, остался. Чтобы опять стал ласковым, непохожим на себя, таким особенным, как был только что. Чтобы гладил ее руки и повторял: "Ксения... ах, Ксения..."
- Барин, Павел Алексеевич. Не уходите.
- Оставь, Оксана. Пусти меня.
Оксана заплакала.
Слез не переносил Павел Алексеевич, и теперь слезы были кстати. Он смягчился тотчас же.
- Оксана, да что с тобой? - сказал он, уже вполне владея собою.- Что это, право? Хуже ребенка. Истеричкой становишься. То прогоняешь, то плачешь: не уходите. Ну, я не уйду, не уйду... не ухожу, видишь? Перестань только. Ведь я не хотел уходить, сама же прогнала?
Он вернулся к диванчику.
- А вы зачем меня опять "Ксения" зовете? Я ж просила вас? Я - Оксана.
- А затем, что не люблю коверкать твое имя.
- Да-а. Всегда говорите: Оксана. А тут: Ксе-ни-я. Не нравится Оксана, зовите всегда Ксения.
- И звал бы всегда. С удовольствием. Но....- Павел запнулся и договорил, решившись на самое рискованное, наиболее опасное средство:
- Но ведь Ксения Викторовна - тоже Ксения? И ты же должна сама понимать... В больших домах нельзя звать одним именем и хозяйку, и тебя, например. Ну, поняла? Поняла, почему не зову всегда?
Он говорил успокоительно, с полным самообладанием. Оксана с пылающими щеками кивнула головой. Но глаза ее были опущены вниз, она прятала их, чтобы не выдать свое подозрительное недоверие.
- Поняла, Павел Алексеевич. Не сердитесь. Я не буду больше. Вы не сердитесь? Ну, скажите.
- Да не сержусь я. Не сержусь нисколько. Довольно, Оксана. Какая ты, право, нервная. Вон уже рассвет за ставнями. А ты все не спишь.
Не спала в эту ночь и Ксения Викторовна. За обедом ее расстроил муж, перед вечером - цыганка. Впечатления дня отслоились в душе и угнетали. Слова цыганки, непонятные для других, много сказали самой Ксении Викторовне, коснулись ее беспощадностью ясновидца самых сокровенных сторон ее интимной жизни, испугали пророческой угрозой.
Горничная Малаша закрыла окна, притворила изнутри ставни на окнах в нарядной спальне Ксении Викторовны, спустила шторы, помогла Ксении Викторовне снять платье и корсет, накинула на нее зеленый батистовый халатик с рисунком в персидском вкусе, расшнуровала сквозные переплеты ботинок, надвинула на ноги мягкие туфли из зеленого сафьяна.
- Причесать на ночь? - спросила она.
- Нет, я сама. Больше ничего. Идите.
Ксения Викторовна заперла за Малашей дверь. Походила в задумчивости по спальне, неслышно ступая по блекло-серому ковру в розоватых и палевых розах. Она не переставала думать о цыганке.
- Но не могла же она знать? Да и откуда? Здесь никто не знает. Значит, что же? Ясновиденье? Предсказание?
Делалось жутко, холодели руки, хотелось отвлечься от этих мыслей; Ксения Викторовна приблизилась к трюмо, зажгла у зеркала электрические лампочки, поглядела на себя в зеркало прямо и в профиль, вынула из волос осыпанные гранатами гребенки и шпильки, аккуратно сложила их у трюмо на колонке. После тряхнула несколько раз головой, расправила пальцами рассыпавшиеся по спине и по плечам волосы, еще раз провела по волосам, распутывая их, руками потянулась к полочке сбоку, чтобы достать гребень, да так и замерла, перегнувшись. В трюмо ясно отражался Арсений Алексеевич. Он стоял там, сзади, в глубине комнаты, в щели между шкафиком ампир и углом камина. Стоял недвижимо в притаившейся, словно что-то подстерегающей позе. Истомленное, побледневшее лицо, сжатые губы и челюсти и неподвижность... неподвижность каменная.
"Призрак",- не подумала, а скорее ощутила Ксения Викторовна.
Потом их глаза встретились в зеркале, взгляды скрестились и отразили на лице Ксении дикий ужас, у Арсения Алексеевича - смущенность и тревогу.
Призрак поспешно отделился от стены, подбежал к зеркалу.
- Не пугайся, Ксенаша. Это - я. Живой я, не призрачный.
- Арсений?
- Ну, я. А то - кто же? Живой, не бойся.
- Но... ты же... в городе?- не понимая, что говорит, произнесла Ксения.
- Значит, нет... если стою возле тебя. Вернулся с полпути. Раздумал. Приди в себя, Ксеничка, успокойся.
Он обнял Ксению Викторовну, отвел от зеркала и посадил на софу. Пошел за альков к кровати, принес оттуда стакан с водою.
- Ксенаша. Да напейся ты. Как ты дрожишь. Опомнись. Ну, что это?
Ксения напилась и опомнилась.
- Как ты напугал меня, Арсений.
- Виноват. Прости. Я не хотел. Не ждал, что увидишь.
- Не ждал?
Ксения Викторовна, что-то медлительно соображая, привстала с софы.
- Так чего же ты хотел? Чего ждал там, в углу? - гневно крикнула она, выпрямляясь.- А, понимаю. Опять караулил? Вернулся с полпути, пробрался сюда... Хотел проследить, не впущу ли любовника? Кого же? Кого? Артура? Жюля? Или кого-нибудь из лакеев?
