведь чей сын-то - Шумилкин,- вы это в расчет возьмите!
- Полно, Потапыч, вздор болтаешь!.. Он мне предан, как собака! По глазам видно. Да и сердечко у него благородное. И за что ты не взлюбил Джемалэддина? Что он сделал тебе?
- А то сделал, что татарва он некрещеный и нашему отечеству враг. Смутягин сын и сам смутяга. Говорю вам, ваше благородие, не доверяйтесь вы ему! - упрямо настаивал тот.
Этот разговор происходил между капитаном Зарубиным и его слугою по пути к Тифлису, куда, по приказанию генерала Граббе, Борис Владимирович должен был доставить маленького пленника, чтобы оттуда уже отправить его в Петербург, к государю.
Зная доброе сердце офицера и его умение говорить по-чеченски, а еще больше умение ласково обращаться с детьми, генерал Граббе, из жалости к маленькому пленнику, вручил его попечению Зарубина.
Только трое суток как Зарубину вверили мальчика, а он успел полюбить его. Сам оторванный от семьи и любимца сына, Борис Владимирович своим нежным сердцем жаждал привязанности, и не мудрено, что душа его разом открылась навстречу душе маленького пленника.
Впрочем, не только он, но и все окружающие чувствовали невольную симпатию к юному заложнику, с такой стойкой и трогательной гордостью переносившему свое горе.
Все, кроме одного Потапыча, который никак не мог простить маленькому татарину его происхождения и иначе как "гололобым" и "Шумилкиным отродьем" не называл его, втайне досадуя на своего барина за расточаемые им ласки басурману.
Сейчас, во время остановки у подножия одной из горных стремнин, сделанной с целью дать передохнуть сопутствующему их конвою казаков, Борис Владимирович вышел из коляски и выпустил своего юного спутника поиграть и порезвиться на воле.
Но мальчик был далек мыслью от игр. Уставившись печальным взором в ту сторону, где, по его мнению, находилась вершина Ахульго, он тихо запел что-то заунывным голосом, вертя в руках машинально сорванный горный цветок.
- О чем ты поешь, мальчик? - неслышно приблизившись к маленькому заложнику, спросил его Зарубин.
Легким румянцем окрасились бледные щеки Джемалэддина. Он весь встрепенулся и тихо произнес:
- Это наша песня, саиб. Хорошая песня...
- В ней говорится о родине, не правда ли, Джемал?
- Нет... да... нет! - Мальчик смутился окончательно. Глаза его вспыхнули ярче.
- Спой мне эту песню, Джемал! - попросил Зарубин, присаживаясь рядом с ним над откосом бездны.
Маленький горец молча кивнул головою. Потом он тихо, чуть слышно начал:
У моей матери черные зильфляры,
У моей матери - звезды-глаза;
Когда она улыбается - улыбается солнце,
Когда она хмурится - спускается ночь...
У моей матери голос, как у буль-буля (соловья),
Слаще сааза звучит ее песнь.
Я люблю дремать под эти звуки,-
Мне сладкие грезы навевают они...
Внезапно оборвалась песнь... Дрогнул голосок Джемалэддина. Тяжелый вздох вырвался из его груди.
- Ты грустишь по своей матери, Джемал? - ласково спросил его Зарубин.- Но, мой мальчик, придет время и ты снова увидишь ее! - И он нежно погладил голову ребенка.
Что-то до боли печальное мелькнуло в прекрасных глазах Джемалэддина.
- О, я отдал бы сорок лет жизни, саиб, чтобы остальные десять прожить с нею вместе! - горячо вырвалось из груди несчастного мальчика. Потом, помолчав немного, он добавил упавшим голосом: - Ах, я чувствую, что никогда уже не увижу ее больше, саиб!
- Не думай так, дитя! - утешал его Зарубин.- Ты не пленник, а заложник только. Пройдет время, наш государь увидит, что отец твой смирился, и вернет тебя " твоей матери...