- Ксенаша...
- Нечего, нечего! Довольно я прощала. Теперь из-за Артура, я видела... поняла за обедом. Боже мой, да когда же конец этому?
- Ну, я виноват. Прости меня. И на этот раз прости...
- Надоело мне прощать! Довольно. Твои сцены... Твои упреки... Без конца, без конца. Каждый день, каждый час новые вариации.
- Но если это моя болезнь... мое проклятье? Имей же и ко мне хоть жалость, если не снисхождение. Разве я сам не страдаю? Не извожусь? Не мучусь? Если бы ты знала... Я вижу пред собой до того реально... Ты и он... Такие отвратительные, чудовищно гнусные картины... И мне так больно... Надо же пожалеть и меня, Ксенаша.
- А меня кто-нибудь жалеет?
- Я. Всегда. Постоянно. Даже когда терзаю... когда наиболее оскорбляю тебя.
- Спасибо за ласку.
Ксения иронически рассмеялась. Хотела встать и отойти, но Арсений Алексеевич удержал ее за руки. С усилием посадил на софу обратно, сел на полу у ее ног, продолжая держать за руки.
- Ну, будет, Ксенаша, ласточка, зоренька моя, ненаглядная. Я опять обидел тебя. Но это же болезнь, ты знаешь. Как винить человека за то, что он болен?
- Однако человек не бьется головой о стену от того, что он болен.
- Не бьется? Почем ты знаешь? А может, бьется и не раз? Может, и сегодня бился? Это - такое страданье... Если бы ты могла понять! Нечеловеческое! Ты добрая, сжалилась бы... Раз навсегда простила бы.
- Не могу. Слишком обидно. Тебе не следовало жениться.
- Если бы знал раньше, что во мне сидит это проклятье... ни за что бы, никогда, ни на ком не женился.
- А я на твоем месте... если бы я считала, что у моей жены такие наклонности потаскушки, как ты про меня думаешь... ни за что не стала бы жить с нею.
- Кающегося не бьют, Ксеничка. Я признал себя виноватым.
- А мне, думаешь, легче от этого? Завтра опять провинишься. И опять будешь каяться.
- Не буду. И сегодня ничего не было бы. Дядя днем разжег во мне это. Как начал, как начал...
- Дядя?! Ты способен придать значение даже его словам? Он нарочно говорит. От скуки издевается над всеми. А ты...
- Я цену дяде не хуже тебя знаю. Но знаю и другое.
- Интересно узнать и мне, наконец, что?
- А то, что ты кокетка. Потайная... Почему чуть ли не каждый мужчина с вожделением пялит на тебя глаза?
- В твоем воображении.
- Нет, нет... Мое воображение ни при чем тут. Это факт. И ты знаешь, что правда. Почему с другими женщинами,- тоже красивыми,- не бывает этого? По крайней мере, в такой степени? Потому что каждый угадывает твою чувственность. Это и привлекает к тебе всякого.
- В твоем воображении.
- Не дразни меня. Плохо будет.
- Опять? Господи... Арсений! Да проследи всю мою жизнь с тобою. С первого дня. Был ли хоть крошечный повод к подозрению?
- Поводов, может, и не было. Не знаю. Они, может, и воображались мною. Но почва для них была, есть и будет. Возделанная, глубокая...
- Какая? Какая, спрашиваю я у тебя!
- Не будешь ли ты уверять, что вышла за меня по пламенной любви?
- Ах, вот что. Но и ты же не по любви женился? Всего два-три раза видел меня до того. Не было времени воспламениться. Женился оттого, что нашел подходящей для себя партией. А я же не подозреваю тебя ни в каких мерзостях? Я не говорю, что выходила по любви. Мама тяготилась мною, оставляла в тени, хотела спихнуть с рук скорее. Ей самой еще жить хотелось... а тут я, живая улика ее возраста. Я ей мешала. Меня держали в черном теле, тяжело было. Ты заговорил по-человечески, и я тому была рада. Но после... разве после я не любила тебя?
- О, как ты всегда хорошо скрывала это!
- Ты несправедлив. В чем я не уступала тебе? В чем отказала за эти десять лет? Даже прихоти твои, даже...
- Не хочешь ли ты напомнить, что вот и дом этот, в котором я, изверг, терзаю тебя, невинную жертву, даже и он возведен на средства жертвы?
- Стыдись, Арсений. Дом возведен для детей наших. Они не только твои, а и мои дети. Я не о доме. Я хотела сказать... что и всячески старалась украсить нашу жизнь... Сделать ее теплее, сердечнее. Скрыть от всех все, что портит ее. Я иду на все уступки. На все решительно. От пустяков до крупного. Ты не хотел, чтобы я играла и пела...
- О-о? Еще что? Еще какая жертва возложена тобою на алтарь семьи?
- Не о жертвах речь, об уступчивости. Тебе неприятно было, что я пою и играю...
- Еще бы. Какому мужу приятно, если жена его завывает с любым встречным лоботрясом: "Так и рвутся уста навстречу дрожащим устам"?
- Ничего подобного я не завывала.
- А твоя игра в четыре руки с Химичевым?
- Он серьезный музыкант. И никогда не относился ко мне, как к женщине.
- Не верю я в вашу серьезную музыку.
- Пусть так. Ты не хотел, чтобы я играла? Я подчинилась. Сколько лет не прикасаюсь к клавишам. А я любила играть, Арсений.
- Умилен столь тяжкой жертвой.
- Дальше...
- Есть и дальше?
- Есть. Много есть. Тебе неприятно было, что я танцую.
- Еще бы. Обниматься на моих глазах со всяким болваном!
- Но это принято во всем мире! Ну, дело не в том. Я с удовольствием плясала... Но оставила и танцы. Навсегда. Нигде не танцую. Не выезжаю никуда, где надо быть декольтированной. В самую большую жару не надену ничего прозрачного. Мы живем, как в монастыре. Никто чужой не бывает у нас, и все-таки ты недоволен?
- Я же говорю: тиран, деспот, изверг, злодей. Отелло... Есть и еще продолжение?
- О, есть. Я с мелочей начала. Ты отстранил меня от детей. Как ни больно было, я подчинилась. Заметь: подчинилась, хотя не разделяю твоих взглядов на воспитание. По-моему, ласку, нежность ничто не заменит для ребенка, я сама выросла без этого. Знаю, как больно. Но ты захотел, и дети не у меня, а у Артура. Как я не люблю этого человека. Он словно отнял у меня самое дорогое. Точно, обсчитал меня в чем-то. С наслаждением вышвырнула бы его из нашего дома. Чтобы не выламывать души моим детям. А ты...
- Ксенаша... довольно!
- Нет, мало. Еще не все, еще мало. Ты поступаешь со мной, как с последней тварью. И это - единственный близкий мне человек? Отец моих детей... Мой муж, так сказать, защитник.
- Остановись. Будет. Мне больно. Я не могу больше.
- А мне не больно? И я не могу больше. Не могу терпеть молча. За что я должна переносить такие унижения? Где бы мы ни были, кто бы у нас ни был, я вечно как на иголках. Не уверена в себе. То ли я говорю, то ли делаю? Не показалось бы тебе что подозрительным. Я не знаю, куда смотреть, потому что ты следишь за моим взглядом. Не знаю, отвечать ли, когда со мной заговаривают. Ведь потом за каждое слово, за каждый случайный вздох, за взгляд - придется держать ответ, выносить сцены. Я одичала, стала бояться людей. Мне уже в тягость общество. Наконец...
- Но, Ксенаша, голубка... Ну, умоляю тебя, пощади. Не надо остальных "дальше". Их можно насчитать много, я признаю. Но надо же снисходить к...
- А разве я не снисхожу? Не стараюсь все понять, все сгладить?
- Что ж мне делать, если это сильнее меня? Не осуждай строго. Я так люблю тебя. Так хочу понимать тебя всю, без остатка. Знать каждую мысль твою, каждую мечту, причину каждого вздоха, чтобы все принадлежало мне, одному мне... Ты иногда задумаешься и молчишь, а на губах улыбка. Будто мечтаешь о чем-то. А я не знаю, о чем. И не узнаю никогда, вот что убийственно: этот иной, замкнутый в себе, целый мир отдельный. В человеке, с которым я слился воедино, к которому прирос неразрывно. Кажется, размозжил бы себе или тебе голову, лишь бы узнать: да что же там? О чем она думает? Где витает? Что в ее душе таится? Ну, скажи, о чем ты мечтаешь? Вот так, наедине с собою?
- О покое, Арсений.
- Не может быть. Ты неискрення и теперь. И теперь не говоришь правды. Ты чересчур молода, чтобы думать о покое.
- Это оттого, что я никогда не знала его. Мечтаем всегда о недостижимом.
- Ксенаша, деточка моя, ты несчастлива со мною? Я измучил тебя. И продолжаю мучить. Да, да, сознаю и не смогу сделать тебя счастливой. Одно то, что ты шла за меня, не любя... Что ты как бы заставляешь себя переносить меня, ласки мои и недостатки... Нет, тебе не понять этого. Ведь что такое ревность? Боязнь утраты. Боязнь потерять близкого человека. Его любовь, его присутствие, его покорность.
- Я понимаю. Но чего ты хочешь? Есть ли хоть одна сторонка в моей жизни, устроенная по моему, а не по твоему вкусу? Нет, нету. И, однако, ты недоволен. Все, что у меня есть,- все твое. Даже жизнь моя, здоровье. И их я ставлю на карту, лишь бы ты был доволен. Ты не хочешь больше детей, не хочешь дробить имение? Я подчиняюсь и тут. Сколько операций за эти последние годы? В такое короткое время. А мне так хотелось иметь девочку. Уж ее бы не отняли у меня для Артура. Но ты сказал: какая гарантия, что будет девочка, а не мальчик? И я согласилась. Да, гарантии быть не может. Все, все по-твоему. Я подвергаю себя смертельной опасности, лишь бы...
- Но, Ксенаша? Ведь профессор...
- Что ж профессор? И профессор говорит то же. У меня железное здоровье, но и для него есть пределы. Ткани дряблеют, надрывается организм. Нельзя насиловать его до бесконечности. Вот, перебои сердца появились... Откуда? У меня было богатырское сердце. Никогда не чувствовала, есть оно или нет. А теперь перебои. Ты говоришь: нервное? Хорошо, допустим, но откуда они? Я не хочу больше этого риска. А ты подозреваешь гадость. Будто я жажду научиться секретным средствам. Чтобы изменять тебе с безопасностью. Ведь я знаю: ты не позволил профессору...