- О, ты добр, как ангел, саиб, но не утешай меня этим... Я знаю: великий имам никогда не склонится перед знаменем белого падишаха, и мне не суждено видеть свободы, как слепому кроту никогда не суждено увидеть солнечного луча. Моя свобода далеко...
И он вздохнул еще печальнее, еще тяжелее прежнего.
Если бы взор Джемалэддина не был так затуманен слезами, мальчик мог бы заметить два горящих черных глаза, без устали следившие за ним из-за куста.
Эти два черных глаза принадлежали Гассану-беку-Джанаида.
С той минуты, как русский саиб, окруженный конвоем, повез сына имама по горам к Тифлису, Гассан, словно кошка, крался за ними со своим верным, испытанным другом-конем. Никто не приказывал ему делать это. Когда он увидел там, в сакле Ахульго, потемневшее от горя лицо Шамиля, прощающегося с сыном, Гассан сказал сам себе:
"Великий имам должен быть ясен, как солнце! Никакое горе не должно омрачать его. Я выкраду у русских Джемалэддина и верну его повелителю".
И, весь пылая бесконечною любовью к своему вождю, молодой мюрид в тот же час приготовился к своей опасной задаче и ни на минуту не выпускал из виду русский лагерь. Увидав сборы к отъезду русского саиба вместе с маленьким аманатом, Гассан быстро оседлал коня и погнался вслед за ними, крадясь стороною за утесами и деревьями, не теряя ни на одну секунду из глаз коляску путников, окруженных сильным казачьим конвоем.
Его замысел был труден и опасен и грозил смертью. Он знал, что, если заметят и поймают его казаки, они вздернут его, как злоумышленника и шпиона, на первом же суку чинары. Но страх позорной смерти не мог удержать Гассана. Он твердо решил вырвать ребенка из рук гяуров или умереть из любви и фанатической преданности к своему имаму.
Ночь окутала своим флером потемневшие горы... Дорога над бездной, под ее непроницаемым покровом стала опасной для маленького отряда. Того и гляди, могли поскользнуться кони, упасть в пропасть, увлекая за собой людей. Зарубин приказал распрячь лошадей и отвезти коляску под выступ утеса. Казаки-конвойцы стреножили коней и пустили их на траву. Потом быстро разбили палатку для капитана и его спутника и, разведя костер, стали варить себе ужин. Потапыч успел сбегать к ручью, поставить прихваченный в дорогу самовар для своего капитана. Напоив чаем своего маленького друга, Борис Владимирович приказал ему ложиться спать пораньше.
Джемалэддин послушно разостлал свой бешмет, заменявший ему намазник под пологом палатки и, свершив неизбежный яссы-намаз, улегся на наскоро приготовленную постель из мха и травы, прикрытую казацкой буркой. Вскоре сам Зарубин, Потапыч и казаки последовали его примеру. Первые двое легли под пологом палатки, последние - под потемневшим до непроницаемости пологом неба, расставив предварительно двух часовых неподалеку от ставки. Вскоре их дружный храп достиг ушей Джемалэддина. Но сам он был далек от сна.
Эта душная августовская ночь так и веяла на мальчика пряным ароматом ночных цветов, залетающим к нему вместе со свежим дыханием горного ветерка. Но горный ветерок не приносил с собою желанной свежести. Его лицо пылало... дыхание спиралось в груди.
"Завтра,- мечтал он тоскливо,- они с саибом будут уже в Тифлисе, а еще через день его, Джемалэддина, отправят к белому падишаху, в большой северный город, где суждено ему прожить целую жизнь". Острое ощущение горя сжало сердце мальчика... "О, если бы Аллах свершил чудо и вернул его на крыльях своего ангела в родные горы к его "ласточке", тоскующей по нем!.."
При одном воображении о возможности такого счастья он вздрогнул весь и светло и блаженно улыбнулся... А пылкое воображение востока уже рисовало ему одну за другой картины соблазнительной свободы. Он так увлекся своими мечтами, что стал грезить наяву: вот чудится ему взмах крыльев посланного за ним ангела Джабраила, непременно Джабраила, а не иного, потому что ему молится мать... Ему уже слышится веяние ангельских крыльев... Вот он ближе... посланник всемогущего Аллаха... Вот уже у самого входа в шатер. Во мраке ночи блеснули его яркие очи... Или это восточная звезда сверкает с вышины?.. Легкое забытье овладело мальчиком...