- Опять упрек? Я же просил: довольно корить, не будь жестокой. Когда ты хвораешь в X.,- разве я мало терзаюсь? Сколько страха. Какая жалость к тебе. Какие угрызенья. Не для меня же это? Все для них, для детей. Для их будущего. Я седеть начал из-за тех операций.
- Лучше бы ты не седел, Арсений. А вот странно, я забыла рассказать тебе. Перед вечером была здесь цыганка. В парке. Взялась гадать мне и сказала: "Если загубишь, сама загнешься". Ты понимаешь? Поразительно ведь? Правда? Мне стало очень жутко.
- Вот ерунда. Как она проникла сюда? Чего Ефрем смотрел? Собаками бы ее.
- Эх ты... помещик. Собаками... Однако, день на дворе? Уже четыре. Я так устала. Вся, вся разбита. По всем швам, по всем суставам. И голова кружится...
- Помочь тебе раздеться?
- Не надо. Я сама. Уходи, Арсений. У тебя сенокос сегодня. Иди, тебе пора. А я вся, вся разбита.
Сенокос был в разгаре.
Звенели, сверкая, на лугах косы, косили траву в старом парке.
Рано утром шел купаться Павел Алексеевич, пока не исчезла ночная свежесть в воде и в воздухе. Он любил купаться на открытом месте и по утрам ходил не в купальни, что стояли у подножия молодого парка, а подальше, на песчаную косу за поворотом реки. Дышалось пока свежо. В тени над прудами висел туман, как сплошное облако. И над струистой рекою под солнцем еще не рассеялся пар, похожий на золотой дымок, хотя уже отделился от поверхности воды. Тенисто было в аллеях, поблескивала роса на траве, на не скошенных пока полянах еще не свернулся от солнца нежно-голубой цикорий. Напоминая звуки флейты, посвистывали вблизи Вадимовой пасеки иволги. Горлинка по-утреннему, без умолку и передышки, укоризненно и сокрушенно повторяла свое настойчивое: кру-кру-кру...
В мешковатом полотняном пиджаке, в смятой ночной рубахе, без жилета и нараспашку благодушествовал на свободе Павел, уже подбодренный утренним впрыскиваньем. Он отпер калитку у ворот, вышел на дорогу и остановился, глядя вдаль. По дороге кто-то катил в отдаленье, коляска сделала поворот с большой дороги к парку. Павел Алексеевич приложил к глазам козырьком руку.
- Не Вадим ли раздумал за границу?
Но солнце на новом изгибе дороги осветило за спиной кучера три дамских шляпки, цветных и пестрых, как громадные бабочки. Одна из шляп - белая, с серебряно-белыми блестками, похожая на опрокинутый ушат,- взвилась с головы в воздух и приветственно заколыхалась.
- Марго! - крикнул Павел громко и радостно. Он тоже замахал в воздухе мохнатой, толстой простыней и своей панамой. Из свернутой простыни летели на землю полотенце, мыло, гребешок, мочала. Павел, не видя этого, смешно топтался на месте, размахивая простыней и шляпой.
- Марго, Марго! Маргоша...
Коляска приближалась. Уже были видны лица Марго, Жюстины и Агриппины Аркадьевны. Доносился знакомый голос Марго:
- Павлик! Павля! Поль, Павлуша, Павленька... Павла, брат мой возлюбленный...
Еще миг - и Марго выпрыгнула из экипажа.
- Павлик! Павля, Поленька, здравствуй. Все такой же неповоротливый? Мой моржик, кубик, тюлень, крокодил... Рыба-кит, слоник...
Марго без шляпы, запыхавшись от крика,- небольшая, стройная, ловкая,- висела у Павла Алексеевича на шее, теребила его во все стороны, целуя куда попало. Вся она была в белом с русскими прошивками: белое манто, юбка и блузочка, припыленные в пути. Мать оставалась в коляске, по обыкновению, непостижимо молодая. Недаром звали ее в Натальинском уезде Иммортелькой: она не увядала. Даже как будто стала с прошлого года еще моложе, розовее. Или это падала на ее лицо тень от блекло-розовой газовой шляпки с розовыми лентами, завязанными под подбородком? В тускло-розовом легком платьице не то ампир, не то директуар с поясочком под грудью, без единой морщинки на лице, высокая и худощавая, с такой тонкой талией, что, по сравнению с нею, фигурка Марго кажется более возмужалой,- мать все та же, какой помнят ее дети лет двадцать назад. Те же волосы, выкрашенные в прошлогодний угольно-черный и угольно-ровный, красивый цвет. Те же, как из мелких жемчугов, зубы, тот же голосок и смех. Все те же искусственно юношеские, вошедшие в привычку живые движения, прежнее щебетанье, заученные улыбки, нарочитые суживанья миндалевидных глаз...
Павел с трудом освободился от Марго и подошел к коляске поздороваться с матерью. Приложился к ее душистой руке, обтянутой ажурной, блекло-розовой митенкой. Поцеловал руку почтительно, но холодновато.
- Здравствуй, Павел. Как живешь? Бог мой, на кого он похож? Опять потолстел. Еще больше. Небритый, нечесаный, распоясанный... Совсем хулиган какой-то.
- Не ожидал встретить вас, мама. Отчего не телеграфировали? Выслали бы экипажи.
- Да мы так внезапно собрались. Москиты одолели в Алупке. В один день собрались.
- Мама хотела телеграфировать, я удержала. С тех пор как у Арсения конский завод, у него лучше не спрашивать лошадей. Я уж заметила: у кого завод, тому всегда лошадей жалко.
- Садись, Маргоша,- попросила Агриппина Аркадьевна с нетерпением.- Спать адски хочется. Еле ворочаю языком. Могу недоесть, недопить, но недоспать - выше сил моих. На рассвете вышли из вагона. Что за варварское расписанье! Садись, Марго. Едем.
- Я, мамочка, пешком приду? Я потом... с Павликом.
- Трогай, извозчик. Экипаж двинулся.
- Ты куда, Павля?
- На косу купаться.
- Ух, и я бы выкупалась. Жаль, не взяла полотенца. В бауле у меня сверху. Извозчик, подожди! Останови его, Павлик.
- Не стоит. Возьми мою простыню. Чистая.
- А ты как?
- Со мной еще полотенце. Собрать вот надо. Как тебя увидел, все растерял на радостях.
- Павлик... милый.
- Тебя назад свести? К купальням?
- Не на косу же. Повернули назад к парку.
- Павля, голубчик... как я рада тебе!
- Бессовестная Маргошка. Не приезжала два года. Зиму целую ни слуху ни духу. Как в воду канула. Хотя бы мне написала.
- Ага! Тебе напиши - и все узнали бы, где я. А я не хотела.
- Это я бы предал тебя? Да я за тебя...
- Знаю. А все ж боялась. Могло всплыть, помимо тебя. Как-нибудь случайно. В прошлом году не могла приехать, постройкой была занята. Виллу свою строила в Одессе. Ух, и влетела я с нею, Павлик. Ну да после... потом расскажу. Слушай, что это у нас на кладбище? Церковь построили?
- Какую церковь. Всего часовню. Родовую усыпальницу воздвиг Арсений.
- На королевский манер?
- В миниатюре. Можем все помирать, беспрепятственно. Всем хватит места. Склеп внизу наподобие манежа.
- Давно готова?
- Еще осенью освятили. Внутри художник расписывал. Васнецовские копии. И старые могилы отца, деда, бабушек - все приведены в порядок. Видишь, какие памятники, цветники? Все лето прошлое кипела работа.
- Решетка кругом изящная.
- Четыре тысячи одна она стоит.
Марго, вздохнув, юмористически тряхнула каштановыми завитками своей прически.
- Блажь,- сказала она.- Вроде моей одесской виллы. Или замка Арсения. Ну, к чему замок с башнями над Горлею?
Павел улыбнулся. Они обогнули прилегающее к парку кладбище и вошли в ворота.
- Ах, Павлик... но как же я рада тебе!
- А я?
- Хочется все поскорей рассказать. А с чего начать, и сама не знаю. Ну, ты слышал, конечно. Я своего Постромцева в трубу. Тю-тю. Побоку. К черту!
Марго быстро, будто что-то вычеркивая, провела рукой перед своим лицом и глазами Павла.
- А чертыхаться все не разучилась?
- Ууу! Еще лучше умею. Но сдерживаюсь теперь. Теперь я в обществе такая приличная. Прямо не узнать. Слежу за собою. Знаешь, как я невоздержанна на язык? Бывало, такое ляпну... дядя - отставной гусар и тот чуть не краснеет. А посмотрел бы ты теперь меня на людях. Все молчу, молчу... будто немая. Неудобно, знаешь. Соломенная вдова, щекотливое положение... И что бы я ни выкидывала, со мной ничего нельзя себе позволить. А тут всякая дрянь на тебя, как на легкую добычу, смотрит.
- Правильно, Маргоша. Не дальше, как в воскресенье, дядя мне реприманд читал. По поводу Оксаны моей. Девка, говорит,- неэстетично, вульгарно. Для этого есть, говорит, жены разные, не живущие с мужьями. Ее дети - дети ее мужа, сама же она изящнее простой бабы.
- А, старый эротоман! Жив еще?
- Что ему? Нас переживет. Так Постромцева в тираж? Решительно?
- К черту, к черту! Бесповоротно. Денег от меня так и не получил до конца. Ни сантима. Назло ему все на свою виллу простроила. А вилла, Павлик, несуразная. По образцу одного из шале королевы Виктории. Но пшик вышел. Надули меня с участком. Дрянь участок, в этом месте кругом земля ползет в море. Года через два может ничего не остаться. Все будет в море. Уже и сейчас дачники не снимают, боятся обвалов. Но - пусть. В море выброшу, а Постромцеву ни сантима. Ничего. Вот: кукиш. Выкуси.
- Марго!
- Чего ты? Мар-го-о... А он хорош? Пусть выкусит. Ага? А что? Женился на богатой? Обошел влюбленную Маргошку? Получай, мой ангел. У, дрянь какая. Я не из жадности, Павлик. Ты же знаешь. Я и жадность? Огонь и вода. У меня хуже, чем у мамы, все сквозь пальцы плывет. Но обидно мне. Как? Я его, дурня, люблю, а он мне: денег?! Ах ты, черт бы тебя побрал. Мразь подлую... Да убирайся ко всем чертям, чтобы и духу твоего подле меня не было! К счастью, детей нет. Вдруг удались бы в папашеньку? Брр... Одна мысль в дрожь вгоняет. Кабаки, карты, лошади, скачки, женщины... Очень милый фруктец. А я одна, как старый пень, дома сижу. Дни и ночи одна. Подумай сам, Павля, на что он мне, ананас такой? К черту, понятно. А какие он мне сцены устраивал. Горящими лампами в меня швырял.