О, какое это сладкое и вместе с тем мучительное забытье! Оно ему - пленнику - говорит о свободе. Он закрывает глаза и погружается в какую-то теплую ароматичную волну... Но что это? Шорох ангельских крыльев уже вполне ясно чудится снова.
Чуткий слух ребенка, выросшего в горах и привыкшего улавливать малейшие звуки природы, не может обмануть его. Это не сон, не греза, а действительность.. Живая действительность... Да!..
Он широко раскрывает глаза и замирает от неожиданности. Прямо ко входу палатки мимо задремавших караульных, чуть шевелясь в траве и извиваясь подобно змее, ползет человеческая фигура... В зубах у ползущего кинжал, на спине перекинута винтовка. Лицо его, чуть приподнятое от земли, слабо-слабо освещено умирающим отблеском потухающего костра... Оно хорошо знакомо, это лицо, Джемалэддину...
Это мюрид Гассан-бек-Джанаида!
Он узнал его.
"Но зачем он здесь?" - изумленно спрашивает себя ребенок.
И вдруг быстрая догадка пронизывает его мозг. Аллах Великий! Не за ним ли пришел он, за Джемалэддином! Не спасти ли его он хочет?.. И при одной мысли об этом безумная радость охватывает мальчика. Недаром, стало быть, Аллах навеял ему его грезы. Он, Великий, не захотел продлить горя своего маленького слуги и посылает ему желанную свободу!
Мальчик издали протянул руку своему нежданному избавителю и чуть дыша, весь замирая от восторга и страха, ждал его приближения.
Ему было чего бояться... Сделай хоть одно неверное движение Гассан, звякни он винтовкой или кинжалом, и пуля часового уложит его на месте...
Но, слава Аллаху, он ловок, как кошка, и тих, как мертвец. Он ползет, как змея, невидимо и неслышно. Минута... и он уже подле Джемалэддина у ног его.
- Господин,- шепчет он тихо, едва внятно,- ты свободен и с зарею увидишь свою мать! Дай только справиться с этим...
И он вдвое осторожнее и неслышнее продолжает свой путь к тому месту, где спит далеко не помышляющий об опасности Зарубин...
Джемалэддин, весь охваченный трепетом, едва соображает действительность. И правда, не на сон ли похоже все это? Он, уже отчаявшийся видеть свободу и "ласточку", увидит их снова, опять... И отца увидит, отца, которого он уважает и боится и которого даже не смеет открыто любить!.. Могучий аллах бывает и милосердным к ним, маленьким людям!
"Завтра на заре ты увидишь свою мать!" Так сказал Гассан.
О! У него сердце разорвется от счастья при одной мысли об этом! Он крепко прижал обе ручонки к груди и затаив дыхание следит за своим избавителем.
Что нужно, однако, еще Гассану? К чему он медлит? Пусть берет его и мчит скорее домой. Что ему понадобилось еще у ложа саиба? Зачем нащупывает рукою кинжал? "Аллах Великий! Не убить ли он его хочет?" - вихрем пронеслось в отуманенной счастьем головке ребенка.
И вдруг, в один миг, все стало для него ясно как день.
Черная туча накрыла с головой Джемалэддина. Куда исчезло то короткое счастье, которое он испытал за один лишь миг до того?.. Теперь он понял все. Гассан, прежде чем выкрасть его, Джемала, должен убить саиба, чтобы обеспечить бегство на случай тревоги. Ведь казаки, лишенные своего начальника, придут в смятение и не погонятся без команды за ними!
Убить саиба!..
Друга-саиба, который сумел, насколько мог, скрасить первые дни его - Джемаловой неволи, доброго саиба, который лаской и заботами старался развлекать его!.. Саиба, который рассказывал ему, Джемалэддину, о своем маленьком сыне с таким мудреным