- Негодяй.
- Ну, и я, положим, не оставалась в долгу. Тоже и я с коготком. Если захочу кому насолить... ну, сумею. Он у меня в синяках, как свинья в репеях, ходил. У меня свой метод: скок - прямо в глаза с ногтями.
- Маргоша... ты ли это?
- Я, я, Павля. Не ужасайся.
- Развод тебе взять следует.
- Вот этого-то мне бы и не хотелось.
- Значит, думаешь опять?..
- Ничего не значит. К нему опять? Ни за какие ковриги. С голоду помру, не вернусь. Да он уже и безразличен для меня. Давно. Как вон дерево это. Вытравила я в себе к нему все чувства. Сошелся, говорят, с кем-то. Мне на досаду. Тоже со средствами дура. А я услышала, даже сердце не екнуло. Не завидую ей ни в каком отношении. Лгунишка, фат, пустельга, мелкота, ничтожество. Убила дура бобра. Я - одна; она - другая. А развода не дам. Не дам на пакость. Потанцуй у меня. Поищи невест богатых. Не дам, не дам. Все равно он никого не осчастливит! На ком бы ни женился.
- Тебе-то до него что? Тебе бы самой освободиться?
- Да я не хочу освобождаться вовсе. Боюсь опять наделать глупостей. А так я бронирована. В любовницы не пойду из самолюбия. Замуж - нельзя. Отлично. Для меня же лучше, чтобы были преграды. А я - ненадежная. Хоть бы постареть скорее. Мне бы только до сорока лет добраться. Там уж не страшно. Не будет искушения. Я сама не надеюсь на себя. Боюсь споткнуться. Хорошо рассуждать да философствовать, пока никто не нравится. До первого увлечения. А начнет ухаживать, да еще настойчиво кто-нибудь, кто понравится... тогда трудно. Тогда как бы моя философия кувырком не полетела. Сердце у меня привязчивое, легко разбухает от нежности. Я и то уж оберегаю его. Как поймаю себя раз, два на мысли: увидеть бы такого-то,- так и начинаю избегать. Умышленно, систематично. За себя боюсь, Павлик. Не влететь бы опять. Ведь себе дороже стоит.
- А финансы твои как?
- У, скверно. Очень, знаешь, трудно. Свободной наличности - никакой. Имущества - одна вилла на Малом Фонтане и та - бездоходная.
- Бери у меня, сколько надо.
- О, Павлик. Ты все тот же... славный? Нет, спасибо. Будет обирать тебя.
- А куда мне? Своей части все равно не проживаю.
- Нет. Не хочу. Обойдусь. Может, еще и дача не провалится. Потом работать буду.
- Ты? Работать?
- Ух, как презрительно. Да ведь я и эту зиму вовсе не за границей была. Я на сцене служила.
- Что ты говоришь?
- Только это секрет, Павлик. От всех, от всех. Тайна. Даже мама не знает. Не приведи бог, Арсений услышит. Убьет. Укокошит своею рукою. Как! Рожденная Неповоева? И вдруг?.. Смотри не проговорись, родненький.
- Где ж ты служила?
- Какой у тебя оторопелый вид, Павля. Ха... Смешно, ей-богу. Чего же ты испугался? Ну, служила. А где? Черт знает где, собственно говоря. В С. Город губернский, будто большой, а глушь. Дыра изрядная. И не понравилось мне на сцене. Тошно вспомнить, не вернусь, верно. Помнишь, какой успех я имела в любительских?
- Как же. Видел тебя в "Сорванце". Очень недурно играла.
- Ай, ай, Павлик. Лучше ударь меня... но не говори... не смей говорить этого слова!
- Что? Какого?
- Слова недурно. Никогда не произноси. Я ненавижу его. Пусть меня изругают, повесят, высекут... но не говорят недурно. Не могу. Меня преследует это слово. Убивает, жжет. У меня везде, все, всегда - недурно. И никогда хорошо. Все по-дилетантски. Я и картину нарисую недурно, и Шопена сыграю тоже. В Одессе моего Шопена сам Паде-ревский хвалил. Специалист от Шопена и тот сказал: недурно. Только техники, говорит, мало, Я и спою, и в "Сорванце" выступлю. Но все лишь недурно, не больше того. Ты знаешь, Павел: я и писать могу. И тоже недурно. Как-то на своего Постромцева разозлилась, думаю, постой, я тебе покажу, что я такое! Взяла и написала повесть. Сгоряча, в две недели. Послала N - писатель ведь? Настоящий?
- Ого. И какой. Ну? Ну? Что же он?
- Да что? Все то же. Сказал и он: недурно. Написал мне. Осторожно так... чтобы не завоображала лишнего. Недурно, говорит, у вас вышло. И представь, передал напечатать! В журнал, в хороший... И деньги заплатили. По семьдесят пять рублей с печатного листа. Ей-богу.
- Молодчина, Марго. Честное слово, ты у нас самая умная.
- Умная, умная... А кроме глупостей всю жизнь ничего больше не делаю.
- Отчего ж ты еще не пишешь? Это лучше сцены. Приличнее.
- Да так. Поостыла я. Тогда, после повести, и сама думала, что умная. Вот была счастлива. То есть подвернись он мне тогда, N этот... зацеловала бы его, кажется. А потом призадумалась. Начала соображать: чему я так радуюсь? Ведь это все то же, мое прежнее, старое недурно. Напишу еще десять, двадцать, сорок вещей, опять то же? Немножко хуже, немножко лучше, а все лишь "недурно". Я и бросила. И без меня таких писак достаточно. Зачем у них хлеб отбивать? У меня хоть вилла в Одессе. И в Неповоевке, и у мамы я всегда могу приютиться, есть где голову преклонить. А у другой - такой, как я,- может, теплого пальто или калош купить не на что? Ох, Павлик, за это недурно я ненавижу себя. Черт бы его во мне побрал и меня с ним вместе!
Подошли к купальням.
Марго хотела спуститься вниз по ступеням лестницы.
- Погоди,- остановил ее Павел.- Тебе с того мостика сойти удобнее. Здесь мужская теперь. Глубоко.
Марго еще прошла по береговой дорожке, Павел нес за нею простыню.
- И на сцене, говоришь, не понравилось? - спросил он тихо.
Марго остановилась у вторых сходней.
- На сцене еще туда-сюда... куда ни шло. За кулисами вредно. Сброд разный, амикошонство у них, хамство. Не то, что вареную рыбу, селедку едят с ножа. Нравы я тебе скажу... дегенератские. Не говорят: я люблю, но: я вас желаю. А? Вообрази, честь какая? Он - желает? "Моя сезонная жена", "мы живем театральным браком" - это в обиходе. Трудно и разобрать сразу, где чьи мужья и жены. Все фамильярничают со мною. Я ведь там что? Актриса без имени, без покровителя. Всякий с тобой запанибрата. С кондачка, свысока даже. "Дорогая моя", "Какие у вас глазки", "Заходите ко мне в гости"... Это со мной-то? А? Ах, дрянь какая. Вот дома всегда: Марго - чертыхается, у Марго жаргон гаменов, Марго - богема, Марго - отчаянная. А там, представь себе... там я на каждом шагу, во всякий момент чувствовала в себе барыню! Здесь я вас всех привожу в ужас. Там меня все шокирует, коробит. Зевнет кто-нибудь из братьев актерщиков, потянется... мне уже неприятно. То он спиной ко мне сядет, то ковыряет при мне в зубах. А то еще, в моем присутствии, разговаривая со мною, брюки на себе оправляет! А? Брюки?
- Маргоша, бедная. Вот попала.
- Тебе смешно, Павел! А мне каково было? Я не привыкла. Мне - вредно. Так бы и свистнула по уху!
- Или: "скок в глаза с ногтями"?
- У, с наслаждением. Ах ты, рвань подзаборная, шантрапа полосатая... Да как ты смеешь у меня перед носом брюки подтягивать? Ну, подумай, Павлик! Я - дама; полузнакомая с ним дама, а он - брюки?
- Ужасно.
- Нет, ты не смейся. Вникни. Ведь это свинство? Неуважение? Подтяжек нет у него, или, я не знаю...
- Скажи спасибо, что хоть не ухаживали за тобою.
- Этого я не боюсь. У меня своя тактика, вмиг отстанет. Система непонимания. Я не понимаю. Он и то, другое и третье - никакого действия. Не разумею, и все тут. Разозлится, решит: "Дура, от своего счастья бежит", плюнет и отойдет. Так, знаешь, лучше. Меньше врагов наживаешь. Мужчины - тщеславные. Иной до смерти не простит любовного афронта. А так... что с меня взять, если я глупая? Это от бога.
- Но все-таки выдержала до конца сезона?
- Стыдно сбежать было. Самолюбие не пускало. Взялась, думаю, так уж выдержу, дотерплю до конца. Денег у меня нет. Свои, какие взяла в запас, растрынькала. Пораздавала, поистратила. А сборы плохие. Мое жалованье маленькое, и то платят неаккуратно. Веришь ли? Были дни, на чае и на колбасе сидела. Или - картофель еще. С кильками.
- Маргоша!
- Ну, пожалуйста... Без знаков восклицания. Начнешь причитать, совсем не буду рассказывать ничего. И чай, и селедка - это шелуха, мелочи. Из области физических лишений. Я таких лишений не боюсь. Могу сводить на нет свои потребности. Было бы из-за чего. Плохо другое: не захватила сцена. За шелухой ядра не оказалось. А то бы я все претерпела. Не из-за чего страдать было. Весной к маме в Киев приехала, она так и ахнула. Глаза провалились. Круги синие - в два пальца. Щеки - вот здесь - треугольником. Знаешь, как у стариков? Отрепалась, обносилась вся. Мама стонет, монологи читает. Роман подозревает за мной многотомный. Ты бы, говорит, к доктору по женским болезням? А на кой он мне черт, доктор женский? Меня покормить надо посытнее. Я зимовала с драматической труппой, а мне - доктора? Пока-то откормили. В Алупке уж от морских ванн поправилась.
После купанья Павел Алексеевич был готов раньше Марго. Порядочно времени пришлось прождать ее наверху в аллее.
В своей семье больше всех любил он Марго. Был привязан к ней тепло, снисходительно, скучал, когда не видел долго. Ее аристократически тонкие черты, мальчишески бесшабашные выходки, беззаботное легкомыслие, бросающее точно вызов реальной жизни, все нравилось в ней Павлу. Особенно полусознательный, часто шаржированный юмор ее речи. Когда Марго рассказывала что-нибудь, Павел не переставал улыбаться, хотя бы шел разговор о печальных предметах. Смешно было не то, что говорила она, а то, как произносились ее фразы. Смешили ее шутовские интонации, плутоватые улыбки и подмигиванья, выраженье лица, комические ужимки, гримасы, жесты, ее особый жаргон, свои выдуманные словечки, ее привычка своеобразно поджимать губы, бравировка развязностью, удальское "черт возьми" и "у, дрянь какая".
Марго вышла из купальни с мокрыми волосами, в незастегнутой сзади кофточке, в криво надетой юбке. Мохнатая простыня, белое манто и зеленовато-белый шарф беспорядочно были смяты у нее в руках в один общий комок.
- Павлик! Где ты? Иди сюда. Помоги мне скорее.
Павлик тюспешно спустился вниз. Марго свалила свой груз ему на руки.
- На вот это. Неси. Осторожней, не перепачкайся. Манто мокрое. Я уронила в воду. Да застегни мне блузочку. Не умею без горничной, не достать самой сзади. Что ж ты стоишь? Вот, не сообразит. Брось пока. Положи на пол. Ну, застегивай.
Павел застегнул скоро и ловко.
- Павлик? Ах ты, тихоня. Мы о нем: тюлень да моржик... неповоротливый да неуклюжий. А он вон как ловко. Какие крошечные пуговки, и в один секунд. Был в хороших руках, сейчас видно. Обучен.
- Погоди, у тебя юбка набок. Повернись. Еще влево... вот так.
- Но у тебя навык, как у портного? Ба-альшущая, братец, у вас сноровка одевать женщин.
- Вот еще. Стал бы я одевать их. Это потому, что для тебя. И ты - не женщина.
- Не женщина? А кто же я?
- Маргоша.
- Ха-ха... Ну, Павлик, мне есть смертельно хочется. Голодна, как сорок тысяч сестер. Ты покормишь меня? Жюстина и мама завалились спать, блеск глаз своих оберегают. У Арсения еще не встали. Я к тебе на чай, Паоло. Зовешь?
- С восторгом. Но... удобно ли?
- Без "но". Во-первых, мне закон не писан. Во-вторых... с твоей Оксаной я ведь знакома?
- Но, Марго?.. У меня и из мужчин наших никто не бывает, кроме дяди. Ни здесь, ни в городе. Арсений, если мимо проходит, то так на мой домишко глядит, будто там нет ничего, одна воздушная призрачность.
- А мне наплевать. У Арсения свои глаза, у меня свои. Идем. Я есть хочу. И я к тебе, Павлик.
Оксана тревожилась.
Третий раз выносила подогретый самовар на крылечко, а Павла Алексеевича не было с купанья.
- Шляется, прости господи. И чего на ту косу за полторы версты тащиться? Мало ему воды в купальне?
Уже солнце подобрало ночную росу, уже выдвинулось из-за тополей на углу парка, а Павел Алексеевич все не возвращался. Оксана подумывала, не запереть ли дом, не бежать ли на косу? Может, дурно сделалось? Или зацепился за корягу? В Горле коряга на коряге, яма на яме... Но стыдно было бежать разыскивать. А вдруг он вернется другой дорогой? А вдруг - так себе, шляется, пока не жарко, в поле или над речкою?
Женский смех раздался за площадкой, где росли густо высокие, наполовину одичавшие белые сирени. Смеялся и Павел Алексеевич громко, раскатисто, шаловливо.
Оксана застыла в недоумении.
Женский голос донесся опять:
- Парк, голубчик мой, парк! Я молодею, когда вижу тебя. А Горля? "О, Горля, милая моя, любил ли кто тебя, как я?"
Раньше, чем Оксана сообразила, кто это, Павел Алексеевич и Марго вышли из-за сиреневой площади.
- Оксана,- позвала Марго.- Здравствуйте, Оксана. Узнаете? Не ждали?
- Маргарита Алексеевна?..
Оксана обрадовалась непритворно. Стремглав кинулась по дорожке навстречу.
- Маргарита Алексеевна... Барыня... Откуда вы взялися? Ах, господи. Это вы?
Марго вырвала свою руку, которую хотела поцеловать Оксана. Потом поцеловалась с Оксаной.
- Здравствуйте, Оксана. И пожалуйста, не называйте меня барыней. Терпеть не могу. А откуда взялась? Сейчас с мамой приехала со станции. Павлик водил купать меня. А теперь я страшно есть хочу и пришла...
- Чаю, Оксана. Живо! - повелительно сказал Павел, перебивая сестру.- Тащи все, что есть. Да просуши вот это. Барыня в воду уронила.
- Слушаю.
Через минуту Марго сидела за чайным столом на крылечке.
- Кушай, Маргоша. Пей чай, кофе. Может, шоколад сварить? Будь, как дома. Я сию минуту. Приведу лишь себя в це